Как у большинства женщин небольшого роста, хрупких, у Елены Берговой запоминались глаза. Темные глаза и локоны, красиво обрамлявшие ее лицо. Елена пришла в отряд в самое страшное время. Школы уже были не школами, а жандармскими казармами и застенками. Горели дома в Величково и Батаке. По селам Жребичко, Козарско и Кричим носили для устрашения головы убитых партизан.

Никто не спрашивал Елену, выдержит ли она, и не потому, что она была проверена на опасной подпольной работе, а потому, что знали: стойкость человека не определяется его физической силой. Елена сама себе выбрала новое имя — Гроздана и возложила на себя все трудности партизанской жизни так естественно, словно всегда была с нами. Летом 1944 года пришел в отряд и ее Мильо — Милуш Папарков. И наконец в зрелом, золотом сентябре наступил тот день, когда мы, исхудавшие, перебинтованные, озаренные счастьем свободы, высыпали из лесов, чтобы встретиться на улицах сел и городов.

Вскоре мы отправились на фронт. Пошли и Елена и Мильо. Они пошли, но вернулись еще до того, как мы достигли Скопле: Мильо был смертельно ранен. Елене еще долго слышался стук ударов кирки, дробившей будто запеченный на солнце камень Каменицы. Еще одна вечная могила на этой земле…

После войны мы разлетелись кто куда: одни — в университет, другие — в армию, третьи энергично принимались за дела в своих селах, стали создавать новые города. Мы надолго потеряли друг друга из виду. Встречались 2 июня, 4 и 9 сентября — в памятные годовщины, когда собиралось много народа, произносились речи, играли оркестры, и царившее радостное возбуждение делало откровенные разговоры невозможными. Я начал замечать, что Елена находилась под влиянием какого-то оговора и со мной вела себя сдержанно.

Прошло много времени, прежде чем прошлой осенью она пригласила в гости меня и сестру с семьей. Погода была скверная — монотонный мелкий дождь, слякоть, и от этого на душе становилось грустно. Мы купили хризантемы и постучали в ворота дома Елены. Открыл ее муж — широкоплечий человек моего возраста со светлым лицом и русыми волосами. Он приветливо поздоровался и пригласил нас в дом. Накрытый в гостиной стол блистал такой щедростью, будто здесь старались возместить утраченную теплоту братских чувств. Елена появилась из кухни — ее лицо светилось хорошо знакомой радостью счастливого человека, сумевшего, как это присуще храбрым людям, побороть себя. Моя сестра шумно обняла ее. Они заговорили сразу обо всем, а мы с ее мужем обменялись снисходительными улыбками.

Я протянул Елене цветы. Она потянулась к ним, но вдруг вздрогнула и бросилась в кухню. Я мог бы предположить, что она забыла что-то на плите, но дело было совсем в другом.

Весь вечер Елена была очень внимательна к нам. Для нас не было ни телевизора, ни магнитофона — были разговоры между близкими людьми, которым долго не хватало друг друга. Ничего такого, что отягощало наши встречи, не осталось и в помине, и поэтому я недоумевал: почему Елена не приняла хризантемы?..

С того времени прошло несколько месяцев. Я оказался в больнице с переломом руки. Меня замучил твердый гипс, я устал от белизны стен и искренне радовался каждому, кто меня навещал. Пришла как-то и Елена. Положила что-то на столик и присела у постели. Весна была засушливая, солнце обжигало травы и листья. Белизна стен была поистине невыносима. Мы обменялись обязательными между больным и здоровым фразами, и она замолчала. Накануне я плохо спал, настроение было муторное, меня что-то тяготило, и, может быть, поэтому я вспомнил об осенних цветах, которые она не приняла. Я спросил ее, что тогда произошло.

— Ты очень настаиваешь, чтобы я ответила? — проговорила она глухо.

— Друг обязан давать другу простые ответы на сложные вопросы.

Она засмеялась и начала издалека.

— Мы с Мильо учились в одной школе. Встречались на переменках, а вечерами на площади в Лыджене, на тайных собраниях ремсистов. Еще не отдавая себе отчет в том, что это и есть любовь, я поймала себя на том, что с нетерпением ожидаю этих встреч. Мильо жил в Каменице, а я — в Чепино. Расстояние это было немалое, но мы часто бывали друг у друга — то он к нам придет, то я к ним. И все пешком: автобусов-то не было… Его мать, тетя Петруна, полюбила меня и, если не видела несколько дней, спрашивала: «Куда запропастилась Ленче? Почему не приходит?..»

Мильо был ее единственным ребенком, и она часто говорила, что ей грустно из-за того, что у нее нет дочери… Когда я ушла в отряд, Мильо стал еще чаще приходить к нам. Помогал моим маме и брату. И мама его любила как своего сына. Он сначала собирал продукты и одежду для партизан, а через пять-шесть месяцев сам ушел в отряд. Тогда я была в Чепинских горах, а он пришел к нам в Каменские горы. Миновал месяц с небольшим, пока мы встретились. Едва взглянув на него, я почувствовала, что кто-то наговорил ему обо мне что-то недоброе.

Ты помнишь 3 сентября на вершине Милевой скалы? Вся бригада в сборе, пришли партизаны отряда Ангела Кынчева, под старыми буками огни, вокруг ночь и мрак, а на душе светло, потому что Красная Армия перешла Дунай. Все радуются, и только мне невесело. Мильо молчит, сторонится меня. На следующий день произошло то трагическое сражение. Погиб Методий Шаторов и с ним еще одиннадцать человек. Каменские партизаны заняли позиции по дороге на Белую воду. Среди них был и Мильо со старой итальянской винтовкой и десятком патронов. Я видела, как он залег между деревьями, потом потеряла его из виду. Войска двинулись против нас, в воздухе запахло гарью… С вершины Мильо отступил вместе с Каменским отрядом и не знал, что я ранена. Бинты пропитались кровью, я чувствовала острую боль в плече, но не думала о ране. Другая рана меня мучила: мы не смогли поговорить, объясниться… Под Млековицей мы нарвались на засаду и укрылись в овраге. Боя мы принять не могли и старались лишь вырваться из объятий смерти… Мы собрались вновь только в Каменских горах. Мильо не оказалось в Чепино — наши дороги снова разошлись.

Девятого сентября все партизаны стеклись к Каменице. Пришел и Мильо с группой из Чепинских гор. Как сейчас вижу его: идет мне навстречу, берет меня за здоровую руку и говорит: «Прости!..»

Одно слово! Он произнес его тихо, но меня это словно пробудило к жизни. Я только тогда услышала зазвеневшие вокруг песни, услышала радостные крики встречающих. По дорогам Ачовицы все шли и шли люди, тысячи людей. Где-то играла музыка…

Мы остановились в лыдженской школе. Меня отправили в больницу на рентген и перевязку. Врачи сказали, что мне необходимо лежать, и отправили домой.

Мама перепугалась, не разрешила мне вставать, но как только я осталась одна, сразу же бросилась на дорогу к Лыджене. Вот тогда и была сделана эта единственная фотография: он в солдатской одежде и в фуражке с пятиконечной звездой, я — такая, как ты меня знаешь… Тогда, обнимая меня, Мильо сказал:

«Я знал, что есть люди, способные на клевету, но не думал, что они есть среди нас…»

Когда пришел приказ отправляться в Пазарджик, решила идти и я. Мама стала плакать, но не могла же я остаться. Вместе с Мильо, вместе со всеми пошла и я. Еще не успела даже согреть постель в казарме 27-го полка, как меня направили в больницу. Мильо по нескольку раз в день приходил навещать меня. Однажды он сказал, что есть приказ выступать на фронт, но ученики должны оставаться в школах, а раненые — в больницах.

«Пешком пойду, но все равно уйду на фронт…» — Мильо буквально ощетинился.

«Куда ты, туда и я», — приподнялась я ему навстречу.

Врачи и слова не давали мне вымолвить. Спрятали мои вещи, но Мильо принес мне другие. Я надела их и убежала из больницы.

Ушли почти все — молодые и пожилые, парни и девушки, здоровые и раненые. Серое утро мы встретили на станции Гюешево. Оттуда мы стали карабкаться по вершинам Киселица и Стража. Над нашими головами кружили немецкие самолеты, поблизости рвались снаряды.

В октябре батальон выбил немцев из сел Попова Нива, Цырвен Камень и достиг вершины Никая. В затопленных окопах страцинских позиций нас прижала вражеская артиллерия. На нас обрушились осколки снарядов, камни, земля. За глубоким оврагом, над которым клубился туман, темнела лесная чаща. В этом лесу должен был занять позиции третий батальон нашего полка. Должен был, но противник опередил нас. Под покровом ночи враги пробрались тайком и оказались у нас в тылу. С рассветом открыла огонь артиллерия противника, из леса нас поливали из пулеметов. Что-то страшное: по тебе стреляют, а ты не видишь, кто и откуда стреляет. Мильо и еще двоих бойцов послали на разведку в лес. Оттуда его принесли окровавленного.

Я бросилась к другу, схватила его за плечо: «Куда тебя ранило?»

«Ничего… Ничего…» — успокаивал меня заметно побледневший Мильо.

Его ранило в живот разрывными пулями. Положили его на носилки и понесли в тыл. Я пошла за ним. Мильо не жаловался, не стонал, но его лицо все больше и больше бледнело. На лбу выступили капли пота. Я следовала за носилками и молчала, чтобы не выдать своих чувств.

Из полкового лазарета Мильо отправили в армейский госпиталь. Было много раненых, и меня не взяли в машину. Я отправилась в Кюстендил пешком. По дороге меня нагнала военная повозка, и я вскочила на нее. Нашла Мильо в Кюстендиле, он уже угасал, но был спокоен, только глаза его лихорадочно горели. Говорил мало, потому что силы оставляли его. Не знаю — рана ли была тяжелой, или неумело его лечили?!

Мильо умер. Пришлось мне побегать, похлопотать у начальства, пока наконец заполучила вагон, чтобы отвезти тело Мильо в Каменицу. Только мне известно, как я ехала в том вагоне одна с гробом, в котором лежал мертвый Мильо. В Каменицу добралась через два-три дня, сообщила в Пазарджик, что доставлен погибший партизан. Оттуда прислали воинское подразделение, чтобы отдать ему последние почести. Хоронить Мильо собралось много людей. Кто-то произнес речь. Убрали гроб цветами. Цветы, цветы, цветы… Никогда я не видела столько цветов. И все осенние. С той поры, когда я вижу хризантемы, меня охватывает дрожь…

Родители Мильо — тетя Петруна и бай Тодор — остались одни. С трудом их оторвали от свежей могилы. Я проводила их домой и осталась с ними. Через несколько дней мы вместе отправились к нашим в Чепино.

«У меня хоть трое, — говорила мама, — а Мильо у вас один…»

Два года я жила с родителями Мильо, была их утешением и надеждой. Потом уехала учиться. Но когда возвращалась в Велинград, всегда останавливалась в их доме. Так было много лет подряд. Родители Мильо горевали о своем сыне, но им было жалко смотреть на мое одиночество, и они все чаще стали поговаривать о том, что мне время подумать о замужестве.

«Всю жизнь незамужняя вдова… Такого не должно быть!..» — говорила мне мать Мильо.

Долгое время я не любила никого другого, потому что не могла забыть Мильо и мне трудно было расстаться с его родителями. Позже как-то незаметно в мою жизнь вошел один студент, а выйти за него замуж я долго не могла решиться. Сын старого коммуниста, прошедшего через аресты и тюрьмы, он понимал меня, помогал мне преодолеть этот трудный барьер. Он принял меня вместе с обязанностями по отношению к родителям Мильо.

Сейчас у нас две взрослые дочери. У них, как и у нас с мужем, в Велинграде два дома: один — в котором я родилась и выросла, другой — дом Мильо.

Не желая скрывать своих намерений, я признался Елене, что собираюсь написать об этой грустной, но и оптимистической истории. «Не надо, — прочитал я в ее глазах, — ничего особенного здесь нет…» Как это нет! Ведь не так уж много встречал я людей, которые за свою короткую жизнь не годами, как она, а едва ли месяцами хранят верность данному слову и чувству! Найдутся ли такие, которым выгоднее терять, чем приобретать?..

Есть моральные ценности, которые принадлежат не тем, кто ими обладает, а являются общим достоянием. Нужно, чтобы люди были мужественны, жили с верой в красоту, нужно, чтобы всегда были люди, способные переносить страдания ради других.