Прогулка в Тригорское

Семевский Михаил Иванович

Семевский (Михаил Иванович, 1837–1892) — общественный деятель и писатель, обучался в полоцком кадетском корпусе и дворянском полку; служил офицером в лейб-гвардии Павловском полку; находясь в 1855–1856 гг. в Москве, вращался преимущественно в кругу литераторов, а также слушал лекции профессоров Московского университета. Тогда же у Семевского начала обнаруживаться любовь к изучению русской истории и стремление к литературным занятиям.

Книга представляет в полном объеме работы о Пушкине М.И.Семевского, одного из самых видных биографов поэта. Они снабжены подробным комментарием, освещающим жизненный и творческий путь Пушкина, в особенности тех его страниц, которые связаны с Михайловским и Тригорским.

 

I

…Со смехом и шутками садилась наша веселая, молодая компания на поданные нам экипажи: на какую-то особую линейку, долгушу, уселось человек восемь: тут была и влюбленная чета, барон С. В. с бар. С. М. С, и мисс С. с очаровательными глазками, которые всю нашу молодежь сводили с ума, здесь же была и «Lа belle Hélène», тут… для чего же, однако, любезнейший читатель, вздумал я перечислять всех тех прекрасных особ, которые уселись на фараоновскую долгушу (шутники уверяют, что на этаких долгушах Фараон, царь египетский, преследуя израильтян, выкупался в Черном море); к чему вас и знакомить с этими очаровательными особами?.. Разве к тому только, чтоб убедить вас, что и пишущий эти строки всею душою стремился занять местечко именно на этой же долгуше и нужен был какой-нибудь особенный случай, чтоб разом, так сказать, осадить его мечтания и дать им совершенно другое направление… Да, и «случай случился». К подъезду была подана высокая, прочная, несколько старомодная коляска. «Это коляска поэта Пушкина», сказали мне уважаемые хозяева радушного, незабвенного для меня села Голубова , из которого наше общество и отправлялось в увеселительную прогулку…

— Да, — подтвердил сопутник мой Алексей Николаевич Вульф: — это коляска Пушкина, он ее купил в 1830 годах у лучшего в то время мастера, ездил в ней, а затем, после смерти поэта, я купил коляску у вдовы его…

Я чуть было не снял шляпу пред этой поэтически-археологическою достопамятностью и с полным доверием влез в этот экипаж. Да и как было не поспешить занять местечко «в коляске поэта», когда сопутником моим был Алексей Николаевич Вульф, тот самый Вульф, лихой дерптский студент, потом не менее удалой гусар, сердечным, неизменным, наивернейшим другом которого был поэт Языков — тот самый Вульф, которого приятелем был Пушкин, тот самый Вульф, наконец, которому принадлежит знаменитое Тригорское, воспетое и в стихах и в прозе, этот достославный приют, под сенью которого нашли столько вдохновения, столько поэтического огня музы наших знаменитых поэтов! Я, кажется, впадаю в некоторый пафос? Да простит мне «благоразумный читатель». Что делать! Я, увы, не могу согласиться с теми критиками, по рецепту которых следует говорить о наших литературных знаменитостях прошедшего времени — полуснисходительно, полупрезрительно; я (еще больше пускаюсь в откровенность) даже с каким-то особенным чувством уважения (чуть-чуть не сказал благоговения) обращаюсь к людям, которых эти знаменитости считали своими приятелями и друзьями. Для меня Пушкин все еще гордость, честь и краса нашего Парнаса! Об этом-то великом жреце всероссийского Парнаса у нас с А. Н. и не умолкала беседа в течение добрых двух часов, которые мы употребили на проезд 16 верст, отделяющих Тригорское от Голубова… Ниже я приведу если не все, то многое, что слышал от Алексея Николаевича о его друзьях — Пушкине и Языкове; теперь же позвольте мне полюбоваться на самое Тригорское.

Переплыв на пароме извилистую, неширокую реку Сороть — близ сельца Дериглазова — мы пошли пешком. Под словом мы — разумею только себя с Алексеем Николаевием и одну, весьма еще юную, тем не менее с весьма выразительным личиком, особу, которая также ехала с нами в коляске поэта; до авангарда нашего мне уже не было никакого дела; я весь превратился в слух, внимая рассказам Алексея Николаевича, и смотрел на дивную, очаровательную картину, открывшуюся предо мною… Над зелеными, низменными лугами, орошаемыми Соротью, поднимаются три обрывистые горы, пересеченные глубокими оврагами. Крутые скаты возвышенностей покрыты кустами и зеленью; там и здесь бегут вверх извилистые тропинки. На самом верху двух гор возвышаются две церкви; от них влево тянется ряд строений: этот, ныне довольно большой погост Воронич, некогда знаменитый пригород псковской державы. По преданию, пригород был так велик и так густо населен, что в нем было до 70 церквей. Дома жителей покрывали не только среднюю (собственно нынешнее городище), но и левую гору, где ныне погост, а также и низменные луга, расстилающиеся у подошвы гор. На лугах этих до сих пор видны ямы, попадаются камни и вообще видны следы бывших здесь в старину построек. Что же касается до населенности пригорода, то о ней можно судить уже по тому, что население это могло выдержать две осады грозного князя литовского Витовта, во время его вторжений в псковскую землю. Первый раз, в 1406 году, Витовт простоял под «Вороночем городом» двое суток и ничего не мог сделать, так что в досаде своей враг отступит, «наметаша рать мертвых детей две ладьи», не бывала, замечает по этому случаю летописец «пакость такова (как) и Псков стал, а то все за умножение грех ради наших…» После того двадцать лет спустя Вороночь выдержал вторую, несравненно сильнейшую, осаду; вот как о ней повествует летописец: «В субботу рано (3-го августа 1426 г.) поиде Витовт (от Опочки, под которой он стоял два дня и две ночи) рано поиде к Вороночю, и стал под Вороночем в понедельник, месяца августа в 5, и стоял под Вороночем три недели, пороки исчинивше и шибаючи на град, а Вороночаном притужно бяше велми; и Вороночане и посадники их Тимофей и Ермола начата вести слати ко Пскову: „господа Псковичи! помогайте нам и гадайте о нас; нам ныне притужно велми“, И Псковичи послаша с челобитьем Федора посадника Шибалкиначи, под Вороночь, ко князю Витовту в рать, и начата челом биси князю Витовту, и он не прия челобитья псковского… И паки он, неверник христианские веры, князь Витовт нача лестьми своими льстити Вороночанам о перемирии, занеже в то время в нощь бысть туча грозна и страшна велми молния и блистания и гром страшен зело, и взя перемирие с Вороночаны…»

Городище обнесено высоким валом; с задней стороны, то есть с противоположной к реке Сороти, хорошо сохранилась так называемая «вышка», т. е. высокая насыпь, с которой обозревали местность и наблюдали за движениями неприятеля доблестные вороночане. В осыпях валов нередко еще, в недавнее время, находили ядра и кувшины с монетами…

Близ этого-то знаменитого городища, на том же берегу Сороти, наверху горы, стоит село Алексея Николаевича Вульфа — знаменитое Тригорское. Глубокий овраг, по дну которого идет дорога в село, отделяет его от Вороныча. Постройка села деревянная, скученная в одну улицу, на конце которой стоит длинный, деревянный же, одноэтажный дом. Архитектура его больно незамысловата; это — не то сарай, не то манеж, оба конца которого украшены незатейливыми фронтонами. Дело в том, что эта постройка никогда и не предназначалась под обиталище владелиц и владельцев Тригорского; здесь в начале настоящего столетия помещалась парусинная фабрика, но в 1820 еще годах — тогдашняя владелица Тригорского задумала перестроить обветшавший дом свой, бывший недалеко от этой постройки, и временно перебралась в этот «манеж»… да так в нем и осталась. Перестройка же дома откладывалась с году на год, едва ли не до тех пор, пока года четыре тому назад от неосторожного выстрела одного юноши сгорело в Тригорском несколько построек, и в том числе погибли руины дома, состоявшего «в вечном подозрении», что-де наступит же время, когда его перестроят; пожар, однако, пощадил временное помещение обладателей Тригорского. Да и слава богу, так как именно этот, больно неказистый дом, и было то убежище, где физически, а еще более нравственно отдыхал бессмертный поэт наш и в живых, увлекательных беседах с хозяйками Тригорского черпал новые силы к своей поэтической деятельности… Обойдемте комнаты. Мария Ивановна Осипова, нынешняя хозяйка Тригорского , хотя несколько и недовольна, что компания нагрянула не предуведомив, именно «в самый адмиральский час», и она не успеет распорядиться угостить все общество таким обедом, каким бы хотелось хлебосольной хозяйке, но, будьте уверены, лишь только начнет она вспоминать о Пушкине, явится и доброе расположение духа, и любезность, и приветливость… Мария Ивановна была еще очень молода, когда Пушкин почти живмя-жил в Тригорском; но она свято чтит малейшее воспоминание о дорогом друге всей ее фамилии. «Семья наша, — так рассказывала Мария Ивановна Осипова, — в 1824–1826 годах, т. е. в года заточения Александра Сергеевича в сельце Михайловском , состояла из следующих лиц: маменьки нашей Прасковьи Александровны, вдовствовавшей тогда по втором уже муже, а моем отце, г. Осипове, и из сестер моих от другого отца: Анны Николаевны и Евпраксии Николаевны Вульф, и родных сестер моих Катерины и Александры Осиповых, Брат Алексей Николаевич был в то время студентом в Дерпте и наезжал сюда на святки и каникулы. Все сестры мои были в то время невестами, и из них особенно хороша была Евпраксия. Каждый день, часу в третьем пополудни, Пушкин являлся к нам из своего Михайловского. Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошаденке. Бывало все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, — выйдем к нему навстречу… Раз, как теперь помню, тащится он на лошаденке крестьянской, ноги у него чуть не по земле волочатся — я и ну над ним смеяться и трунить. Он потом за мной погнался, все своими ногтями грозил; ногти ж у него такие длинные, он их очень берег… Приходил, бывало, и пешком; подберется к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно… Что? Ну уж, батюшка, в какое он окно влезал, не могу вам сказать: мало ли окон-то? он, кажется, во все перелазил… Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепиано… Покойная сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепиано; ее, поистине, можно было заслушаться… Я это, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин, — все пошло вверх дном; смех, шутки, говор — так и раздаются по комнатам. Я и то, бывало, так и жду его с нетерпением, бывало, никак не совладаешь с каким-нибудь заданным переводом; пришел Пушкин — я к нему подбегу: „Пушкин, переведите!“» и вмиг перевод готов… Впрочем, немецкий язык он плохо знал, да и не любил его; бывало, к сестрам принесет книгу, если что ему нужно перевести с немецкого. А какой он был живой; никогда не посидит на месте, то ходит, то бегает! Да, чего, уж впоследствии, когда он приезжал сюда из Петербурга, едва ли уж не женатый, сидит как-то в гостиной, шутит, смеется; на столе свечи горят: он прыг с дивана, да через стол, и свечи-то опрокинул… Мы ему говорим: «Пушкин, что вы шалите так, пора остепениться», — а он смеется только. В комнате почти все, что вы видите, все так же было и при Пушкине: в этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, — те же часы хрипели в углу; а вот, на стене висит потемневшая картина: на нее частенько заглядывался Пушкин.

Картина действительно интересна; она, как видно, писана бог весть как давно — и сильно потемнела от времени; картина изображает искушение св. Антония, — копия чуть ли не с картины Мурильо: пред святым Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами; так, между прочим, лукавый в образе красавицы (лик ее, равно как и черты прочих персонажей картины, мухи нимало не пощадили) итак, бес в образе красавицы — подносит святому чару — надо быть — зелена вина; впрочем, тут не все черти в приличном виде, некоторые бесенята изображены художником au naturel… Картина не бог весть какого замечательного достоинства, но — на нее смотрел Пушкин, и вспоминая ее, как сам сознавался хозяйкам (о чем одна из них мне и заявила), навел чертей в известный сон Татьяны ; поэтому вы не удивитесь, если скажу, что я долго и внимательно смотрел на эту достопамятность.

Подле зало большая гостиная. В ней не только вся мебель, но даже мелкие вещи — подсвечники и проч, — все те же, как объяснила мне Мария Ивановна, какие были во время Пушкина; тут же стоят и фортепиано, я дотронулся до них — они задребезжали и зашипели; между тем, по этим самым клавишам, более тридцати лет тому назад, играла Александра Ивановна Осипова . Ее очаровательная, высокоартистическая музыка восхищала Пушкина, Языкова, бар. Дельвига и прочих посетителей гостеприимного Тригорского…

Из зало идет целый ряд комнат. В одной из них, в небольших, старинных шкапчиках помещается библиотека Тригорского; новых книг не много, но зато я нашел здесь немало изданий новиковских, довольно много книг по русской истории, некоторые библиографические редкости , старинные издания русских авторов: Сумарокова, Лукина, «Ежемесячные Сочинения» Миллера, «Российский Феатр», первое издание «Деяний Петра I», творение Голикова и проч. Между прочим, по этому экземпляру, и именно в этой самой комнате, Пушкин впервые познакомился с жизнью и деяниями монарха, историю которого, как известно, Пушкин взялся было писать в последние годы своей жизни. Но самым драгоценным украшением библиотеки села Тригорского — экземпляр альманаха «Северные Цветы» (1825–1831 годов), все песни «Евгения Онегина» — в тех книжечках, как они впервые выходили в свет, и с таким небывалым дотоле восторгом и любопытством перечитывавшиеся всею Россией , сочинения Баратынского, Дельвига — и все эти книги украшены надписями авторов: то «Прасковье Александровне Осиповой», то «Алексею Николаевичу Вульфу», с приписками: «в знак уважения», «в знак дружбы» и т. п.

В старину, как сообщил мне хозяин, библиотека эта была довольна велика, и в ней было много книг с дорогими гравюрами, она была собрана отцом его матери Вымдонским, человеком, по своему времени, весьма образованным, находившимся в сношениях с Новиковым, едва ли даже не масоном и, как говорят, членом казанской ложи. Вымдонский был прекрасный хозяин, любил читать и весьма хорошо рисовал. Рисунки его хранятся до сих пор в Тригорском… Впрочем, характеристику всех владетелей этого села мы сообщим ниже; теперь же да позволено нам будет кончить обход дома…

В одной из следующих комнат я обратил внимание на портреты А. С. Пушкина, представляющие его в нескольких видах и возрастах; тут, например, есть довольно редкий портрет поэта, приложенный к одной из его поэм и изображающий поэта в детском возрасте; тут же портрет Александра Ивановича Тургенева, бывшего также другом Прасковьи Александровны, покойной владетельницы Тригорского. Тут же Мария Ивановна обратила мое внимание на толстую палку, которую долго носил с собою Александр Сергеевич после того, как потерял свою прежнюю, толстую же, железную палку… «Одевался Пушкин, — заметил Алексей Николаевич, — хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как во многом другом, прототипу своему — Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был весьма щепетилен. Например, мне кто-то говорил, или я где-то читал, будто Пушкин, живя в деревне, ходил все в русском платье. Совершеннейший вздор: Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе — раз, во все пребывание в деревне, и именно в девятую пятницу после пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнем, с палкой и в корневой шляпе, привезенной им еще из Одессы. Весь новоржевский beau monde, съезжавшийся на эту ярмарку (она бывает весной) закупать чай, сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован…»

Пушкин, живя в деревне, мало сталкивался с народом; об этом мне еще прежде говорила бар. Евпраксия Николаевна Вревская. «Бывало, едем мы все с прогулки и Пушкин, разумеется, с нами: все встречные мужички и бабы кланяются нам, на Пушкина же и внимания не обращают, так что он, бывало, не без досады и заметит, что это на меня-де никто и не взглянет? А его и действительно крестьяне не знали. Он только ночевал у себя в Михайловском, да утром, лежа в постели, писал свои произведения ; затем появлялся в Тригорском и в нашем кругу проводил все время».

— А вот вам и еще достопримечательность, — сказала Мария Ивановна, подводя меня к шкапу, полному хрусталя и фарфора, и вынимая оттуда большие бокалы прекрасного хрусталя, — Это те самые бокалы, те самые чаши, из которых пили Пушкин, Языков, Дельвиг…

— Сестра моя Euphrosine, — заметил Алексей Николаевич, — бывало заваривает всем нам после обеда жженку: сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдете немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова — сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится — куда пропадет застенчивость — и что за стихи, именно Языковские стихи, говорил он, то за «чашей пунша», то у ног той же Евпраксии Николаевны!

— Пушкин, — слова Марии Ивановны Осиповой, — бывало, нередко говорит нам экспромты, но так, чтоб прочесть что-нибудь длинное — это делал редко, впрочем, читал превосходно, по крайней мере, нам очень нравилось его чтение… Как вы думаете, чем мы нередко его угощали? Мочеными яблоками, да они ведь и попали в «Онегина»; жила у нас в то время ключницей Акулина Памфиловна — ворчунья ужасная. Бывало, беседуем мы все до поздней ночи — Пушкину и захочется яблок; вот и пойдем мы просить Акулину Памфиловну: «принеси, да принеси моченых яблок», — а та и разворчится. Вот Пушкин раз и говорит ей шутя: «Акулина Памфиловна, полно-те, не сердитесь! завтра же вас произведу в попадьи». И точно, под именем ее — чуть ли не в «Капитанской дочке» и вывел попадью; а в мою честь, если хотите знать, названа сама героиня этой повести… Был у нас буфетчик Пимен Ильич — и тот попал в повесть… А как любил Пушкин наше Тригорское: в письмах его к нашей маменьке вы найдете беспрестанные его воспоминания о Тригорском и постоянные сюда стремления; я сама от него слышала, кажется, в 1835 году (да, так точно, приехал он сюда дня на два всего — пробыл 8-го и 9-го мая), приехал такой скучный, утомленный: «Господи, — говорит, — как у вас тут хорошо! А там-то, там-то, в Петербурге, какая тоска зачастую душит меня!»

Близ дома в Тригорском, вдоль его фасада находится очень чистый и длинный пруд. Языков упоминает о нем в одном из поэтических описаний этого села. По другой стороне пруда стоял именно тот старый дом, который более тридцати лет ждал перестройки и, не дождавшись, сгорел; близ него — как рассказывает Алексей Николаевич — он, вместе с поэтом, бывало, многие часы тем и занимаются, что хлопают из пистолетов Лепажа в звезду, нарисованную на воротах.

— Вы, вероятно, знаете, — сказал мне Алексей Николаевич, вспоминая о стрельбе своей в цель с Пушкиным, — Байрон так метко стрелял, что на расстоянии 25-ти шагов утыкивал всю розу пулями. Пушкин, по крайней мере в те годы, когда жил здесь, в деревне, решительно был помешан на Байроне; он его изучал самым старательным образом и даже старался усвоить себе многие привычки Байрона. Пушкин, например, говаривал, что он ужасно сожалеет, что не одарен физическою силой, чтоб делать, например, такие подвиги, как английский поэт, который, как известно, переплывал Геллеспонт… А чтобы сравняться с Байроном в меткости стрельбы, Пушкин вместе со мной сажал пули в звезду. Между прочим надо и то сказать, что Пушкин готовился одно время стреляться с известным, так называемым американцем Толстым… Где-то в Москве Пушкин встретился с Толстым за карточным столом. Была игра. Толстой передернул. Пушкин заметил ему это. «Да я сам это знаю, — отвечал ему Толстой, — но не люблю, чтобы мне это замечали». Вследствие этого Пушкин намеревался стреляться с Толстым, и вот, готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе…

За прудом, на громадном пространстве, раскинут великолепный сад, в последние годы несколько уже запущенный. Тут указали мне: зал — так называемую площадку, тесно обсаженную громадными липами; в этом зале, лет 30 тому назад, молодежь танцевала; об этом же зале упоминает и Языков в одном из своих стихотворений. Полюбовался я и горкой среди сада, верх которой венчается ветвистым дубом; по четырем углам этой насыпной горки стояли ели, под которыми леживали Пушкин и Языков; ели те еще при жизни их были срублены по распоряжению Прасковьи Александровны, так как они, будто бы, мешали расти роскошному дубу. Пушкин жалел об этих деревьях… Недалеко виднеются жалкие остатки некогда красивого домика, с большими стеклами в окнах. Это баня: здесь жил Языков в приезд свой в Тригорское в 1826 году, здесь ночевывал и Пушкин… Вот и береза, раздвинувшая свои два ствола так, что среди них образовалось кресло: здесь сиживал тоже Пушкин, в дупло этого дерева поэт опустил пятачок на память; недалеко кустарник барбарисовый, в середину которого Пушкин однажды впрыгнул, да насилу вылез оттуда; сзади же остался небольшой прудок; на берегу его стояла береза — Прасковья Александровна вздумала ее срубить, но Пушкин выпросил березе жизнь. «Любопытно, — заметила Марья Ивановна, — что в год смерти Пушкина в березу ту ударила молния…» А вот и спуск к реке Сороти; на высоком, зеленом, в высшей степени живописном берегу этой реки, в саду та именно «горка», о которой так часто вспоминает Языков в своих стихах; это площадка, осененная деревьями; ниже к реке были липы — их теперь нет; подле были березы, исписанные стихами и прозой-березы тоже состарились и их срубили; над самой рекой была ива, купавшая ветви свои в волнах Сороти и весьма нравившаяся и Языкову, и Пушкину, но и ивы нет… Но что осталось, так это дивный, необыкновенно очаровательный вид «с горки» на окрестности. Здесь, на этой площадке, все обитательницы Тригорского и их дорогие гости пили обыкновенно в летнее время чай и отсюда восхищались прелестными окрестностями. Внизу-голубая лента Сороти, за ней, вдали — село «Дериглазово»; там — пашни, поля, вдали темный лес, вправо дорога в Михайловское, а на ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным три сосны , еще правей городище Воронич, за речкой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь… И все это облито золотистыми лучами заходящего солнца. Но что ж я делаю? Неужели возможно мне набросать перед вами ту очаровательную картину, которая развертывается «с горки» сада Тригорского? Да и не безумна ли таковая попытка, после того поэтического описания, которое сделал певец Тригорского, Языков, в лучшую пору своей поэтической деятельности? Позвольте мне, прежде чем я сойду с этого места, напомнить вам хотя некоторые строфы из одного стихотворения Языкова (выписал бы и все стихотворения, если бы не боялся занять слишком много места в газете). Итак, послушаем Языкова:

В стране, где Сороть голубая, Подруга зеркальных озер, Разнообразно между гор Свои изгибы расстилая, Водами ясными поит Поля, украшенные нивой — Там, у раздолья, горделиво Гора трехолмная стоит; На той горе, среди лощины, Перед лазоревым прудом, Белеется веселый дом И сада темные картины, Село и пажити кругом. Приют свободного поэта, Непобежденного судьбой, Благоговею пред тобой! И дар божественного света, Краса и радость лучших лет, Моя надежда и забава, Моя любовь, и честь, и слава — Мои стихи тебе привет!..

Описывая утро в Тригорском, Языков говорит:

…один, восторга полный, Горы прибережной с высот, Я озирал сей неба свод, Великолепный и безмолвный, Сии круги и ленты вод, Сии ликующие нивы, Где серп мелькал трудолюбивый По золотистым полосам, Скирды желтелись, там и там Жнецы к товарищам взывали, И на дороге, вдалеке, С холмов бегущие к реке Стада пылили и блеяли…

Поэт, описывая картину дня в Тригорском, говорит о летнем зное и прекрасно описывает купанье в Сороти:

Какая сильная волна! Какая свежесть и прохлада! Как сладострастна, как нежна Меня обнявшая Наяда! Дышу вольнее, светел взор и т. д. …Что восхитительнее, краше, —

далее спрашивает поэт:

Свободных дружеских бесед, Когда за пенистою чашей С поэтом говорит поэт?.. Прекрасно радуясь, играя, Надежды смелые кипят, И грудь трепещет молодая, И гордый вспыхивает взгляд! Певец Руслана и Людмилы! Была счастливая пора [32] , Когда так веселы, так милы Неслися наши вечера Там, на горе, под мирным кровом Старейшин [33] сада вековых, На дерне свежем и шелковом, В виду окрестностей живых; Или в тиши благословенной Жилища Граций, где цветут Каменами хранимый труд И ум, изящно просвещенный [34] ; В часы, как сладостные там Дары Эвтерпы нас пленяли, Как персты [35] легкие мелькали По очарованным ладам; С них звуки стройно подымались, И в трелях чистых и густых Они свивались, развивались — И сердце чувствовало их!..

Но нет, лучше не приводить отрывков из этого длинного, но в то же время поэтического описания «Тригорское», лучше посоветовать вам, благосклонный читатель, самому развернуть последнее издание стихотворений Языкова (Спб. 1858 г., ч. I, стр. 72–80) и возобновить себе в памяти, во всей целости, художественное произведение поэта — произведение понятное в особенности тому, кто действительно хоть раз видел Тригорское!.. Мы, однако, не прощаемся с вами, и об том же Тригорском не замедлим еще побеседовать.

20-го мая 1866 г.

 

II

Для того, чтобы понять отношения Пушкина к П. А. Осиповой и ко всему семейству владелицы Тригорского, нам надобно ближе ознакомиться со всею этою фамилией, а чтобы правильнее и толковее начать это знакомство, я должен буду начать… не бойтесь, не с потопа, а всего только со второй четверти XVIII века, с дедушки Прасковьи Александровны, с Максима Дмитриевича Вымдонского.

Вымдонские принадлежат к одной из русских коренных, дворянских, фамилий. Дмитрий Вымдонский в 1710 году был подпоручиком в семеновском полку, а в 1733 году произведен в поручики, но только в 1736 году выхлопотал себе на этот чин патент и проч. Впрочем, сын его Максим Дмитриевич был счастливее его по службе. В 1739 году подпоручик семеновского полка Максим Вымдонский в царствование Елисаветы Петровны принимает участие в одной весьма секретной командировке, имевшей тогда для нового правительства России громаднейшее значение: вместе с некоторыми другими лицами, уже капитан-поручик лейб-гвардии семеновского полка Вындомской (будем писать его так, как теперь пишется эта фамилия) был в том конвое, под прикрытием которого перевезена, в 1742 году, бывшая правительница Анна Леопольдовна и ее семейство, вместе с развенчанным малюткой императором Иоанном VI Антоновичем, из крепости Динаминд в Раненбург (Ораниенбург), ныне уездный город Рязанской губернии. Здесь злополучное семейство вместе с Вындомским, бывшим в числе его главных тюремщиков, пробыло почти до сентября 1744 года.

27-го июля 1744 г. действительный камергер Николай Андреевич Корф получил указ за подписью государыни — ехать в Раненбург, взяв с собою пензенского пехотного полка майора Миллера и, оставя последнего верстах в трех пред городом, самому, по приезде туда, вручить, из числа приложенных к сему указу еще двух других, первый лейб-гвардии семеновского полка капитану Вындомскому, а второй лейб-гвардии Измайловского полка майору Гурьеву; затем, «припася как наискорее коляски и нужные путевые потребности, отправить Вындомского вперед, для заготовления лошадей, и когда получится от него донесение о поставке их до Переславля Рязанского, то тотчас, взяв ночью принца Иоанна, сдать его с рук на руки майору Миллеру, тоже с приложенным особо указом, с тем, чтобы майор этот, нимало не медля, отправился в назначенный сим указом путь . На другой же день, также ночью, взять принцессу Анну с мужем и остальными детьми (двугодовалою Екатериною и годовалым ребенком — Елизаветою), а также с находящимися при них людьми, в том числе штаб-лекарем и с нужными на проезд и первое время лекарствами, ехать со всеми ими, в сопровождении майора Гурьева, прапорщика Писарева, трех унтер-офицеров и тринадцати солдат, к Архангельску, а оттуда — в Соловецкий монастырь». Как ни интересно, однако, проследить путешествие злополучного семейства, которому, как известно, суждено было вместо Соловок-поселиться в другой тюрьме, в Холмогорах, тем не менее мы, сберегая место, да и сознавая, что это к делу не идет, скажем в двух словах, что во всем этом печальном эпизоде Вындомской был одним из деятельнейших исполнителей воли императрицы Елисаветы и лиц, поставленных ею у кормила правления. Иоанн Антонович, как известно, около 1746 года был разлучен с родителями и перевезен в Шлиссельбург; но Вындомской оставался «при секретной комиссии» (так на официальном языке того времени называлась брауншвейгская фамилия) до 1753 г.; был ли Вындомской при этой фамилии в остальное время — мы не знаем, но, кажется, что в последние годы царствования Елисаветы и при Петре III Вындомской, тогда уже секунд-майор, был комендантом Шлиссельбурга. Екатерина II, в первые же дни по восшествии своем на престол, озаботилась окружить шлиссельбургского царственного узника Иоанна новыми стражами и поэтому удалила Вындомского, но удалила, по своему обыкновению, с полным почетом и щедрыми наградами. Вот рескрипт государыни, ею подписанный. Подлинник хранится в семейном архиве села Тригорского:

«Господин Вымдонской!

Мы всемилостивейше приняв в уважение долголетние и верные Нам и отечеству ваши службы, пожаловали вас вечною отставкою от всей военной и гражданской Нашей службы с награждением вам чина генерал-майорского, и сверх того наградили вас в вечное и потомственное наследное владение из нашей дворцовой волости в Псковском уезде [37] деревнями, прозываемыми Егорьевская губа, в которой по последней ревизии состоит 1085 душ, о чем в Наш Сенат и особливый уже указ дали; а вам особенно чрез сие объявляем, что наше императорское к вам благоволение всегда пребудет. Санкт-Петербург. 1762 года июля в 29 день.

Екатерина» [38] .

Нынешний погост Воронич в 1762 году считался в Псковском уезде, в границу которого, таким образом, входила и Воронечская дворцовая волость. Вообще в этих местах было много дворцовых сел, и некоторые из них в начале царствования Петра I принадлежали семейству царицы Прасковьи Федоровны. Тригорское (название, данное селу уже Вындомским) является, как видно из приведенного документа, даром императрицы Екатерины II Максиму Вындомскому, который здесь и поселился, здесь и умер. Но главным зиждителем Тригорского, основателем его сада и вообще лучшим хозяином в нем, был уже сын Максима — Александр Максимович Вындомской. По примеру отца, он служил сначала в лейб-гвардии семеновском полку, записанный туда с 1756 г.; затем в 1778 году был капитан-поручиком, а два года спустя уволен «в статскую службу с пожалованием чина армии полковником». Мы уже упоминали об образовании этого человека, о его связях с Новиковым и любви Вындомского к книгам. Наследовав весьма значительное имение, Александр Максимович составил себе, как говорится, партию, женившись на Марье Кашкиной, дочери генерал-аншефа Евгения Петровича Кашкина, любимейшей питомицы Вожжинского, одного из приближеннейших лиц императрицы Елизаветы Петровны. Все эти связи, разумеется, нимало не могли служить «к умалению чести и достатка Вындомского», и как честь, так и достаток его преизбыточествовал. В холе и среди самых нежных забот умного и просвещенного отца росла Прасковья Александровна Вындомская (род. в 1780 г.). Кажется, еще при жизни своего отца (умершего около 1813 г.). Прасковья Александровна вышла замуж за Николая Ивановича Вульфа, человека мало чиновного (умер коллеж. асессором), но почтенного, умного и весьма достаточного ; потеряв мужа первого (от которого имела детей Анну, Алексея и Евпраксию), Прасковья Александровна вторично вышла за отставного чиновника почтамтского ведомства, Ивана Сафоновича Осипова (умер около 1822 г.), от которого имела дочерей Александру, Катерину и Марию; обо всех их мы уже упоминали в предыдущем письме. Прасковья Александровна получила лучшее, по своему времени, образование; она в совершенстве знала языки французский и немецкий, любила читать, следила за литературой, искала и умела поддержать связи с представителями отечественной словесности 1820–1830 годов. С семейством Пушкиных Прасковья Александровна, как ближайшая их соседка по имению, была знакома с самого детства; знакомство это было столь близко, что оба семейства принимали друг в друге самое родственное участие.

При посредстве Пушкиных Прасковья Александровна познакомилась и подружилась с А. И. Тургеневым, В. А. Жуковским, бар. А. А. Дельвигом; через тех же Пушкиных или, вернее сказать, при посредстве A.C. Пушкина — также с П.А. Плетневым, Е.А. Баратынским, И. И. Козловым и некоторыми другими «известностями» своего времени; в Языкове она видела товарища и друга своего сына. Наконец, Прасковья Александровна знала и поэта Мицкевича…

С большею частью названных лиц владелица Тригорского вела переписку; альбомы тригорской помещицы были исписаны произведениями ее талантливых знакомых — ей посвящали стихотворения свои Пушкин, Языков, Дельвиг… Всего этого довольно, чтобы убедиться в том, что женщина эта имела ум, имела образование, имела и нравственные достоинства, которые вызывали к ней уважение и любовь таких людей, как Пушкин и его созвездия. Но — следует ли из этого, чтоб женщина эта была чужда недостатков? Недостатки в ней были и недостатки большие; она была довольно холодна к своим собственным детям, была упряма и настойчива в своих мнениях, а еще более в своих распорядках, наконец, чрезвычайно самоуверенна и, вследствие того, как нельзя больше податлива на лесть. Все эти недостатки особенно развились в Прасковье Александровне под старость, когда на сцену выступили и физические недуги; явилось и ханжество, а вместе с тем явились люди, которые, окружив оригинальную старуху, сделали закат ее жизни поистине крайне печальным. Притом тогда же начались у нее неприятности по хозяйству. Хозяйство у нее вообще шло всегда довольно плохо, а пред ее кончиной до того дурно, что если б не энергия и не находчивость Алексея Николаевича Вульфа, то знаменитое Тригорское пошло бы за бесценок в чужие руки.

Но, позволяя себе, в качестве правдивого летописца Тригорского, не скрывать недостатков покойной его помещицы, мы тем с большею искренностью должны заявить, что по отношению к своим «знаменитым друзьям», в особенности к Пушкину, эта, во всяком случае, весьма и весьма почтенная женщина, была самым нежным, самым добродушным, искренно любящим другом. Она любила Пушкина едва ли не более своего сына, и в бытность поэта в изгнании (1824–1826 гг.) окружила его такою нежною истинно материнскою заботливостью, о которой тот до конца жизни вспоминал с глубочайшею признательностью и любовью. Пушкин, как известно, почти не знал ласки родной матери, не видал любви и попечения о себе и от отца, пустого и довольно ничтожного человека; тем сильнее ценил он ласки и заботливость Прасковьи Александровны. Да и как было ему не ценить дружбу и любовь ее? В самый мрачный, в самый печальный период своей жизни, убитый тоскою ссылки, не видя впереди себя исхода из своего печального положения, Пушкин под кровом Тригорского находит столь живое участие; в среде просвещенного семейства Прасковьи Александровны поэт встречает девушку, исполненную красоты, ума и грации (Евпраксия Николаевна), воспламеняющую его сердце огнем чистой и возвышенной любви; музыка, наука, поэзия, красота, природа, все соединяется в одно гармоническое целое, все составляет ту атмосферу, в которой отдыхает поэт после всей горечи прошедшей своей жизни, вполне счастливый в окружающей его среде, насколько можно быть счастливым человеку, не имевшему права отлучиться в какой-нибудь десяток верст без полицейского разрешения. Пушкин не только не бросает в это время пера, нет, он пишет лучшие свои произведения и работает, работает так, как никогда до того времени не работал! Чарующее, обаятельное влияние имел этот уголок на Пушкина! Истомленный, измученный в борьбе со всевозможными пошлостями и невзгодами последующей жизни своей в Петербурге, куда спешит отдыхать Пушкин? — в Тригорское; где, мечтает поэт, негодуя на пустоту окружающей его жизни в столице, найду я отраду и покой своей измученной душе? — под сенью того же Тригорского… Как же не помянуть нам добрым словом этот счастливый приют поэта, как не отозваться честным, искренним и добрым словом похвалы об его обитателях и обитательницах?

Письма Пушкина к П. А. Осиповой всего лучше покажут нам то громадное значение, какое имело для поэта Тригорское, и обнаружат глубокие и искренние чувства Пушкина к Прасковье Александровне. Кстати об этих письмах.

Писем этих дошло до нас двадцать . Все они, благодаря просвещенной готовности искренне уважаемого Алексея Николаевича Вульфа содействовать нашему труду, предоставлены в наше распоряжение; ни одно из них не было еще напечатано. Письма эти на французском языке. Пушкин имел слабость в письмах «к прекрасному полу» постоянно прибегать к этому языку, которым, благодаря своему полуфранцузскому воспитанию, поэт владел в совершенстве. Читатели наши, надеюсь, не посетуют, что мы позволим себе сделать сколь возможно большие выписки из этих писем, впрочем, большая часть писем довольно коротки.

Первое письмо Пушкина из этой коллекции помечено 25-м июля; оно относится к 1825-му году и писано из Михайловского. Летом этого года Прасковья Александровна с старшими своими дочерьми и с племянницей, г-жою А. П. Керн, отправилась в Ригу, Цель поездки была повидаться с стариком-генералом, мужем красавицы Керн, которая жила с ним все это время розно. Прасковье Александровне хотелось примирить супругов, чего она и достигла. Письмо от 25-го июля Пушкин начинает извещением, что он препровождает два письма, полученные в Тригорском на имя Прасковьи Александровны — одно из писем было к ней от Плетнева. «Надеюсь, — продолжает Пушкин, — что когда получите эти письма, вы уже будете в Риге, после веселого и благополучного путешествия. Мои петербургские друзья были уверены, что я вам буду сопутствовать. Плетнев сообщает мне довольно странную новость: решение его величества показалось им недоразумением, почему и было решено снова доложить ему об моем деле . Друзья мои так обо мне хлопочут, что дело кончится заключением моим в Шлиссельбург, где, конечно, уже не будет соседства Тригорского, которое, — как бы пустынно оно ни было в настоящую минуту, служит мне утешением, — С нетерпением ожидаю от вас известий, — дайте мне их, умоляю вас. Не говорю вам ни о чувствах моей почтительной дружбы, ни о вечной моей благодарности. Приветствую вас от глубины души. 25 июля».

Мы было хотели распределить наши выдержки из писем Пушкина к Прасковье Александровне, как говорится, «по материи»; но некоторые из этих писем имеют интерес в своей целостности: эта смесь шутки с серьезными известиями о самой судьбе пишущего (как, например, в только что приведенном письме), почтительная любовь и глубокое уважение к своему другу — все это так интересно именно в своей целостности, что мы не решились выхватывать места из писем разных годов и распределять их в наших заметках по однородности содержания… Но обращаемся к самим письмам. В первом из них Пушкин, между прочим, извещает о хлопотах его друзей выпросить ему освобождение. Действительно, в первое время по водворении своем в деревне, молодой поэт особенно сильно жаждал свободы и сильно хлопотал о ее получении. К этому же предмету относится и второе письмо Пушкина к Прасковье Александровне, писанное им спустя четыре дня после отправки первого послания; препровождая при нем, между прочими письмами, полученными в деревне на имя г-жи Осиповой, письмо от матери, Пушкин говорит:

«Вы увидите, какая чудесная душа Жуковский. Между тем, так как решительно нельзя, чтобы Мойер делал мне операцию, то я только что написал ему, умоляя его не приезжать во Псков. Не знаю, что дает повод матери моей надеяться, я же давно уже не верю никаким надеждам [52] .

Рокотов приезжал повидаться со мною на другой день вашего отъезда; было бы любезнее оставить меня скучать одного [53] . Вчера я посетил Тригорский замок, его сад и его библиотеку. Тамошнее уединение поистине поэтично, так как оно полно вами и воспоминаниями о вас. Его любезные хозяева должны были бы поспешить возвращением туда; но это желание слишком отзывается эгоистическим чувством семьянина; если Рига доставляет вам удовольствие, — веселитесь и вспоминайте иногда Тригорского (т. е. Михайловского) изгнанника: вы видите, что я путаю места нашего жительства — и это все по привычке. 29 июля.

Ради неба, сударыня, ничего не пишите матушке моей касательно моего отказа Мойеру: из этого выйдут только бесполезные толки, так как я уже принял твердое решение» [54] .

Объясним, не пускаясь в большие подробности, со слов Алексея Николаевича Вульфа, некоторые места приведенного письма. Пушкин пытался уехать в это время за границу; чтобы получить на это право, он писал своим друзьям и родным, что сильно страдает расширением жилы в ноге, и что, под этим предлогом, не позволят ли ему поехать за границу, или предварительно в Дерпт, к знаменитому оператору и профессору тамошнего университета Мойеру, который дал бы ему, как предполагал Пушкин, необходимое свидетельство на получение заграничного паспорта для излечения от болезни. Мойер, почтенный ученый и прекрасный человек, был женат на Протасовой (кажется, не путаю?), свояченице тогдашнего профессора русской литературы в дерптском университете, Воейкова. Известна тесная дружба, соединявшая Жуковского с Протасовыми, а по ним, и с мужьями их… Как бы то ни было, но ходатайства и родных, и друзей по делу Пушкина не привели ни к чему, и только добрый Жуковский, серьезно думая, что молодой друг его, Михайловский затворник, болен, просил Мойера приехать в Псков, где он должен был встретить Пушкина и сделать ему операцию. Разумеется, совершенно здоровый Пушкин, лишь только увидал, что затея его не привела ни к чему, стал открещиваться от устраиваемого ему заботливым Жуковским и родными съезда с доктором…

«Друзья мои и родители, — писал Пушкин по этому же делу в Дерпт, в сентябре 1825 г., к Алексею Николаевичу Вульфу, — вечно со мною проказят. Теперь послали мою коляску к Моэру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал, и опять отослал назад эту бедную коляску, — Вразумите его, — Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А о коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она?» etc.. И в следующем письме к тому же Алексею Николаевичу и о том же деле: «Милый Алексей Николаевич, чувствительно благодарю вас за дружеское исполнение моих препоручений, и проч. Почтенного Мойера благодарю от сердца, вполне чувствую и ценю его благосклонность и намерение мне помочь — но повторяю решительно: ни в Пскове, ни в моей глуши лечиться я не намерен. О коляске моей осмеливаюсь принести вам нижайшую просьбу. Если (что может случиться) деньги у вас есть, то прикажите, наняв лошадей, отправить ее в Опочку, если же (что также случается) денег нет — то напишите, сколько их будет нужно. На всякий случай поспешим, пока дороги не испортились» [57] .

— К этому же времени, — говорил мне А. Н. Вульф, — относится одна наша с Пушкиным затея. Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предположил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу. Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах; к счастию, судьбе угодно было устроить Пушкина так, что в сентябре 1826 года он получил, и притом совершенно оригинально, вожделенную свободу… Но об этом после… Теперь же обратимся к прерванному обзору писем Пушкина к Прасковье Александровне.

«Вчера, — пишет к ней поэт наш 8-го августа 1825 г.,- получил я, сударыня, ваше письмо от 31 (июля), писанное на другой день после вашего приезда в Ригу [58] . Вы не можете себе представить, как тронут я этим знаком вашего расположения и памяти обо мне; он дошел прямо до души моей, и от самой глубины души благодарю я вас за него. Ваше письмо получил я в Тригорском. Анна Богдановна [59] сказала мне, что вас ждут туда к половине августа. Не смею на это надеяться. Что же сказал вам г. Керн касательно отеческого надзора за мною г-на Адеркаса? Положительные ли это приказания? Значит ли г. Керн что-нибудь в этом деле? [60] Или это только одни слухи в публике? [61] Я полагаю, что вам в Риге лучше известно, что делается в Европе, чем в Михайловском. Что же касается новостей Петербургских, то я ничего не знаю, что там творится. Мы ждем осени, однако у нас еще было несколько хороших дней, а благодаря вам на моих окнах постоянно цветы. Прощайте, сударыня, примите уверение в моей нежной и почтительной преданности. Верьте, что на земле нет ничего верного и доброго, кроме дружбы и свободы. Вы научили меня ценить прелесть первой, — 8 августа».

Письма следовали за письмами. Три дня спустя по отправке предыдущего письма, Пушкин вновь пишет к Прасковье Александровне:

«Нужно ли мне говорить вам о моей признательности? Право, сударыня, с вашей стороны весьма любезно, что вы не забываете своего отшельника. Ваши письма столь же приводят меня в восторг, сколько великодушные обо мне заботы — трогают. Не знаю, что ожидает меня в будущем; знаю только, что чувства мои к вам останутся навеки неизменными, — Еще сегодня я был в Тригорском. Малютка совершенно здорова и прехорошенькая [62] . Как и вы, сударыня, я полагаю, что слухи, дошедшие до г-на Керна, не верны; но вы правы, что ими не следует пренебрегать. На днях был я у Пещурова [63] , „лукавого ходатая“, как вы его называете; он думал, что я в Пскове (NB). Я рассчитываю еще проведать моего старого негра-дедушку, который, как я предполагаю, на этих днях умрет, а между тем мне необходимо раздобыть от него Записки, относящиеся до моего прадеда [64] . Свидетельствую мое почтение всему вашему милому семейству и остаюсь, сударыня, вашим преданнейшим, — 11 августа».

Мы видели выше то участие, какое принимал В. А. Жуковский в положении Пушкина. Прасковья Александровна, зная это и будучи давно знакома с Жуковским, с которым встречалась неоднократно в Дерпте и в Петербурге, просила его похлопотать о разрешении Пушкину уехать за границу; но письмо г-жи Осиповой, должно быть, было весьма неясно и неопределенно; по крайней мере, вот что отвечал ей Жуковский:

«М. Г. Прасковья Александровна. Я имел честь получить письмо ваше, которое, признаюсь, привело меня в совершенное замешательство: я не знал, что делать, кого просить и о чем. Слава Богу, что все само собою устроилось. Лев Пушкин уверял меня, что письмо к Адеркасу остановлено [66] , и что оно никаких следствий иметь не может. И жаль мне: ничего теперь делать не нужно, и я этому сердечно рад, ибо уверен, что мог бы скорее повредить, нежели принести пользу. Из письма Александра Пушкина заключаю, что печальное его положение сделалось еще для него тягостнее от семейственного несогласия [67] . И кажется мне, что в этом случае все виноваты. Я увижусь с Сергеем Львовичем и скажу ему искренно, что думаю о его поступках; не знаю, поможет ли моя искренность. А ваша дружба пускай действует благодетельно на нашего поэта. [68]

Примите мою благодарность за доверенность, которой вы меня удостоили. Усерднейше прошу вас уведомить меня о следствиях, которые имело письмо к Адеркасу: я не надеюсь, чтоб Александр взял на себя этот труд. Он слишком для этого беспечен. С совершенным почтением и проч. [69] Жуковский» [70] .

Заключим настоящую статью выдержками из двух писем барона А. Дельвига к той же Прасковье Александровне. Оба письма эти относятся к описываемой нами эпохе жизни Пушкина, т. е. к 1824–1826 годам. Дельвиг приезжал к другу своему в Михайловское гостить зимой 1825 года и, разумеется, был ежедневным и дорогим гостем у радушных хозяек Тригорского. Вот как вспоминает об этом Дельвиг в письме к Прасковье Александровне из Петербурга от 5-го июня 1825 г.:

«…Мне совестно даже за перо приниматься, так я виноват перед вами. Но вы не вините в неблагодарном молчании мое сердце. Оно каждый день вспоминает дружеское гостеприимство жительниц Тригорского. Всему виновата излишняя деятельность моего воображения. Она обыкновенно столько наговорит мне, за несколько дней до почты, письменных фраз, столько наготовит форм, что наскучит уму, напугает лень, и писание письма откладывается до неопределенного времени. К этому же замешалась любовь, и любовь счастливая. Ваш знакомец Дельвиг женится на девушке, которую давно любит, на дочери Салтыкова, сочлена Пушкина по Арзамасу [71] …»

Дав затем отчет в исполнении некоторых поручений Прасковьи Александровны, относившихся до покупок нот, припасов и пр., Дельвиг продолжает:

«Очень благодарен вам за живое участие в судьбе Баратынского; к моей радости, жду его сюда [72] . Альбома Анне Николаевне не посылаю; доставлю его прямо в Ригу со стихами Баратынского [73] и моими…» [74]

И в следующем году мы видим Дельвига исполняющим разные комиссии Прасковьи Александровны; в одном из писем своих к ней (7-го июня 1826 г.), отдав отчет о произведенных им для нее закупках, барон продолжает:

«Мне благодарить вас за память, а вас трудно забыть! У меня теперь одна молитва к моим Пенатам: нельзя ли заманить в нашу (?) обитель тригорскую гостеприимную хозяйку (?). Пушкина, верно, пустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду. Что за времена! Я рад моему счастью, рад подруге моей, которая научила меня прелестям тишины домашней и ей, по всем вероятностям, обязан я удовольствием покупать для вас вина и надеяться на свидание с вами… Не забывайте и любите вас истинно любящего и уважающего барона Дельвига».

День снятия опалы с поэта был близок! Друзья его ждали этого дня с нетерпением. Между тем, в ожидании вожделенного часа, все лето 1826 года Пушкин провел особенно весело. Вместе с Языковым он бывал каждый день в Тригорском. Множество стихотворений Языкова, относящихся к этому времени, составляют поэтическую летопись этого золотого, полного жизни и упоения, времени в жизни обоих поэтов. В следующем письме мы возвратимся к этому времени, столь счастливому и в жизни обитательниц Тригорского; настоящую же статью заключим стихами Пушкина, написанными им в 1825 г., к П. А. Осиповой:

Быть может, уж недолго мне В изгнанье мирном оставаться, Вздыхать о милой старине И сельской музе в тишине Душой беспечной предаваться. Но и вдали, в краю чужом, Я буду мыслию всегдашней Бродить Тригорского кругом, В лугах, у речки, над холмом, В саду, под сенью лип домашней. Когда померкнет ясный день, Одна из глубины могильной, Так иногда в родную сень Летит тоскующая тень На милых бросить взор умильной [76] .

 26-го мая 1866 г.

 

III

Здравствуй, Вульф, приятель мой! Приезжай сюда зимой. Да Языкова поэта Затащи ко мне с собой Погулять верхом порой, Пострелять из пистолета. Лайон, мой курчавый брат (Не михайловский приказчик). Привезет нам, право, клад… Что? — бутылок полный ящик. Запируем уж, молчи! Чудо — жизнь анахорета! В Троегорском до ночи, А в Михайловском до света; Дни любви посвящены, Ночью — царствуют стаканы; Мы же — то смертельно пьяны, То мертвецки влюблены [77] .

Так начинает Пушкин небольшое письмецо свое в Дерпт к Вульфу — 20-го сентября 1824 года:

«В самом деле, милый, — продолжает поэт, — жду тебя с отверзтыми объятиями и с откупоренными бутылками. Уговори Языкова да отдай ему мое письмо; так как я под другим присмотром, то если вам обоим заблагорассудится мне отвечать, пришли письма под двойным конвертом на имя сестры твоей А.Н. [79] . До свидания, мой милый. А.П.»

«Александр Сергеевич, — приписывала старшая сестра Алексея Николаевича, — вручил мне это письмо к тебе, мой милый друг. Он давно сбирался писать к тебе и к Языкову, но я думала, что это только будет на словах. Пожалуйста, отдай тут вложенное письмо Языкову и, если можешь, употреби все старание уговорить его, чтобы он зимой сюда приехал с тобой. Пушкин этого очень желает… Сегодня я тебе писать много не могу, Пушкины оба у нас, и теперь я пользуюсь временем как они ушли в баню… Пожалуйста, моя душа, ежели можешь, пришли мне книг…» и проч.Письмо это было в числе первых, посланных Пушкиным по приезде или, лучше сказать, по присылке его на основании высочайшего повеления 2-го июля 1824 г. из Одессы на жительство в Михайловское, под присмотр полиции. К сожалению, не могу указать числа, когда поэт прибыл в Михайловское, повторю только, вслед за его биографом: «что Пушкин приехал сюда в тревожном состоянии духа». Но если это и было так, в чем, впрочем, нет основания и сомневаться, — то тревожное состояние продолжалось недолго: «в деревне он нашел теплую дружбу, и гармонию душевных сил, и главное: наслаждения творчества, сбереженного целиком, благодаря тишине, окружавшей поэта» . Тишину эту, однако, пылкому, непоседливому, страстному Пушкину — хотелось нарушить с первых же недель своей деревенской жизни, и вот он, имея уже подле себя доброго, любимого брата Льва, ветреника и гуляку не последней руки, зовет к себе дерптских студентов: Вульфа и Языкова.

В приведенном письме читатели, вероятно, заметили словцо, брошенное вскользь, о строгости полицейского надзора над поэтом: если этот надзор и мог быть строг, то разве очень недолго, потому что мы видим Пушкина, в том же году начинающего вести громаднейшую переписку с своими литературными и прочими друзьями и родными, и (если только не ошибаюсь) в письмах к ним он нигде не жалуется на строгость надзора над ним относительно собственно переписки…Плохой студент в деле учения, но славный характером, дорогой собутыльник — поэт Языков уже составил себе к упоминаемому нами времени (1824) известность поэта, весьма даровитого. В журналах 1822–1824 годов: «Новости русской литературы» и в «Соревнователе Просвещения» с удовольствием уже отводили местечко бойким, сильным стихам Языкова. Пушкин знал уже произведения пера дерптского студента: «Мое уединение», «Песня короля Регнера», «Песнь Баяна при начатии войны», «Песнь Барда во время владычества татар в России», «Услад», несколько элегий, песней, и проч. Внимательный к поэтическим талантам своего времени и охотно, нередко с излишним увлечением, отдававший им дань похвалы, Пушкин, еще в бытность свою в Одессе, обратил внимание на стихи Языкова и писал бар. Дельвигу: «…Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского…»

…Так ты, Языков вдохновенный,

поминал его Пушкин в IV главе «Онегина», которую писал в это время:

В порывах сердца своего, Поешь, бог ведает, кого, И свод элегий драгоценный Представит некогда тебе Всю повесть о твоей судьбе…

Как бы то ни было, но летом 1824 года двум поэтам не суждено было встретиться. «Языков, — по словам его друга Вульфа, — был не из тех, которые податливы на знакомства; его всегда надо было неволею привести и познакомить даже с такими людьми, с которыми внутренно он давно желал познакомиться, до того застенчив и скромен был этот человек, являвшийся по стихам своим господином совершенно иного характера». Таким образом ни летом 1824, ни в следующем году, Языков не был доставлен в Тригорское — Михайловское. Только в июне 1826 года он увидал предметы своих последующих песнопений: Тригорское и «приют свободного поэта…» А между тем в этих местах Языкова нетерпеливо поджидали и в 1824 и 1825 годах. Привожу письма Пушкина к Вульфу, относящиеся к сему времени, в них изгнанник Михайловский частенько вспоминает о Языкове:

«Любезный Алексей Николаевич — Благодарю Вас за воспоминанья. Обнимаю вас братски, также и Языкова — Послание его и чувствительная Элегия — прелесть — в послании, после тобой хранимого певца, стих пропущен. А стих Языкова мне дорог [87] . Перешлите мне его».

«Очень хорошо бы было, — приписывала Прасковья Александровна, — когда б вы исполнили ваше предположение приехать сюда. Алексей, нам нужно бы было потолковать и о твоем путешествии [88] . Хотя я не имею чести знать Языкова, но от моего имени пригласи его, чтобы он оживил Тригорское своим присутствием».

Языков не приехал в это лето, но зато совершилось другое явление: в июне 1825 г. Пушкин встретил в Тригорском, после шестилетней разлуки, А. П. Керн, племянницу г-жи Осиповой. Г-жа Керн была удивительная красавица. Пушкин страстно в нее влюбился, она — отвечала взаимностью. Минуты счастья были коротки: в том же июне месяце Прасковья Александровна, как мы уже знаем, уезжает в Ригу, увозит с собою и А. П. Керн. Пушкин, погруженный в усидчивую, самую усиленную работу, лишь изредка посещает милое ему селение, где вспоминает о близких сердцу его обитательницах, и о «прелестной К.» Мы видели также, что это время Пушкин особенно хлопотал об освобождении его из заточения, видели также и то, что хлопоты его были безуспешны; особенно досадны были ему неловкие и непрошенные заботы его родных об устройстве свидания его с доктором Мойером; мы уже читали сетования Пушкина по сему предмету в письмах к Вульфу:

«Любезный Алексей Николаевич. Я не успел благодарить вас за дружеское старание о проклятых моих сочинениях, черт с ними и с цензором, и с наборщиком, и с tutti quanti — дело теперь не о том…» [90] и обращается к сетованиям на «проказы», как выражается Пушкин — своих родных, отправивших его коляску к Мойеру, и т. п. «Vale, — заключает Пушкин свою грамотку, — mi filio in spirito [91] . Кланяюсь Языкову — я написал на днях подражание элегии его „Подите прочь“» [92]

В следующем письме к Вульфу Пушкин, делая свои распоряжения о той же злополучной коляске, продолжает: «Что скажу вам нового? Вы, конечно, уже знаете все, что касается до приезда А. П.. Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились. Желал бы я очень исполнить желание ваше касательно подражания Языкову, но не нахожу его под рукой, вот начало…» (следует четыре стиха не совсем скромного содержания, которые мы опускаем). «Не написал ли Языков еще чего-нибудь в том же роде или в другом? Перешлите нам — мы будем очень благодарны».

Обмениваясь с молодыми людьми, дерптскими приятелями, шутками и фривольными стишками, тот же Пушкин к Прасковье Александровне продолжал обращаться с почтительными письмами, в которых изящным французским языком выражал к ней чувства любви и уважения ; всегда признавая в ней женщину умную и интересующуюся лучшими произведениями современной литературы, Пушкин спешил делиться с ней тем восторгом, какой вызывали в нем плоды поэтического вдохновения его собственных друзей; из них, как известно, он особенно высоко ценил талант Баратынского… Вот что писал Пушкин об одной из поэм Баратынского в феврале 1826 года к бар. Дельвигу: «Прасковья Александровна уехала в Тверь. Сейчас пишу к ней и отсылаю „Эду“. Что за прелесть эта „Эда“. Оригинальности рассказа наши критики не поймут: но какое разнообразие!.. Гусар, Эда и сам поэт — всякий говорит по-своему. А описание финляндской природы! А утро после ночи! А сцена с отцом! Чудо!..»

Прасковья Александровна, приехав в сентябре 1825 года из Риги, ту же зиму отправилась со старшей дочерью на короткое время в Тверь. Сюда-то и послал Пушкин то письмо, о котором упоминает он в письме к Дельвигу:

«Madame, вот новая поэма Баратынского, только что присланная мне Дельвигом. Это — образец грациозности, изящества и чувства [98] . Вы будете в восторге от нее. Полагаю, что вы теперь в Твери. Желаю вам проводить время приятно, но не настолько, однако, чтобы совсем забыть Тригорское, где, погрустив о вас, мы начинаем уже вас поджидать» [99] .

В то время, когда Пушкин восхищался поэтическими произведениями молодых своих друзей, в Петербурге над некоторыми из его товарищей по литературе и товарищами по воспитанию нависла грозная туча: то было следствие и затем суд над так называемыми «декабристами». Ныне, кажется, едва ли может быть сомнение в том, что Пушкин почти не знал о замыслах этой горсти людей, в ряду которых, однако, были многие из лиц весьма к нему близких и искренно им уважаемых, таковы были: К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев, И. И. Пущин, В. К. Кюхельбекер и некоторые другие.

— Осень и зиму 1825 года, — так рассказывает одна из дочерей Прасковьи Александровны, — мы мирно жили у себя в Тригорском. Пушкин, по обыкновению, бывал у нас почти каждый день, а если, бывало, заработается и засидится у себя дома, так и мы к нему с матушкой ездили… О наших наездах, впрочем, он сам вспоминает в своих стихотворениях. Вот однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у этой самой печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений. У нас был, изволите видеть, человек Арсений — повар. Обыкновенно каждую зиму посылали мы его с яблоками в Петербург; там эти яблоки и разную деревенскую провизию Арсений продавал и на вырученные деньги покупал сахар, чай, вино и т. п. нужные для деревни запасы. На этот раз — он явился назад совершенно неожиданно: яблоки продал и деньги привез, ничего на них не купив. Оказалось, что он в переполохе, приехал даже на почтовых. Что за оказия! Стали расспрашивать, — Арсений рассказал, что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, — но что именно — не помню. На другой день — слышим, Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебегал ему дорогу, а при самом выезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин — сочли это дурным предзнаменованием, Пушкин отложил свою поездку в Петербург, а между тем подоспело известие о начавшихся в столице арестах, что окончательно отбило в нем желание ехать туда . Кстати, — продолжала рассказчица, — брат Пушкина, Лев, как рассказывал потом отец его, в день ареста Рылеева поехал к нему; отец случайно узнал об этом, стал усердно молиться, страшась, чтобы сын его также не был бы взят: и что ж, Льва Пушкина понесли лошади, он очутился на Смоленском и когда добрался к Рылееву — тот был уже арестован, и квартира его запечатана…

— Известно, что Пушкин был очень суеверен, — добавил, со своей стороны, А. Н.,- он сам мне не раз рассказывал факт, с полною верой в его непогрешимость — и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина: в 1817 или 1818 году, т. е. вскоре по выпуске из лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л. г. Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладонях к ней приходящих лиц. Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под именем стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и, наконец, объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана — ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее против его приятеля: быть может, на днях… Молодые люди вышли смущенные… На другой день Пушкин узнал, что капитан убит утром в казармах одним солдатом. Был ли солдат пьян или приведен был в бешенство каким-нибудь взысканием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира… Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот еще осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга, в деревню, вспомнил об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждет и над собой исполнения пророчества колдуньи .

Но обращаемся к прерванному рассказу. Весна 1826 г. была особенно хороша, все предвещало славное лето — и предвещания сбылись: во все время лета 1826 года погода стояла превосходная — как раз для гулянья; Пушкин нетерпеливо ждал к себе дерптских приятелей и настоятельно уже писал к А. Н. Вульфу, чтобы тот привез Языкова:

«Вы мне обещали писать из Дерпта и не пишете. — Добро. Однако я жду вас, любезный филистер [103] , и надеюсь обнять в начале следующего месяца — не правда ли, что вы привезете к нам и вдохновенного? [104] Скажите ему, что этого я требую от него именем славы и чести России. Покамест скажите мне — не через Дерпт ли проедет Жуковский в Карлсбад? Языков должен это знать [105] . Получаете ли вы письма от Анны Николаевны (с которой NB мы совершенно помирились перед ее выездом) [106] , и что делает… Анна Петровна? Говорят, что Болтин [107] очень счастливо метал против почтенного Ермолая Федоровича. Мое дело — сторона, но что скажете вы? Я писал ей: „Вы пристроили Ваших детей, — это прекрасно. Не пристроите ли Вы Вашего мужа? Последний — гораздо большая помеха“ [108] . Прощайте, любезный Алексей Николаевич, привезите же Языкова, и с его стихами.

Видел я, — замечает Пушкин в конце того же письма, — в Списке некоторые нескромные гекзаметры и сердечно им позавидовал» [109] .

Письмо это отправлено, как видно из пометки на нем г. Вульфа, 7-го мая 1826 года , а в начале следующего месяца Вульф исполнил, наконец, давнишнее желание Пушкина и привез Языкова…

Пушкин весь предался отдыху. Он нуждался в нем: в самом деле, едва ли когда-нибудь Пушкин так много работал, как перед этим летом, в течение всего пребывания своего в Михайловском.

Некоторые черты жизни Пушкина в Михайловском до приезда Языкова, как справедливо замечает его биограф, во многом напоминают жизнь Евгения Онегина: то же купанье утром, переплывание реки, протекающей под горой пред домом, прогулки пешком и верхом, прихотливый обед, ну да, словом — прочтите (если не помните на память) 36–40 строфы IV главы «Евгения Онегина», и там найдете в деревенской жизни Онегина некоторые черты жизни самого Михайловского изгнанника. В той же главе Пушкин, между прочим, говорит:

…Я плоды моих мечтаний И гармонических затей Читаю только старой няне, Подруге юности моей; Да после скучного обеда, Ко мне забредшего соседа Поймав нежданно за полу, Душу трагедией в углу…

Соседом этим был Вульф; слышал же он «Бориса Годунова» и, разумеется, не задыхался от скуки, а замирал от удовольствия и внимания. «Раз всю ночь, — говорит Алексей Николаевич, — как есть напролет просидел я в маленьком домике Пушкина, слушая чтение „Бориса Годунова“… Не могу передать вам, какое высокое наслаждение испытал я в то время!»

С приездом дерптских приятелей Пушкину не приводилось бродить одному. Все трое целыми днями сидели в Тригорском, гуляли в тенистом саду, купались в Сороти, стреляли из пистолетов, скакали верхом «на лихих аргамаках», и все то веселье, все веселье подогревалось ухаживаньем за очаровательными тригор-скими барышнями…

«Вот, Зина, вам совет — играйте!» — писал Пушкин в это время в альбом одной из них:

Из роз веселых заплетайте Себе торжественный венец — И впредь у нас не разрывайте Ни мадригалов, ни сердец [112] .

Это та самая Зина, белые ручки которой приготовляли для дорогих гостей:

…Сей напиток благородный, Слиянье рому и вина, Без примеси воды негодной, В Тригорском жаждою свободной Открытый в наши времена…

Стихи импровизировались, стихи же и записывались гостями Тригорского — в альбом его обитательниц… К одной из них- Александре Ивановне Осиповой было написано (еще в 1824 году) Пушкиным «Признание»:

Я вас люблю, хоть я бешусь, и проч.

Но альбомы, куда вписывались все эти стихотворения, мы пересмотрим после… Теперь же поговорим о Михайловском, где — по словам Языкова:

…не сражен суровою судьбой, Презрев людей, молву, их ласки, их измены, Священно действовал при алтаре Камены…

Вот что рассказывали о сельце Михайловском Мария Ивановна и другие лица.

Домик в Михайловском известен многим; с него были деланы рисунки… В домике этом жил и умер в 1806 г. дед Пушкина Осип Абрамович Ганнибал. Вся мебель, какая и была в этом домике при Пушкине, вся была ганнибаловская, Пушкин себе нового ничего не заводил… Самый домик и тогда уже в 1824-26 гг. был довольно стар:

Наша ветхая лачужка И печальна и темна…

совершенно справедливо говорил Пушкин в одном своем стихотворении. Мебели, как я сказал, было не много и вся-то старенькая; после смерти Пушкина, когда перестала сюда ездить и жена его, Михайловская мебель разошлась по разным рукам; бывшие на селе люди пораспродали ее или подарили различным почитателям Пушкина… Многим приятно было иметь какую-нибудь вещь на память о поэте…

По этому поводу не могу не вспомнить следующего бывшего со мной случая. В начале лета 1856 года, в бытность свою в Москве, я отправился посмотреть квартиру, где умер Гоголь. Это на Никитском бульваре, в доме Талызина, в большой квартире гр. Т. Дом оказался пуст, гр. Т. уехал на дачу или в деревню, меня встретил какой-то лакей, вовсе не удивившийся моему желанию посмотреть «покои Николая Васильевича». Покои эти состоят (если только не изменяет мне память) из одной комнаты, вход в которую идет направо из швейцарской. В углу висел образ, по уверению моего чичероне, — тот самый, пред которым Гоголь в последнее время своей жизни — целые часы просиживал в тихом забытьи. «Бывало до того забудутся, — либо в писание священное засмотрятся, что индо испугаются, когда бывало войдешь к ним в комнату; бывало всегда постучишься в дверь, — потому коли войти не постучавшись, так Н.В. очень уж испугаются, — и зачнут бывало тереть себе лоб, пока очухаются…»

Почти прямо перед дверью простая кафельная печь, с простой железной заслонкой. Печка эта вызвала мое особенное внимание: в ней именно Гоголь, ночью, сжег вторую и третью часть «Мертвых Душ», вдоль стены стояла большая софа, по оставшимся на ней лоскуткам, как видно, обитая некогда зеленым сукном или вообще какою-то зеленою материей. Когда я подивился, что софа вся ободрана, чичероне мне заявил, что ободрали ее посетители и посетительницы, «которые-де так же, как вы, имели любопытствие поглядеть, как, значит, жить изволили Николай Васильевич». Я заявил готовность, и со своей стороны, взять лоскуточек; тогда чичероне предложил мне приобресть себе на память нечто более громоздкое, а именно тот самый тюфяк, «на котором скончались Николай Васильевич». Сделав предложение, слуга повел меня в какой-то темный чулан, оказавшийся его собственным апартаментом, здесь он показал мне тюфяк, на котором обыкновенно сам спит, но который, по его уверению, служил Ник. Вас. Гоголю. «Они сами, — объяснил мне чичероне, — и скончаться изволили на этом самом тюфяке-с… на нем и миром их пред смертью мазали, даже с тех самых пор и пятно от масла осталось, как оно, значит, на тюфяк-то капнуло…» При этом счастливый обладатель тюфяка (сильно загрязненного и потертого) указал громадное, масляное пятно, возбудившее во мне сильное подозрение, что происхождение его скорее надо отнести к ламповому маслу, нежели к священному елею. «Я, впрочем, не дорого возьму-с, за тюфяк, — успокоительно заметил мне чичероне, усмотрев мою нерешительность, — рубликов полтораста, не больше».

Я выразил изумление. «Да, что же-с, — заметил мне несколько обиженным тоном мой чичероне, — это цена самая сообразная-с; я вот вскоре после смерти Николая Васильевича — тюфяка два таким манером продал, да еще как были благодарны-то…»

Между тем подобные же счастливые продавцы нашлись и среди дворовых с. Михайловского после смерти Пушкина. Так, по свидетельству М. И., не мало было продано слугами простых деревянных столов, на котором он будто бы работал… Вся обстановка комнаток Михайловского домика была очень скромна: в правой, в три окна комнате, где был рабочий кабинет Александра Сергеевича, — стояла самая простая, деревянная, сломанная кровать. Вместо одной ножки под нее подставлено было полено; некрашеный стол, два стула и полки с книгами довершали убранство этой комнаты.

«Из разного хлама, наполнявшего прочие комнаты, помню, — говорила мне М. И.,- два мраморных столика: из них один находится теперь в Тригорском… Сквер перед домом — во время Пушкина тщательно поддерживался, точно так же не совершенно был запущен тенистый небольшой сад; в нем были цветники… Все это поддерживалось потому, что не только Александр Сергеевич, но и его родители с остальными членами семьи почти каждое лето сюда приезжали — Пушкин, когда женился, также приезжал сюда и, наконец, по его кончине, вдова Пушкина также приезжала сюда гостить раза четыре с детьми. Но когда Наталья Николаевна (Пушкина) вышла вторично замуж-дом, сад и вообще село было заброшено и в течение восемнадцати лет все это глохло, гнило, рушилось. Время от времени заглядывали в Михайловское почитатели Пушкина, осматривали полуразвалившийся домик и слушали басни старосты, который не только не служил при Александре Сергеевиче, но даже не видал его, потому что староста этот был из крепостных Ланского и прислан сюда Натальей Николаевной уже по вторичном выходе ее замуж… Все это не мешало старосте пускаться в россказни о Пушкине с посетителями Михайловского… Кто помнил и хорошо знал его, так это Петр и Архип, служившие при Александре Сергеевиче. Оба они уже умерли; так недавно еще умерла из бывших дворовых сельца Михайловского последняя старуха — помнившая, как Александр Сергеевич два года сряду жил в этом имении… Наконец в последние годы исчез и дом поэта: его продали за бесценок на своз, а вместо него выстроен новый, крайне безвкусный домишко — совершенно по иному плану, нежели, как был расположен прежний домик… Этот новый дом, — заключила М. И.,- я и видеть-то не хочу… так мне досадно, что не сбережен, как бы везде это сделали за границей, не сбережен домик великого поэта…» 14-го июня 1866 г.

 

IV

Нам не приходится много распространяться об удовольствиях, испытанных поэтами в обществе «красавиц гор», как именовал и впоследствии Языков дочерей Прасковьи Александровны; не приходится распространяться уже потому, что мы, во-первых, говорили об этом предмете, а во-вторых, Языков сам воспел эту, как он выражался впоследствии, «золотую пору своей жизни». Поэтическая летопись жизни Тригорско-Михайловского вошла в различные послания Языкова, напечатанные в издании его стихотворений ; к ним мы и отсылаем наших читателей, но здесь не можем отказать себе в удовольствии привести одно послание Языкова к П. А. Осиповой, не напечатанное до сего времени. Послание это написано Языковым в Дерпте, в 1827 году, в альбом г-жи Осиповой , и особенно дорого тем, что в нем есть черты, прямо обрисовывающие жизнь Языкова и Пушкина в достопамятное для них обоих лето 1826 года. Приводим начало этого стихотворения:

П. А. ОСИПОВОЙ

Благодарю вас за цветы [117] , Они священны мне, порою На них задумчиво покою Мои любимые мечты; Они пленительно и живо Те дни напоминают мне, Когда на воле, в тишине, С моей Каменою ленивой, Я своенравно отдыхал Вдали удушливого света И вдохновенного поэта К груди кипучей прижимал. И ныне с грустью (безутешной) Мои желания летят В тот край возвышенных отрад, Свободы милой и безгрешной. И часто вижу я во сне: И три горы, и дом красивый (!), И светлой Сороти извивы Златого месяца в огне, И там, у берега, тень ивы, Приют прохлады, в летний зной Наяды полог продувной; И те отлогости, те нивы [118] , Из-за которых, вдалеке, На вороном аргамаке, Заморской шляпою покрытый, Спеша в Тригорское, один Вольтер, и Гете, и Расин — Являлся Пушкин знаменитый; И ту площадку, где в тиши Нас нежила, нас веселила Вина чарующая сила, Оселок сердца и души, И все божественное лето, Которое из рода в род, Как драгоценность, перейдет: Зане Языковым воспето [119] .

Восторг, вызванный в Языкове пребыванием его в Тригорском (куда, кстати заметить, ему после 1826 года не удалось ни разу во всю жизнь заглянуть) — для нас, по крайней мере, совершенно понятен. Он объясняется следующими причинами: радушием хозяек, красотой, умом и грацией ее дочерей, живописностью местности, тесною дружбой, соединявшей Языкова с молодым хозяином, наконец счастьем быть с Пушкиным, которого боготворила в то время вся грамотная Россия. Добавьте сюда то обстоятельство, что Языков был в то время в самой цветущей поре восприимчивой, впечатлительной молодости, и весь лиризм, вызванный в нем пребыванием его в Тригорском, вполне объяснится. «Обитатели Тригорского, — замечает в одном из писем своих Языков,- ошибаются, думая, что я притворялся, когда воспевал часы, мною там проведенные: как чист и ясен день — чиста душа моя! Я вопрошал совесть мою, внимал ответам ее, и не нахожу во всей моей жизни ничего подобного красотою нравственною и физическою, ничего приятнейшего и достойнейшего сиять золотыми буквами на доске памяти моего сердца, нежели лето 1826 года! Кланяйся и свидетельствуй мое почтение всему миру Тригорскому!»

Искренность этих задушевных слов едва ли может подлежать сомнению.

В первых числах августа 1826 года молодые друзья наши, Вульф и Языков, уехали в Дерпт.

Отсюда 19 августа 1826 года Языков уже шлет послание к Пушкину. Послание это мы печатаем впервые :

О ты, чья дружба мне дороже Приветов ласковой молвы, Милее девицы пригожей, Святее… головы! Огнем стихов ознаменую Те достохвальные края, И в ту годину золотую, Где и когда мы: ты, да я, Два сына Руси православной Постановили своенравно Наш поэтический союз. Пророк изящного! Забуду ль, Как волновалася во мне На самой сердца глубине Восторгов пламенная удаль, Когда могущественный ром С плодами сладостной Мессины С немного сахара, с вином, Переработанный огнем, Лился в бокалы-исполины; Как мы, бывало, пьем, да пьем — Творим обеты нашей Гебе, Зовем свободу в нашу Русь — И я на вече, я на небе! И славой прадедов горжусь! Мне утешительно доселе, Мне весело воспоминать Сию поэзию во хмеле, Ума и сердца благодать. Теперь, когда Парнаса воды Хвостовы черпуют на оды, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . С челом возвышенным стою Перед скрижалью вдохновенья — Я вольность наших наслаждений И берег Сороти пою.

Пушкин продолжал обычную свою жизнь; для него по-прежнему был славный труд в Михайловском, и сладкий отдых в Тригорском. Со дня на день он ждал вести об освобождении его из-под полицейского и духовного надзора . Мы видели из предыдущих заметок наших, что барон Дельвиг еще 7-го июня 1826 года писал в Тригорское: «Пушкина, верно, пустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду», — т. е. суду над так называемыми декабристами… Наконец, вожделенная минута наступила, но наступила так, что весь михайловско-тригорский мир был потрясен глубоко. Вот как об этом рассказывает одна из моих тригорских собеседниц:

«1-го или 2-го сентября 1826 года [125] Пушкин был у нас; погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михаиловское… Вдруг рано, на рассвете, является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина… Это была старушка чрезвычайно почтенная — лицом полная, вся седая, страстно любившая своего питомца, но с одним грешком — любила выпить… Бывала она у нас в Тригорском часто, и впоследствии у нас же составляла те письма, которые она посылала своему питомцу [126] . На этот раз она прибежала вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказалось фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. „Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?“ — спрашивали мы няню, — „Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила… [127] — „Что такое?“ — „Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого — такой скверный““… [128]

Легко можно представить себе ту глубокую печаль, в которую ввергнуто было этим загадочным происшествием все доброе население Тригорского. Пушкин, видно, сам понял это, и потому следующим коротеньким письмом с дороги, из Пскова, спешил их успокоить:

„Я полагаю, милостивая государыня, что мой быстрый отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается; мне также дали его для большей безопасности. Впрочем, судя по весьма любезному письму барона Дибича, — мне остается только гордиться этим. Еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа этого месяца, и лишь только буду свободен, поспешу возвратиться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце. Псков, 4-го сентября“.

Письмо Дибича, о котором говорит Пушкин, вероятно, было то „разрешение на просьбу Пушкина о дозволении ему пользоваться советами столичных докторов“, о котором упоминает г. Анненков, замечая, что разрешение это получено было во Пскове 3-го сентября 1826 года.

Как бы то ни было, фельдъегерь придан был Пушкину „не для одной лишь безопасности“, как шутливо выражался поэт в письме к г-же Осиповой; фельдъегерь вез его для объяснений, которые могли кончиться худо, хотя, к счастью Пушкина и к удовольствию всех его почитателей, кончились хорошо. Все дело, если вполне верить Вигелю, к печатным запискам которого мы теперь и обращаемся, состояло в следующем. В начале октября 1826 года Вигель узнал, что родной племянник его, гвардии штабс-капитан Алексеев, под караулом отправлен в Москву. Вот что случилось: кто-то еще в марте дал ему, Алексееву, какие-то стихи, будто бы Пушкина, в честь мятежников 14-го декабря; у него взял их молоденький гвардейский конно-пионерный офицер Молчанов, взял и не отдавал, а тот о них совсем позабыл… Между тем, лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи. Бедняжку, который и забыл о них, допросили, от кого он получил их. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился в Псковской деревне, отправили гонцов.

Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика; показал ему стихи и спросил: кем они написаны? Поэт, не обинуясь, сознался, что им; но они были писаны за пять лет до преступления, которое, будто бы, они выхваляют, и даже напечатаны под названием „Андрей Шенье“. В них Пушкин нападает на революцию, на террористов, кровожадных безумцев, которые погубили гениального человека. Небольшую только часть его стихотворения, впрочем, одинакового содержания, неизвестно почему, цензура не пропустила, и этот непропущенный лоскуток, который хорошенько не поняли малограмотные люди, послужил обвинительным актом против них. Среди бесчисленных забот государь, вероятно, не пожелал прочитать стихи; иначе государь убедился бы, что в них не было ничего общего с предметом, на который будто бы они были написаны. Пушкин умел это объяснить, и его умная, откровенная, почтительно-смелая речь полюбилась государю. Ему дозволено жить, где он хочет и печатать, что он хочет; государь взялся быть его цензором, с условием, чтобы он не употреблял во зло дарованную ему совершенную свободу, и до конца жизни своей оставался он под личным покровительством царя .

Надо думать, что рассказ Вигеля довольно близок к истине, так как он, по своим связям и знакомствам, мог хорошо знать все подробности этого любопытного происшествия . Между тем, в тогдашнем обществе, принимавшем живейшее участие в судьбе своего любимца, ходили о Пушкине и о разговоре его с государем самые разноречивые, самые нелепые толки. Так, например, уверяли, будто бы государь, в разговоре с Пушкиным, пожелал узнать, нет ли при нем какого-нибудь нового стихотворения. Тот будто бы вынул из сюртука несколько бумаг, впопыхах захваченных им при отъезде из Михайловского, перерыл их, но никакого нового стихотворения не нашел. Выходя из дворца и спускаясь по лестнице, Пушкин вдруг заметил на ступеньке лоскуток бумажки: подымает его и с ужасом, будто бы, узнает в нем собственноручное небольшое стихотворение к друзьям, сосланным в Сибирь. Он стал вспоминать, как оно попало сюда, и, наконец, вспомнил, что, подымаясь по той же лестнице, вынимал из кармана платок, причем, будто бы, и вывалился этот лоскуток бумажки, который мог наделать ему больших хлопот. Придя в гостиницу, Пушкин немедленно сжег это (?) стихотворение.

Вот один из рассказов того времени, который ходил в обществе и доныне передается многими из знакомых Александра Сергеевича; мы, разумеется, убеждены, что это не более, как басня, хотя и довольно характеристичная. Некоторые дамы уверяют, однако, что слышали ее от самого Пушкина, причем Пушкин будто бы упоминал о той смелости и спокойствии, с какими он говорил с государем.

— На это я только одно скажу, — скептически заметил мне Вульф, когда я передал ему приведенное повествование, — одно скажу, что в Пушкине был грешок похвастать в разговорах с дамами. Пред ними он зачастую любил порисоваться; так, быть может, и в этом деле, из желания порисоваться перед прелестными слушательницами, Пушкин поприбавил такие о себе подробности, какие разве были в одном его воображении .

От басен обратимся к истории. Мы видели, как торопился Пушкин успокоить своих тригорских друзей. Он не замедлил написать к ним из Москвы, в первые же дни после разговора его с государем.

„Вот уже восемь дней, что я в Москве, не имев времени написать вам; это доказывает Вам, милостивая государыня, как я занят. Государь принял меня самым любезным образом84'. Москва шумна и до такой степени отдалась празднествам, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, — иначе говоря, по Тригорскому84“. Я рассчитываю выехать отсюда, самое позднее, — через две недели. Сегодня, 15-го сентября, у нас большой народный праздник. На Девичьем поле, версты на три будет расставлено столов; пироги приготовлены по саженям, как дрова; так как пироги эти спечены уже несколько недель тому назад, то довольно трудно будет их есть и переварить, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтобы смочить их [136] : вот вам последняя новость дня. Завтра бал у графини Орловой. Огромнейший манеж превращен в зал; графиня взяла взаймы для этого на 40 000 руб. бронзы и пригласила 1000 человек. [137] Много говорят о новых, очень строгих постановлениях относительно дуэлей и о новом цензурном уставе; но, не видав его, я не могу ничего сказать о нем. Простите непоследовательность моего письма, оно вполне обрисовывает вам непоследовательность моего теперешнего образа жизни. Полагаю, что обе m-elles Annettes [138] уже в Тригорском; приветствую их издалека от всего моего сердца, равно как и все ваше прекрасное семейство. Примите, милостивая государыня, уверение в моем глубоком уважении и неизменной привязанности, которые я посвятил вам на жизнь.

Москва 15 сентября [139] .

Пушкин»

В Петербурге уже знали об освобождении Пушкина, и в тот же день, когда тот писал из Москвы в Тригорское, туда же писал барон Дельвиг из Петербурга, спеша поделиться радостью с их общими друзьями. Вот письмо барона Дельвига:

«Милостивая государыня Прасковья Александровна! Плачу добром за испуг. Александр был представлен, говорил более часу и осыпан милостивым вниманием [140] . (sic). Вот что пишут мне видевшие его в Москве. Сергей Львович и Надежда Осиповна [141] здесь, и счастливы, как нельзя больше. Поздравляю вас с общей радостью нашей и целую ваши ручки. У меня есть еще две просьбы к вам: 1) напишите Александру и помогите мне уговорить его написать мировое письмо к своим [142] ; 2) позвольте мне посвятить вам мои русские песни — вы одолжите человека, который ничем больше не может вам доказать своего почтения и любви и благодарности. Позволение напишите на особенной бумажке для цензуры, которая не позволяет посвящать без позволения тех, кому посвящаем» и проч. [143] .

Пушкин на этот раз недолго пробыл в ликующей Москве; он поспешил в Михайловское, главным образом для того, чтоб уложить и отправить свои книги и бумаги в одну из столиц. В деревне Пушкин нашел известное послание «Тригорское» и, с восторгом отзываясь о нем в письме к Языкову, желает ему: «здоровья, осторожности, благоденственного и мирного житья!» На обратном, однако, пути в Москву Пушкин, вопреки той же осторожности, написал несколько поэтических строк к другу своему Ивану Ивановичу Пущину, сосланному в Сибирь .

Мы, разумеется, не станем следить за жизнью Пушкина из года в год и повторять факты, уже известные в печати; если же и будем упоминать о некоторых из них, как только для связи и объяснения тех материалов, которые впервые печатаем.

21-го ноября 1826 г. Пушкин пишет к Языкову из Москвы, говорит о новом журнале «Московский Вестник», предлагает в нем певцу Тригорского сотрудничать и спрашивает его: «Рады ли вы журналу? Пора задушить альманахи» и проч. (Матер. 1855. 1. 174). Нам неизвестны письма Языкова к Пушкину, но об отношениях первого к последнему мы очень хорошо знаем из подлинной переписки Языкова с А. Н. Вульфом. К переписке этой мы неоднократно будем обращаться: она вся лежит перед нами. Здесь 37 собственноручных писем Языкова, в стихах и в прозе, за время с 1825 по 1846, т. е. по год смерти поэта. В большей части этих писем Языков упоминает, спрашивает, говорит о Пушкине, и всегда с чувством глубокой и искренней к нему приязни. Тригорское и Пушкин, Пушкин и Тригорское — вот два предмета, которыми постоянно интересуется Языков:

«…Ты мне сообщил очень любопытные известия о нашем Байроне: продолжай и впредь это делать; само собой разумеется, что мне всегда хочется знать все, касающееся до человека, с которым вместе я так роскошно и весело пьянствовал [145] в стране, видевшей лучшее, т. е. счастливейшее время моей жизни. Он ко мне писал из Москвы: манит и блазнит меня посылать стихи им в „Московский Вестник“, и хочет, кажется, вовсе втянуть меня в эту (словесную) единоторговицу словесности русской. Говорит, что пора задушить альманахи — и, конечно, этот будущий удушитель сих пигмеев есть „Московский Вестник“ [146] . Замечу мимоходом, что едва ли альманахи вредят успехам Парнаса более, нежели журналы, потому что первые никак не останавливают хода учености, будучи делом мелочных своих издателей; напротив того, человек, издающий журнал, по необходимости должен работать к спеху, часто не в своем околодке, и таким образом покидать свой предмет на поле просвещения, где мог бы он сделать что-нибудь знаменитое, занимаясь одной частью и работая не опрометью и не без оглядки. Пример этому сам Полевой — из которого теперь именно ничего не выйдет достославного, потому что он кидается и туда и сюда по наукам, как угорелая кошка, потому он издает журнал» [147] .

О Пушкине пишет Языков 17-го февраля 1827 года из Дерпта:

«О Пушкине ничего не слышно; в половине прошлого месяца я писал к нему в Москву — но ответа не получил. [148] Полагаю, что он загулялся в белокаменной, занят очарованием тамошних красавиц и не имеет времени отвечать на письма существ отдаленных! Я почти не верю, будто он намеревается жениться: кроме того, что Пушкин, кажется, не создан для мирной жизни семейственной, еще и то сказать, что женатый поэт не может уже так ревностно, как должен, служить господу богу своему, ибо лишен главного условия поэтической деятельности — свободы. Журнал Погодина ничуть не лучше, не говоря о стихах Пушкина, прочей своей братии. Из него выйдет скоро сокращение „Телеграфа“, который толкует обо всем, и в котором все-таки читать нечего».

Делаемые нами выписки вдвойне интересны, как потому, что имеют отношение к Пушкину, так и потому, что здесь говорит о литературе того времени человек, имя которого яркою звездочкой горело тогда на горизонте отечественной словесности.

«…Кланяйся от меня в пояс Пушкину, — продолжаем мы выписки наши из писем Языкова, — благодарю бога света и всех святых его, что наш первосвятитель опять засвященнодействует! [149] …„Цветы“ Дельвиговы на нынешний год я видел; они хуже — особенно прозою, прошлогодних, а в стихах, кроме отрывка из „Онегина“ — ночная беседа Татьяны, и „Рыбаков“ Гнедича, вновь напечатанных и приумноженных, нет ровно ничего достопримечательного. Жаль Веневитинова [150] — у него талант решительный…»

В мае 1827 года певец Тригорского прислал Вульфу прелестное стихотворение: «К няне A.C. Пушкина». Оно было перепечатываемо несколько раз, да и мы о нем упоминали, следовательно, приводить здесь его нечего. Препровождая его при сем письме от 18-го мая 1827 года Вульфу, Языков, между прочим, говорит:

«Моя муза начинает действовать — но все еще кое-как, суетно и пешком. Одну из таковых безделок оной богини прилагаю при сем: это обещанное послание к няне (сколько помню, ее зовут Васильевна?) — это шутка стихотворная, плод раздумья сердечного и умственного — прими с улыбкою, мой друг!.. Где Пушкин?»

«Мне очень жаль, — пишет Языков 6-го июня того же года, сведав, что няню зовут не Васильевна, а Родионовна, — мне очень жаль, что няня не Васильевна! Вот новое доказательство той великой истины, что поэту необходимо знать совершенно предмет своего словословия, прежде, нежели приняться за перо стихотворца.

Пушкин, по самым свежим известиям, находится теперь во граде нашего Петра. Здесь недавно проехал путешествовать по Ливонии Булгарин; он мне сказывал, что августейший цензор пропустил в печать „Годунова“ — и сполна. Дай бог! Сказывал также, что устав цензурный переменится скоро на лучший, и что Блудов издает продолжение истории, оставленное Карамзиным — и далее будет писать сам». [151]

13-го октября 1827 г. Языков пишет своему другу уже в Петербург — и вновь упоминает о Пушкине:

«Здесь, (т. е. в Дерпте) теперь находится, проездом из чужеземии, Жуковский; он поздоровел чрезвычайно, расспрашивал меня о литературных делах Пушкина. Я рассказал, что мне известно и Жуковский поручил мне позвать Пушкина в Питер, для прочтения „Годунова“. Доведи до его сведения это обстоятельство. Кланяйся ему от меня… Правда ли и что значит, что Пушкин пишет историю Петра I и Александра I?»

В то время, когда Языков заботливо подхватывал всякий слух, всякое известие, относящееся до его «первосвятителя» в поэзии, в Ревеле о том же общем кумире вспоминал бар. Дельвиг:

«…Теперь мы (т. е. барон с женою) в Ревеле, — пишет Антон Антонович к П. А. Осиповой, — всякой день с милым семейством Пушкина любуемся самыми романическими видами, наслаждаемся погодою и здоровьем, и только чувствуем один недостаток: хотели бы разделить наше счастье с вами и Александром.

Александр меня утешил и помирил с собой. Он явился таким добрым сыном, как я и не ожидал [152] . Его приезд [153] , вы можете одни чувствовать, как обрадовал меня и Сониньку [154] . Она до слез была обрадована, и до головной боли. Ждем его сюда, пока еще сомневаемся, сдержит ли он обещание, и это сомнение умножит нашу радость, когда он сдержит слово. Мое почтение милым девам гор. Напомните им того, кто не переставал ни их, ни вас любить и почитать. Будьте здоровы, простите вашего Дельвига» [155] .

Что же делает Пушкин в то время, когда друзья его так много толкуют о нем, так часто вспоминают его? Зима 1826 года пролетела для него незаметно в удовольствиях московской жизни. В начале мая месяца 1827 года, как свидетельствует его биограф, Пушкин получил разрешение жить и в Петербурге, вследствие чего и поспешил этим воспользоваться. В начале июня он обнял в Петербурге Дельвига, перед отъездом его в Ревель, а 14-го июля — написал Языкову послание: «К тебе сбирался я давно» . Тем не менее, крутой ли поворот от мирной жизни деревенской к шуму жизни столичной, или то, что Пушкин увлечен был опять, по примеру молодых своих годов, в водоворот самой пустой светской жизни, но он скоро почувствовал утомление и был, по словам того же биографа: «недоволен и собой, и другими» . Дурное состояние духа Пушкина не рассеивалось и тем, что в Петербурге встретил он красавицу А. П. Керн, предмет своего давнишнего поклонения. «Он был тогда весел, — говорит г-жа К.,- но чего-то ему недоставало. Он как будто не был доволен собой и другими, как в Тригорском и Михайловском». Это недовольство собой и другими сказалось и в следующем письме Пушкина к П. А. Осиповой:

«Я очень виноват перед вами, но не настолько, как вы можете думать. Приехав в Москву я тотчас писал вам, адресуя письма мои на ваше имя в почтамт. Оказывается, вы их не получили. Это меня обескуражило, и я не брал больше пера в руки. Так как вы изволите еще мною интересоваться, то что же мне вам сказать о пребывании моем в Москве и о приезде моем в Петербург? Пошлость и глупость обеих столиц наших равны, хотя и различны [159] ; и так как я имею претензию быть беспристрастным, то скажу, что если бы мне дали выбирать между тою и другим, то я выбрал бы Тригорское, — почти так, как Арлекин, который на вопрос: что он предпочитает — быть колесованным или повешенным, отвечал: „я предпочитаю молочный суп“, — Я уже накануне отъезда и непременно рассчитываю провести несколько дней в Михайловском. Покамест же от всего сердца приветствую вас и всех ваших» [160] .

В то же время Языков, посылая Прасковье Александровне новое послание и сильным, одушевленным стихом своим вновь рисуя картины жизни своей в Тригорском, так их заканчивал:

…Все это радует меня, Все мне пленительно доныне Здесь, где на жизненной пучине Нет ни ветрила, ни огня. О! я молюсь, мой добрый гений! Да вновь увижу те края, Где все достойно песнопений, Где вечный праздник бытия [161] .

8 июня.

 

V

Конец лета и всю осень 1827 года Пушкин провел в Михайловском и, по обыкновению, погружен был это время года в литературные труды и переписку с друзьями.

В начале зимы он оставляет деревню, является то в Москве, то в Петербурге, тоскует в обеих столицах среди шума и суеты их жизни, и в январе 1828 года выражает тоску свою по деревне в письме к обладательнице Тригорского.

«Мне так совестно за мое столь долгое молчание, что я едва решаюсь взяться за перо. Только воспоминание о вашем дружеском расположении ко мне, — воспоминание, которое будет для меня вечно сладостным, и уверенность в том, что я пользуюсь вашим добрым снисхождением, еще дают мне смелости на сегодня.

Дельвиг, покидающий свои Цветы [162] для дипломатических терниев, расскажет вам о нашем житье-бытье в Петербурге.

Признаюсь, что это житье-бытье довольно глупо, и что я горю желанием так или иначе изменить его.

Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское, между тем, таково было бы мое желание. Признаюсь, что шум и суета Петербурга сделались мне совершенно чуждыми, — переношу их с раздражением. Я предпочитаю ваш красивый сад и прелестный берег Сороти. Вы видите, что мои вкусы продолжают быть поэтическими, несмотря на скверную прозу моего теперешнего существования. Правда, — мудрено писать вам и не быть поэтом, — Примите уверение… 24 января» [163] .

Прасковья Александровна вместе со своим семейством была в это время в тверском имении своего сына, где и хотел было ее посетить барон Дельвиг, при проезде с женой из Петербурга в Харьков. Дельвиг имел какое-то поручение по службе… Поручение, впрочем, едва ли могло быть сколько-нибудь значительным, так как Дельвиг служака был плохой: известно, например, что состоя при Публичной Библиотеке, он по нескольку месяцев не заглядывал в нее, так что, наконец, должны были прислать к нему за ключом, бывшим у него от стола или шкафа в библиотеке; он отдал ключ — тем служба его и кончилась…

В Малинники (тверское имение Вульфа) Дельвиг не заехал и уже из Харькова отвечал на одно из писем к нему г-жи Осиновой:

«Вы одни не забываете людей, искренне вас любящих, почтеннейшая Прасковья Александровна! Вы одни утешили нас милым письмом вашим в скучном Харькове. Скука и нездоровье занимают наши досуги. Каковы собеседники!

Мы радуемся даже „Инвалиду“, который вернее наших петербургских друзей, хотя ничего не говорит, кроме того, что он жив и здоров и, слава богу, глуп. О свадьбе Ольги Сергеевны [165] мы узнали еще в Москве, и немало удивились решимости ее бежать. С.Л. [166] жаль очень, и еще жальче потому, что он во всем этом представляет комическое лицо. Он не подозревал даже, что Павлищев, едва им замеченный у Лихардовых и не бывающий у него, любит его дочь; вдруг она, не спросившись, запретит ли он ей думать о предмете любви ее, уходит и соединяет свою судьбу с судьбой этого неизвестного. Надежда Осиповна [167] , кажется, подозревала это, и чуть не ее ли внезапная перемена в обращении с Павлищевым ускорила все это дело. Пишите к нам чаще, повелительница очаровательного Тригорского. Любите и помните меня и напомните обо мне девам гор, воспоминание о которых, как прекрасное дело, живо во мне и проч.» [168] .

Романический эпизод из жизни семейства Пушкиных, о котором распространяется Дельвиг в приведенном письме, разумеется, интересен для нас постольку, поскольку он относится до нашего поэта. К сожалению, нам решительно неизвестно, как велико было участие в этом романе Александра Сергеевича, совершился ли он с его ведома? Одно, в чем можно быть уверенным — это то, что все происшествие не могло не интересовать его в высшей степени, так как Ольга Сергеевна с детства была его самым искренним, самым любимым другом и об ее отсутствии он, между прочим, не раз грустил в бытность свою в заточении, в Михайловском… Впрочем, в одном из последующих писем Пушкина к г-же Осиповой мы найдем упоминание о романическом браке его сестры.

Между тем, Пушкин писал в это время «Полтаву» и, как рассказывает предмет его тогдашней любви — А. П. Керн, «полный ее, т. е. новой своей поэмы, поэтических образов и гармонических стихов, часто входил ко мне в комнату, повторяя последний, написанный им стих…»

В то же время продолжалось печатание по главам «Евгения Онегина», и Пушкин в марте того же, 1828 г., препровождая вновь вышедшие главы своего романа, писал к г-же Осиповой:

«Беру смелость послать вам три последних песни Онегина; желал бы, чтобы они заслужили ваше одобрение. Прилагаю к ним еще один экземпляр для m-lle Euphrosine [169] , принося ей большую благодарность за лаконический ответ, который она соблаговолила дать на мой вопрос. [170] Не знаю, милостивая государыня, буду ли я иметь счастье видеть вас в нынешнем году. Говорят, что вы хотели приехать в Петербург. Правда ли это? Между тем, я постоянно рассчитываю на соседство Тригорского и Зуева. Как бы судьба ни гадала, все-таки нужно, чтобы в конце концов мы собрались под рябинами на берегу Сороти. Примите, милостивая государыня, как вы, так и все ваше семейство уверение в моем уважении и в моей дружбе, в моих сожалениях и в моей совершенной преданности» [171] .

Летом, действительно, застаем Пушкина в Михайловском, но в октябре он уже вновь в Петербурге и необыкновенно усердно принимается дописывать и обделывать «Полтаву». В самое короткое время одна из лучших поэм Пушкина была написана, и поэт, по свидетельству его биографа, «в самом ясном состоянии духа» , спешит из Петербурга в Малинники к своим друзьям — г-же Осиповой и ее семейству. Здесь он проводит два месяца, и проводит в самом веселом расположении духа: пишет посвящение к своей поэме, набрасывает рукою великого художника несколько мелких лирических произведений, оканчивает VII главу «Онегина», ведет самую оживленную, шутливую переписку со своими друзьями и приятелями и, разумеется, не забывает в числе их и хозяина того имения, в котором он наслаждался таким покоем и удовольствиями мирной, счастливой жизни… А. Н. Вульф — был в это время в Петербурге; кончив курс в Дерптском университете в 1826 г., Вульф ввиду войны России с Турцией, вступил в это время, т. е. в 1828 году, в гусарский, принца Оранского, полк.

«Тверской Ловелас [173] ,- писал Пушкин к Вульфу, в первые же дни по приезде в Малинники [174] ,- С. Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает [175] .

Честь имею донести, что в здешней Губернии, наполненной вашим воспоминанием, все обстоит благополучно. Меня приняли с достодолжным почитанием и благосклонностию. — Утверждают, что вы гораздо хуже меня [176] (в моральном отношении) и потому не смею надеяться на успехи, равные вашим, — Требуемые от меня пояснения насчет вашего петербургского поведения дал я с откровенностию и простодушием — от чего и потекли некоторые слезы и вырвались некоторые недоброжелательные восклицания, как например: какой мерзавец! какая скверная душа! но я притворился, что их не слышу. При сей верной оказии, доношу вам, что Марья Васильевна Борисова [177] есть цветок в пустыне, соловей в дичи лесной, перла в море, и что я намерен на днях в нее влюбиться, — Здравствуйте; поклонение мое Анне Петровне [178] , дружеское рукожатие Баронессе etc, — 27 октября 1828 г.» [179] .

Шутливое письмо Пушкина к Вульфу заставляет нас вспомнить их общего приятеля — Языкова. Где он и что он поделывает в это время? Певец Тригорского продолжал жить в Дерпте, все еще считался студентом, но университет, кажется, совсем не видал его в своих стенах. По крайней мере Языков уже томился занятиями и еще 1-го мая 1827 года писал в ненапечатанном до сих пор послании к г-же Осиповой:

…Скучаю горько — едва ли К поре, ко времени, пройдут Мои учебные печали И прозаический мой труд. Но что бы ни было — оставлю Незанимательную травлю За дичью суетных наук И, друг природы, лени друг, Беспечной жизнью позабавлю Давно ожиданный досуг… [180]

Или в другом, также ненапечатанном, послании к той же г-же Осиповой, Языков говорит:

…Скучно здесь, моя Камена Оковы умственного плена Еще носить осуждена; Мне жизнь горька и холодна Как вялый стих, как Мельпомена Ростовцева, иль Княжнина; С утра до вечера я занят Мирским и тягостным трудом, И бог поэтов — не помянет Его во царствии своем…

Впрочем, и теперь, не покидая еще Дерпта, Языков не мог пожаловаться на недостаток досуга; его было достаточно, поэт продолжал время от времени бряцать на своей сладкозвучной лире. Послания Языкова за этот год к разным друзьям его — между прочим, два к А. Н. Вульфу, также элегия и прочие стихотворения, были напечатаны в альманахах «Невском» (издававшемся Аладьиным) и в «Северных Цветах» (барона Дельвига). Весьма интересно письмо Языкова за это время к Вульфу о литературной своей деятельности и жизни в Дерпте и прочее. Приводим несколько отрывков из этого письма:

«…1-го ноября 1828 г. Дерпт. Дельвигу не пример Аладьин [181] : в „Невский Альманах“ посылаю я всякий вздор: пьесы, под которыми не хочу подписывать моего имени в настоящий период поэтической деятельности; а в „Северных Цветах“ все должно цвести красотою и жизнию жизни парнасской — условия мне теперь вовсе чуждые. Аладьин — мой голодовник и маркитант литературный. А что я не отвечаю иногда на письма почтенных особ, желающих получить что-нибудь от моей музы, то поступаю подобно изменнику Мазепе, который —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Уже недели с две назад, как сподобил меня бог написать к любезному барону здесь прилагаемое послание: ты доставь ему его, как доказательство расслабленного здоровья моих сил душевных. Отдай ему, например, последнее послание к тебе [182] ; а послание о журналистах, кажется, не годится для печати, зане писано собственно для домашнего обихода.

Благодарю тебя за стихи Баратынского; странно мне, что его муза выбирает себе предметом все блудниц! Стихи Пушкина к государю я знал давно [183] . Радуюсь сердечно, что наконец Петр, Мазепа и Полтава нашли себе достойного воспевателя. Желаю Пушкину долготерпения для этого труда божественного; больше желать ему нечего: его виктория на Парнасе так верна, как на небе луна».

«Послание о журналистах», о котором упоминает здесь Языков, до сих пор не было напечатано; подлинник его лежит перед нами. Послание, независимо от автобиографического интереса, любопытно еще и потому, что в нем поэт не без остроумия, характеризует тогдашние журналы. Приводим несколько более интересных отрывков из этого весьма длинного послания:

 

Не называй меня поэтом! Что было — было, милый мой, Теперь, спасительным обетом, Хочу проститься я с молвой, С моей Каменой молодой, С бутылкой, чаркой, Телеграфом, С P.A., канастером, вакштафом И просвещенной суетой; Хочу в моем Киммерионе, В святой, семейственной глуши, Найти счастливый мир души, Родного дружества на лоне! Не веришь? знай же: твой певец Теперь совсем преобразован, Простыл, смирен, разочарован, Всему конец, всему конец! Я помню, милый мой, когда-то Мы веселились заодно, Любили жизни тароватой Прохлады, песни и вино; Я помню, пламенной душою Ты восхищался, как тогда Восставала надо мною Надежд возвышенных звезда; Как, рано славою замечен, В раздолье вольного житья, Гулял студенчески беспечен И с лирой мужествовал я! Ты поверял мои желанья, Путеводил моей мечты Первоначальные созданья, Мою любовь лелеял ты…

После нескольких строк, обращенных к отсутствующей красавице- «предмету поэтов самохвальных» — прославленной и им, Языковым, поэт продолжает:

Прошел, прошел мой сон приятный; — А мир стихов? но мир стихов, Как все земное, коловратный Наскучил мне и нездоров! Его покину я подавно: Недаром прежний доброход (sic) Моей богини своенравной Середь Москвы перводержавной Меня бранил во весь народ, И возгласил правдиво-смело, Что муза юности моей Скучна, блудлива: то и дело Поет, вино, табак, друзей; Свое, чужое повторяет; Разнообразна лишь в словах, И мерной прозой восклицает О выписных профессорах! [184] Помилуй бог, его я трушу! Отворотил он навсегда От вдохновенного труда Мою заносчивую душу. Дерзну ли снова я играть Богов священными дарами? Кто осенит меня хвалами? Стихи — куда мне их девать? Везде им горькая судьбина! Теперь, ведь, будут тяжелы Они заплечью «Славянина» [185] И крыльям «Северной Пчелы». — Что ж? в белокаменную, с богом! — В «Московский Вестник»? [186] . Трудно, брат, Он выступает в чине строгом, Разборчив, горд, аристократ; Так и приязнь ему не в лад Со мной, парнасским демагогом! — Ну в «Афеней»? — Что? «Афеней»? [187] Журнал мудрено-философский. Отступник Пушкина, злодей, «Благонамеренный» [188] московский. Что ж делать мне, товарищ мой? Итак — в пустыню удаляюсь, В проказах жизни удалой Я сознаюсь, сердечно каюсь, Не возвращуся к ним, и проч.

Но, разумеется, Языков не исполнил своего шутливого обета: он продолжал, от времени до времени, седлать своего бойкого Пегаса, продолжал и следить с живейшим любопытством за произведениями своего «первосвятителя» в поэзии. Так, получив «Северные Цветы» на 1829 год, Языков писал Вульфу: «сердечно трепещу от радости, видя в них отрывок из романа Пушкина — подвиг великий и лучезарный» . В том же году Языков решился наконец, после шестилетнего пребывания в Дерпте, оставить этот город… «Через месяц, много через два, — писал Языков к своему другу 9-го февраля 1829 г.,- покину я Дерпт навеки — сяду в деревне симбирской, буду петь жизнь патриаршескую, Волгу, тебя и еще кое-кого и кое-что — и вот все мои надежды на совершение давно желанных подвигов. Дерпт мне так надоел, что я бы бежал отсюда пешком, если б не стыдился оставить здесь мое прозвание на позор заимодавцам… Кланяйся Пушкину; первое мое дело литературное в Симбирске будет отповедь к нему о моем житье-бытье…» Без грусти покидал Языков Дерпт, тот самый город, в котором родились первые произведения его музы. А между тем, не так еще давно перед тем, поэт, обращаясь к Дерпту в особо посвященном ему стихотворении, до сих пор остававшемся в рукописи, говорил:

Моя любимая страна, Где ожил я, где я впервые Узнал восторги удалые И музы песен и вина; Где милы юности прекрасной Разнообразные дары, Студентов шумные пиры, Веселость жизни самовластной, Свобода мнений, удаль рук, Умов небрежное волненье На поле славы и наук И филистимлянам гоненье — Мы здесь творим свою судьбу, Здесь гений драться не обязан И — Христа ради — не привязан К… столбу, — Приветы вольные, живые, Тебе, любимая страна, Где ожил я, где я впервые Узнал восторги удалые И музы песен и вина [190] .

В то время, когда Языков прощался с Дерптом, Пушкин, утомясь петербургскою жизнью, мчался на Кавказ. Быстро пронеслись для него несколько месяцев в беспрерывных разъездах: ряд новых впечатлений, охвативших поэта, освежил его, и он с запасом новых сил, бодрый, веселый, осенью того же года ехал уже обратно в Петербург. Биограф Пушкина, следя за ним из месяца в месяц, затрудняется определить, где именно находился поэт с 8-го сентября, день отъезда его из Горячеводска, до 16-го ноября 1829 года, вероятно, дня прибытия его в Петербург . Мы отчасти можем разъяснить недоумение биографа: перед нами лежит письмо Пушкина к Вульфу из тверской деревни последнего: Малинники, от 16-го октября 1829 года. Независимо от того, что письмо это указывает нам место, где отдыхал поэт от своей поездки в Арзерум и от трудов на поле брани, письмо само по себе, по тону и складу своему, чрезвычайно любопытно; обстановка ли, окружающая поэта, вообще ли веселое настроение духа, которое обыкновенно овладевало им в деревне, среди любезных и искренне расположенных к нему лиц, как бы то ни было, но 30-летний Пушкин, в письме своем к приятелю, является шутливым балагуром, остряком, проказником, тем самым Пушкиным, каким он был в первые годы по выходе из лицея. Приводим это письмо буквально, с небольшими, однако, выпусками, так как некоторые места его не могут явиться в печати:

«Проезжая из Арзрума в Петербург, я своротил вправо и прибыл в Старицкой уезд для сбора некоторых недоимок. Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились! то-то побесили бы мы Баронов и простых дворян! По крайней мере, честь имею представить вам подробный отчет о делах наших и чужих.

I) В Малинниках застал я одну Анну Николаевну с флюсом и с Муром. Она приняла меня с обыкновенной своей любезностию и объявила мне следующее: а) Евпраксия Николаевна и Александра Ивановна отправились в Старицу осмотреть новых уланов [193] ; в) Александра Ивановна заняла свое воображение отчасти талией К-ва [194] , отчасти бакенбардами и картавым выговором Ю-ва [195] ; с) Гретхен [196] хорошеет и час-от-часу делается невиннее (сейчас Анна Николаевна объявила, что она того не находит).

II) В Павловском Фридерика Ивановна страждет флюсом; Павел Иванович стихотворствует с отличным успехом. На днях исправил он наши общие стихи следующим образом:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Не правда ли, что это очень мило [198] .

III) В Бернове [199] я не застал уже толсто… Минерву [200] . Она со своим ревнивцем отправилась в Саратов. Зато Netty, нежная, томная, истерическая потолстевшая Netty [201] — здесь. Вы знаете, что Миллер из отчаяния кинулся к ее ногам; но она сим не тронулась. Вот уже третий день, как я в нее влюблен.

IV) Разные известия. Поповна (ваша Кларисса) в Твери [202] . Писарева кто-то прибил, и ему велено подать в отставку, Кн. Максютов [203] влюблен более, чем когда-нибудь. Иван Иванович на строгой диэте (…своих одалисок раз в неделю) [204] . Недавно узнали мы, что Netty, отходя ко сну, имеет привычку крестить все предметы, окружающие ее постель. Постараюсь достать… — Сим позвольте заключить поучительное мое послание. 16-го октября [205] ».

Молодой гусар, к которому адресовано было это шутливое послание, еще в феврале того года оставил Петербург и, благословляемый Языковым печатными и рукописными посланиями, отправился на поле брани. „Еще тебя благословляю“, — писал к нему, между прочим, Языков:

Мой добрый друг, воспетый мной. Лихой гусар, родному краю Слуга мечом и головой — Христолюбивого поэта Надежду грудью оправдай Рубись — и царство Магомета Неумолимо добивай! [206]

„Давно не имел удовольствия письменно говорить с вами, — писал к г-же Осиповой тогда же и о том же гусаре барон Дельвиг, — но часто слышал об вас от милого Алексея Николаевича и Пушкина. Спрашивал об вас и был доволен, имея возможность узнавать, где вы и здоровы ли. Теперь, расставаясь с вашим юным воином, теряю надежду иметь от вас известие иначе, как утрудить вас просьбою посылать по нескольку ваших строчек к Дельвигу, всегда уважавшему и любившему вас… Я, издавши „Северные Цветы“, как будто от изнеможения занемог и прохворал целый месяц“ и проч». [207]

Лето 1830 года, к которому мы теперь и переходим, было ужасное: страшная гостья, холера, дотоле неизвестная на Руси, валила народ тысячами, вызывала учреждение карантинов и разные другие меры, показывавшие полное незнакомство с этою болезнью и между тем повергавшие всех и каждого в большое беспокойство; там и здесь вспыхивали возмущения… Время было тяжелое, кровавое, одно из тех, в которые простодушные наши прадеды обыкновенно видели приближение преставления света… Между тем, именно начало этого страшного года ознаменовалось в жизни Пушкина событием весьма важным: он сделал предложение Наталье Николаевне Гончаровой, получил согласие и в августе того же года, уже в качестве жениха, спешил в нижегородскую деревню отца своего, в село Болдино, для устройства дел своих по этому имению, часть которого уступлена была ему отцом. Карантины заперли нашего поэта в Болдине на гораздо большее время, нежели он предполагал. Несмотря на то, что поэт наш не терял времени и именно в Болдине окончил „Евгения Онегина“ и написал множество лучших своих произведений , тем не менее счастливый жених несколько раз пытался освободиться из невольного заключения и прорваться сквозь цепь карантинов в Москву; попытки однако довольно долго оставались безуспешными. Вот что, между прочим, писал об этом Пушкин в Тригорское:

„В Болдинском уединении получил я сразу два ваших письма [209] . Надобно быть совершенно одиноким, как я в настоящее время, чтобы вполне суметь оценить дружеский голос из нескольких строк, начертанных кем-либо из тех, кого мы любим. Я очень рад тому, что, благодаря Вам, отец мой хорошо перенес известие о смерти Василия Львовича. Признаюсь, я очень боялся за его здоровье и за его такие расслабленные нервы. Он написал мне несколько писем, по которым можно думать, что боязнь холеры заместила в нем печаль [210] . Проклятая холера! Не злая ли эта шутка судьбы? Что я ни делал, я никак не могу доехать до Москвы; я окружен целою сетью карантинов — и при этом со всех сторон, так как Нижегородская губерния — самый центр заразы. Тем не менее, послезавтра я выезжаю, и бог знает, сколько месяцев употреблю на проезд 500 верст, которые обыкновенно я проезжаю в 48 часов. Вы спрашиваете у меня, что значит слово всегда, которое находится в одной из фраз моего письма. Я не припоминаю этой фразы. Но во всяком случае это слово может быть лишь выражением и девизом моих чувств к вам и ко всему вашему семейству. Мне досадно, если эта фраза имеет какой-нибудь недружелюбный смысл, — и я умоляю вас ее исправить. То, что вы мне говорите о симпатии, — совершенно справедливо и очень тонко. Мы симпатизируем несчастным из некоторого рода эгоизма: мы видим, что в существе, не мы одни несчастны. В человеке, симпатизирующем другому в счастии, следует предполагать душу весьма благородную и весьма бескорыстную. Но счастие… это большое может быть, как говорил Раблэ о рае или вечности. Я атеист в отношении счастья, я не верю в него и только подле моих добрых старых друзей начинаю немного колебаться. Лишь только я приеду в Петербург, — вы получите все, что я напечатал [211] . Отсюда же я не имею никаких способов что-либо послать вам. Приветствую вас от всего сердца, — вас и все ваше семейство. Прощайте, до свиданья. Верьте совершенной моей преданности. А. Пушкин“ [212] .

Добравшись, наконец, к новому 1831 году в Москву и обвенчавшись там 18-го февраля, Пушкин отправился в Петербург. В марте месяце он поселился в Царском Селе на даче и отсюда послал к г-же Осиповой два письма; письма эти весьма интересны, да и не может быть иначе, так как события, о которых пишет Пушкин: холера, бунт на Сенной площади, мятеж военных поселян — такие события, которые слишком выступают из ряда обыкновенных; но кроме рассказа о них, настоящие письма Пушкина к г-же Осиповой интересны еще потому, что в них мы находим заботы Пушкина об устройстве своего быта, его планы и мечты приобрести себе оседлость в провинции, куда он намеревался удаляться ежегодно на большую часть года.

Приводим первое из означенных писем Пушкина:

„Я откладывал намерение свое писать к вам, так как каждую минуту ждал вашего приезда; но обстоятельства были не таковы, чтобы можно было надеяться видеть вас здесь.

Итак, милостивая государыня, письменно поздравляю вас и желаю m-lle Euphrosine всего счастья, какое только доступно нам на земле, и которого вполне заслуживает столь благородное и кроткое создание [213] .

Времена чрезвычайно печальные! Эпидемия сильно опустошает Петербург; народ несколько раз возмущался. В народе ходили самые нелепые слухи: утверждали, что доктора отравляли жителей. Бешеная толпа умертвила двух из них. Император явился среди бунтующих. „Государь, — пишут мне, — говорил с народом: чернь слушала на коленях… тишина… один царский голос как звон святой [214] раздавался на площади“. Храбрости и дара слова у него достаточно. На этот раз волнение стихло, но впоследствии беспорядки возобновлялись; быть может, вынуждены будут прибегнуть к картечи. Мы ожидаем двор в Царское Село; сюда не проникла еще холера, но думаю, что это не замедлит случиться.

Да сохранит господь Тригорское от семи язв Египта. Живите счастливо и спокойно. Как бы я желал вновь сделаться вашим соседом! Кстати, если бы я не боялся показаться нескромным, я бы попросил вас, как добрую соседку и моего дорогого друга, известить, не могу ли я приобрести и на каких именно условиях Савкино? Я бы выстроил себе там хижину, поместил свои книги и проводил бы там вблизи моих добрых, старых друзей по нескольку месяцев в году. Что скажете вы, милостивая государыня, о моих воздушных замках и о моей хижине в Савкино. Меня восхищает этот проект, и я ежеминутно к нему возвращаюсь. Примите, милостивая государыня, уверение в чувствах глубокого уважения и совершенной преданности. Мой привет всему вашему семейству. Примите также приветствие моей жены, пока я не буду иметь счастья вам ее представить. Царское Село. 29-го июня 1831 г.“ [215] .

В следующем письме… но следующее письмо отложим до следующей главы.

13-го июня

 

VI

Мы оставили Пушкина в Царском Селе, со дня на день ожидающего страшной гостьи — холеры, но отнюдь не повергнутого в страх и уныние. Пушкин не был мнителен и в это бедственное время продолжал, как нельзя более спокойно, работать. Так, между прочим, ввиду грозных туч, обложивших тогда же политический горизонт России, Пушкин написал несколько патриотических стихотворений; затем составил несколько русских сказок, вызвавших при своем появлении всеобщий восторг, и проч., и проч.

«Ваше молчание, — писал в это же время Пушкин к г-же Осиновой, — ваше молчание, дорогая и добрая Прасковья Александровна, начинало уже меня тревожить, так что письмо ваше пришло очень кстати, чтобы меня успокоить. Еще раз поздравляю вас, от всего сердца желаю всем вам благополучия, спокойствия и здоровья [216] . Я сам отвез ваши письма в Павловск, причем нетерпеливо хотел узнать их содержание, но я не застал матери дома, — Известны ли вам происшествия, случившиеся с нами: шалость Ольги [217] , карантин и пр.? Теперь, слава богу, все кончилось. Родители мои освобождены из-под ареста; холеры же бояться нечего: в Петербурге она скоро прекратится. Известно ли вам также, что в новгородских поселениях произошли беспорядки? Солдаты, под самым нелепым предлогом, будто бы их отравляют, взбунтовались.

Генералы, офицеры и доктора были умерщвлены с самою утонченною жестокостью. Император, с удивительным хладнокровием и бесстрашием, отправился туда и утишил мятеж; не следует, однако, чтобы народ привыкал к возмущениям, а бунтовщики к присутствию государя. Кажется, все кончилось. Вы судите о болезни гораздо вернее докторов и правительства: болезнь повальная, а не зараза, следственно, карантины — лишние, нужно одни предосторожности в пище и в одежде. Будь эта истина известна ранее, мы бы избегли многих зол. В настоящее время лечат от холеры, как от всякого другого отравления: деревянным маслом и теплым молоком, причем не забывают паровых ванн. Дай бог, чтобы вы не встретили в Тригорском необходимости обратиться к этому указанию!

Вам препоручаю мои интересы и мои проекты. Я не стою ни за Савкино, ни за какое-либо другое место: я хочу только одного — иметь собственную земельку в вашем соседстве. Будьте добры, известить меня о цене какого-либо имения. Обстоятельства, как кажется, удержат меня в Петербурге долее, чем я желал, но это обстоятельство ничего не изменит ни в моем проекте, ни в моих надеждах [218] .

Примите уверения в преданности и в моем совершенном уважении. Привет всему вашему семейству. 29-го июля. Царское Село» [219] .

В октябре месяце Пушкин переехал в Петербург, где и занялся, между прочим, литературными и историческими своими трудами, составлением и изданием последнего тома альманаха «Северные Цветы»; это было, так сказать, букет на гроб покойного издателя сего альманаха, барона A.A. Дельвига. В следующем письме к г-же Осиповой-Пушкин, обращаясь с просьбой о присылке разных книг своих из деревни, говорит и о настоящем своем труде по изданию альманаха:

«Искренне благодарю вас, милостивая государыня, за ваши заботы о моих книгах. Хотя я и чувствую, что во зло употребляю вашу доброту и ваше время, тем не менее убедительнейше прошу вас оказать мне последнюю милость: прикажите спросить у людей в Михайловском, нет ли там еще одного сундука, посланного туда вместе с ящиками, в которых были книги? Я подозреваю, что Архип или кто другой, по просьбе моего слуги Никиты (ныне состоящего при Льве), удержали один сундук. Он (я разумею сундук, а не Никиту) должен вмещать в себе, вместе с платьями и вещами Никиты, мои вещи, а также некоторые книги, которые я не нахожу. Еще раз умоляю вас извинить меня за мою докучливость: дружба ваша и снисхождение совершенно меня испортили.

Посылаю вам, милостивая государыня, „Северные Цветы“, которых я недостойный издатель; это последний год существования сего альманаха и дань памяти нашему другу, утрату которого мы долго будем чувствовать [220] . Присоединяю к сему несколько усыпительных сказок и желаю, чтобы они заняли вас хотя на минуту [221] .

Мы узнали здесь о беременности вашей дочери. Дай бог, чтоб все счастливо кончилось и здоровье ее вполне восстановилось. Говорят, что первые роды придают прелесть молодой женщине: дай бог, чтобы они столько же были благоприятны и для здоровья и проч. [222] .

А. П.»

Пушкин, при переезде из Царского Села в город, нанял квартиру на Фурштатской, у Таврического сада, в доме земляка своего Алымова; с ним и отправил он несколько времени спустя после предыдущего письма новое письмецо к г-же Осиповой. В нем Пушкин, по обыкновению, являет нежное участие к семейным делам своего «старинного, доброго и дорогого друга» и — что для нас особенно интересно, — высказывает недовольство на собственную жизнь в Петербурге, которая более и более начинала его тяготить.

«Г-н Алымов, — пишет Пушкин, — уезжает в ночь во Псков и в Тригорское, и обещал взять письмо мое к вам, дорогая и уважаемая Прасковья Александровна! Я не поздравлял еще вас с рождением внука. Дай бог, чтобы он и мать его были здоровы, и чтобы нам всем удалось быть на его свадьбе, если не пришлось присутствовать на крестинах. Кстати о крестинах: скоро они будут у меня, на Фурштатской в доме Алымова [223] . Если вздумаете написать мне словечко, то не забудьте этот адрес. Не сообщаю вам никаких ни политических, ни литературных новостей, так как думаю, что вам они надоели столько же, сколько и всем нам. Самое разумное — жить в своей деревушке и заниматься своим делом: старая истина, которую я ежедневно повторяю среди светской и беспорядочной жизни. Не знаю, увидимся ли мы нынешним летом? Это одна из моих грез, дай бог, чтобы она осуществилась» и проч. [224] .

Мечта, однако, довольно долгое время оставалась мечтой: Пушкин углубился в это время в исторические розыскания о Пугачевском бунте, в то же время обрабатывал исторические свои повести, писал легкие рассказы и проч. и проч., затем, летом 1833 года, удерживаемый работою в архивах — он не мог уехать в Михайловское, о чем и писал с сожалением в Тригорское. Привожу это письмо; в нем Пушкин еще откровеннее высказывает недовольство петербургскою жизнью, в этом же письме мы видим его и как нежного отца:

«Простите, тысячу раз простите, дорогая Прасковья Александровна, что я замедлил поблагодарить вас за ваше любезное письмо и интересную на нем виньетку. Всякого рода препятствия меня задержали. Не знаю, когда буду иметь счастие посетить вас в Тригорском, хотя и горячо этого желаю. Петербург — не по мне: ни мои наклонности, ни мое состояние не соответствуют петербургской жизни. Но надо будет выдержать еще два — три года. Жена моя просит засвидетельствовать ее почтение вам и Анне Николаевне. Последние пять — шесть дней нас очень беспокоило здоровье нашей дочери. Я думаю, что у ней прорезываются зубы; она не имеет до сих пор ни одного. Сколько ни говори, что с каждым то же случалось, но создания эти столь слабы, что невозможно не содрогаться, глядя на их страдания [225] . Родители мои только что вернулись из Москвы. Около июля месяца они думают ехать в Михайловское; очень бы хотелось и мне отправиться» [226] .

С весны 1833 г. Пушкин поселился на даче, на Черной речке, а осенью отправился путешествовать на восток и юго-восток России, с целью познакомиться с тою местностью, которая служила ареной злодейств Емельки Пугачева. Посетив Казань и ее окрестности, Пушкин отправился в Симбирск и 12-го числа приехал в село Языково, принадлежавшее певцу Тригорского… Кстати, благо доехали мы сюда, поинтересуемся узнать, как и где прожил Николай Михайлович Языков с 1829 года, т. е. с того времени, когда мы оставили его раскланивающегося с Дерптом. Языков… но пусть он сам расскажет о своем житье-бытье за это время; жизнь его небогата событиями, но довольно характеристична.

«…С той самой поры, — рассказывает наш поэт в письме к Вульфу из Москвы, от 30-го марта 1832 года, — как ты, венчанный и превознесенный, оставил меня сонного и бездейственного в Дерпте, я продолжал жить там по-прежнему: кое-как, мало заботясь о будущем, вовсе не по-настоящему, спустя рукава — этак прошел год; я уехал восвояси, там снова продолжал то же — этак прошел еще год; оттуда я переселился сюда в Москву, и вот точно так же прошло уже два года! В последний из сих последних я был несколько раз болен… В конце прошлого года моя поэтическая деятельность сильно было пробудилась; думаю: это поздняя заря — но все-таки еще заря [227] ! В мае поеду на родину, в Симбирск — на берега пустынных волн, в широкошумные дубравы!

У меня было намерение издать собрание своих стихотворений. Цензура не пропустила; но рука времени так пригладила кудри моей музы, что она больше походит на рекрута, нежели на студентскую прелестницу! и я решился подождать других обстоятельств. Новейшие мои произведения ты найдешь в прибавлениях к Инвалиду [228] . Да! знаешь ли ты мои песни в честь примадонн здешнего цыганского табора? Если нет, то я пришлю их тебе. Да будет тебе известна и новейшая история моего сердца — во всем разнообразии вольной его влюбчивости!.. Всем твоим мои почтения- поклоны и проч. Поздравь Евпраксию Николаевну, не поздравить ли и стихами? Я готов и на это!

Баратынский теперь в Казани: я с ним коротко познакомился: он часто видал меня пьяным даже» [229] .

В следующем году Языкову удалось выпустить первое собрание стихотворений. Посылая экземпляр к Вульфу, Николай Михайлович писал из деревни Языково, от 14-го апреля 1833 года:

«…Прочти же их с улыбкой задушевной, ради блаженной памяти жизни студентской твоей и моей. В сем собрании [230] ты найдешь и кое-что новое — правда мало — но что же делать? такова судьба моя покуда: я все еще живу непостоянно, не имею оседлости, быту уединенно-поэтического и иного прочего, — а это необходимо музе, да вовсе предается она, моя милая, своей старости, да принесет плоды многие и да прославится славно».

Нужно заметить, что осенью 1831 года Языков поступил было на службу в Москве, в межевую канцелярию; но, разумеется, скоро должен был заметить, что служба, какая бы то ни было, не в его характере, и вот едва прошло полгода, как он, почти не являвшийся в канцелярию, стал уже тяготиться ею и решился выйти в отставку. «Выйду в отставку, — писал он 30-го июля 1832 года к Вульфу, — и давай бог ноги (из Москвы) снова восвояси (т. е. в деревню), и уже навсегда: пора мне усесться на одном месте. Кочевая жизнь не благоприятствует поэтической деятельности в России; вероятно, она-то и причина тому, что нет у нас ни одного поэта из цыганов!..» Обращаясь в том же письме к литературе, Языков говорит: «Последняя глава „Онегина“ — одна из лучших во всем романе, как мне кажется. А какова сказка о царе Салтане? Это верх совершенства: высота недосягаемая почти что всем нашим поэтам».

Мы не знаем, застал ли Пушкин в селе Языкове своего приятеля, но, во всяком случае, путешественник-поэт пробыл здесь дня два и поспешил в Оренбург… Разумеется, здесь не место следить за всеми переездами нашего путешественника, скажем коротко: Пушкин проездил по Оренбургским степям не более одного месяца и, пробыв на обратном пути несколько недель в Болдине, 28-го ноября 1833 года вернулся в Петербург, везя с собой: «Сказку о рыбаке и рыбке», «Медного Всадника», «Историю пугачевского бунта» и несколько мелких лирических произведений. Лето 1834 года поэт проводит в Петербурге за изданиями своих произведений, и притом один, так как семью он отправил еще весной в Калужскую губернию. В августе месяце — Пушкин съездил за ними, а осенью прилетел в Нижегородскую деревню, «где, — как он сам выражается в письме к одному приятелю, — управители меня морочили, а я перед ними шарлатанил и, кажется, неудачно». Дело в том, что Пушкин, по свидетельству его биографа, «принял уже на себя распоряжение всем достоянием своей фамилии, которая видела в нем теперь главу свою и человека, способного поправить дела, довольно запутанные долгим небрежением».

Между тем труд, подъятый Пушкиным на свои рамена по устройству хозяйственных и финансовых дел всей его фамилии, был громаден, да и едва ли ему по силам. Нижегородское имение, составлявшее главный источник к существованию его родителей, было чрезвычайно запущено: сам Сергей Львович, старик во всех отношениях пустой и неспособный ни на что, кроме как на ведение гостиной жизни, да на сочинительство сладеньких сентиментальных стишков, ни разу не был в Болдине — впрочем, если б и посетил его, то едва ли бы установил порядок в хозяйстве. Сын его, Александр, во всю жизнь не получил от отца 500 руб. ассигнациями, зато немало имел от него «жалких писем» на разные случаи в своей жизни… Наконец, когда Александр Сергеевич женился и обстоятельства вынудили его серьезно заняться устройством как собственных, так и отцовских дел, он, по усиленным просьбам Сергея Львовича, взял на себя заведывание и нижегородским имением. По просьбе Пушкина, туда отправился некто Рейхман, честный немец, некогда бывший гувернером в семействе Вульф, а потом присматривавший за хозяйством в их имении, Малинниках. Рейхман, однако, лишь только ознакомился с состоянием хозяйства болдинского, пришел в ужас и бежал оттуда назад в Малинники. Тут неудача. Пушкин просит родителей поселиться, в видах сокращения расходов, года на два, на три в Михайловское — отец сердится: ему, привыкшему проводить дни свои в петербургских гостиных, представляется переселение на житье в деревню делом постыдным, ужасным… С Болдина нет доходов, и Сергей Львович ворчит, что сын его грабит… Все это — печальные подробности, но для полного знакомства с жизнью нашего поэта, для совершенного уяснения себе всех обстоятельств, среди которых довелось ему трудиться, далеко не лишнее знать и эти подробности. Право, невольно веришь лицам, близко знавшим Пушкина и его обстоятельства денежные, семейные и положение в обществе, совершенно веришь им, что еще года за три, за четыре до января 1837 года над Пушкиным скоплялись всякого рода невзгоды и все как бы толкало его под смертоносную пулю…

Но послушаем Пушкина. Он нам сам расскажет в письме к «своему дорогому другу», владелице Тригорского, некоторые печальные подробности своих хозяйственных и семейных дел:

«От всего сердца благодарю вас, дорогая, добрая и уважаемая Прасковья Александровна, за то письмо, которое вы были столь добры написать мне. Я вижу, что вы сохраняете ко мне чувство прежней дружбы и участия. Я буду откровенно вам говорить о Рей-хмане. Он мне известен за человека честного, а в настоящее время мне только этого и нужно. Я не могу доверять ни Михаиле, ни Пеньковскому, потому что первый известен, а второго я не знаю [233] . Не имея намерения поселяться в Болдине, я не могу и думать о восстановлении этого имения, дошедшего, сказать между нами, до совершенного разорения; я одного желаю: чтобы меня не обкрадывали и чтобы я мог уплачивать в ломбард проценты. Улучшения возможны впоследствии. Но успокойтесь: Рейхман пишет мне, что крестьяне в таком жалком состоянии и дела ведены до того плохо, что он не решился взять на себя управление Болдином и, в настоящее время, находится уже в Малинниках [234] .

Вы не можете вообразить, как тяготит меня управление этим имением. Нет никакого сомнения, что спасти Болдино необходимо, хотя бы только для Ольги и Льва, которым в будущем предстоит нищенство, или, по меньшей мере, бедность. Но я сам не богат, я имею собственное семейство, которое зависит от меня и которое без меня впадет в крайность. Я взял имение, которое, кроме хлопот и неприятностей, ничего мне не принесет. Родители мои не знают, что они в шагах в двух от совершенного разорения; если бы они могли решиться пробыть несколько лет в Михайловском, дела могли бы поправиться; но этого никогда не будет [235] .

Я рассчитываю увидеть вас это лето и, разумеется, остановиться в Тригорском. Передайте мое почтение всему вашему семейству и примите еще раз мою благодарность и уверение в чувствах уважения и неизменной дружбы. А. П. Спб. 29-го июня» [236] .

«13-го июля. Две недели тому назад вы должны были получить это письмо. Не знаю, почему оно не отправлено. Дела удержат меня еще на некоторое время в Петербурге, но все-таки предполагаю явиться к вам [237] .»

В то время, когда Пушкина более и более сжимали обстоятельства, Языкова посетило другое и гораздо худшее горе. Грехи молодости сказывались: молодой еще человек, он начинал хворать, и хворать весьма серьезно.

Свободный от всяких служебных обязанностей (Языков был уволен в отставку в 1833 году, в чине коллежского регистратора) и имеющий независимое состояние, Языков, казалось, мог бы всецело предаться удовольствиям беззаботной жизни и поэзии. Но судьба решила иначе.

«Надобно тебе знать, — пишет между прочим Языков в письме к Вульфу от 27-го февраля 1834 года, из деревни, — надобно тебе знать, что с некоторого времени, года с два назад, мое здоровье чрезвычайно расстроилось. Ты бы не узнал меня, если б увидел вдруг: так сильно я похудел телом, которое ты привык видеть толстым, сочным и вообще благословенным… Стихов обещаю — но будущее в руце божией. Заметь, между прочим, что стихи Евпраксии Николаевне должны быть чрезвычайно некратки, Тригорское и проч. и проч… следственно…»

Языков тогда же уехал в Пензу лечиться гомеопатией, которую он называл «истинным светом божьим», а Пушкин в следующем году особенно долго погостил в Михайловском, а именно: с конца августа по ноябрь месяц . Он пробыл бы здесь и дольше, если бы известие о болезни матери не отозвало его обратно в Петербург. Вот что он пишет по этому поводу к г-же Осиповой из С. Петербурга:

«Наконец-то, милостивая государыня, я имел утешение получить письмо ваше от 27-го ноября [239] ; оно было в дороге около четырех недель, и мы не знали, что и подумать о вашем молчании. Я почему-то предполагаю, что вы в настоящее время во Пскове, а потому я адресую туда свое письмо. Здоровье матушки лучше, но все же это не выздоровление; она по-прежнему слаба, хотя болезнь и утихла. Батюшка очень жалок. Жена моя благодарит вас за память и препоручает себя вашей дружбе; ребятишки тоже. Желаю вам быть здоровою и весело провести праздники: я не упоминаю о своей неизменной к вам преданности.

Император дал помилование большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру [240] . По указу должен быть поселен в южной части Сибири. Это прекрасная страна, но мне бы хотелось, чтобы он был ближе к нам, и, быть может, ему позволят уехать в имение его сестры, г-жи Глинки; правительство всегда было к нему милостиво и снисходительно.

Когда я подумаю, что уже десять лет прошло со времени этих несчастных смут, мне кажется, что я вижу сон. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных идей, моего положения и проч. и проч. [241] Поистине, только одна моя дружба к вам и вашему семейству остается в душе моей неизменною, всегда полною и нераздельною. 26-го декабря [242] .

Вексель ваш готов и я его пришлю в следующий раз». [243]

«По приезде в Петербург, — пишет Пушкин в следующем письме к Прасковье Александровне, — я нашел бедную матушку при последнем издыхании. Она приехала было из Павловска искать квартиру, и внезапно упала в обморок у г. Княжина, у которого она остановилась. Раух и Спасский не имеют ни малейшей надежды. К этому грустному положению присоединяется еще для меня огорчение видеть, что моя бедная Наташа служит целью злых нападок света. Всюду говорят, как это ужасно, что она так наряжается, между тем как свекру и свекрови нечего есть и свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, в чем дело. По справедливости нельзя сказать, что человек, имеющий 1200 душ крестьян, находится в нищете. Мой отец все-таки что-нибудь имеет, а я ничего. Во всяком случае, это до Наташи не касается, я бы должен был за все отвечать. Если бы матушка поселилась у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее; но холодный, наполненный кучею детей и осаждаемый гостями дом не представляет удобств для больной. Матушке покойнее у себя. Я нашел ее уже на другой квартире; батюшка в очень жалком состоянии; что до меня, то я ошеломлен и нахожусь в сильнейшем раздражении.

Поверьте мне, дорогая madame Осипова: жизнь хотя и „приятная привычка“, но имеет в себе горечь, делающую ее под конец отвратительною. Свет это гадкая лужа грязи. Мне мило только Тригорское. Приветствую вас от всего сердца».

Это — последнее письмо Пушкина к г-же Осиповой: писано оно за несколько месяцев до его трагической кончины . Оно само по себе до того исполнено интереса, до того ярко обрисовывает положение поэта и те муки, которые он начинал испытывать среди гнусного света, избравшего жену его мишенью для своих злых нападок, что, право, с нашей стороны едва ли нужны какие бы то ни было комментарии. Притом, читателям нашим не раз уже доводилось встречать в печати самые подробные рассказы о тех тяжких минутах, какие выдавались для пылкого, самолюбивого и крайне щекотливого к мнениям общества Пушкина, в последние годы его жизни, среди всех этих знаменитостей светского, дипломатического и административного круга, среди которых доводилось ему обращаться… Среда — заела, сгубила Пушкина, вот та истина, которая от частого употребления обратилась в избитую фразу. Оставляя в стороне неблагодарный труд характеризовать эту среду (для этого труда едва ли настало еще и время), оставляя рассуждения и об отношениях к ней Пушкина, между прочим, не так еще давно столь удачно выясненных гр. Соллогубом в его воспоминаниях о Пушкине, я, как присяжный летописец Тригорского, приглашаю читателей моих обратить на только что приведенный нами документ внимание, между прочим, потому, что он как нельзя лучше замыкает отношения Пушкина к г-же Осиповой. Сколько дружбы, сколько искренности, сколько трогательного доверия в отношениях нашего поэта к этой, при всех ее недостатках, весьма почтенной женщине. От нее у него нет секретов. Он делится с нею своей радостью, принимает сердечное участие во всех важнейших событиях ее жизни, еще чаще делится с нею своими печалями; а их у него было так много! Неприятности по хозяйственным и денежным делам, размолвки и недоразумения в отношениях к родителям, наконец, тяжкие оскорбления, вынесенные им от бездушных и нравственно-растленных исчадий «большого света», обо всем этом Пушкин с таким благородным доверием пишет к своему «доброму, дорогому, уважаемому другу», дружба и любовь к которому и ко всему ее семейству у него, среди всех коловратностей жизни, всегда оставалась неизменной и неослабною.

А эта любовь к Тригорскому, которое он и перед смертию называет своим милым Тригорским, это вечное стремление под кров столь дорогого для него приюта! Сколько поэзии в привязанности Пушкина к месту, с которыми соединены были лучшие годы его поэтической деятельности! С первого же приезда своего в Тригорское, в 1817 году, юный еще тогда, Пушкин привязался к этому поэтическому месту и к его добрым, милым и умным обитательницам. Пушкин как бы предчувствовал, что в их обществе, под их кровом, он обретет утешение в тяжкие минуты своей жизни, среди них-душа его, истомленная тревогами скитальческой жизни, отдохнет, соберется с силами и в нем загорится ярче и сильнее, чем когда-либо, огонь поэзии живой. И в этих предчувствиях, 10-го сентября 1817 года, впервые расставаясь с Тригорским, Пушкин сказал ему свое поэтическое прости:

Простите, верные дубравы! Прости, беспечный мир полей, И легкокрылые забавы Столь быстро улетевших дней! Прости, Тригорское, где радость Меня встречала столько раз! На то ль узнал я вашу сладость, Чтоб навсегда покинуть вас? От вас беру воспоминанье, А сердце оставляю вам. Быть может (сладкое мечтанье!) Я к вашим возвращусь полям, Приду под липовые своды, На скат Тригорского холма, Поклонник дружеской свободы, Веселья, Граций и Ума [245] .

Стихотворение это, нигде до сих пор не напечатанное, найдено нами в одном из альбомов, в селе Тригорском.

15-го июня 1866 г.

Ссылки

[1] Село это, принадлежащее барону Б. А. Вревскому, находится в Псковской губернии, в 40 верстах от уездного города Острова и близ погоста (в старину пригорода) Врева.

[2] Пушкинские места Псковской губернии — Михайловское, Тригорское, Голубово, Святые Горы — привлекали к себе внимание пушкинистов и журналистов: их начали посещать еще с конца 1840-х годов. Паломничество в эти края продолжается вплоть до наших дней, причем особенно усиливаются они в юбилейные годы: так, в 1899 г. (столетие рождения поэта), 1927 г. (90-летие со дня его смерти) туда отправлялись целые экскурсии с целью непосредственного знакомства с краем, в котором проживал поэт. Посещения этих мест пушкинистами — М.И. Семевским, Л. Н. Майковым, Б. Л. Модзалевским, М.Л. Гофманом, главным образом, связывалось с разысканием каких-нибудь вещественных памятников, касающихся пребывания Пушкина в этих местах или с собиранием местных воспоминаний, преданий и слухов, связанных с личностью поэта.

[3] С поэтом Н. М. Языковым (4 марта 1803 г. + 1845 г.) А.Н. Вульф подружился еще в 1823 году в Дерптском университете, в котором они были однокурсниками. С уверенностью можно сказать, что эта дружба, а также жизнь Языкова в Тригорском с Пушкиным и семьей А. Н. Вульфа, вдохновили его на создание лучших стихотворений его: «А. С. Пушкину», «Тригорское», «П. А. Осиповой», «К няне А.С.Пушкина», «Евпраксии Николаевне Вульф», — Ниже М.И. Семевский указывает, что А. Н. Вульфу посвящено 11 языковских стихотворений; в другой же своей статье («H. M. Языков. Новые стихи его и письма», «Русский Архив» 1867 г., стр. 717) Семевский пишет, что «Вульфу посвящено до 12 посланий Языкова». Между тем, до наших дней дошло только 7 стихотворений поэта, обращенных к Вульфу: «Скажу-ль тебе…» (1825), «Мой друг, учи меня рубиться…» (1826), «Поверь, товарищ…» (1827), «Теперь я в Камби» (1827), «Помнишь ли, мой друг застольный» (1828), «Прощай, неси…» (1828) и «Прошли младые наши года…» (1833); стихотворение — «Нам было весело, друзья…» (1826) обращено к А.Н. Вульфу, А.Н. Тютчеву и П.Н. Шепелеву.

[4] Марья Ивановна Осипова, младшая сестра Алексея Николаевича Вульфа, от разных отцов.

[5] Зуево тож. Сельцо это находится верстах в двух от Тригорского. Достойно внимания, что многие читатели и почитатели Пушкина, да нередко даже и биографы поэта, постоянно смешивали Тригорское с Михайловским и думали, что Пушкин собственно жил в Тригорском и, будто бы, оно ему принадлежало.

[6] Характеристика П. А. Осиповой (род. 23 сентября 1781 г. + 8 апреля 1859 г.), в основных чертах верная, дана Семевским во втором очерке.

[7] Всего у П. А. Осиповой от Н. А. Вульфа было пятеро детей: Анна Николаевна (10 декабря 1799 + 2 сентября 1857 г.); Алексей Николаевич (17 декабря 1805 г. + 17 апреля 1881 г.); Евпраксия Николаевна (12 октября 1809 г. + 22 марта 1883 г.). Михаил Николаевич (1808 г. + 20 мая 1832 г.); Валерьян Николаевич (1812 г. + 12 марта 1845 г.).

[8] Семейные предания М.И. Осиповой (род. в 1820 г., умерла в 1896 г.) записывались с ее слов и другими пушкинистами-П. А. Ефремовым (напечатаны в «Русской Старине» 1879 г., № 11, стр. 519), В.П. Острогорским (напечатаны в статье «Пушкинский уголок земли» — «Мир Божий» 1898 г., № 9, стр. 225; вошло в книгу В.П. Острогорского и В.М. Максимова «Альбом Пушкинский уголок». М. 1899 г.).

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[10] Об этом роялино Тишнера см. в статье К-н. «Еще о Пушкинских местах» — «Исторический Вестник» 1909 г., № 11, стр. 592; оно сохранилось в Тригорском до сих пор, несмотря на то, что дом в Тригорском и все что в нем было сожжено во время революции.

[11] Впоследствии она вышла замуж за г. Беклешова и скончалась в СПБ в 1864 году.

[12] Например, хоть эта книга: «Дневные записки путешествия из архипелагского, России принадлежащего, острова Пароса, в Сирию, и проч. Сергея Плещеева в исходе 1772 г.» Спб. 1773 г. 8 д, — эта книжка прежде мне не попадалась под руку.

[13] Лишь в 1902 году эту библиотеку по поручению отделения русского языка и словесности Академии Наук описал Б. Л. Модзалевский; см. его статью «Поездка в село Тригорское», «Пушкин и его современники» 1903 г., вып. 1, стр. 19–52. В настоящее время библиотека эта находится в Пушкинском Доме Академии Наук СССР.

[14] Если не ошибаюсь, первое издание Онегина печаталось в 1.200 экземплярах.

[15] Большинство этих книг не сохранилось даже до начала XX века, почти все они исчезли из библиотеки Тригорского еще до поездки туда Б. Л. Модзалевского.

[16] Александр Максимович Вымдонский, отец П. А. Осиповой, был сыном Шлиссельбургского коменданта генерала М. Д. Вымдонского, которому за службу в качестве надсмотрщика за заточенными Анною Леопольдовною и юным экс-императором Иоанном Антоновичем Екатерина II пожаловала 29 июля 1762 г. село Тригорское с 1085 душами крестьян. А. М. Вымдонский умер 12 февраля 1813 года в чине полковника. Его перу принадлежит выдержавшая два издания (в 1800 и 1803 гг.) «Записка, каким образом сделать из простого горячего вина самую лучшую французскую водку; подчеркнутые к сему правила из опыта почтенной публики и любителям хозяйства сообщает Александр Вымдомской».

[17] Cреди этих портретов находилась одна из ценнейших прижизненных зарисовок Пушкина — карандашный рисунок работы I. Vivien. Об этом портрете сын поэта — А. А. Пушкин писал 8 сентября 1880 года В. П. Гаевскому, что он был подарен самим Пушкиным П. А. Осиповой (см. Б. Л. Модзалевский. «Список рукописей и некоторых других предметов, принадлежавших Пушкинскому Дому» — «Известия Академии Наук» 1911 г., стр. 520–521). В 1900-х гг. рисунок этот был вывезен из Тригорского и ныне хранится в Пушкинском Доме.

[18] Это гравюра Гейтмана, приложенная к первому изданию «Кавказского Пленника».

[19] «Вы желали иметь портрет мой, коего оригинал писан Брюлловым; под эгидою таланта посылаю я его для Тригорского вашего кабинета», — писал 10 февраля 1837 года А. И. Тургенев, посылая свой портрет П. А. Осиповой.

[20] Их дружба относится к концу 1830 гг., когда в феврале 1837 года А. И. Тургенев приехал, сопровождая тело Пушкина, в Тригорское. К этому времени относятся записи А. И. Тургенева в альбом П. А. Осиповой, найденные и опубликованные М.И. Семевским в статье «К биографии Пушкина» («Русский Вестник» 1869 г., № 11, стр. 93), а также их переписка, найденная и опубликованная Б. Л. Модзалевским («Пушкин и его современники» 1903 г., вып. 1, стр. 53–64) и A.A. Фоминым («Пушкин и его современники» 1908 г., вып. IV, стр. 79–80 и «Русский библиофил» 1911 г. № 5, стр. 25–30); ср. записи в дневнике А. И. Тургенева о его встречах с Осиповой в книге П.Е. Щеголева Дуэль и смерть Пушкина. Издание третье, просмотренное и дополненное, ГИЗ, 1928 г., стр. 294–297.

[21] Монастырь Святые Горы находится в пяти верстах от села Михайловского.

[22] Колоритнейшая запись о внешнем облике Пушкина в ту эпоху сохранилась в дневнике псковского купца И. И. Лапина; под 29 мая 1825 года в этом дневнике записано (сохраняем транскрипцию подлинника): «В св. Горах был о девятой пятницы… и здесь имел щастие видеть Александру Сергеевича г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одежою, а на прим. У него была надета на голове соломенная шляпа — в ситцевой красной рубашке, опоясовши голубою ленточкою с железною в руке тростью с предлинными чор. бакинбардами, которые более походят на бороду так же с предлинными ногтями с которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим апетитом я думаю около 1/2 дюж.» См. Л. И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем. Псков 1912, стр. 203. В июле следующего 1826 года на той же ярмарке Святогорского Монастыря Пушкина видели в таком же виде, о чем секретный агент III-го отделения А. К. Бошняк сообщал в рапорте генералу графу Витте; см. Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором. П. 1922 г., стр. 13–16.

[23] Этому свидетельству E.H. Вульф несколько противоречит следующее показание дворового Петра, служившего у Пушкина в кучерах: «Ярмарка тут в монастыре бывает в девятую пятницу перед Петровками; народу много собирается; и он туда хаживал, как есть, бывало, как дома: рубаха красная, не брит, не стрижен, чудно так, палка железная в руках, придет в народ, тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают. Так вот было раз, еще спервоначалу, приехал туда капитан-исправник: ходит, смотрит, что за человек чудной в красной рубахе с нищими сидит? Посылает старосту спросить, кто, мол, такой? А Александр-то Сергеич тоже на него смотрит, зло так, да и говорит эдак скоро (грубо так он всегда говорил): „скажи капитану-исправнику, что он меня не боится и я его не боюсь, а если надо ему знать, так я Пушкин“. Капитан ничто взяло, с тем и уехал, а Ал. Сер. бросил слепцам беленькую, да тоже домой пошел», — См. К.Я. Тимофеев. «Могила Пушкина и село Михайловское», — «Журнал Министерства народного просвещения» 1857 г., т. 103, отдел II, стр. 148,- Этот же рассказ в другой редакции и с иным концом — Пушкин, якобы, был арестован исправником — имеется в книге Игумена Иоанна. Описание Святогорского Успенского монастыря Псковской епархии. Псков, 1899 г., стр. 111.

[24] Несомненно, мемуаристика здесь не точна. Сохранилось несколько мемуарных свидетельств, опровергающих это показание современницы. Так, по рассказам СМ. Бородина, жившего в Бернове в семи верстах от Малинников, «А. С. был всегда весел, любил танцы, много гулял в саду и по окрестным лесам, не чуждался крестьян и дворовых и часто с ними разговаривал и шутил, и крестьяне его также не чуждались, любили с ним беседовать и считали его за человека доброго, веселого и большого шутника (см. И.А. Иванов. «О пребывании А.С. Пушкина в Тверской губернии» — «Сборник Тверского общества любителей истории, археологии и естествознания». Тверь, 1903 г., вып. I, стр. 243). Другое интересное показание имеется в воспоминаниях племянницы А. Н. Вульфа, Анны Николаевны Панафидиной (в печати целиком до сих пор не известны — подлинник в Тверском Государственном музее): «Как особенность его [243] , рассказывали, что он очень любил общество женской прислуги — экономок, приживалок и горничных. Одна почтенная старушка, некая Наталья Филипповна, прислуга дяди, Алексея Николаевича Вульфа, рассказывала мне, как Пушкин любил вставать рано и зимой, когда девушки топили печи и в доме еще была тишина, приходил к ним, шутил с ними и пугал. В обращении с ними он был так прост, что они отвечали ему шутками, называли его „фармазоном“, и, глядя на его длинные выхоленные ногти, называли его „дьяволом с когтями“. (См. С. А. Фессалоницкий. „Пушкин в кругу старицких дворян“, — «Материалы общества изучения Тверского края». 1927 г. Вып. 6-й, стр. 20).

[25] Это свидетельство подтверждается и другим современником поэта, Николаем Ивановичем Вульфом (двоюродный брат А. Н. Вульфа). «А. С. Пушкин писал свои стихотворения обыкновенно утром, лежа на постели, положив бумагу на подогнутые колена»; см. В. Колосов. «A.C. Пушкин в Тверской губернии» — «Русская Старина» 1888 г., № 10, стр. 99.

[26] В 1902 году Б. Д. Модзалевский вывез из Тригорского серебряный ковшик на длинной ручке, в котором, по преданию, Евпраксия Вульф варила жженку для Пушкина; ныне ковшик в Пушкинском Доме.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[26] Так писал Языков к Евпраксии Вульф в 1845 году; подлинный автограф этого послания оказался вложенным в одну из книг Тригорской библиотеки и был извлечен оттуда Б. Л. Модзалевским. Между прочим, в последнем издании стихотворений Языкова (в Суворинском, 1898 г.) стихотворение это пропущено: см. «Пушкин и его современники» 1903 г., вып. I, стр. 6 и 120–122.

[27] Следует отметить, что несмотря на истечение 30-тилетнего периода со времени рассказанных событий, память не изменила П. А. Осиповой; так, в месяцеслове на 1835 год, сохранившемся в Тригорской библиотеке, а ныне находящемся в библиотеке Пушкинского Дома, имеется следующая запись П. А. Осиповой: «Майя 8-го неожиданно приехал в Тригорское Александр Серьгеич Пушкин. Пробыл до 12-го числа и уехал в Петерб. обратно».

[28] В семейном архиве барона П. А. Вревского, находившемся в Голубове, в 1913 году была найдена связка писем Анны Николаевны Вульф к ее сестре Евпраксии Николаевне (тогда жене Вревского). Одно из этих писем — от 24-го мая 1835 года — сохранило в себе интересные сообщения о причинах приезда Пушкина в 1835 году: «Ты была удивлена приездом Пушкина и не можешь понять цели его путешествия. Но я думаю, — это просто было для того, чтобы проехаться повидать тебя и маменьку в Тригорское, Голубово и Михайловское, потому что никакой другой благовидной причины я не вижу. Возможно ли, чтобы он предпринял это путешествие в подобное время, чтобы поговорить с маменькой о двух тысячах рублей, которые он ей должен… Пушкин в восхищении от деревенской жизни и говорит, что это вызывает в нем желание там оставаться. Но его жена не имеет к этому никакого желания, и потом, его не отпустят. Я думаю, он хочет купить имение, но без денег это трудно». (Текст письма — по-французски; см. «Пушкин и его современники». 1915 г., вып. XXI–XXII, стр. 325.).

[29] До недавнего времени панорама Тригорского сохраняла многое со времен Пушкинской эпохи: «В парке Тригорского до настоящего времени указывают плато, где, среди деревьев на лугу, под открытым небом происходили танцы под звуки шарманки; там же заметно сохраняются солнечные часы. Это — не что иное, как большой круг, по периферии которого посажено 12 дубов и столько же других деревьев. В парке два пруда и несколько аллей. Там особенно обращает на себя внимание вековая ель, стоящая одиноко среди парка. В Тригорском от времени Пушкина сохранился как самый дом, так и множество предметов в доме. Передают, что Пушкину, когда он приезжал в Тригорское, отводилась комната в два окна, приходящаяся теперь над входом в подвальное помещение; в комнату ему ставили обычно рабочий столик небольшого размера, но очень тяжелый»; см. Л. И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем. 1912, стр. 205.

[30] О достопримечательностях на берегах Сороти, сохранившихся еще к началу нашего столетия, один из посетителей этих мест пишет: «Ширь и даль без конца; красавица зеркальная Сороть с чистым, песчаным дном; густой сад с вековыми деревьями; длинный одноэтажный городской дом с чудным видом с балкона вдаль на расстилающиеся поля и деревушки, с мостом через Сороть… Очень красива часть сада, спускающаяся к реке Сороти. На берегу, на скате, старая баня. В этой бане жил Пушкин в веселое лето 1826 года с Вульфом и поэтом Языковым, и отсюда прямо спускался к реке купаться… От садовой старины, связанной с обитателями Тригорского, сохранилось немного: лужайка, вся окруженная липами, так наз. липовая зала, где, по рассказам Марии Ивановны Осиповой, часто танцевали под странствующий, заходивший сюда по временам, оркестр. Очень хороша громаднейшая ель, под которой сиживал Пушкин, да большой старый дуб, окруженный террасой со сходом, едва уже заметными ступеньками, к воротам из яблонь, от которых шла аллея». (См. В.П. Острогорский. «Пушкинский уголок земли», — «Мир Божий» 1898 г., № 9, стр. 225–226).

[31] Кстати: теперь уж их не три, а только две; одну лет пять назад срубил староста села Михайловского и продал ее за 5 руб. на мельницу. Он уверял, что имеет на это полное право, так как дерево стояло на самой меже земли сел Тригорского с Михайловским; причем, будто бы полдерева стоит на земле сельца Михайловского. Осиротелые две сосны стоят еще: одна из них разветвлением своих стволов совершенно походит на лиру.

[32] Как увидим из следующих моих писем, Языков провел в Тригорском лето 1826 года (с 10-го июня по 1-ое августа) и тогда ежедневно виделся с Пушкиным; воспоминание об этом времени Языков хранил до могилы.

[33] Эти старейшины уже вырублены именно потому, что больно уже состарились.

[34] Евпраксия Николаевна Вульф и другие обитательницы Тригорского.

[35] Александры Ивановны Осиповой, впоследствии г-жи Беклешевой.

[36] Вындомской, между прочим, по приказанию Корфа, изготовил помещение Для правительницы и ее семьи в Холмогорах (в архиерейском доме, принадлежавшем к Преображенскому собору), куда и прибыла Анна Леопольдовна 9-го ноября 1744 г. после крайне тягостного путешествия из Раненбурга. В 1745 г., когда Корф был отозван в Петербург, Вындомской был сделан главным помощником Гурьева в команде над оставленным при «фамилии» конвое, а 19-го марта 1746 г. высочайше повелено Гурьеву возвратиться в Петербург, а капитану Вындомскому принять дела, известных персон и команду. Он один только мог входить к «принцу» и он распоряжался всеми расходами по содержанию фамилии, на каковой предмет отпускалось от 5 т. до 6 т. руб. в год. Службой Вындомского императрица была довольна и, между прочим, в 1747 году капитан получил в награду 2 т. руб. См. «Чтения. Общ. Истории» М., 1861 г., ч. 2. Смесь, стр. 1-58; смотри также статью: «Иоанн VI Антонович» в «От. Зап.» 1866 г., № 7.

[37] Пожалованные Вындомскому деревни находились в то время (1762 г.) в Псковском уезде; при последующих же разделениях губернии на новые уезды деревни эти отошли в Опочецкий уезд. Впоследствии указом сенату «секунд-майор Максим Вындомской произведен в генерал-майоры, и за его болезнями поведено быть в вечной отставке»; за труды его по службе Максим Вындомской пожалован: «из дворцовой воронецкой волости, в Псковском уезде деревнями, прозываемыми Егорьевская губа…» Указ сей слушан в Сенате 30 июля 1762 г.

[38] Последний тюремщик принца Иоанна — капитан Власьев, по смерти принца, в 1764 г., также был щедро награжден; если только не ошибаюсь, он получил поместья в Смоленской губ. в Гжатском уезде.

[39] Умер 12 февраля 1812 года; похоронен у погоста Городище в 1/2 версте от Тригорского.

[40] О браке П. А. Вымдонской с Н. И. Вульфом сохранилось следующее замечание в воспоминаниях А. П. Керн: «Это была замечательная пара: муж нянчился с детьми, варил в шлафроке варенье, а жена гоняла на корде лошадей или читала „Римскую Историю“. Оба они, однако, были люди, достойные любви и уважения»; см. А.П. Маркова-Виноградская. «Из воспоминаний о моем детстве», — «Русский Архив» 1893 г., стр. 330.

[41] Отец его имел большое имение в Тверской губернии, Старицкого уезда, село Малинники, с деревнями; имением этим ныне владеет Алексей Николаевич Вульф.

[42] Ошибка: П. А. Осипова имела от него еще сыновей Михаила и Валерьяна.

[43] Ошибка: И. С. Осипов умер 5-го февраля 1824 года и похоронен на кладбище погоста Городище.

[44] Следует указать, что через Надежду Осиповну Пушкину, мать поэта, П. А. Осипова была в свойстве с поэтом. О его знакомстве с П. А. Осиповой М.И. Семевский в одной из своих работ, пишет: «П. А. Осипова с давнего времени была весьма близка к семейству С. Л. Пушкина, но Александра Сергеевича, кажется, узнала только с первого года по выходе его из Лицея. Молодой Пушкин скоро привязался к другу его семейства, и эта привязанность обратилась в чувство глубокой и искренной дружбы с того времени, когда поэт наш, летом 1824 года, водворен был на жительство в Михайловском или (как он любил ошибаться, называя свое местожительство) Тригорском»; (см. «Русский Архив» 1867 г. стр. 119–120).

[45] Прасковья Александровна умерла в 1859 году; тело ее почивает близ церкви на Воронечском городище.

[46] Интересно отметить то, что многочисленные сохранившиеся в Тригорском бумаги по управлению имением: заявления, жалобы, протесты, расчеты и учеты, весьма своеобразно рисуют Вульфа в старости, который из «геттингенского студента с вольнолюбивыми мечтами, духом пылким и восторженной речью», столь прельщавшими Пушкина и Языкова, превратился в хозяина-скопидома, на первый план поставившего заботы о своем хозяйстве и о приращении своих доходов. Кроме того, эти бумаги рисуют отношение Вульфа к реформе 1861 года, в которой он хотя и принимал активное участие в качестве члена Тверского комитета об улучшении быта помещичьих крестьян (1858 год), но на которую смотрел со своей точки зрения, слишком ревниво отстаивая свои «права» от посягательства принадлежавших ему «душ» мужеска и женска пола, в которых видел своих личных врагов. Часть бумаг, касающихся имени Вульфов и Осшювых, напечатаны приложением к статье Б. Л. Модзалевского «Поездка в Тригорское» в сборнике «Пушкин и его современники», вып. I, стр. 123–138. Отметим кстати, что даже в эти годы А. Н. Вульф «безудержно отдается удовлетворению чувственности»; со слов современников А.Н. Вульфа, М. Л. Гофман рассказывает, что в Малинниках он устроил себе гарем из 12 крепостных девушек; кроме того, он присвоил себе jus primae noctis (право первой ночи);-см. «Пушкин и его современники», вып. XXI–XXII, стр. 256.

[47] Эта гипотеза М.И. Семевского о «возвышенной любви», поддержанная П. В. Анненковым и Б. Л. Модзалевским и квалифицированная М.Л. Гофманом «как легкое увлечение, перешедшее в дружбу» («Пушкин и его современники», вып. XXI–XXII, стр. 413), разобрана В. В. Вересаевым в его «Заметках о Пушкине» («Новый Мир» 1927 г., № 1, стр. 184–194). Сопоставлением ряда фактов Вересаев доказывает близость поэта с Евпраксией Вульф. Между прочим, ей посвящены стихотворения Пушкина «Если жизнь тебя обманет» (1825) и «Зине» (1826). Имя ее имеется в Дон-Жуанском списке Пушкина. Интересно отметить, что когда слухи об отношениях Пушкина к Евпраксии дошли до Наталии Николаевны, то Анна Николаевна Вульф написала ей в 1831 году (после замужества Евпраксии за бароном Вревским, которое состоялось 8 июля 1831 года): «Как вздумалось Вам ревновать мою сестру, дорогой друг мой. Если бы даже муж Ваш и действительно любил сестру, как Вам угодно непременно думать, — настоящая минута не смывает ли все прошлое, которое теперь становится тенью, называемой одним воображением и оставляющей после себя менее следов, чем сон. Но Вы — Вы владеете действительностью и все будущее перед Вами». (П.В. Анненков. «Пушкин в Александровскую эпоху», стр. 280).

[48] 1825 г, — 5; 1826 г, — 2; 1827 г, — 1; 1828 г, — 2; 1829 г, — 1; 1830 г, — 3; 1832 и 1833 г. по одному; 1834 г, — 2; в 1835–1836 г. по одному.

[49] До наших дней дошло 25 писем Пушкина П. А. Осиповой. Двадцать четыре письма Пушкина к П. А. Осиповой, большинство автографов которых находится ныне в Ленинградской Публичной Библиотеке и в Пушкинском Доме, напечатаны в трехтомном академическом издании переписки Пушкина. Одно же письмо — от 22 декабря 1836 года — было напечатано впервые A.A. Фоминым, по оригиналу, хранящемуся в рукописном отделении библиотеки Академии Наук СССР, в «Русском Библиофиле» 1911 г., № 5, стр. 22–23 (перепечатано в издании «Письма Пушкина и к Пушкину, не вошедшие в изданную Российской Академией Наук переписку Пушкина». Под редакцией М. А. Цявловского, стр. 40–41), — 15 писем из этой серии — за 1825-30 гг. — переизданы с комментариями Б. Л. Модзалевского в первых двух томах издания «Пушкин. Письма…»

[50] Письмо Плетнева П. А. Осиповой, присланное Пушкиным в этом письме, было от 1-го июля 1825 года; письмо это до сих пор в печати не известно; подлинник его находится в Пушкинском Доме. В этом письме Плетнев извиняется, что в течение трех месяцев не отвечал на письмо к нему Осиповой.

[51] О назначении Пушкину местом постоянного жительства сельца Михайловского.

[52] Дело в том, что Надежда Осиповна в конце мая 1825 г. обратилась с прошением к Александру I: «Мать писала государю и просила, чтобы сыну позволили приехать в Ригу или другое место для операции», — писал 22 июня своей жене князь П. А. Вяземский (см. «Остафьевский Архив», т. V, вып. I, стр. 47). Но так как первая просьба не достигла результатов, Н. О. намеревалась обратиться с вторичным прошением к Александру I: «Мать кажется еще просила государя», — писал 11 июня своей жене из Ревеля, где находилась семья Пушкиных, П. А. Вяземский (см. там же, стр. 57); об этом-то, очевидно, Пушкин и не знал. И если в первом прошении Н. О. просила Александра I: «Благоволите моему сыну приехать в Ригу», то во втором прошении она уже просит: «Соизвольте, государь, разрешить ему переехать в другое место, где он смог бы найти более знающего врача». (Курсив наш; черновики обоих прошений ныне хранятся во Всесоюзной Публичной Библиотеке им. Ленина. Подлинный текст их с переводами впервые опубликованы М.А. Цявловским в статье «Тоска по чужбине у Пушкина» — «Голос Минувшего» 1916 г., № 1, стр. 44–47). Как мы увидим ниже, Пушкин затеял всю историю с операцией для получения разрешения ехать за границу.

[52] Но со вторым прошением Н. О. не обратилась к Александру I: вероятно, неожиданная смерть его лишила ее возможности сделать это. Находясь летом следующего года вместе с мужем и дочерью на морских купаньях в Ревеле, Н. О. Пушкина обратилась к находившемуся там Николаю I с прошением, в котором уже прямо просила о полном помиловании сына: «Изъясняя, что ветреные поступки по молодости вовлекли сына ее в несчастье заслужить гнев покойного государя, и он третий год живет в деревне, страдая аневризмом без всякой помощи; но ныне, сознавая ошибки свои, он желает загладить оные, а она, как мать, просит обратить внимание на сына ее, даровав ему прощение», (см. Б. Л. Модзалевский. «Эпизод из жизни Пушкина» — «Красная газета» (вечерний выпуск) 1927 год, № 34, а также комментарии Б. Л. Модзалевского к изданию «Пушкин. Письма…», т. И, стр. 174–175).

[53] Зашифровав эту фамилию буквой Р., Семевский в примечании указал только: «Один богатый помещик Псковской губернии». Пользуясь соседством Рокотова с Пушкиным, псковский губернатор Б. А. Адеркас, по соглашению с губернским предводителем дворянства А. И. Львовым, предложил Рокотову взять на себя надзор за поведением поэта. Это предписание было сделано псковским генерал-губернатором, маркизом Ф. О. Паулуччи, по указанию министра иностранных дел графа К. В. Нессельроде, под начальством которого когда-то служил Рокотов, но Рокотов, ссылаясь на расстроенное свое здоровье, отказался от этой роли (о чем Адеркас известил маркиза Паулуччи рапортом от 4 октября 1824 года — см. «Русская Старина» 1908 г., № 10, стр. 112–113): Тогда, по распоряжению маркиза Паулуччи, сообщено было Опочецкому уездному предводителю дворянства А. Н. Пещурову, «что если статский советник Пушкин (отец поэта) даст подписку, что будет иметь неослабный надзор за поступками и поведениями сына, то в сем случае последний может оставаться под присмотром своего отца и без избрания особого к таковому надзору дворянина, тем более, что отец Пушкина есть из числа добронравнейших и честнейших людей» («Псковские Губернские Ведомости» 1868 г., № 10: ср. М.И. Семевский. К биографии Пушкина-«Русский Вестник» 1869 г. № 11–12). Рокотов затем иногда посещал Пушкина в Михайловском, но среди дворовых Пушкина держалось убеждение, что он ездит следить за Пушкиным; так в 1850 году кучер Пушкина Петр рассказывал К.Н. Тимофееву на вопрос о том, приезжал ли кто-нибудь к Пушкину в Михайловское: «Ездили тут вот, опекуны к нему были приставлены из помещиков: Рокотов да Пешуров. Пещурова-то он хорошо принимал, но а того — так, бывало, скажет: „Опять ко мне тащится, я его когда-нибудь в окошко выброшу“» (см. «Журнал Министерства Народного Просвещения» 1859 г., т. 103).

[54] Письмо на осьмушке, рукой Пр. Ал. Осиповой помечено: «1825 г.» Писано из Михайловского. Следующее за сим письмо Пушкина, от 1-го августа того же 1825 г., из Тригорского я не привожу; это — коротенькое письмецо, в котором Пушкин извещает, что он только что приехал в Тригорское и принят малюткой (Катер. Иван., дочерью Прасковьи Александровны) очень любезно; затем жалуется на сквернейшую погоду и просит принять уверение в своих чувствах [247] .

[55] Проф. Дерптского Университета Иван Филиппович Мойер, действительно был женат на Марии Андреевне Протасовой, племяннице Жуковского. В одной из своих статей М.И. Семевский опубликовал следующие слова А.Н. Вульфа о Мойере: «У Мойера собирался время от времени небольшой кружок русской молодежи, находившейся в Дерпте. Бывало, как рассказывает А. Н. Вульф, недели в две придет раз и наш дикарь Языков, заберется в угол, промолчит весь вечер, полюбуется Воейковой, выпьет стакан чаю, а потом в стихах и изливает пламенную страсть свою к красавице, с которой слова-то бывало не промолвит» («Русский Архив» 1867 г., стр. 720).

[56] М.И. Семевскому в то время не было еще известно, что Пушкин, узнав о написании Жуковским письма Мойеру с просьбой приехать в Псков для совершения операции ссыльному поэту, отправил 29 июля письмо Мойеру, в котором писал: «Умоляю вас, ради бога, не приезжайте и не беспокойтесь обо мне», (см. «Пушкин. Письма…» Т. I, стр. 146), — Интересно отметить то, что слухи о болезни Пушкина распространились широко и были приняты всеми всерьез. Так, например, 9 августа поэт Языков писал своему брату Александру Михайловичу из Дерпта: «Вот тебе анекдот, про Пушкина. Ты, верно, слышал, что он болен аневризмом; его не пускают лечиться дальше Пскова, почему Жуковский и просил известного здешнего оператора Мойера туда к нему съездить и сделать операцию; Мойер, разумеется, согласился и собирался уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво и сверкает блесками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина. Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума» («Языковский Архив». Вып. I. П., 1913, стр. 196), — В самом же деле вся история с Мойером была придумана для получения у него свидетельства о безнадежном состоянии здоровья Пушкина. «Пушкин физически ничем не страдал, — пишет П.В.Анненков („Пушкин в Александровскую эпоху“, стр. 287), — свидетельство же могло пригодиться поэту как предлог для поездки за границу».

[57] Из письма Пушкина к А. Н. Вульфу от 10-го октября 1825 г. из Михайловского. Приводимые нами письма Пушкина к Вульфу, обязательно мне сообщенные Алексеем Николаевичем, также не были еще нигде напечатаны, за исключением одного отрывочка, о котором упомяну в своем месте.

[58] Письмо это не сохранилось до наших дней и в печати не известно.

[59] Особа, служившая у П. А. Осиповой.

[60] Ермолай Федорович Керн, генерал-майор, с января 1817 г. муж Анны Петровны. П. А. Осипова в течение нескольких лет старалась помирить Анну Петровну с мужем, но безуспешно, и в 1828 году Анна Петровна окончательно разошлась с ним. В 1825 году генерал Керн был комендантом Риги и, вероятно, Пушкин предполагал, что Керн причастен к тем мерам, которые применялись к нему во время жизни его в Михайловском.

[61] Все это имеет отношение к романической привязанности Пушкина к г-же А. П. Керн. Об этом эпизоде в жизни поэта мы, разумеется, не станем распространяться; впрочем, более любопытным рекомендуем обратиться к статье самой г-жи Керн «Воспоминание о Пушкине»; статья напечатана в «Библиотеке для Чтения» 1859 г., № 3-й, стр. 111–144. Пушкин написал, между прочим, к г-же Керн прелестное стихотворение: Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты… и проч.

[62] Младшая дочь П. А. Осиповой — Екатерина Ивановна (родилась 17 июня 1823 года, скончалась в 1902 году в Севастополе). Ее воспоминания о Пушкине см. В. П. Острогорский и В.Н. Максимов. «Альбом Пушкинский утолок». М. 1899 г., стр. 112–115.

[63] В то время Пещуров был опочецким уездным предводителем дворянства.

[64] «Дедушка» Пушкина — Петр Абрамович Ганнибал (родился 21 июля 1742 г.), второй сын «Арапа Петра Великого» и старший брат отца матери поэта, в то время проживал в имении своем — сельце Петровском, Опочецкого уезда, в нескольких верстах от Михайловского. Пушкин, находясь в ссылке, неоднократно посещал его; сохранился единственный листок, уцелевший от записок Пушкина, веденных им в Михайловском и датированный 19 ноября 1824 г., где он рассказывает об одном посещении Ганнибала в Петровском (по подлинному автографу, ныне хранящемуся в Майковском собрании в рукописном отделении Академии Наук СССР, листок этот напечатан в книге П. Е. Щегол ев а «Пушкин и мужики». По неизданным материалам 1928 г, — «Записки, относящиеся до моего прадеда» — вероятно, немецкая биография Абрама Ганнибала — «Арапа Петра Великого», сохранившаяся среди бумаг поэта (ныне в тетради № 2387 во Всесоюзной Публичной библиотеке им. Ленина), — П. В. Анненков («Пушкин в Александровскую эпоху») пишет, что Петр Ганнибал умер в 1822 году, но это не верно, судя по настоящему письму Пушкина.

[65] Семевский совершенно неправильно связывает напечатанное письмо Жуковского с намерениями Пушкина уехать за границу. Чтобы понять смысл письма Жуковского к П. А. Осиповой, необходимо сообщить следующее, — Вскоре после приезда в ссылку в Михайловское поэт написал — в конце октября 1824 года — чрезвычайно резкое письмо псковскому гражданскому губернатору Б. А. Адеркасу. До наших дней сохранилась только современная копия П. А. Осиповой (копия эта ныне находится в бумагах Жуковского в Ленинградской Публичной библиотеке), но и по ней можно догадаться о том скандале, который произошел, если бы оно прибыло по назначению: «Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям, — Решился для его спокойствия и своего собственного просить Е. И. В., да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего Превосходительства».

[65] Это письмо к Адеркасу было послано Пушкиным с нарочным во Псков, но по назначению не дошло; по одним известиям, посланный не застал губернатора и вернулся в Михайловское с пакетом, который Пушкин и истребил, по предположению же П.О. Морозова (сочинения Пушкина, изд. «Просвещение», т. VIII, стр. 448), Пушкин написал это письмо в минуту сильного возбуждения и после ссоры с отцом, а П. А. Осипова приказала слуге не передавать письма по адресу и вернуть его под предлогом, будто губернатора не было в городе, — Узнав же об этой истории и прочитав письмо Пушкина, П. А. Осипова тогда сняла копию и послала ее к Жуковскому вместе со следующим своим письмом: «Милостивый государь Василий Андреевич. Искренное участие (не светское), которое я с тех пор, как себя понимать начала, принимаю в участи Пушкина, оправдывают в сию минуту перед вами меня, милостивый государь, в том, что не имея чести быть вам знакомой, решилась начертать строки. Из здесь приложенного письма усмотрите вы, в каком положении находится молодой, пылкий человек, который, кажется, увлеченный сильным воображением, часто к несчастью своему и всех тех, кои берут в нем участие, действует прежде, а обдумывает после, — Вследствие некоторых недоразумений или, лучше сказать, разных мнений по одному же, однако, предмету с отцом своим, — вот какую просьбу послал Александр к нашему Адеркасу. Я все то сделала, что могла, чтобы предупредить следствие оной; но не знаю, удачно ли: потому что г. Адеркас, хотя человек и добрый, но был прежде полицмейстер… Не дайте погибнуть сему молодому, но, право, хорошему любимцу муз. Помогите ему там. где вы; а я, пользуясь несколько его дружбой и доверенностью, постараюсь если не угасить вулкан, — по крайней мере направить путь лавы безвредно для него…» (См. «Русский Архив» 1872 г., стр. 2358–2359), — Итак, ничего «неясного и неопределенного» в письме П. А. Осиповой, как выше пишет Семевский, не было.

[66] Если не ошибаюсь, Адеркас управлял Псковскою губернией перед поступлением на это место Пещурова; о каком письме к Адеркасу идет дело — в точности не знаю.

[67] Это — письмо Пушкина от 31 октября, в котором он писал Жуковскому: «Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении… Отец, испуганный моей ссылкою, беспрестанно твердил, что его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче, быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться; я решился молчать… Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно… Отец осердился. Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils dénaturé (с этим чудовищем, с этим сыном, извратившим всякие законы природы)… Жуковский, думай о моем положении и суди. Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю все, что имел на сердце целых три месяца. Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отеп мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить… Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем…» (См. «Пушкин. Письма…», т. I, стр. 94–95).

[68] По поводу этой истории П. И. Бартенев говорит, что во время ссылки «поэт нашел себе нравственное убежище у П. А. Осиповой, которая вместе с Жуковским сумела понять чутким, все извиняющим сердцем, что за вспышками юношеской необузданности, за резкими отзывами сохранялась во всей чистоте не одна гениальность, но и глубокое, доброе, благородное сердце и та искренность, которая и доселе дает его творениям чарующую силу и власть над людьми» («Русский Архив» 1872 г., стр. 23–62).

[69] В ответ на это письмо П. А. Осипова писала 22 ноября Жуковскому: «…Приятной обязанностью себе поставляю исполнить желание ваше насчет положения для любезного нашего поэта. К похождению письма его смело можно сказать, что на сей раз Pouchkin fût plus heureux que sage (Пушкин был более счастлив, чем благоразумен). У вас был ужасный потоп, а у нас распутица. Посланный его, не нашедши губернатора во Пскове, через неделю возвратился, не отдав письма никому. Теперь отдал его А. С — чу и сказал мне вчера, что его уничтожил, и душе моей стало легче…»

[70] Письмо от «12-го ноября. Спб.» писано на четвертушке, адрес: «Ее вые. П. А. О. через город Опочку в село Тригорское». Отметка Прасковьи Александровны: «получено 21-го ноября 1824 года». Письмо сообщено нам А.Н. Вульфом и нигде не было напечатано.

[71] Барон A.A. Дельвиг женился позже — 30 октября 1825 г, — на Софье Михайловне Салтыковой (о ней подробно см. в комментариях к дневнику А. Н. Вульфа). Письма Дельвига-жениха к невесте напечатаны М.Л. Гофманом в «Сборнике Пушкинского Дома» на 1923 г., стр. 78–96.

[72] Участие в судьбе Боратынского было проявлено П. А. Осиповой в связи с прощением поэту его тяжелого проступка, из-за которого он был разжалован в солдаты; лишь в апреле 1825 года, после хлопот его друзей, в том числе и А. П. Осиповой, Боратынский был произведен в прапорщики.

[73] Альбом А. Н. Вульф ныне хранится в Пушкинском Доме. Во «Временнике Пушкинского дома» на 1914 год воспроизведены (стр. 9 и 33) записи Пушкина и Дельвига, сделанные в этом альбоме, — Е.А. Боратынский вписал в этот альбом стихотворение ** («Где сладкий шепот…»); см. Полное собрание сочинений Е.А. Боратынского под редакцией и с примечаниями М.Л. Гофмана, т. I, стр. 136 и 288.

[74] Письмо оканчивается поклонами всем членам семьи Прасковьи Александровны Осиповой. Письма Дельвига (числом шесть) к Осиповой также сообщены нам А. Н. Вульфом и приводятся здесь впервые.

[75] Перебеленный автограф этого стихотворения, в котором отразились планы Пушкина о побеге за границу, находился в альбоме П. А. Осиповой. Стихотворение без заглавия и с подписью «А. П. с. Михайловское, 22 июня 1825»; впервые оно было напечатано в альманахе «Северные Цветы» на 1829 год, стр. 183, под заглавием «П. А. О.» — Альбом, в котором находился этот автограф, до революции принадлежал княгине A.A. Хованской, где находится ныне — неизвестно.

[76] Соч. А. С. Пушкина. Спб. 1859 г. Т. I, стр. 325–326. Вслед за этим стихотворением напечатано известное восьмистишие Пушкина: «Если жизнь тебя обманет…» Стихи эти были написаны поэтом в альбом Евпраксии Николаевне Вульф, о чем, однако, не оговорено ни в одном издании [248] .

[77] Лайон — Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта; анахорет — отшельник.

[78] Автограф этого письма до революции находился у кн. A.A. Хованской, внучки A.A. Осиповой, где находится теперь — неизвестно.

[79] Т. е. Анны Николаевны Вульф, ныне уже умершей.

[80] к

[81] Автор этой приписки Анна Николаевна Вульф (10 декабря 1799года + 2 сентября 1857 года), в юности — романтическая девушка, страстно и безнадежно полюбившая Пушкина (сохранилось несколько ее писем к Пушкину, писанных в 1826 году — см. Академическое издание переписки Пушкина, Т. I.). К среднему возрасту она стала скучающей и апатичной старой девой, — О ней см. «Пушкин и его современники» вып. I, стр. 81-119, где опубликована связка писем Алексея Вульфа к ней и «Пушкин и его современники» вып. 21–22, стр. 208, где приведены выдержки из неизданных писем о ней ее сестер к Алексею Вульфу.

[82] Пушкин прибыл в Михайловское 9 августа (см. Сочинения Пушкина под ред. П.А. Ефремова, т. VI, стр. 120).

[83] Матер. для биографии А. С. Пушкина изд. П. В. Анненковым, Спб. 1855 г., т. I. стр. 115.

[84] Из вышеприведенных материалов видно, что в действительности вокруг Пушкина, по приказанию тогдашнего министра иностранных дел Нессельроде, была устроена целая система сыска, которая не ослаблялась до его отъезда из ссылки.

[85] Нельзя не отметить того, что Языков, в противоположность повышенно-восторженному отношению к нему Пушкина, относился к великому современнику и к его произведениям скверно и в своей интимной переписке почти всегда поносил и осмеивал Пушкина. Относительно его приглашения (в вышеприведенном стихотворном письме к Вульфу), которое А.Н. не замедлил сообщить Языкову, последний, в письме от 20 февраля 1825 года, писал своему брату Петру из Дерпта: «Пушкин живет теперь верст 200 отсюда за Псковом; он меня зовет к себе — не знаю, что отвечать на это:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[85] Впрочем, впрочем… теперь я никак не могу ехать к нему; что будет далее, теперь не могу знать» (см. «Языковский Архив» вып. I, под ред. Е. В. Петухова, стр. 155; ср. Д. Садовников, «Отзывы современников о Пушкине» — «Исторический Вестник» 1883 г., № 12, стр. 522).

[86] Языков гостил у П. А. Осиповой в Тригорском с середины июня по 20 июля 1826 г.; к этому времени относится его знакомство с Пушкиным. Говоря о лете 1826 года, Анненков пишет, что оно «было знойно в Псковской губернии. Недели три проходили без облачка на небе, без освежительного дождя и ветра. Пушкин почти бросил все занятия свои, ища прохлады в садах Тригорского и Михайловского и дожидаясь осени, которая приносила ему, как известно, бодрость и веселье» («Материалы для биографии Пушкина» изд. 1873 г., стр. 162). В другой своей книге Анненков пишет: «Лето 1826 г. сделалось для обывателей Тригорского и Михайловского непрерывным рядом праздников, гуляний, шумных бесед, поэтических и дружеских излияний, благодаря тому, что в среде их находился Н. М. Языков, привезенный наконец из Дерпта А. Н. Вульфом. Более двух лет его звали и ожидали в Михайловском и только в 1826 году он сдался на просьбы Пушкина и приглашения Прасковьи Александровны» («Пушкин в Александровскую эпоху» стр. 318). В письме же к своему брату Петру Языков писал 11 августа 1826 года: «Об знакомстве моем с Пушкиным и о пребывании в Тригорском я уже писал вам довольно подробно; могу прибавить только то, что последнее мне было так приятно и сладостно, что моя муза начала уже воспевать оное в образе небольшой поэмы, пламенно и восторженно», (к сожалению, упомянутое письмо Языкова с описанием знакомства с Пушкиным до нас не дошло, поэма же, начатая им, — его послание к П. А. Осиповой «Тригорское»; см. «Языковский Архив» вып. I, стр. 259).

[87] Послание Языкова было обращено к Пушкину и служило ответом на послание Пушкина к нему от 20 сентября 1824 года («Издревле сладостный союз…»). Языков долго не мог собраться откликнуться на стихи Пушкина и еще 1 февраля 1825 года писал своему брату Александру: «Не знаю, скоро ли буду в духе ответить Пушкину» («Языковский Архив» вып. I, стр. 467). Послание Языкова (Нач.: «Не вовсе чуя бога света») появилось в печати после смерти Пушкина……в «Современнике» 1837 года, № 6.

[88] То есть о предполагавшейся тогда поездке Алек. Ник. за границу, куда, как мы заметили во II главе нашей статьи, Вульф думал было увезти Пушкина.

[89] б. д. л. XII и 192 стр.

[90] Едва ли здесь дело идет не о первом издании «Стихотворений Александра Пушкина», которое поэт замышлял издать; первоначально он чуть ли не в Дерпте хотел их напечатать, но это дело оказалось неудобным, и издание вышло в свет в Спб. в 1826 г. [89] . В эту книжку вошли 99 небольших произведений Пушкина: элегии, разные стихотворения, эпиграммы, надписи, подражания древним, послания и девять подражаний Корану. Подражания эти посвящены «Прасковье Александровне Осиповой», с именем ее перепечатаны и в последующих изданиях. [249]

[91] «Будь здоров, сын мой по духу».

[92] По словам П. А. Ефремова, нецензурные стихи Языкова «Подите прочь ~ теперь не ночь» были присланы Пушкину из Дерпта Вульфом (см. Сочинения Пушкина, изд. 1882 г., т. VII, стр. 239). Начало своего подражания Языковской «Элегии» Пушкин, по просьбе Вульфа, сообщил ему в письме от 10 октября.

[93] Письмо на полулисте, из коего сложен пакет, адрес: «Его благородию А. Н. Вульф, в Дерпт», рукою Вульфа отмечено: «10-го октября 1825 года, село Михайловское». Сего рода примечания — мы выписываем главным образом из чувства страха перед нашими почтенными библиографами. Кстати о сносках вообще: в предыдущей статье мы забыли сделать одну против письма Пушкина, в котором он говорит о своем дяде арапе. Дядя этот — был последний сын знаменитого родоначальника фамилии Ганнибалов: генерал — майор Петр Абрамович Ганнибал. См. «Матер». 1855 г. ч. I, стр. 43. Этот человек был совершенно черен, умер 80 лет от роду. Жил он по соседству от Михайловского в с. Петровском, ныне принадлежащем г-ну Компаньону. У этого Ганнибала была любимая поговорка: «Эй! малый, подай водки алой!» — и сильно любил старик выпить. От одного из братьев его, Исаака Абрамовича, осталось много дочерей. «Как войдешь, бывало, в комнату, где они сидят, — рассказывала нам М. И.,- так точно египетские голуби воркуют… Выговор у них такой африканский, что ль был… И пятки, как есть, у всех их выдавались назад… Одно слово — негритянки…»

[94] Эти инициалы Семевский зашифровал буквами N. N. А. П. Керн приезжала с мужем своим генералом Е. Ф. Керном в Тригорское для примирения со своей тетушкой П. А. Осиповой, с которой она незадолго до этого рассорилась. Пушкин неоднократно встречался здесь с А. П. «Пушкина тут не было, — писала много лет спустя — 6 июня 1859 года — А. П. Керн к П. В. Анненкову, — но я его несколько раз видела; он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по-прежнему и даже больше — нежен, боясь всех глаз, на него и на меня обращенных» (Л. Н. Майков. «Пушкин». П. 1899, стр. 246).

[95] Целиком письмо это, автограф которого хранится в Ленинградской Публичной Библиотеке, см. в издании «Пушкин. Письма…» стр. 166–167.

[96] К этому же времени относится переписка Пушкина с г-жею Керн, бывшей с Пр. Алек. в это время в Риге. Письма Алек. Сер. к А. П. К., также к двоюродной сестре ее А. Н. Вульф от 21-го июля и одно письмо к г-же Осиповой, не переданное последней г-жою К., по просьбе самого Пушкина, напечатаны в помянутой выше статье г-жи К. («Биб. для Чт.» 1859 г. кн. IV, стр. 119–122, 133–134).

[97] «Материалы» изд. 1855 г. т. I, стр. 163.

[98] Экземпляр «Эды и Пиров» Баратынского, присланный Дельвигом П. А. Осиповой, имел на себе следующую надпись автора: «Прасковье Александровне Осиповой от Сочинителя», он хранился в Тригорской библиотеке (см. Б. Л. Модзалевский. Поездка в с. Тригорское — «Пушкин и его соврем.», вып. I, стр. 38), а ныне перешел в ее составе в Пушкинский Дом.

[99] Писано на четвертушке, без года и надписи; только выставлено число «20 février».

[100] Анекдот этот попадался мне как-то прежде в печати; впервые едва ли он не нашел себе место в лекциях, изданных Мицкевичем о славянских литературах.

[101] Этот же рассказ с рядом вариантов записан М.П. Погодиным в его книге «Простая речь о мудреных вещах» (3-е, м. 1875 г. Отдел II, стр. 24): «Вот рассказ Пушкина, не раз слышанный мною при посторонних лицах. Известие о кончине императора Александра I и происходивших вследствие оного колебаниях о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидеться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строго внимания на его непослушание, он решился отправиться в Петербург… Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути, из Тригорского в Михайловское, — еще раз заяц. Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белой горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец, повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь, в воротах встречается священник, который шел проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч не под силу суеверному Пушкину: он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. „А вот каковы были бы следствия моей поездки, — прибавлял Пушкин, — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и следовательно попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые“.

[102] Сличи этот рассказ с вариантами, помещенными г-жою Фукс в «Казанск. Губ. Вед.» 1844 г., № 2 и г. Анненковым в «Материал, для биографии A.C. Пушкина» 1855 г., стр. 45–46. Кстати заметим, что приводя в наших заметках некоторые из устных рассказов лиц, мы вовсе не стоим за верность этих рассказов различных во всех их мельчайших подробностях: мы хотим сказать, что при всей добросовестности особ, почтивших нас своими беседами о Пушкине и его друзьях, все-таки может случиться, что память изменила им и некоторые, без сомнения, мелкие подробности и кой-какие хронологические данные могли у них спутаться.

[103] «Пушкин, — замечает г. Вульф, — едва ли подумал, что значит это слово, — иначе не окрестил бы меня им; я и Языков вовсе не принадлежали к тому роду людей, которых на студентском языке называют филистерами» [250] .

[104] Поэт H. M. Языков, которого тщательно ожидали в Трйгорском еще летом 1825 года, 5 мая 1826 года писал своему брату из Дерпта: „Вот тебе новость о мне самом: в начале наших летних каникул я поехал на несколько дней к Пушкину“ („Языковский архив“ вып. I, стр. 249).

[105] Языков и Вульф могли знать о маршруте больного Жуковского от его друга и родственника — дерптского профессора И. Ф. Мойера: „Жуковский бледен как смерть. Он в начале мая отправляется в Эмс. Это единственное для него спасение. Здесь бы он погиб“, — пишет К. Я. Булгаков 22 апреля 1826 года своему брату в Москву (см. „Русский Архив“ 1903 г., кн. II, стр. 430).

[106] Анна Николаевна Вульф, бывшая тогда в Тверской губ. и ведшая оттуда оживленную переписку с Пушкиным; письма поэта за этот период, к сожалению, не сохранились и в печати неизвестны (ответные письма Анны Вульф напечатаны в первом томе академического издания переписки Пушкина).

[107] Фамилии А. П. Керн, которую Пушкин назвал в письме „Вавилонской блудницей“, ее мужа и Болтина Семевским были зашифрованы буквами NN. Болтину Лев Сергеевич Пушкин в 1835 году проиграл 10.000 рублей, брат выкупил у Болтина вексель Льва Сергеевича.

[108] Это письмо Пушкина к Керн не сохранилось и в печати не известно.

[109] Синек или Синское Устье — почтовая станция на реке Великой в 80-ти верстах от Опочки. Из упоминаний Пушкина о Синске видно, что он совершил тогда поездку из Михайловского в Остров, а может быть, и во Псков. По предположению П. А. Ефремова, в Синске Пушкин видел нескромные стихи, „может быть, написанные там на стене, на столе или на скамейке каким-нибудь проезжим, что в прежнее время практиковалось на всех почтовых станциях“ (см. „Новое Время“ 1903 г. № 9900).

[110] Письмо на полулисте, сложенном пакетом, с адресом: «Его благ. А. Н. Вульфу в Дерпт».

[111] Семевский цитирует это стихотворение не по автографу, а по современной копии, находившейся в альбоме П. А. Осиповой; альбом этот до революции принадлежал кн. A.A. Хованской, где находится теперь — неизвестно.

[112] «1-го июля 1826 года Зуево (т. е. Михайловское)». Соч. Пушкина, изд. 1859 г., т. I, стр. 352–353. Зина помнит малейшую черту из знакомства своего с Пушкиным; знакомство это началось еще тогда, когда Пушкину было лет семнадцать. Е. Н. было шесть. Пушкин однажды гулял с нею и раз, подняв ее на руки, спас от собак, бросившихся на малютку… «Что до меня, — говорила мне, между прочим, М. И.,- то я, бывало, все дразню и подшучиваю над Пушкиным: в 1820 году была мода вырезывать и наклеивать разные фигурки из бумаги; я, бывало, вырежу обезьяну, и дразню Пушкина, тот страшно рассердится, а потом вспомнит, что дело имеет с ребенком, и скажет только: „Вы юны, как апрель“. И что за добрая душа был этот Пушкин, всегда в беде поможет; маменьке вздумалось было, чтоб я принялась зубрить грамматику, да, ведь какую — ни больше, ни меньше, как Ломоносовскую. Я принялась было, но, разумеется, это дело показалось мне адским мучением. „Пушкин, заступитесь!“ И что ж вы думаете? Стал он говорить маменьке и так это убедительно, что та и совсем смягчилась; когда же Пушкин сказал: „Я вот отродясь не учил грамматики и никогда ее не знал, а, слава богу, пишу помаленьку и не совсем безграмотен“. Тогда маменька окончательно оставила Ломоносова… Вообще Пушкин говорил всегда убедительно, и на Прасковью Александровну имел большое влияние…»

[113] Вот описание комнаты Пушкина, сделанное И. И. Пущиным, посетившим поэта в его изгнании 11 января 1825 года: „Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, заслышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда, с самого лицея, писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери — дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев“, — См. И. И. Пущин. Записки о Пушкине. Под ред. С.Я. Штрайха. М., 1925 г., стр. 124.

[114] Воспоминания Петра, служившего у Пушкина в кучерах, были записаны в 1899 году К. Я. Тимофеевым. Петр рассказал немало ценнейших фактов из быта Пушкина в Михайловском. Вот один отрывок из его воспоминаний: „Наш Ал. С — ч никогда этим не занимался, чтоб слушать доклады приказчика. Всем староста заведывал; а ему, бывало, все равно, хоть мужик спи, хошь пей; он в эти дела не входил, — Ходил эдак чудно: красная рубашка на нем, кушаком подвязана, штаны широкие, белая шляпа на голове, волос не стриг, ногтей не стриг, бороды не брил, — подстрижет эдак макушечку, да и ходит. Палка у него завсегда железная в руках, девять фунтов весу; уйдет в поля, палку вверх бросает, ловит ее на лету. А не то дома вот с утра из пистолетов жарит в погребе, вот тут за баней, да раз сто эдак и выпалит в утро-то, — А на охоту ходил он? — Нет, охотиться не охотился; так все в цель жарил… — Хорошо плавал Александр Сергеевич? — Плавать плавал, да не любил долго в воде оставаться. Бросится, уйдет во глубь и — назад. Он и зимою тоже купался в бане; завсегда ему была вода в ванне приготовлена. Утром встанет, пойдет в баню, прошибет кулаком лед в ванне, сядет, окатится, да и назад; потом сейчас на лошадь и гоняет тут по лугу: лошадь взмылит и пойдет к себе. Он все с Ариной Родионовной, коли дома. Чуть встанет утром, уж бежит ее глядеть: „здорова ли, мама“. Он ее все мама называл. А она ему, бывало, эдак нараспев (она ведь из-за Гатчины у них взята, с Суйды, там эдак все певком говорят): батюшка ты, за что ты меня все мамой зовешь, какая я тебе мать… И уж чуть старуха занеможет там, что ли, он уже все за ней…“ (см. К.Я. Тимофеев. „Могила Пушкина и село Михайловское“, — „Журнал Министерства Народного Просвещения“ 1859 г., т. 103, стр. 144–150).

[115] См. Стихотворения Н.М. Языкова. Спб. 1858 г. 2 ч. Отметим здесь число посланий Языкова к обладателям Тригорского: к А.Н. Вульфу — 11, из них 3 не были напечатаны; к П. А. Осиповой — 4, из них 2 не были напечатаны; к Е.Н. Вревской (урожд. Вульф) — одно; не напечатано — и нам неизвестно. Впрочем, число посланий Языкова к тригорским друзьям, кажется, было гораздо больше.

[116] Об альбоме этом мы будем говорить ниже; настоящее же стихотворение печатается нами с копии, помещенной в рукописном сборнике А.Н. Вульфа.

[117] «…Поблагодари твою матушку, — писал Языков к Вульфу 1-го мая 1827 года из Дерпта, — поблагодари за цветы и (особенно) за бумажник, который некогда наполнится плодами парнасскими», — Цитируемое нами стихотворение было послано Языковым в Тригорское при этом письме; этим посланием Языков как бы приветствовал годовщину того времени, которое он проводил в Тригорском.

[118] «Каковы рифмы, — спрашивает Языков в письме своем 1-го мая 1827 года Вульфа, — каковы рифмы: тень ивы и те нивыЪ>

[119] Воспето в известном стихотворении: «Тригорское», написанном осенью 1826 года. Стихотворения Языкова 1858 г. Ч. I, стр. 72–81.

[120] В распоряжении М. И. Семевского находилось 37 писем Языкова к Алексею Николаевичу Вульфу за период времени с 1825–1846 г. (см. его статью — „Н. М. Языков. Новые стихи его и письма“ — „Русский Архив“ 1867 г., № 5–6, стр. 712). Кроме ряда отрывков из этих писем, приведенных в „Прогулке в Тригорское“, несколько писем опубликовано в упомянутой статье Семевского. В начале 1900-х годов вся связка автографов писем Языкова, вместе с письмами Пушкина к Вульфу, поступила в рукописное отделение Ленинградской Публичной Библиотеки. Из этой же связки И. А. Бычков извлек 7 неизданных писем Языкова к Вульфу и опубликовал их в статье „Из неизданных стихотворений и писем Н. М. Языкова“ — „Русская старина“ 1903 г., № 3, стр. 485–496.

[121] По возвращении из Михайловского Языков писал своей матери из Дерпта 28 июля 1826 года: „Лето провел в Псковской губернии у г-жи Осиповой, матери одного здешнего студента, доброго моего приятеля, — и провел в полном удовольствии. Изобилие плодов земных, благорастворение воздуха, благорасположение ко мне хозяйки, женщины умной и доброй, миловидность и нравственная любезность и прекрасная образованность дочерей ее, жизнь или, лучше скажу, обхождение совершенно вольное и беззаботное, потом деревенская прелесть природы, наконец, сладости и сласти искусственные, как-то: варенья, вина и проч. — все это вместе составляет нечто очень хорошее, почтенное, прекрасное, восхитительное, одним словом — житье!“ („Языковский Архив“, вып. I, стр. 256–257).

[122] Из письма Языкова к А. Н. Вульфу — от 17-го февраля 1827 г. Дерпт.

[123] Печатаем с копии, имеющейся у А. Н. Вульфа. На это именно послание Пушкин отвечал небольшим стихотворением: «Языков, кто тебе внушил». (Изд. 1858 г., стр. 351).

[124] Духовный надзор поручен был настоятелю соседнего Святогорского монастыря.

[125] Ошибка. Это произошло 3 сентября. П. А. Осипова отметила в календаре своем: „В ночь с 3-е на 4-е число (сентября) прискакал офицер из Пскова к Пушкину и вместе уехали на заре“ (см. Б.Л. Модзалевский. „Поездка в Тригорское“ — „Пушкин и его современники“, вып. I, стр. 141).

[126] См. письмо Родионовны из Матер, изд. Анненкова, 1855 г. стр. 4.

[127] В беседе с П.И. Бартеневым П. В. Нащокин рассказал ему подробности этих событий; рассказы Нащокина исправляют неточности Семевского: „Послан был нарочный сперва к Псковскому губернатору с приказом отпустить Пушкина. С письмом губернатора этот нарочный прискакал к Пушкину. Он в это время сидел перед печкою, подбрасывал дров, грелся. Ему сказывают о приезде фельдъегеря. Встревоженный этим и никак не ожидавший чего-либо благоприятного, он тотчас схватил свои бумаги и бросил в печь: тут погибли его записки и некоторые стихотворные пьесы, между прочим, стихотворение „Пророк“, где предсказывались совершившиеся уже события 14 декабря“. См. „Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым“. Вступительная статья и примечания М.А. Цявловского. М. 1925 г., стр. 34.

[128] Другой свидетель этого происшествия — дворовый Петр так передавал эпизод приезда офицера за Пушкиным: „Приехал вдруг ночью жандармский офицер из городу, велел сейчас в дорогу собираться, а зачем — неизвестно. Арина Родионовна растужилась, навзрыд плачет. Александр-то Сергеич ее утешает: „Не плачь, мама, говорит, сыты будем; царь хоть куды не пошлет, а все хлеба даст“. Жандарм торопил в дорогу, да мы все позамешкались: надо было в Тригорское посылать за пистолетами, они там были оставши: ну Архипа-садовника и послали. Как привез он пистолеты-то, маленькие такие были в ящичке, жандарм увидел и говорит: „Господин Пушкин, мне очень ваши пистолеты опасны“. — „А мне какое дело. Мне без них никуда нельзя ехать; это моя утеха“.

[129] Это письмо Б. А. Адеркаса к Пушкину от 3 сент. 1826 г., см. академическое издание переписки Пушкина, т. I. стр. 238.

[130] Семевский, не располагая в то время никакими документальными данными, спутал два разных события жизни Пушкина, случайно совпавшие. — Дело в том, что еще 19 июля 1826 г. по приказу генерала графа И. О. Витта в Псковскую губернию был послан секретный агент А. К. Бошняк „для возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян, и в сочинении и пении возмутительных песен“. Несмотря на то, что ряд местных чиновников и помещиков, знавших и встречавших Пушкина (уездный судья Толстой, смотритель по винной части Трояновский, предводитель дворянства Львов, уездный заседатель Чихачев), в своих отзывах не пожалели темных красок при характеристике поэта, они все же опровергнули подозрение в его „поступках, ко вреду государства устремленных“ — см. A.A. Шилов „К биографии Пушкина“. „Былое“ 1918 г., № 2, стр. 67–77. Розыск этот совпал с подачей Пушкиным прошения Николаю I, в котором поэт просил для лечения аневризма „позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края“ (напечатано в издании „Пушкин. Письма“, т. II, стр. 10–11). Почти одновременно со следствием Бошняка и с подачею просьбы Пушкина в Петербурге, в начале августа, возникло так называемое „дело Алексеева“. Отрывок элегии „Андрей Шенье“ 1826 года, попав в руки полицейского агента Коноплева. был приурочен к событиям 14 декабря и передан ген. И. Н. Скобелеву. Такие стихи как:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[130] были приняты Бенкендорфом как написанные на вступление Николая I на престол и на казнь декабристов, на самом же деле это писалось про Робеспьера и Конвент. И, несомненно, что резолюция, наложенная по приказанию Николая I на прошении Пушкина и гласившая „Высочайше поведено Пушкина призвать сюда, для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину ехать прямо ко мне. Писать о сем Псковскому губернатору“ — находилась в связи с распространением стихов из „Андрея Шенье“. И. конечно, вызов этот не знаменовал помилование: Пушкин лично перед Николаем 1 должен был разрешить недоумение, вызываемое авторством стихов „На 14 декабря“ (под таким заглавием они распространялись) и дальнейшая участь его зависела от его ответа. Судьба его висела на волоске — см. П. Е. Щеголев „Пушкин на политическом процессе“ — в книге „Пушкин. Очерки“ стр. 258–259.

[131] Записки Ф.Ф. Вигеля в «Русск. Вест.», 1865 г., стр. 172–173.

[132] Но в этом же рассказе мы встречаем некоторые и неточности: так, например, стихотворение «Андрей Шенье» было написано Пушкиным не за пять лет до рассказываемого Вигелем происшествия, а в 1825 году; смотри в изд. 1859 г. соч. Пушкина, т. I, стр. 338–343. В средине пьесы в прежних изданиях было выпущено 43 прекрасных стиха; из них только пять приведены сначала в «Библиогр. Записк.» 1858 г., стр. 344, а потом повторены в последнем издании 1859 г. соч. Пушкина.

[133] Это не совсем так, но доля истины имеется в этом рассказе. Об этом эпизоде сохранилось достоверное показание друга Пушкина — С.А. Соболевского. В письме к М.П. Погодину Соболевский, осматривавший в 1867 году квартиру, в которой он жил с Пушкиным в 1826 году, писал: „Дом совершенно не изменился в расположении: вот моя спальня, мой кабинет, та общая гостиная, в которой мы сходились из своих половин, и где заседал Александр Сергеевич в самоедском ергаке. Вот где стояла кровать его; вот где так нежно возился и нянчился с маленькими датскими щенятами. Вот где он выронил (к счастью, что не в кабинете императора) свое стихотворение „На 14 декабря“, что с час времени так его беспокоило, пока оно не нашлось“ (письмо это напечатано М. П. Погодиным в газете „Русский“ за 1867 г., лист 7–8, стр. 112). На основании этого показания, а также на основании показаний других современников поэта — А. В. Веневитинова и С. П. Шеверева — можно утверждать, что осенью 1826 года Пушкин действительно привез в Москву конец „Пророка“ со стихами против Николая I. См. статью Н. О. Лернера в „Пушкине и его современниках“ вып. 13, стр. 18–29, а также комментарии М. А. Цявловского в книге: „Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым“. М. 1925 г., стр. 91–94.

[134] О свидании Пушкина с царем сохранился собственный рассказ поэта в очень достоверных „Воспоминаниях“ А. Г. Хомутовой: „Фельдъегерь выхватил меня из моего насильственного уединения и на почтовых привез в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне: „Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?“ — Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: Пушкин, принял ли бы ты участие в „14 декабря“, если б был в Петербурге? — Непременно, государь, — все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю бога, — Довольно ты подурачился, — возразил император: надеюсь, теперь будешь рассудителен и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором“ („Русский Архив“ 1867 г., стр. 1066), — По другому рассказу Аркадия Россета, брата Смирновой, „император Николай на аудиенции, данной Пушкину в Москве, спросил его, между прочим: „Что же ты теперь пишешь?“ — Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга, — „Зачем же ты пишешь такое, что не пропускает цензура?“ — Цензора не пропускают и самых невинных вещей: они действуют крайне нерассудительно, — „Ну, так я сам буду твоим цензором, — сказал государь, — присылай мне все, что напишешь““ (см. Я. К. Грот. „Пушкинский Лицей“. П., 1893 г., стр. 288).

[134] Интересно отметить, что о свидании с поэтом Николай I вынес положительное впечатление: „Знаешь ли, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?“ — сказал он Д. Н. Блудову, и на недоумение последнего пояснил, что имеет в виду Пушкина. („Русский Архив“ 1865 г., стр. 96 и 389), — Позднее, в 1848 году, Николай I, вспоминая об этом свидании, рассказывал барону М.А. Корфу: „Я впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву, совсем больного и покрытого ранами известной болезни. „Что сделали бы вы, если бы 14-го декабря были в Петербурге?“ — спросил я его, между прочим, — „Стал бы в ряды мятежников“ — отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14-го декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием сделаться другим“ („Из записок гр. М. А. Корфа“ — „Русская Старина“ 1900 г. № 3, стр. 574).

[134] Сравним впечатления поэта о праздничной столице с впечатлениями С. Т. Аксакова, в один день с Пушкиным — 8 сен. 1826 г, — въехавшего в Москву: „Москва, еще полная гостей, съехавшихся на коронацию из целой России, Петербурга, Европы, страшно гудела в тишине темной ночи, охватившей ее, сорокаверстный Камер-Колъежский вал. Десятки тысяч экипажей, скачущих по мостовым, крик и говор еще неспящего четырехсоттысячного населения производили такой полный хор звуков, который нельзя передать никакими словами…“. См. „Пушкин. Письма…“ Т. II. стр. 180.

[135] Впрочем, в этой слабости поэт сам сознавался: «когда я вру с женщинами, — пишет он в декабре 1825 г., я их уверяю в том-то и в том и т. д.», и приводит разные героического характера события, в которых будто бы принимал участие. См. Матер. 1855 г., I, стр. 85–86.

[136] Народный праздник на Девичьем Поле состоялся на следующий день (16 сентября). Интереснейшие картины этого „праздника“ и дикие сцены, здесь разыгравшиеся, описаны в книге J. Ancelot. „Six mois en Russie“. 1827 г., стр. 404–408.

[137] Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, обладавшая несметными богатствами и отличавшаяся крайней религиозностью. Ее отношение к архимандриту Фотию дали повод для написания Пушкиным двух известных эпиграмм на нее.

[138] Анна Николаевна Вульф и Анна Петровна Керн.

[139] Письмо писано на французском языке, на полулисте; рукою А. Н. В. помечено «1826 года».

[140] Одновременно с этим письмом Дельвиг писал поэту: „Поздравляем тебя, милый Пушкин, с переменой судьбы твоей. У нас даже люди прыгают от радости. Я с братом Львом развез прекрасную новость по всему Петербургу. Плетнев, Козлов, Гнедич, Сленин, Керн, Анна Николаевна — все прыгают и поздравляют тебя“. (Акад. издание Переписки Пушкина. Т. I).

[141] Пушкины.

[142] О недоразумениях Алекс. Сергеевича с его родителями мы уже знаем из приведенного во II главе нашей статьи письма В. А. Жуковского. Из настоящего же письма Дельвига видно, что за доброе, любящее сердце было у этого человека, как привязан он был к своему другу, как близко принимал все, что до того относилось; не менее ясно и то высокое значение, какое имела в глазах наших друзей-поэтов Прасковья Александровна Осипова.

[143] Письмо заканчивается поклонами и уверениями в чувствах. Внизу помечено: «15-го сентября 1826 года», местожительство не означено, но письмо, кажется, из Петербурга.

[144] Стихотворение это помещено в изд. 1859 г., т. 1, стр. 356–357 и помечено: «13 декабря 1826 г. Псков».

[145] Достойно замечания, что, несмотря на самообличения Языкова, он вовсе не был пьяница; то был человек, любивший в дружеском кружке, что называется, покутить, но это далеко было от пьянства; притом и в среде товарищей Языков был скромнейший человек в мире.

[146] Языков подразумевает письмо Пушкина к себе от 21 декабря 1826 года, в котором поэт писал: „Вы знаете по газетам, что я участвую в „Московском Вестнике“, следственно, и вы также. Адресуйте же ваши стихи:,В Москву на Молчановку в дом Ренкевичевой“, оттуда передам их во храм бессмертия… Рады ли вы журналу? Пора задушить Альманахи».

[147] Из письма Языкова к Вульфу 27-го января 1827 г. Дерпт.

[148] То же самое Языков писал своему брату Петру: «О Пушкине ничего не слышно; в начале сего месяца я писал к нему в Москву, где он тогда находился, по его собственному ко мне писанию, но до сих пор не имею от него ответа» (письмо от 23 февраля 1827 года. «Языковский Архив» вып. I, стр. 314).

[149] Курсив подлинника. Из письма 19-го апреля 1826 г. Камби (близ Дерпта).

[150] Д. В. Веневитинов скончался 15-го марта 1827 г.

[151] XII том «Истории Государства Российского» Карамзина издан в С. Петербурге, в 1829 г., под редакцией Дм. Б. (Блудова), который написал к нему маленькое предисловие; в нем ничего нет о предположении Блудова продолжать труд Карамзина; мы, впрочем, сомневаемся, было ли даже с его стороны подобное предположение.

[152] Дело идет о последовавшем между Алекс. Сергеевичем и его родителями примирении, о чем, как видно из предыдущего письма Дельвига, последний так много заботился.

[153] В Петербурге, весной 1827 г.

[154] Т. е. жену Дельвига, урожден. Салтыкову.

[155] Писано из Ревеля 14-го июня 1827 г. Кстати заметим здесь, что Дельвиг гостил в Михайловско-Тригорском не зимою 1825 г., как о том сказано во II главе нашей статьи, а весною того же года. Это видно, между прочим, и из следующих заключительных строк его стихотворения к Анне Николаевне Вульф:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[155] В Матер. 1855 г. ч. I стр. 150–151 приведено письмо Пушкина к брату о пребывании Дельвига в Тригорском: «Наши в него влюбились, — пишет Пушкин, — а он равнодушен, как колода, любит лежать в постели» и проч. Из стихов Дельвига к А. Н. Вульф не видно, однако, чтобы почтенный барон был вполне равнодушен к «девам гор».

[156] Изд. 1859 г., стр. 366–367. Г. Перевлесхий, приводя в предисловии к стих. Языкова (изд. 1857 г.), между прочим, и это послание Пушкина, ошибочно указывает год 1829, вместо 1827 (стр. CXXVI).

[157] Материалы — изд. П. В. Анненкова. 1855 г. Т. I, стр. 176.

[158] Письмо это датируется Б. Л. Модзалевским началом июня. Письмо это является ответом на письмо Осиповой от мая 1827 года, при котором она послала поэту копию с послания Языкова «К няне»; до наших дней сохранилась только вторая четверка этого письма — см. И.А. Шляпкин. Из неизданных бумаг, A.C. Пушкин, стр. 125–126.

[159] Интересно сопоставить этот отзыв Пушкина с его позднейшими отзывами о Петербурге и Москве в «Мыслях на дороге».

[160] Письмо на французском языке; писано на полулисте, из коего сделан пакет с адресом: «Ее высокородию П. А. Осиповой, в Опочку». Год и число на письме не означены. Надо думать, что не все письма Пушкина его Тригорским друзьям дошли до нас. Так, например, мы не видели подлинников тех писем его к Прасковье Александровне 1825 г. в Ригу, которые напечатаны в статье А. П. Керн («Библ. для Чтения» 1850 г., кн. IV: «Воспоминание о Пушкине», стр. 119, 130, 131); также нет у нас и письма Пушкина к Анне Николаевне Вульф от 21-го июля 1825 г. из Михайловского, приведенного в той же статье [251] .

[161] Изд. 1858 г., т. I, стр. 102. Стихотворение это в рукописи начинается так: «Аминь, аминь, глаголю вам»; в печати стих этот выброшен.

[162] Т. е. альманах «Северные Цветы», редактором которого он состоял.

[163] Письмо на французском языке: оно оканчивается, вслед за уверениями в чувствах и посылке поклонов, вопросом: «довольна ли m-lle Euphrosine пребыванием своим в Торжке, и много ли одержала она там побед?» Письмо на полулисте, из коего сделан пакет с адресом: «à madame Ossipof», рукою Праск. Алекс, приписано: année 1828.

[164] Барон Дельвиг в конце января 1828 года был командирован министерством внутренних дел, при котором он состоял чиновником особых поручений, в Харьков на следствие по заготовлению провианта для войск по высоким ценам.

[165] Сестра Пушкина.

[166] Сергей Львович, отец поэта.

[167] Мать поэта.

[168] Письмо без числа и года, рукою А.Н. Вульфа отмечено «1828 г.».

[169] Экземпляр этот, с надписью Пушкина, хранится у Евпраксии Николаевны, как святыня.

[170] Пушкин послал Евпраксии Вульф четвертую-пятую главы «Евгения Онегина», сделав на книжке надпись: «Евпраксии Николаевне Вульф от автора, — Твоя от Твоих. 28 февр. 1828 г.»; в этой надписи исследователи находили подтверждение мнения о том, что Евпраксия Вульф послужила прототипом Татьяны Лариной. М. Л. Гофман показал, что слова надписи относятся только к одному месту «Евгения Онегина» — именно к XXXII строфе пятой главы, в которой имеются стихи, несомненно относящиеся к Евпраксии Вульф или Зизи, как звали ее в семье.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[170] См. М.Л. Гофман. «Из пушкинских мест», — «Пушкин и его современники», в. XIX–XX. стр. 101–105,- Экземпляр этих глав «Евгения Онегина», как и экземпляры шестой главы (с надписью «Евпраксии Николаевне Вульф») и последней главы ныне находится в Пушкинском Доме Академии Наук СССР.

[171] Писано на фр. языке, на осьмушке, без адреса; рукою Прасковьи Александровны отмечено: «reèue le 13 de Mars 1828».

[172] Материалы 1855 г., стр. 182, 194, 200, 201, 212 и 215.

[173] О получении этого письма Вульф в своем дневнике сделал запись (см. дневник).

[174] Старицкого уезда, Тверской губернии.

[175] Ловелас — герой нравоописательного романа Ричардсона «Кларисса Гарлоу», — Вальмон — главное действующее лицо в нравоописательном романе Шодорло-де-Лакло «Les Liaisons dangeureuses…».

[176] Курсив подлинника.

[177] Дочь тверского помещика, жившая в доме Петра Ивановича Вульфа, дяди Алексея Вульфа. По словам В. И. Колосова, «она была очень красива, имела выразительные глаза и черные волосы».

[178] Керн.

[179] Писано на четвертушке, из которой сложен пакет с адресом: «Алексею Николаевичу Вульфу».

[180] Из посланий к П. А. Осиповой 1 мая и 8 декабря 1827 года, Дерпт; послания эти не вошли в издания стихотворений Языкова и найдены нами на странице 91 и 102 рукописного сборника, принадлежащего А.Н. Вульфу.

[181] Языков отвечает на упрек Вульфа, что тот отдает много стихотворений своих в «Невский Альманах» и оказывает таким образом предпочтение этому Альманаху перед «Северными Цветами» Дельвига.

[182] Послания эти были напечатаны в «Северных Цветах» 1829 г. и вошли в издание стихотворений Языкова 1858 г., стр. 117 и 133.

[183] Не идет ли здесь дело о стих. Пушкина: «Стансы», написанное им в конце 1826 г. См. изд. 1859 г., т. I, стр. 354–356.

[184] В «Московском Телеграфе» была напечатана резкая статья о стихотворениях Языкова. Вообще этот журнал не вполне сочувственно относился к таланту Языкова, и в 1833 году (№ 6-й) вновь поместил довольно строгий разбор его стихотворений (статья была написана Кс. Полевым).

[185] Военно-литературный журнал. Спб. на 1828–1829 год, изд. А. Воейковым.

[186] Журнал, изд. М. Погодиным с 1827 года.

[187] «Атеней» — на 1828–1829 г. М. издание Мих. Павлова.

[188] Известный плохой журнал А.Е. Измайлова, издававшийся в Спб. с 1818 по 1827 год.

[189] Письмо 3-го февраля 1829 г., Дерпт.

[190] Стих, написано «7-го апреля 1825 г.», списано нами из рукописного сборника, принадлежащего г. Вульфу

[191] Анненков. Матер. 1855 г., т. I, стр. 215.

[192] В своем дневнике Алексей Вульф, получивший это письмо лишь 15 февраля 1830 года, сделал подробную запись (см. дневник). На другой день — 16 февраля — Вульф писал Анне Николаевне Вульф: «Как Сомов в „Северных Цветах“ ежегодно дает обзор годовой литературы, точно так же Александр Сергеевич сообщает мне известия о тверских красавицах. Кажется, самое время не имеет власти над ним, он не переменяется: везде и всегда один и тот же. Возвращение наших барышень, вероятно, отвлекало его от Netty, которой он говорит нежности или относя их к другой, или от нечего делать…» — См. Б.Л. Модзалевский, «Поездка в Тригорское» — «Пушкин и его современники» вып. I, стр. 85–86.

[193] Т. е. офицеров стоящего на квартирах в городе Старице Оренбургского Уланского полка, командиром которого был полковник граф Торнау, — Ред.

[194] Семевским так сокращена фамилия Алексея Михайловича Кусовникова и выпущена часть характеристики. Это — поручик Оренбургского полка; участвовал в Отечественной войне, затем с 1815 по 1825 г. служил в Гусарском полку в Царском Селе, где с ним, по мнению Б. Л. Модзалевского. был знаком Пушкин. В конце 1829 года он был назначен полковым командиром Тираспольского конно-егерского полка и покинул Старицу, что весьма огорчило Анну Вульф, мечтавшую о выходе за него замуж. О нем см. в дневнике Вульфа.

[195] Это — Александр Тихонович Юргенев, впоследствии помещик сельца Подсосенье, Старицкого уезда.

[196] Это — Екатерина Васильевна Вельяшева, кузина А.Н. Вульфа. Е. Е. Синицина в своих воспоминаниях о пребывании Пушкина в Старице рассказывает, что заметила, как Пушкин с другим молодым человеком (Алексеем Вульфом) «постоянно вертелись около Е. В. Вельяшевой». Дальше в этих воспоминаниях записано о Вельяшевой: «она была очень миленькая девушка: особенно чудные у ней были глаза. Как говорили после, они старались не оставлять ее наедине с Алексеем Николаевичем Вульфом, который любил влюблять в себя молоденьких барышень и мучить их». (В. Колосов «A.C. Пушкин в Тверской губернии». Тверь, 1888 г., стр. 10–11), — Подробно о ней см. в дневнике Вульфа.

[197] Любопытно, что с этим именно началом стихотворение вошло во все издания соч. Пушкина, между прочим, см. 1859 г., т. I., стр. 390.

[198] Павловское — имение дяди А.Н. Вульфа — Павла Ивановича Вульфа в Старицком уезде, недалеко от Малинников, — Фредерика Ивановна, жена П. И. Вульфа, по определению Вульфа «гамбургская красавица, которую дядя привез из похода и после женился на ней». М. Л. Гофман, побывавший в тех местах в 1910 году, передает, что «и до сих пор еще в Малинниках и в Бернове, а также и во всей Берновской округе сохраняются рассказы о том, как А.Н. Вульф и его друзья потешались над „Фрицинкой“ (как ее в шутку называли), до конца дней своих безжалостно относившейся к русскому языку». «Пушкин и его современники» вып. 21–22, стр. 220.

[199] Берново — имение в 8 верстах от Малинников, принадлежало Ивану Петровичу Вульфу, женат, на Анфед. Муравьевой, двоюродной сестре Михаила Николаевича Муравьева.

[200] «Минервой» Пушкин называл кузину Вульфа Екатерину Ивановну Гладкову, старшую дочь Ивана Ивановича Вульфа и сестру Netty Вульф. Это была «очень красивая, пышная, молодая женщина», в январе 1825 года вышедшая замуж за ротмистра стоявшего в Старице Оренбургского полка Якова Гладкова. В дневнике Вульфа сохранилась подробная и интересная характеристика этой «Минервы».

[201] Анна Ивановна Вульф, по словам ее брата Николая Вульфа, была «очень умная, образованная и симпатичная девушка и при всем том — красавица» (В. И. Колосов… стр. 28). Поэт находился с ней в переписке, но письма их до нас не дошли. К 1829 г. относится шутливое стихотворение Пушкина «За Netty сердцем я летаю», ей посвященное.

[202] По мнению Б. Л. Модзалевского, это Екатерина Евграфовна Смирнова, 17-летняя дочь тверского священника, три года воспитывавшаяся у бездетного Павла Ивановича Вульфа. В 1888 г., будучи 76-летней старухой, она передала В. И. Колосову несколько интересных рассказов о Пушкине.

[203] Писарев и Максютов — офицеры стоявшего в Старице Оренбургского уланского полка.

[204] Иван Иванович Вульф, отец вышеупомянутых Екатерины Гладковой и Netty, по словам своего племянника Алексея Вульфа, «поселившись в деревне, оставил жену и завел из крепостных девок гарем, в котором и прижил с дюжину детей, оставив попечение о законных своей жене. Такая жизнь сделала его совершенно чувственным, ни к чему другому не способным».

[205] Подлин. на почт. бум. в 4 д., запеч. облаткою. Рукою А. Н. Вульфа отмечено: «1830 г.», но это явная ошибка; начало письма прямо показывает на время его написания; ошибка же А. Н. объясняется тем, что пометки сделаны им были только в недавнее время. Любопытно, что предыдущее письмо Пушкина к Вульфу пародировало военные рапорты, а это рубрики газет.

[206] Ненапечатан. стихотворение Языкова из писем его к Вульфу 9-го февр. 1829 года. Дерпт.

[207] Это письмо от 5-го февраля 1829 г., из. Спб. было последнее, которое послал Дельвиг к обладательнице Тригорского: 14-го января 1831 года Дельвига не стало.

[208] См. о трудах Пушкина за это время, с августа до декабря месяца 1830 г., в «Матер.» 1855 г., ч. I, стр. 227, 278, 285 и 295, и изд. сочинений Пушкина 1859 г., т. I., стр. 436–470 и др. В Матер., изд. Анненковым, приведен, между прочим, весьма интересный отрывок из записок Пушкина, относящихся до этого времени. В отрывке этом Пушкин передает замечательный разговор свой о холере, разговор, какой он имел в 1826 году с одним дерптским студентом В., поступившим впоследствии в гусары. Этот В. не кто другой, как А. Н. Вульф. Для нас, в настоящем случае, важен тот отзыв, какой делает о нем Пушкин, видевший в своем приятеле гораздо больше, нежели Ловласа и собутыльника. «Он много знал, — говорит Пушкин о г. В.,- чему научаются в университетах, между тем, как мы выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие, в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял…» и проч. Матер., стр. 281.

[209] Эти письма Осиповой не сохранились до наших дней.

[210] С. Л. Пушкин с женою и дочерью Ольгой проводил лето 1830 года в Михайловском, где и получил в конце августа известие о смерти своего брата — поэта Василия Львовича Пушкина, — Ни одного письма С. Л. Пушкина к сыну до нас не сохранилось.

[211] Из последних напечатанных произведений своих Пушкин имел в виду, вероятно, издание «Бахчисарайского фонтана» и седьмой главы «Евгения Онегина» (1830 года), «Графа Нулина» (издание 1827 года, но в продажу не выпущенное — см. Н. Синявский и М. А. Цявловский. «Пушкин в печати», стр. 116–117), «Полтаву» (1829 года) и «Стихотворения Александра Пушкина» часть 1 и II (1829 года).

[212] Письмо на французском языке, на полулисте, из коего сделан пакет с адресом: «Ее высокор. м. г. Пр. Алекс. Осиповой, в Опочку». Письмо исколото в карантине.

[213] Евпраксия Николаевна Вульф, к которой обращены были эти строки, обручена была в это время с бар. Б. А. Вревским; бракосочетание было 8-го июля 1831 года. Поздравления друга-поэта, как видно, были прямо от души: Е. Н. счастливая супруга и счастливая мать: несколько сыновей, дочерей, внуков и внучат — окружают Евпраксию Николаевну своею любовью и уважением. Бар. Б. А. Вревский, брат двух известных генералов, погибших геройскою смертью: один в Крыму, другой на Кавказе.

[214] Курсив подлинника.

[215] В ответ на этот «проект» Осипова в письме от 19 июля писала поэту. «Нравятся ли мне ваши воздушные замки? Я не успокоюсь, пока ваше желание не сбудется, если найду малейшую возможность осуществить его, — но если из этого ничего не выйдет, то на окраине моих владений, на берегу большой реки, находится маленький уголок — премилое местоположение, домик, окруженный красивой березовой рощей. Земля продается одна без крестьян. Не хотите ли ее приобрести, если на это согласятся владельцы Савкина? К этому я приложу все мое старанье», — (Письма Осиповой по-французски; даем их в переводе И. А. Шляпки на. «Из неизданных бумаг A.C. Пушкина». П. 1903 г., стр. 141).

[216] Пушкин повторяет поздравления по случаю выхода замуж Евпраксии Николаевны Вульф за бар. Б. А. Вревского.

[217] Речь идет едва ли не о побеге сестры поэта с Павлищевым, каковой поступок родители Пушкиных долго не могли простить.

[218] 21 августа П. А. Осипова отвечала Пушкину на это письмо: «Я вас благодарю за доверие, оказанное мне, но чем оно больше, тем достойнее его должна быть я, иначе моя совесть не даст мне покоя. Вот почему, рискуя наскучить вам, мой друг, я спрашиваю, сколько хотите истратить вы на покупку „хижины“, как вы ее называете? Обитатели Савкина имеют 42 десятины, разделенные между тремя владельцами. Двое из них почти согласны продать, но старший упрямится и поэтому назначает сумасшедшую цену. Если ж вы мне сообщите вашу сумму — найдем предлог согласовать желания ваши со стариковскими. Скажите, что стали б вы делать с усадьбой, отдаленной от Михайловского и Тригорского (осмеливаюсь так написать после вашего любезного выражения), Тригорского, которое только и привлекательно мне теперь надеждой вашего соседства? Поэтому я стою за Савкино, пока не потеряю последней надежды…» См. И. А. Шляпкин, стр. 144–145. Ответ на это письмо Осиповой Пушкин написал ей 11 сентября; впервые оно напечатано в Отчете Публичной библиотеки за 1897 год. П. 1900, стр. 92. См. в Академическом изд. Переписки, т. II.

[219] Письмо на франц. языке, с припиской Натальи Николаевны, жены Пушкина. Писано на полулисте, из коего сделан пакет с адресом: «Ее вые. м. г. Пр. Ал. Осиповой, в Опочке, в селе Тригорском».

[220] О Пушкине как об инициаторе издания альманаха «Северные Цветы» за 1831 год, весь доход с которых был отдан вдове Дельвига — Софье Михайловне, см. в книге А. И. Дельвига «Мои воспоминания» т. I, стр. 56 и в письме Пушкина к М.Л. Яковлеву от 19 июля 1831 года, — В ответ на присылку Пушкиным экземпляра «Северных Цветов» Осипова писала поэту 25 января 1832 года; «Получение „Северных Цветов“ доставило мне большое удовольствие, и что особенно меня трогает в этом знаке вашего внимания, горячо-любимый Александр, — это чудный цветок, брошенный на могилу нашего дорогого Дельвига, при воспоминании о котором горячие слезы до сей поры выступают на мои ресницы. Мне кажется, что этот сборник стихов — один из лучших за все время издания альманаха…». См. И.А. Шляпкина, стр. 159.

[221] То были сказки Пушкина: «Про царя Салтана», «О купце Остолопе и работнике Балде», «О мертвой царевне» и о «Золотом петушке».

[222] Письмо на французском языке. Писано на полулисте, рукою г-жи Осиповой помечено: «reèue le 14 janvier 1832».

[223] Действительно, 19 мая у Пушкина родилась дочь Мария Александровна, в замужестве Гартунг.

[224] Письмо на французском языке. Писано на полулисте, рукою Прасковьи Александровны отмечено: «1834 г. 16-го числа» — месяц нельзя разобрать. Год выставлен, без сомнения, ошибочно, так как Пушкин оставался в д. Алымова, откуда писано письмо, только до октября 1832 года, в 1834 же году Пушкин жил на набережной у Летнего сада, в д. Оливьера [252] .

[225] Ответ на это письмо Осипова послала 28 июня 1833 г. из Тригорского; см. И.А. Шляпкин… стр. 183–184,- Письмо же Пушкина представляет ответ на не дошедшее до нас письмо П. А. Осиповой, украшенное виньеткой.

[226] Письмо на франц. языке. Адрес: «г-же Осиповой, во Псков». Отметка Прасковьи Александровны: «reèue le 20 de mai 1833».

[227] Действительно в 1831 году — сравнительно с предыдущими годами — Языковым было написано много стихотворений (из них 31 вошло в II ч. изд. 1865 г.). Некоторые стихотворения этого года отличаются замечательною художественностью и мастерской отделкой. Таковы: «Пловцы», «Утро», «Подражание псалму 136-му», «Весенняя ночь», «Конь» и нек. другие. Но от 1832 года осталось нам только одно стихотворение Языкова.

[228] «Весенняя ночь», «Ау» и нек. другие.

[229] Об отношениях Баратынского и Языкова см. статью A.C. Полякова в «Литературно-библиологическом сборнике» под ред. Л. К. Ильинского. П. 1918 г.

[230] Это изящное издание стихотворений Языкова напечатано было в 1833 г. в Спб. (стр. 308 + IX в 12 д.) и вмещало в себе 116 пиес.

[231] На основании материалов, опубликованных после написания этой статьи, можно утверждать, что Пушкин осенью 1833 года в селе Языкове был не раз, как предполагал Семевский вслед за Анненковым (см. Сочинения Пушкина, изд. 1855 года, т. I, стр. 372) — он был там два раза. В первый приезд- 12 сентября — он не застал хозяев, вырезал на память алмазным перстнем на одном из стекол свое имя (см. В.Н. Поливанов. Село Языково, — «Исторический Вестник» 1896 т., № 12, стр. 988) и проехал в Симбирск. О втором приезде его — на обратном пути с Урала- имеется любопытное свидетельство одного из Языковых, Александра Михайловича; в его письме от 1 октября 1832 года к В. Д. Комовскому читаем: «Вчера был у нас Пушкин, возвращавшийся из Оренбурга и с Яика в свою нижегородскую деревню, где пробудет месяца два, занимаясь священнодействием перед алтарем Камен. Он ездил-де собирать изустные и письменные известия о Пугачеве, историей времени которого будто бы теперь занимается. Из питерских новостей он прочитал нам свою сказку „Гусар“ (ее купил, дескать, у него Смирдин за 1000 рублей сто стихов). Дело идет о похождении малороссийской ведьмы; написана она весьма живо и занимательно. Знаете ли вы, что Гоголь написал комедию „Чиновник“? Из нее Пушкин сказал нам несколько пассажей, чрезвычайно острых и объективных. Мы от него первые узнали, что он и Катенин избраны членами Российской Академии и что последнее производит там большой шум, оживляя сим сонных толкачей, иереев и моряков. Во второй уже раз дошло до того, что ему прочли параграф устава, которым велено выводить из заседания членов, непристойно себя ведущих. Старики видят свою ошибку, но делать уже нечего: зло посреди их; вековое спокойствие нарушено навсегда, или, по крайней мере, надолго», — Итак, во второй раз Пушкин был в Языкове 29–30 сентября. Здесь он застал всех трех братьев и познакомился впервые со старшим из них — П. М. Языковым. Как гласит семейное предание, Пушкин, застав братьев Языковых, одетых по-домашнему, в халатах, пристыдил и разбранил их за азиатские привычки. Пробыл он в Языкове почти два дня, которые прошли очень весело, и уезжая, дал обещание быть зимой в Симбирске. — См. Д. Н. Садовников «Отзывы о Пушкине» — «Исторический Вестник» 1883 г., № 12, стр. 537.

[232] Откуда Семевский берет эту дату, нам неизвестно. По словам Л. Павлищева, племянника поэта («Из семейной хроники. Воспоминания об А. С. Пушкине». М. 1890 г., стр. 331), Пушкин возвратился в Петербург 20 ноября.

[233] Михаил Иванович Калашников и Осип Матвеевич Пеньковский — первый и второй управляющие Болдиным и Кистеневкой, пушкинскими вотчинами.

[234] Письмо, о котором пишет Пушкин, было послано Рейхманом 22 июня 1834 года из Твери; впервые оно напечатано в книге И. А. Шляпкина, стр. 202–203.

[235] В письме к жене Пушкин писал 11 июня 1834 года: «Сегодня еду к моим в деревню, и я их иду проводить до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили… да делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром: Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то наплачусь и наплачусь, а им горя мало. Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья», — Подробности о Пушкине-помещике см. в вышедшей в издании «Федерация» книге П. Е. Щеголева «Пушкин и мужики».

[236] Это письмо Пушкина является ответом на письма Осиновой к нему от 17 июня и от 24 июня 1834 года. В первом письме П. А. Осипова писала об управляющем Рейхмане: «Вы поверили рекомендации Алексея Вульфа, — Алексея, этой невинности по экономии, этому птенчику — который, найдя свое имение без куска хлеба — свои поля невспаханными, крестьян голодными, может назвать хорошим управляющим господина Рейхмана! И вы не спросите моего мнения меня, которая осуждена вот уже шестой раз в жизни исправлять экономические промахи господ немецких агрономов! Ради бога, ради вашего личного покоя, во имя крошечной частички дружбы, которую я желаю, чтобы вы питали ко мне, не доверяйте ему управление вашими имениями», — Во втором письме Осипова писала об этом Рейхману: «Ежедневно молясь моему небесному творцу, я вспоминаю Рейхмана, чтобы бог простил все его прегрешения относительно меня, но я не желала бы прощать ему долги с вашей стороны», — См. И. А. Шляпкин, стр. 200–205.

[237] Письмо на франц. языке, писано на полулисте, год, по обыкновению, не выставлен.

[238] В этот-то предпоследний приезд свой в Михайловское, именно 26-го сентября 1835 года, Пушкин написал свое чудное стихотворение: «Опять на родине». Мы к нему еще возвратимся.

[239] Письмо до наших дней не сохранилось и в печати не известно. В своем месяцеслове под 28 ноября Осипова записала: «Писала A.C. Пушкину» («Пушкин и его современники», вып. I, стр. 144).

[240] Коллежский асессор Вильгельм Кюхельбекер, как сказано о нем в росписи государственным преступникам, приговором верховного уголовного суда осужденным в июле 1826 г. «к разным казням и наказаниям», — за то, что: «покушался на жизнь Е. В. Великого Князя Михаила Павловича во время мятежа на площади; принадлежал к тайному обществу с знанием цели; лично действовал в мятеже, с пролитием крови; сам стрелял в генерала Воинова, и рассеянных выстрелами мятежников старался поставить в строй» — приговорен был к смертной казни, отсечением головы, но, по ходатайству Великого Князя, 10 июля 1826 г., сослан в каторжную работу на 20 лет и потом на поселение. Таким образом высочайшее прощение в 1835 году, определившее Кюхельбекеру водворение на поселение в Сибири, освобождало его от 11 лет, которые Кюхельбекеру оставалось провести в каторге. Известно, что Кюхельбекер был товарищем Пушкина по лицею, писал стихи, издавал журнал «Мнемозина» (1824-25 гг., четыре книги в год) и вообще был литератором в свое время довольно заметным. Он умер в Тобольске, в 1843 году, оставив после себя массу разных литературных, ученых трудов и переводов. Жена его, простая казачка, не сочла нужным сберегать эти рукописи и, как уверяют, сожгла это единственное наследство, полученное ею от мужа.

[241] Служебное положение Пушкина в это время было таково: в 1831 г. он был зачислен на службу в ведомство государственной коллегии иностранных дел, с жалованьем по 5 т. р. асе. в год, в декабре 1833 г. пожалован в камер-юнкеры двора его императорского величества, и на печатание «Истории пугачевского бунта» выдано ему заимообразно 20 т. р. асс.

[242] В ответ на это письмо Осипова писала 18 января 1836 г.: «Спешу известить вас, какое теплое чувство испытала я при известии об улучшении участи несчастных ссыльных декабристов; но правда ли это — не в Петербурге ли только так рассчитывать?.. Зачем вы продолжаете тревожиться о Надежде Осиповне? Ольга писала вам недавно, что она спит лучше и аппетит хорош — чего же лучшего вы еще хотите в наши годы? Вполне естественно, что она не выздоравливает так быстро, как это было возможно 10 лет тому назад»; см. И. А. Шляпкин… стр. 229–230.

[243] Против этих слов рукою Прасковьи Александровны отмечено по-франц. «никогда не получала». Самое письмо также писано по-французски, на осьмушке и в такую же осьмушку вместо конверта запечатано с адресом: «Ее вые. м. г. Пр. Ал. Осиповой». Письмо было послано, как замечает г. Вульф, не по почте.

[244] Неверно. Пушкин писал Осиповой еще 22 декабря 1836 г.; автограф этого письма нашелся в архиве Тургеневых и был впервые напечатан в «Русском Библиофиле» 1911 г., № 5, стр. 22–23.

[245] Автограф этого стихотворения до наших дней не сохранился. По словам академика Л. Н. Майкова (Академическое издание Пушкина, т. I, изд. 2, стр. 409), стихотворение это сохранилось на листке, вклеенном в альбом П. А. Осиповой, которая переписала на нем стихи Пушкина, якобы взамен вырезанного автографа поэта; на копии стоит помета: «1 сентября 1817 г.». Другой список этого стихотворения, также рукой Осиповой, в другом Тригорском альбоме видел Семевский, который неправильно прочитал дату «10 сентября» (в этом альбоме оно датировано «16 сентября» (альбом ныне в Пушкинском Доме). Но все эти даты неверны, так как 1 сентября Пушкин не мог писать в альбом Осиповой, потому что в этот день он был уже в Петербурге и писал князю П. А. Вяземскому: «Я очень недавно приехал в Петербург».

[245] Между тем в третьем Тригорском альбоме, принадлежавшем Анне Вульф (не Евпраксии, как считал М.Л. Гофман), тоже имеется копия этого стихотворения, сделанная Осиповой; здесь имеется помета: «17 августа». Эту дату нужно считать единственно достоверной, так как правильность ее подтверждается и тем, что именно альбом Анны Вульф находился в руках Пушкина, сделавшего в нем две записи. Разноречивые же даты в копиях одной и той же руки можно объяснить тем, что П. А. Осипова «дарила своим дочерям альбомы, заполняя собственноручно первую страницу указанным стихотворением Пушкина и, быть может, выставляла дату, относящуюся к подарку альбома».

[246] В своей статье «Из пушкинских мест» («Пушкин и его современники», вып. XIX–XX, стр. 96) М.Л. Гофман, не известно на каком основании, говорит: «Всеми изданиями сочинений это стихотворение ошибочно принято за посмертное (оно печаталось при жизни Пушкина)». Это указание неверно; впервые стихотворение, действительно, было напечатано М.И. Семевским; лишь последнюю строку он напечатал неправильно: «Веселых граций и ума».

[247] Письмо это впервые было напечатано в «Русском Архиве», 1867 г., стр. 125. По подлиннику, хранящемуся в Пушкинском Доме, напечатано в издании «Пушкин. Письма…». Т. I, стр. 149.

[248] Альбом E.H. Вульф не сохранился до наших дней; копия этого стихотворения, сделанная рукою П. А. Осиповой, хранилась в ее альбоме, принадлежавшем кн. Хованской. В этой копии стихотворение носит заглавие: «Стихи в альбом Ев… Н… В… 1825 году».

[249] Совершенно неверно. Ни о каком первом издании своих стихотворений Пушкин не советовался с Вульфом. Смысл этого письма заключается в планах поэта и Вульфа о побеге за границу, от которых он в то время уже отказался, как от невозможных; слова о сочинениях, Цензоре и наборщике — условные термины. Письмо же Пушкина написано в Дерпт, куда Вульф поехал из Риги 15 августа и заключает поручение подтвердить Мойеру просьбу Пушкина не приезжать во Псков для операции его аневризма. «Я грустен и обескуражен, мысль ехать во Псков представляется мне в высшей степени нелепой… О боже мой, избавь меня от друзей», — пишет поэт сестре в начале августа 1825 года (письмо это недавно найдено в «Остафьевском Архиве» князей Вяземских; см. Б.Л. Модзалевский. Неизданное письмо Пушкина к сестре — «Известия Академии Наук СССР», 1927 г., стр. 151–156; ср. «Пушкин. Письма…» II, стр. 125).

[250] Filister по-немецки означает разночинец; в студенческом быту германских университетов старые студенты этим полупрезрительным словом называли рыночных торговцев и вообще всех граждан, не студентов. (См. Л. Н. Модзалевский. „Быт студентов в Германии“, П. 1865. стр. 21–22).

[251] Подлинник этого письма в 1879 году попал в руки М.И. Семевского, и отрывок из него был напечатан в «Русской Старине» 1879 г., т. 26, стр. 326–328; ныне — в Пушкинском Доме Академии Наук СССР.

[252] Письмо это датируется 16 ма я 1832 года на том основании, что ответ на него датирован Осиповой в подлиннике 22-м мая 1832 года; цифра же «16» поставлена Осиповой, вероятно, со слов Алимова и означает день получения им письма от поэта. В сочинениях Пушкина под редакцией П. А. Ефремова (том VU, стр. 309–310) это письмо неправильно датировано осенью 1832 года. В книге Шляпкина это письмо почему-то датировано «около 18 мая» (Ibid., стр. 171).

[253] A.C.

Содержание