…Со смехом и шутками садилась наша веселая, молодая компания на поданные нам экипажи: на какую-то особую линейку, долгушу, уселось человек восемь: тут была и влюбленная чета, барон С. В. с бар. С. М. С, и мисс С. с очаровательными глазками, которые всю нашу молодежь сводили с ума, здесь же была и «Lа belle Hélène», тут… для чего же, однако, любезнейший читатель, вздумал я перечислять всех тех прекрасных особ, которые уселись на фараоновскую долгушу (шутники уверяют, что на этаких долгушах Фараон, царь египетский, преследуя израильтян, выкупался в Черном море); к чему вас и знакомить с этими очаровательными особами?.. Разве к тому только, чтоб убедить вас, что и пишущий эти строки всею душою стремился занять местечко именно на этой же долгуше и нужен был какой-нибудь особенный случай, чтоб разом, так сказать, осадить его мечтания и дать им совершенно другое направление… Да, и «случай случился». К подъезду была подана высокая, прочная, несколько старомодная коляска. «Это коляска поэта Пушкина», сказали мне уважаемые хозяева радушного, незабвенного для меня села Голубова , из которого наше общество и отправлялось в увеселительную прогулку…

— Да, — подтвердил сопутник мой Алексей Николаевич Вульф: — это коляска Пушкина, он ее купил в 1830 годах у лучшего в то время мастера, ездил в ней, а затем, после смерти поэта, я купил коляску у вдовы его…

Я чуть было не снял шляпу пред этой поэтически-археологическою достопамятностью и с полным доверием влез в этот экипаж. Да и как было не поспешить занять местечко «в коляске поэта», когда сопутником моим был Алексей Николаевич Вульф, тот самый Вульф, лихой дерптский студент, потом не менее удалой гусар, сердечным, неизменным, наивернейшим другом которого был поэт Языков — тот самый Вульф, которого приятелем был Пушкин, тот самый Вульф, наконец, которому принадлежит знаменитое Тригорское, воспетое и в стихах и в прозе, этот достославный приют, под сенью которого нашли столько вдохновения, столько поэтического огня музы наших знаменитых поэтов! Я, кажется, впадаю в некоторый пафос? Да простит мне «благоразумный читатель». Что делать! Я, увы, не могу согласиться с теми критиками, по рецепту которых следует говорить о наших литературных знаменитостях прошедшего времени — полуснисходительно, полупрезрительно; я (еще больше пускаюсь в откровенность) даже с каким-то особенным чувством уважения (чуть-чуть не сказал благоговения) обращаюсь к людям, которых эти знаменитости считали своими приятелями и друзьями. Для меня Пушкин все еще гордость, честь и краса нашего Парнаса! Об этом-то великом жреце всероссийского Парнаса у нас с А. Н. и не умолкала беседа в течение добрых двух часов, которые мы употребили на проезд 16 верст, отделяющих Тригорское от Голубова… Ниже я приведу если не все, то многое, что слышал от Алексея Николаевича о его друзьях — Пушкине и Языкове; теперь же позвольте мне полюбоваться на самое Тригорское.

Переплыв на пароме извилистую, неширокую реку Сороть — близ сельца Дериглазова — мы пошли пешком. Под словом мы — разумею только себя с Алексеем Николаевием и одну, весьма еще юную, тем не менее с весьма выразительным личиком, особу, которая также ехала с нами в коляске поэта; до авангарда нашего мне уже не было никакого дела; я весь превратился в слух, внимая рассказам Алексея Николаевича, и смотрел на дивную, очаровательную картину, открывшуюся предо мною… Над зелеными, низменными лугами, орошаемыми Соротью, поднимаются три обрывистые горы, пересеченные глубокими оврагами. Крутые скаты возвышенностей покрыты кустами и зеленью; там и здесь бегут вверх извилистые тропинки. На самом верху двух гор возвышаются две церкви; от них влево тянется ряд строений: этот, ныне довольно большой погост Воронич, некогда знаменитый пригород псковской державы. По преданию, пригород был так велик и так густо населен, что в нем было до 70 церквей. Дома жителей покрывали не только среднюю (собственно нынешнее городище), но и левую гору, где ныне погост, а также и низменные луга, расстилающиеся у подошвы гор. На лугах этих до сих пор видны ямы, попадаются камни и вообще видны следы бывших здесь в старину построек. Что же касается до населенности пригорода, то о ней можно судить уже по тому, что население это могло выдержать две осады грозного князя литовского Витовта, во время его вторжений в псковскую землю. Первый раз, в 1406 году, Витовт простоял под «Вороночем городом» двое суток и ничего не мог сделать, так что в досаде своей враг отступит, «наметаша рать мертвых детей две ладьи», не бывала, замечает по этому случаю летописец «пакость такова (как) и Псков стал, а то все за умножение грех ради наших…» После того двадцать лет спустя Вороночь выдержал вторую, несравненно сильнейшую, осаду; вот как о ней повествует летописец: «В субботу рано (3-го августа 1426 г.) поиде Витовт (от Опочки, под которой он стоял два дня и две ночи) рано поиде к Вороночю, и стал под Вороночем в понедельник, месяца августа в 5, и стоял под Вороночем три недели, пороки исчинивше и шибаючи на град, а Вороночаном притужно бяше велми; и Вороночане и посадники их Тимофей и Ермола начата вести слати ко Пскову: „господа Псковичи! помогайте нам и гадайте о нас; нам ныне притужно велми“, И Псковичи послаша с челобитьем Федора посадника Шибалкиначи, под Вороночь, ко князю Витовту в рать, и начата челом биси князю Витовту, и он не прия челобитья псковского… И паки он, неверник христианские веры, князь Витовт нача лестьми своими льстити Вороночанам о перемирии, занеже в то время в нощь бысть туча грозна и страшна велми молния и блистания и гром страшен зело, и взя перемирие с Вороночаны…»

Городище обнесено высоким валом; с задней стороны, то есть с противоположной к реке Сороти, хорошо сохранилась так называемая «вышка», т. е. высокая насыпь, с которой обозревали местность и наблюдали за движениями неприятеля доблестные вороночане. В осыпях валов нередко еще, в недавнее время, находили ядра и кувшины с монетами…

Близ этого-то знаменитого городища, на том же берегу Сороти, наверху горы, стоит село Алексея Николаевича Вульфа — знаменитое Тригорское. Глубокий овраг, по дну которого идет дорога в село, отделяет его от Вороныча. Постройка села деревянная, скученная в одну улицу, на конце которой стоит длинный, деревянный же, одноэтажный дом. Архитектура его больно незамысловата; это — не то сарай, не то манеж, оба конца которого украшены незатейливыми фронтонами. Дело в том, что эта постройка никогда и не предназначалась под обиталище владелиц и владельцев Тригорского; здесь в начале настоящего столетия помещалась парусинная фабрика, но в 1820 еще годах — тогдашняя владелица Тригорского задумала перестроить обветшавший дом свой, бывший недалеко от этой постройки, и временно перебралась в этот «манеж»… да так в нем и осталась. Перестройка же дома откладывалась с году на год, едва ли не до тех пор, пока года четыре тому назад от неосторожного выстрела одного юноши сгорело в Тригорском несколько построек, и в том числе погибли руины дома, состоявшего «в вечном подозрении», что-де наступит же время, когда его перестроят; пожар, однако, пощадил временное помещение обладателей Тригорского. Да и слава богу, так как именно этот, больно неказистый дом, и было то убежище, где физически, а еще более нравственно отдыхал бессмертный поэт наш и в живых, увлекательных беседах с хозяйками Тригорского черпал новые силы к своей поэтической деятельности… Обойдемте комнаты. Мария Ивановна Осипова, нынешняя хозяйка Тригорского , хотя несколько и недовольна, что компания нагрянула не предуведомив, именно «в самый адмиральский час», и она не успеет распорядиться угостить все общество таким обедом, каким бы хотелось хлебосольной хозяйке, но, будьте уверены, лишь только начнет она вспоминать о Пушкине, явится и доброе расположение духа, и любезность, и приветливость… Мария Ивановна была еще очень молода, когда Пушкин почти живмя-жил в Тригорском; но она свято чтит малейшее воспоминание о дорогом друге всей ее фамилии. «Семья наша, — так рассказывала Мария Ивановна Осипова, — в 1824–1826 годах, т. е. в года заточения Александра Сергеевича в сельце Михайловском , состояла из следующих лиц: маменьки нашей Прасковьи Александровны, вдовствовавшей тогда по втором уже муже, а моем отце, г. Осипове, и из сестер моих от другого отца: Анны Николаевны и Евпраксии Николаевны Вульф, и родных сестер моих Катерины и Александры Осиповых, Брат Алексей Николаевич был в то время студентом в Дерпте и наезжал сюда на святки и каникулы. Все сестры мои были в то время невестами, и из них особенно хороша была Евпраксия. Каждый день, часу в третьем пополудни, Пушкин являлся к нам из своего Михайловского. Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошаденке. Бывало все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, — выйдем к нему навстречу… Раз, как теперь помню, тащится он на лошаденке крестьянской, ноги у него чуть не по земле волочатся — я и ну над ним смеяться и трунить. Он потом за мной погнался, все своими ногтями грозил; ногти ж у него такие длинные, он их очень берег… Приходил, бывало, и пешком; подберется к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно… Что? Ну уж, батюшка, в какое он окно влезал, не могу вам сказать: мало ли окон-то? он, кажется, во все перелазил… Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепиано… Покойная сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепиано; ее, поистине, можно было заслушаться… Я это, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин, — все пошло вверх дном; смех, шутки, говор — так и раздаются по комнатам. Я и то, бывало, так и жду его с нетерпением, бывало, никак не совладаешь с каким-нибудь заданным переводом; пришел Пушкин — я к нему подбегу: „Пушкин, переведите!“» и вмиг перевод готов… Впрочем, немецкий язык он плохо знал, да и не любил его; бывало, к сестрам принесет книгу, если что ему нужно перевести с немецкого. А какой он был живой; никогда не посидит на месте, то ходит, то бегает! Да, чего, уж впоследствии, когда он приезжал сюда из Петербурга, едва ли уж не женатый, сидит как-то в гостиной, шутит, смеется; на столе свечи горят: он прыг с дивана, да через стол, и свечи-то опрокинул… Мы ему говорим: «Пушкин, что вы шалите так, пора остепениться», — а он смеется только. В комнате почти все, что вы видите, все так же было и при Пушкине: в этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, — те же часы хрипели в углу; а вот, на стене висит потемневшая картина: на нее частенько заглядывался Пушкин.

Картина действительно интересна; она, как видно, писана бог весть как давно — и сильно потемнела от времени; картина изображает искушение св. Антония, — копия чуть ли не с картины Мурильо: пред святым Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами; так, между прочим, лукавый в образе красавицы (лик ее, равно как и черты прочих персонажей картины, мухи нимало не пощадили) итак, бес в образе красавицы — подносит святому чару — надо быть — зелена вина; впрочем, тут не все черти в приличном виде, некоторые бесенята изображены художником au naturel… Картина не бог весть какого замечательного достоинства, но — на нее смотрел Пушкин, и вспоминая ее, как сам сознавался хозяйкам (о чем одна из них мне и заявила), навел чертей в известный сон Татьяны ; поэтому вы не удивитесь, если скажу, что я долго и внимательно смотрел на эту достопамятность.

Подле зало большая гостиная. В ней не только вся мебель, но даже мелкие вещи — подсвечники и проч, — все те же, как объяснила мне Мария Ивановна, какие были во время Пушкина; тут же стоят и фортепиано, я дотронулся до них — они задребезжали и зашипели; между тем, по этим самым клавишам, более тридцати лет тому назад, играла Александра Ивановна Осипова . Ее очаровательная, высокоартистическая музыка восхищала Пушкина, Языкова, бар. Дельвига и прочих посетителей гостеприимного Тригорского…

Из зало идет целый ряд комнат. В одной из них, в небольших, старинных шкапчиках помещается библиотека Тригорского; новых книг не много, но зато я нашел здесь немало изданий новиковских, довольно много книг по русской истории, некоторые библиографические редкости , старинные издания русских авторов: Сумарокова, Лукина, «Ежемесячные Сочинения» Миллера, «Российский Феатр», первое издание «Деяний Петра I», творение Голикова и проч. Между прочим, по этому экземпляру, и именно в этой самой комнате, Пушкин впервые познакомился с жизнью и деяниями монарха, историю которого, как известно, Пушкин взялся было писать в последние годы своей жизни. Но самым драгоценным украшением библиотеки села Тригорского — экземпляр альманаха «Северные Цветы» (1825–1831 годов), все песни «Евгения Онегина» — в тех книжечках, как они впервые выходили в свет, и с таким небывалым дотоле восторгом и любопытством перечитывавшиеся всею Россией , сочинения Баратынского, Дельвига — и все эти книги украшены надписями авторов: то «Прасковье Александровне Осиповой», то «Алексею Николаевичу Вульфу», с приписками: «в знак уважения», «в знак дружбы» и т. п.

В старину, как сообщил мне хозяин, библиотека эта была довольна велика, и в ней было много книг с дорогими гравюрами, она была собрана отцом его матери Вымдонским, человеком, по своему времени, весьма образованным, находившимся в сношениях с Новиковым, едва ли даже не масоном и, как говорят, членом казанской ложи. Вымдонский был прекрасный хозяин, любил читать и весьма хорошо рисовал. Рисунки его хранятся до сих пор в Тригорском… Впрочем, характеристику всех владетелей этого села мы сообщим ниже; теперь же да позволено нам будет кончить обход дома…

В одной из следующих комнат я обратил внимание на портреты А. С. Пушкина, представляющие его в нескольких видах и возрастах; тут, например, есть довольно редкий портрет поэта, приложенный к одной из его поэм и изображающий поэта в детском возрасте; тут же портрет Александра Ивановича Тургенева, бывшего также другом Прасковьи Александровны, покойной владетельницы Тригорского. Тут же Мария Ивановна обратила мое внимание на толстую палку, которую долго носил с собою Александр Сергеевич после того, как потерял свою прежнюю, толстую же, железную палку… «Одевался Пушкин, — заметил Алексей Николаевич, — хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как во многом другом, прототипу своему — Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был весьма щепетилен. Например, мне кто-то говорил, или я где-то читал, будто Пушкин, живя в деревне, ходил все в русском платье. Совершеннейший вздор: Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе — раз, во все пребывание в деревне, и именно в девятую пятницу после пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнем, с палкой и в корневой шляпе, привезенной им еще из Одессы. Весь новоржевский beau monde, съезжавшийся на эту ярмарку (она бывает весной) закупать чай, сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован…»

Пушкин, живя в деревне, мало сталкивался с народом; об этом мне еще прежде говорила бар. Евпраксия Николаевна Вревская. «Бывало, едем мы все с прогулки и Пушкин, разумеется, с нами: все встречные мужички и бабы кланяются нам, на Пушкина же и внимания не обращают, так что он, бывало, не без досады и заметит, что это на меня-де никто и не взглянет? А его и действительно крестьяне не знали. Он только ночевал у себя в Михайловском, да утром, лежа в постели, писал свои произведения ; затем появлялся в Тригорском и в нашем кругу проводил все время».

— А вот вам и еще достопримечательность, — сказала Мария Ивановна, подводя меня к шкапу, полному хрусталя и фарфора, и вынимая оттуда большие бокалы прекрасного хрусталя, — Это те самые бокалы, те самые чаши, из которых пили Пушкин, Языков, Дельвиг…

— Сестра моя Euphrosine, — заметил Алексей Николаевич, — бывало заваривает всем нам после обеда жженку: сестра прекрасно ее варила, да и Пушкин, ее всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жженку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдете немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова — сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится — куда пропадет застенчивость — и что за стихи, именно Языковские стихи, говорил он, то за «чашей пунша», то у ног той же Евпраксии Николаевны!

— Пушкин, — слова Марии Ивановны Осиповой, — бывало, нередко говорит нам экспромты, но так, чтоб прочесть что-нибудь длинное — это делал редко, впрочем, читал превосходно, по крайней мере, нам очень нравилось его чтение… Как вы думаете, чем мы нередко его угощали? Мочеными яблоками, да они ведь и попали в «Онегина»; жила у нас в то время ключницей Акулина Памфиловна — ворчунья ужасная. Бывало, беседуем мы все до поздней ночи — Пушкину и захочется яблок; вот и пойдем мы просить Акулину Памфиловну: «принеси, да принеси моченых яблок», — а та и разворчится. Вот Пушкин раз и говорит ей шутя: «Акулина Памфиловна, полно-те, не сердитесь! завтра же вас произведу в попадьи». И точно, под именем ее — чуть ли не в «Капитанской дочке» и вывел попадью; а в мою честь, если хотите знать, названа сама героиня этой повести… Был у нас буфетчик Пимен Ильич — и тот попал в повесть… А как любил Пушкин наше Тригорское: в письмах его к нашей маменьке вы найдете беспрестанные его воспоминания о Тригорском и постоянные сюда стремления; я сама от него слышала, кажется, в 1835 году (да, так точно, приехал он сюда дня на два всего — пробыл 8-го и 9-го мая), приехал такой скучный, утомленный: «Господи, — говорит, — как у вас тут хорошо! А там-то, там-то, в Петербурге, какая тоска зачастую душит меня!»

Близ дома в Тригорском, вдоль его фасада находится очень чистый и длинный пруд. Языков упоминает о нем в одном из поэтических описаний этого села. По другой стороне пруда стоял именно тот старый дом, который более тридцати лет ждал перестройки и, не дождавшись, сгорел; близ него — как рассказывает Алексей Николаевич — он, вместе с поэтом, бывало, многие часы тем и занимаются, что хлопают из пистолетов Лепажа в звезду, нарисованную на воротах.

— Вы, вероятно, знаете, — сказал мне Алексей Николаевич, вспоминая о стрельбе своей в цель с Пушкиным, — Байрон так метко стрелял, что на расстоянии 25-ти шагов утыкивал всю розу пулями. Пушкин, по крайней мере в те годы, когда жил здесь, в деревне, решительно был помешан на Байроне; он его изучал самым старательным образом и даже старался усвоить себе многие привычки Байрона. Пушкин, например, говаривал, что он ужасно сожалеет, что не одарен физическою силой, чтоб делать, например, такие подвиги, как английский поэт, который, как известно, переплывал Геллеспонт… А чтобы сравняться с Байроном в меткости стрельбы, Пушкин вместе со мной сажал пули в звезду. Между прочим надо и то сказать, что Пушкин готовился одно время стреляться с известным, так называемым американцем Толстым… Где-то в Москве Пушкин встретился с Толстым за карточным столом. Была игра. Толстой передернул. Пушкин заметил ему это. «Да я сам это знаю, — отвечал ему Толстой, — но не люблю, чтобы мне это замечали». Вследствие этого Пушкин намеревался стреляться с Толстым, и вот, готовясь к этой дуэли, упражнялся со мною в стрельбе…

За прудом, на громадном пространстве, раскинут великолепный сад, в последние годы несколько уже запущенный. Тут указали мне: зал — так называемую площадку, тесно обсаженную громадными липами; в этом зале, лет 30 тому назад, молодежь танцевала; об этом же зале упоминает и Языков в одном из своих стихотворений. Полюбовался я и горкой среди сада, верх которой венчается ветвистым дубом; по четырем углам этой насыпной горки стояли ели, под которыми леживали Пушкин и Языков; ели те еще при жизни их были срублены по распоряжению Прасковьи Александровны, так как они, будто бы, мешали расти роскошному дубу. Пушкин жалел об этих деревьях… Недалеко виднеются жалкие остатки некогда красивого домика, с большими стеклами в окнах. Это баня: здесь жил Языков в приезд свой в Тригорское в 1826 году, здесь ночевывал и Пушкин… Вот и береза, раздвинувшая свои два ствола так, что среди них образовалось кресло: здесь сиживал тоже Пушкин, в дупло этого дерева поэт опустил пятачок на память; недалеко кустарник барбарисовый, в середину которого Пушкин однажды впрыгнул, да насилу вылез оттуда; сзади же остался небольшой прудок; на берегу его стояла береза — Прасковья Александровна вздумала ее срубить, но Пушкин выпросил березе жизнь. «Любопытно, — заметила Марья Ивановна, — что в год смерти Пушкина в березу ту ударила молния…» А вот и спуск к реке Сороти; на высоком, зеленом, в высшей степени живописном берегу этой реки, в саду та именно «горка», о которой так часто вспоминает Языков в своих стихах; это площадка, осененная деревьями; ниже к реке были липы — их теперь нет; подле были березы, исписанные стихами и прозой-березы тоже состарились и их срубили; над самой рекой была ива, купавшая ветви свои в волнах Сороти и весьма нравившаяся и Языкову, и Пушкину, но и ивы нет… Но что осталось, так это дивный, необыкновенно очаровательный вид «с горки» на окрестности. Здесь, на этой площадке, все обитательницы Тригорского и их дорогие гости пили обыкновенно в летнее время чай и отсюда восхищались прелестными окрестностями. Внизу-голубая лента Сороти, за ней, вдали — село «Дериглазово»; там — пашни, поля, вдали темный лес, вправо дорога в Михайловское, а на ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным три сосны , еще правей городище Воронич, за речкой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь… И все это облито золотистыми лучами заходящего солнца. Но что ж я делаю? Неужели возможно мне набросать перед вами ту очаровательную картину, которая развертывается «с горки» сада Тригорского? Да и не безумна ли таковая попытка, после того поэтического описания, которое сделал певец Тригорского, Языков, в лучшую пору своей поэтической деятельности? Позвольте мне, прежде чем я сойду с этого места, напомнить вам хотя некоторые строфы из одного стихотворения Языкова (выписал бы и все стихотворения, если бы не боялся занять слишком много места в газете). Итак, послушаем Языкова:

В стране, где Сороть голубая, Подруга зеркальных озер, Разнообразно между гор Свои изгибы расстилая, Водами ясными поит Поля, украшенные нивой — Там, у раздолья, горделиво Гора трехолмная стоит; На той горе, среди лощины, Перед лазоревым прудом, Белеется веселый дом И сада темные картины, Село и пажити кругом. Приют свободного поэта, Непобежденного судьбой, Благоговею пред тобой! И дар божественного света, Краса и радость лучших лет, Моя надежда и забава, Моя любовь, и честь, и слава — Мои стихи тебе привет!..

Описывая утро в Тригорском, Языков говорит:

…один, восторга полный, Горы прибережной с высот, Я озирал сей неба свод, Великолепный и безмолвный, Сии круги и ленты вод, Сии ликующие нивы, Где серп мелькал трудолюбивый По золотистым полосам, Скирды желтелись, там и там Жнецы к товарищам взывали, И на дороге, вдалеке, С холмов бегущие к реке Стада пылили и блеяли…

Поэт, описывая картину дня в Тригорском, говорит о летнем зное и прекрасно описывает купанье в Сороти:

Какая сильная волна! Какая свежесть и прохлада! Как сладострастна, как нежна Меня обнявшая Наяда! Дышу вольнее, светел взор и т. д. …Что восхитительнее, краше, —

далее спрашивает поэт:

Свободных дружеских бесед, Когда за пенистою чашей С поэтом говорит поэт?.. Прекрасно радуясь, играя, Надежды смелые кипят, И грудь трепещет молодая, И гордый вспыхивает взгляд! Певец Руслана и Людмилы! Была счастливая пора [32] , Когда так веселы, так милы Неслися наши вечера Там, на горе, под мирным кровом Старейшин [33] сада вековых, На дерне свежем и шелковом, В виду окрестностей живых; Или в тиши благословенной Жилища Граций, где цветут Каменами хранимый труд И ум, изящно просвещенный [34] ; В часы, как сладостные там Дары Эвтерпы нас пленяли, Как персты [35] легкие мелькали По очарованным ладам; С них звуки стройно подымались, И в трелях чистых и густых Они свивались, развивались — И сердце чувствовало их!..

Но нет, лучше не приводить отрывков из этого длинного, но в то же время поэтического описания «Тригорское», лучше посоветовать вам, благосклонный читатель, самому развернуть последнее издание стихотворений Языкова (Спб. 1858 г., ч. I, стр. 72–80) и возобновить себе в памяти, во всей целости, художественное произведение поэта — произведение понятное в особенности тому, кто действительно хоть раз видел Тригорское!.. Мы, однако, не прощаемся с вами, и об том же Тригорском не замедлим еще побеседовать.

20-го мая 1866 г.