Для того, чтобы понять отношения Пушкина к П. А. Осиповой и ко всему семейству владелицы Тригорского, нам надобно ближе ознакомиться со всею этою фамилией, а чтобы правильнее и толковее начать это знакомство, я должен буду начать… не бойтесь, не с потопа, а всего только со второй четверти XVIII века, с дедушки Прасковьи Александровны, с Максима Дмитриевича Вымдонского.

Вымдонские принадлежат к одной из русских коренных, дворянских, фамилий. Дмитрий Вымдонский в 1710 году был подпоручиком в семеновском полку, а в 1733 году произведен в поручики, но только в 1736 году выхлопотал себе на этот чин патент и проч. Впрочем, сын его Максим Дмитриевич был счастливее его по службе. В 1739 году подпоручик семеновского полка Максим Вымдонский в царствование Елисаветы Петровны принимает участие в одной весьма секретной командировке, имевшей тогда для нового правительства России громаднейшее значение: вместе с некоторыми другими лицами, уже капитан-поручик лейб-гвардии семеновского полка Вындомской (будем писать его так, как теперь пишется эта фамилия) был в том конвое, под прикрытием которого перевезена, в 1742 году, бывшая правительница Анна Леопольдовна и ее семейство, вместе с развенчанным малюткой императором Иоанном VI Антоновичем, из крепости Динаминд в Раненбург (Ораниенбург), ныне уездный город Рязанской губернии. Здесь злополучное семейство вместе с Вындомским, бывшим в числе его главных тюремщиков, пробыло почти до сентября 1744 года.

27-го июля 1744 г. действительный камергер Николай Андреевич Корф получил указ за подписью государыни — ехать в Раненбург, взяв с собою пензенского пехотного полка майора Миллера и, оставя последнего верстах в трех пред городом, самому, по приезде туда, вручить, из числа приложенных к сему указу еще двух других, первый лейб-гвардии семеновского полка капитану Вындомскому, а второй лейб-гвардии Измайловского полка майору Гурьеву; затем, «припася как наискорее коляски и нужные путевые потребности, отправить Вындомского вперед, для заготовления лошадей, и когда получится от него донесение о поставке их до Переславля Рязанского, то тотчас, взяв ночью принца Иоанна, сдать его с рук на руки майору Миллеру, тоже с приложенным особо указом, с тем, чтобы майор этот, нимало не медля, отправился в назначенный сим указом путь . На другой же день, также ночью, взять принцессу Анну с мужем и остальными детьми (двугодовалою Екатериною и годовалым ребенком — Елизаветою), а также с находящимися при них людьми, в том числе штаб-лекарем и с нужными на проезд и первое время лекарствами, ехать со всеми ими, в сопровождении майора Гурьева, прапорщика Писарева, трех унтер-офицеров и тринадцати солдат, к Архангельску, а оттуда — в Соловецкий монастырь». Как ни интересно, однако, проследить путешествие злополучного семейства, которому, как известно, суждено было вместо Соловок-поселиться в другой тюрьме, в Холмогорах, тем не менее мы, сберегая место, да и сознавая, что это к делу не идет, скажем в двух словах, что во всем этом печальном эпизоде Вындомской был одним из деятельнейших исполнителей воли императрицы Елисаветы и лиц, поставленных ею у кормила правления. Иоанн Антонович, как известно, около 1746 года был разлучен с родителями и перевезен в Шлиссельбург; но Вындомской оставался «при секретной комиссии» (так на официальном языке того времени называлась брауншвейгская фамилия) до 1753 г.; был ли Вындомской при этой фамилии в остальное время — мы не знаем, но, кажется, что в последние годы царствования Елисаветы и при Петре III Вындомской, тогда уже секунд-майор, был комендантом Шлиссельбурга. Екатерина II, в первые же дни по восшествии своем на престол, озаботилась окружить шлиссельбургского царственного узника Иоанна новыми стражами и поэтому удалила Вындомского, но удалила, по своему обыкновению, с полным почетом и щедрыми наградами. Вот рескрипт государыни, ею подписанный. Подлинник хранится в семейном архиве села Тригорского:

«Господин Вымдонской!

Мы всемилостивейше приняв в уважение долголетние и верные Нам и отечеству ваши службы, пожаловали вас вечною отставкою от всей военной и гражданской Нашей службы с награждением вам чина генерал-майорского, и сверх того наградили вас в вечное и потомственное наследное владение из нашей дворцовой волости в Псковском уезде [37] деревнями, прозываемыми Егорьевская губа, в которой по последней ревизии состоит 1085 душ, о чем в Наш Сенат и особливый уже указ дали; а вам особенно чрез сие объявляем, что наше императорское к вам благоволение всегда пребудет. Санкт-Петербург. 1762 года июля в 29 день.

Екатерина» [38] .

Нынешний погост Воронич в 1762 году считался в Псковском уезде, в границу которого, таким образом, входила и Воронечская дворцовая волость. Вообще в этих местах было много дворцовых сел, и некоторые из них в начале царствования Петра I принадлежали семейству царицы Прасковьи Федоровны. Тригорское (название, данное селу уже Вындомским) является, как видно из приведенного документа, даром императрицы Екатерины II Максиму Вындомскому, который здесь и поселился, здесь и умер. Но главным зиждителем Тригорского, основателем его сада и вообще лучшим хозяином в нем, был уже сын Максима — Александр Максимович Вындомской. По примеру отца, он служил сначала в лейб-гвардии семеновском полку, записанный туда с 1756 г.; затем в 1778 году был капитан-поручиком, а два года спустя уволен «в статскую службу с пожалованием чина армии полковником». Мы уже упоминали об образовании этого человека, о его связях с Новиковым и любви Вындомского к книгам. Наследовав весьма значительное имение, Александр Максимович составил себе, как говорится, партию, женившись на Марье Кашкиной, дочери генерал-аншефа Евгения Петровича Кашкина, любимейшей питомицы Вожжинского, одного из приближеннейших лиц императрицы Елизаветы Петровны. Все эти связи, разумеется, нимало не могли служить «к умалению чести и достатка Вындомского», и как честь, так и достаток его преизбыточествовал. В холе и среди самых нежных забот умного и просвещенного отца росла Прасковья Александровна Вындомская (род. в 1780 г.). Кажется, еще при жизни своего отца (умершего около 1813 г.). Прасковья Александровна вышла замуж за Николая Ивановича Вульфа, человека мало чиновного (умер коллеж. асессором), но почтенного, умного и весьма достаточного ; потеряв мужа первого (от которого имела детей Анну, Алексея и Евпраксию), Прасковья Александровна вторично вышла за отставного чиновника почтамтского ведомства, Ивана Сафоновича Осипова (умер около 1822 г.), от которого имела дочерей Александру, Катерину и Марию; обо всех их мы уже упоминали в предыдущем письме. Прасковья Александровна получила лучшее, по своему времени, образование; она в совершенстве знала языки французский и немецкий, любила читать, следила за литературой, искала и умела поддержать связи с представителями отечественной словесности 1820–1830 годов. С семейством Пушкиных Прасковья Александровна, как ближайшая их соседка по имению, была знакома с самого детства; знакомство это было столь близко, что оба семейства принимали друг в друге самое родственное участие.

При посредстве Пушкиных Прасковья Александровна познакомилась и подружилась с А. И. Тургеневым, В. А. Жуковским, бар. А. А. Дельвигом; через тех же Пушкиных или, вернее сказать, при посредстве A.C. Пушкина — также с П.А. Плетневым, Е.А. Баратынским, И. И. Козловым и некоторыми другими «известностями» своего времени; в Языкове она видела товарища и друга своего сына. Наконец, Прасковья Александровна знала и поэта Мицкевича…

С большею частью названных лиц владелица Тригорского вела переписку; альбомы тригорской помещицы были исписаны произведениями ее талантливых знакомых — ей посвящали стихотворения свои Пушкин, Языков, Дельвиг… Всего этого довольно, чтобы убедиться в том, что женщина эта имела ум, имела образование, имела и нравственные достоинства, которые вызывали к ней уважение и любовь таких людей, как Пушкин и его созвездия. Но — следует ли из этого, чтоб женщина эта была чужда недостатков? Недостатки в ней были и недостатки большие; она была довольно холодна к своим собственным детям, была упряма и настойчива в своих мнениях, а еще более в своих распорядках, наконец, чрезвычайно самоуверенна и, вследствие того, как нельзя больше податлива на лесть. Все эти недостатки особенно развились в Прасковье Александровне под старость, когда на сцену выступили и физические недуги; явилось и ханжество, а вместе с тем явились люди, которые, окружив оригинальную старуху, сделали закат ее жизни поистине крайне печальным. Притом тогда же начались у нее неприятности по хозяйству. Хозяйство у нее вообще шло всегда довольно плохо, а пред ее кончиной до того дурно, что если б не энергия и не находчивость Алексея Николаевича Вульфа, то знаменитое Тригорское пошло бы за бесценок в чужие руки.

Но, позволяя себе, в качестве правдивого летописца Тригорского, не скрывать недостатков покойной его помещицы, мы тем с большею искренностью должны заявить, что по отношению к своим «знаменитым друзьям», в особенности к Пушкину, эта, во всяком случае, весьма и весьма почтенная женщина, была самым нежным, самым добродушным, искренно любящим другом. Она любила Пушкина едва ли не более своего сына, и в бытность поэта в изгнании (1824–1826 гг.) окружила его такою нежною истинно материнскою заботливостью, о которой тот до конца жизни вспоминал с глубочайшею признательностью и любовью. Пушкин, как известно, почти не знал ласки родной матери, не видал любви и попечения о себе и от отца, пустого и довольно ничтожного человека; тем сильнее ценил он ласки и заботливость Прасковьи Александровны. Да и как было ему не ценить дружбу и любовь ее? В самый мрачный, в самый печальный период своей жизни, убитый тоскою ссылки, не видя впереди себя исхода из своего печального положения, Пушкин под кровом Тригорского находит столь живое участие; в среде просвещенного семейства Прасковьи Александровны поэт встречает девушку, исполненную красоты, ума и грации (Евпраксия Николаевна), воспламеняющую его сердце огнем чистой и возвышенной любви; музыка, наука, поэзия, красота, природа, все соединяется в одно гармоническое целое, все составляет ту атмосферу, в которой отдыхает поэт после всей горечи прошедшей своей жизни, вполне счастливый в окружающей его среде, насколько можно быть счастливым человеку, не имевшему права отлучиться в какой-нибудь десяток верст без полицейского разрешения. Пушкин не только не бросает в это время пера, нет, он пишет лучшие свои произведения и работает, работает так, как никогда до того времени не работал! Чарующее, обаятельное влияние имел этот уголок на Пушкина! Истомленный, измученный в борьбе со всевозможными пошлостями и невзгодами последующей жизни своей в Петербурге, куда спешит отдыхать Пушкин? — в Тригорское; где, мечтает поэт, негодуя на пустоту окружающей его жизни в столице, найду я отраду и покой своей измученной душе? — под сенью того же Тригорского… Как же не помянуть нам добрым словом этот счастливый приют поэта, как не отозваться честным, искренним и добрым словом похвалы об его обитателях и обитательницах?

Письма Пушкина к П. А. Осиповой всего лучше покажут нам то громадное значение, какое имело для поэта Тригорское, и обнаружат глубокие и искренние чувства Пушкина к Прасковье Александровне. Кстати об этих письмах.

Писем этих дошло до нас двадцать . Все они, благодаря просвещенной готовности искренне уважаемого Алексея Николаевича Вульфа содействовать нашему труду, предоставлены в наше распоряжение; ни одно из них не было еще напечатано. Письма эти на французском языке. Пушкин имел слабость в письмах «к прекрасному полу» постоянно прибегать к этому языку, которым, благодаря своему полуфранцузскому воспитанию, поэт владел в совершенстве. Читатели наши, надеюсь, не посетуют, что мы позволим себе сделать сколь возможно большие выписки из этих писем, впрочем, большая часть писем довольно коротки.

Первое письмо Пушкина из этой коллекции помечено 25-м июля; оно относится к 1825-му году и писано из Михайловского. Летом этого года Прасковья Александровна с старшими своими дочерьми и с племянницей, г-жою А. П. Керн, отправилась в Ригу, Цель поездки была повидаться с стариком-генералом, мужем красавицы Керн, которая жила с ним все это время розно. Прасковье Александровне хотелось примирить супругов, чего она и достигла. Письмо от 25-го июля Пушкин начинает извещением, что он препровождает два письма, полученные в Тригорском на имя Прасковьи Александровны — одно из писем было к ней от Плетнева. «Надеюсь, — продолжает Пушкин, — что когда получите эти письма, вы уже будете в Риге, после веселого и благополучного путешествия. Мои петербургские друзья были уверены, что я вам буду сопутствовать. Плетнев сообщает мне довольно странную новость: решение его величества показалось им недоразумением, почему и было решено снова доложить ему об моем деле . Друзья мои так обо мне хлопочут, что дело кончится заключением моим в Шлиссельбург, где, конечно, уже не будет соседства Тригорского, которое, — как бы пустынно оно ни было в настоящую минуту, служит мне утешением, — С нетерпением ожидаю от вас известий, — дайте мне их, умоляю вас. Не говорю вам ни о чувствах моей почтительной дружбы, ни о вечной моей благодарности. Приветствую вас от глубины души. 25 июля».

Мы было хотели распределить наши выдержки из писем Пушкина к Прасковье Александровне, как говорится, «по материи»; но некоторые из этих писем имеют интерес в своей целостности: эта смесь шутки с серьезными известиями о самой судьбе пишущего (как, например, в только что приведенном письме), почтительная любовь и глубокое уважение к своему другу — все это так интересно именно в своей целостности, что мы не решились выхватывать места из писем разных годов и распределять их в наших заметках по однородности содержания… Но обращаемся к самим письмам. В первом из них Пушкин, между прочим, извещает о хлопотах его друзей выпросить ему освобождение. Действительно, в первое время по водворении своем в деревне, молодой поэт особенно сильно жаждал свободы и сильно хлопотал о ее получении. К этому же предмету относится и второе письмо Пушкина к Прасковье Александровне, писанное им спустя четыре дня после отправки первого послания; препровождая при нем, между прочими письмами, полученными в деревне на имя г-жи Осиповой, письмо от матери, Пушкин говорит:

«Вы увидите, какая чудесная душа Жуковский. Между тем, так как решительно нельзя, чтобы Мойер делал мне операцию, то я только что написал ему, умоляя его не приезжать во Псков. Не знаю, что дает повод матери моей надеяться, я же давно уже не верю никаким надеждам [52] .

Рокотов приезжал повидаться со мною на другой день вашего отъезда; было бы любезнее оставить меня скучать одного [53] . Вчера я посетил Тригорский замок, его сад и его библиотеку. Тамошнее уединение поистине поэтично, так как оно полно вами и воспоминаниями о вас. Его любезные хозяева должны были бы поспешить возвращением туда; но это желание слишком отзывается эгоистическим чувством семьянина; если Рига доставляет вам удовольствие, — веселитесь и вспоминайте иногда Тригорского (т. е. Михайловского) изгнанника: вы видите, что я путаю места нашего жительства — и это все по привычке. 29 июля.

Ради неба, сударыня, ничего не пишите матушке моей касательно моего отказа Мойеру: из этого выйдут только бесполезные толки, так как я уже принял твердое решение» [54] .

Объясним, не пускаясь в большие подробности, со слов Алексея Николаевича Вульфа, некоторые места приведенного письма. Пушкин пытался уехать в это время за границу; чтобы получить на это право, он писал своим друзьям и родным, что сильно страдает расширением жилы в ноге, и что, под этим предлогом, не позволят ли ему поехать за границу, или предварительно в Дерпт, к знаменитому оператору и профессору тамошнего университета Мойеру, который дал бы ему, как предполагал Пушкин, необходимое свидетельство на получение заграничного паспорта для излечения от болезни. Мойер, почтенный ученый и прекрасный человек, был женат на Протасовой (кажется, не путаю?), свояченице тогдашнего профессора русской литературы в дерптском университете, Воейкова. Известна тесная дружба, соединявшая Жуковского с Протасовыми, а по ним, и с мужьями их… Как бы то ни было, но ходатайства и родных, и друзей по делу Пушкина не привели ни к чему, и только добрый Жуковский, серьезно думая, что молодой друг его, Михайловский затворник, болен, просил Мойера приехать в Псков, где он должен был встретить Пушкина и сделать ему операцию. Разумеется, совершенно здоровый Пушкин, лишь только увидал, что затея его не привела ни к чему, стал открещиваться от устраиваемого ему заботливым Жуковским и родными съезда с доктором…

«Друзья мои и родители, — писал Пушкин по этому же делу в Дерпт, в сентябре 1825 г., к Алексею Николаевичу Вульфу, — вечно со мною проказят. Теперь послали мою коляску к Моэру с тем, чтоб он в ней ко мне приехал и опять уехал, и опять отослал назад эту бедную коляску, — Вразумите его, — Дайте ему от меня честное слово, что я не хочу этой операции, хотя бы и очень рад был с ним познакомиться. А о коляске, сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она?» etc.. И в следующем письме к тому же Алексею Николаевичу и о том же деле: «Милый Алексей Николаевич, чувствительно благодарю вас за дружеское исполнение моих препоручений, и проч. Почтенного Мойера благодарю от сердца, вполне чувствую и ценю его благосклонность и намерение мне помочь — но повторяю решительно: ни в Пскове, ни в моей глуши лечиться я не намерен. О коляске моей осмеливаюсь принести вам нижайшую просьбу. Если (что может случиться) деньги у вас есть, то прикажите, наняв лошадей, отправить ее в Опочку, если же (что также случается) денег нет — то напишите, сколько их будет нужно. На всякий случай поспешим, пока дороги не испортились» [57] .

— К этому же времени, — говорил мне А. Н. Вульф, — относится одна наша с Пушкиным затея. Пушкин, не надеясь получить в скором времени право свободного выезда с места своего заточения, измышлял различные проекты, как бы получить свободу. Между прочим, предположил я ему такой проект: я выхлопочу себе заграничный паспорт и Пушкина, в роли своего крепостного слуги, увезу с собой за границу. Дошло ли бы у нас дело до исполнения этого юношеского проекта, не знаю; я думаю, что все кончилось бы на словах; к счастию, судьбе угодно было устроить Пушкина так, что в сентябре 1826 года он получил, и притом совершенно оригинально, вожделенную свободу… Но об этом после… Теперь же обратимся к прерванному обзору писем Пушкина к Прасковье Александровне.

«Вчера, — пишет к ней поэт наш 8-го августа 1825 г.,- получил я, сударыня, ваше письмо от 31 (июля), писанное на другой день после вашего приезда в Ригу [58] . Вы не можете себе представить, как тронут я этим знаком вашего расположения и памяти обо мне; он дошел прямо до души моей, и от самой глубины души благодарю я вас за него. Ваше письмо получил я в Тригорском. Анна Богдановна [59] сказала мне, что вас ждут туда к половине августа. Не смею на это надеяться. Что же сказал вам г. Керн касательно отеческого надзора за мною г-на Адеркаса? Положительные ли это приказания? Значит ли г. Керн что-нибудь в этом деле? [60] Или это только одни слухи в публике? [61] Я полагаю, что вам в Риге лучше известно, что делается в Европе, чем в Михайловском. Что же касается новостей Петербургских, то я ничего не знаю, что там творится. Мы ждем осени, однако у нас еще было несколько хороших дней, а благодаря вам на моих окнах постоянно цветы. Прощайте, сударыня, примите уверение в моей нежной и почтительной преданности. Верьте, что на земле нет ничего верного и доброго, кроме дружбы и свободы. Вы научили меня ценить прелесть первой, — 8 августа».

Письма следовали за письмами. Три дня спустя по отправке предыдущего письма, Пушкин вновь пишет к Прасковье Александровне:

«Нужно ли мне говорить вам о моей признательности? Право, сударыня, с вашей стороны весьма любезно, что вы не забываете своего отшельника. Ваши письма столь же приводят меня в восторг, сколько великодушные обо мне заботы — трогают. Не знаю, что ожидает меня в будущем; знаю только, что чувства мои к вам останутся навеки неизменными, — Еще сегодня я был в Тригорском. Малютка совершенно здорова и прехорошенькая [62] . Как и вы, сударыня, я полагаю, что слухи, дошедшие до г-на Керна, не верны; но вы правы, что ими не следует пренебрегать. На днях был я у Пещурова [63] , „лукавого ходатая“, как вы его называете; он думал, что я в Пскове (NB). Я рассчитываю еще проведать моего старого негра-дедушку, который, как я предполагаю, на этих днях умрет, а между тем мне необходимо раздобыть от него Записки, относящиеся до моего прадеда [64] . Свидетельствую мое почтение всему вашему милому семейству и остаюсь, сударыня, вашим преданнейшим, — 11 августа».

Мы видели выше то участие, какое принимал В. А. Жуковский в положении Пушкина. Прасковья Александровна, зная это и будучи давно знакома с Жуковским, с которым встречалась неоднократно в Дерпте и в Петербурге, просила его похлопотать о разрешении Пушкину уехать за границу; но письмо г-жи Осиповой, должно быть, было весьма неясно и неопределенно; по крайней мере, вот что отвечал ей Жуковский:

«М. Г. Прасковья Александровна. Я имел честь получить письмо ваше, которое, признаюсь, привело меня в совершенное замешательство: я не знал, что делать, кого просить и о чем. Слава Богу, что все само собою устроилось. Лев Пушкин уверял меня, что письмо к Адеркасу остановлено [66] , и что оно никаких следствий иметь не может. И жаль мне: ничего теперь делать не нужно, и я этому сердечно рад, ибо уверен, что мог бы скорее повредить, нежели принести пользу. Из письма Александра Пушкина заключаю, что печальное его положение сделалось еще для него тягостнее от семейственного несогласия [67] . И кажется мне, что в этом случае все виноваты. Я увижусь с Сергеем Львовичем и скажу ему искренно, что думаю о его поступках; не знаю, поможет ли моя искренность. А ваша дружба пускай действует благодетельно на нашего поэта. [68]

Примите мою благодарность за доверенность, которой вы меня удостоили. Усерднейше прошу вас уведомить меня о следствиях, которые имело письмо к Адеркасу: я не надеюсь, чтоб Александр взял на себя этот труд. Он слишком для этого беспечен. С совершенным почтением и проч. [69] Жуковский» [70] .

Заключим настоящую статью выдержками из двух писем барона А. Дельвига к той же Прасковье Александровне. Оба письма эти относятся к описываемой нами эпохе жизни Пушкина, т. е. к 1824–1826 годам. Дельвиг приезжал к другу своему в Михайловское гостить зимой 1825 года и, разумеется, был ежедневным и дорогим гостем у радушных хозяек Тригорского. Вот как вспоминает об этом Дельвиг в письме к Прасковье Александровне из Петербурга от 5-го июня 1825 г.:

«…Мне совестно даже за перо приниматься, так я виноват перед вами. Но вы не вините в неблагодарном молчании мое сердце. Оно каждый день вспоминает дружеское гостеприимство жительниц Тригорского. Всему виновата излишняя деятельность моего воображения. Она обыкновенно столько наговорит мне, за несколько дней до почты, письменных фраз, столько наготовит форм, что наскучит уму, напугает лень, и писание письма откладывается до неопределенного времени. К этому же замешалась любовь, и любовь счастливая. Ваш знакомец Дельвиг женится на девушке, которую давно любит, на дочери Салтыкова, сочлена Пушкина по Арзамасу [71] …»

Дав затем отчет в исполнении некоторых поручений Прасковьи Александровны, относившихся до покупок нот, припасов и пр., Дельвиг продолжает:

«Очень благодарен вам за живое участие в судьбе Баратынского; к моей радости, жду его сюда [72] . Альбома Анне Николаевне не посылаю; доставлю его прямо в Ригу со стихами Баратынского [73] и моими…» [74]

И в следующем году мы видим Дельвига исполняющим разные комиссии Прасковьи Александровны; в одном из писем своих к ней (7-го июня 1826 г.), отдав отчет о произведенных им для нее закупках, барон продолжает:

«Мне благодарить вас за память, а вас трудно забыть! У меня теперь одна молитва к моим Пенатам: нельзя ли заманить в нашу (?) обитель тригорскую гостеприимную хозяйку (?). Пушкина, верно, пустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду. Что за времена! Я рад моему счастью, рад подруге моей, которая научила меня прелестям тишины домашней и ей, по всем вероятностям, обязан я удовольствием покупать для вас вина и надеяться на свидание с вами… Не забывайте и любите вас истинно любящего и уважающего барона Дельвига».

День снятия опалы с поэта был близок! Друзья его ждали этого дня с нетерпением. Между тем, в ожидании вожделенного часа, все лето 1826 года Пушкин провел особенно весело. Вместе с Языковым он бывал каждый день в Тригорском. Множество стихотворений Языкова, относящихся к этому времени, составляют поэтическую летопись этого золотого, полного жизни и упоения, времени в жизни обоих поэтов. В следующем письме мы возвратимся к этому времени, столь счастливому и в жизни обитательниц Тригорского; настоящую же статью заключим стихами Пушкина, написанными им в 1825 г., к П. А. Осиповой:

Быть может, уж недолго мне В изгнанье мирном оставаться, Вздыхать о милой старине И сельской музе в тишине Душой беспечной предаваться. Но и вдали, в краю чужом, Я буду мыслию всегдашней Бродить Тригорского кругом, В лугах, у речки, над холмом, В саду, под сенью лип домашней. Когда померкнет ясный день, Одна из глубины могильной, Так иногда в родную сень Летит тоскующая тень На милых бросить взор умильной [76] .

 26-го мая 1866 г.