Свое физическое учение о мире Эмпедокл изложил в поэме «О природе». Уже то обстоятельство, что его натурфилософский труд есть в то же время и художественное сочинение, выдержанное в риторическом, даже высокопарном стиле, говорит о характере и границах его естествознания. В этой поэме «поэзия и правда» космоса настолько срослись, органически слились друг с другом, что практически их невозможно разделить, не разрушая целостности построения. Эмпедокл – не естествоиспытатель, не ученый-аналитик в обычном понимании этого слова, и потому познание того, что мы сейчас называем законами природы, для него (как, впрочем, для греков вообще) не является характерным, ибо греки «еще не дошли до расчленения, до анализа природы…» (1, 20, 369). Муза чисто рационального познания ему определенно неведома. Отношение Эмпедокла к природе задано религиозно-поэтической точкой зрения, так что его космография выводится им не столько из самого мира (путем его изучения), сколько из доопытного, т. е. сложившегося еще в орфико-пифагорейской традиции, внутреннего переживания. Мироздание для него совсем не то, что предлежит взору и что должно быть познано в соответствии с его объективным смыслом. С точки зрения орфических ценностных установок сам по себе мир – ничто, и на него не стоило бы обращать внимания, если бы он не был внешним, физическим выражением нравственного миропорядка. Отсюда особенный подход к природе: она не должна быть просто познана, аналитически вычислена, она должна быть пережита и освоена применительно к целевому назначению человека.
Физика Эмпедокла, или, точнее, учение о физических первоосновах мира, на первый взгляд очень проста и неоригинальна. Она сильно напоминает ионийскую натурфилософию. Историки философии (Гегель, Целлер) в основном и смотрели на нее как на упрощенную версию ионийского натурализма, тем более что такое мнение подтверждается ссылками на факты. В основе мироздания, по Эмпедоклу, лежат четыре стихии: огонь, воздух, вода и земля. Все эти стихии поочередно были выдвинуты до него, и он ничего к ним не прибавил. Он только механически соединил их вместе, скомбинировал, и в этом все его творчество. В самом деле, что нового и примечательного в том, что он «первый назвал четыре материальных элемента» (6, I, 74). Невольно хочется заметить: творчески-органический дух ионийцев в Эмпедокле угас, их живая физика качеств выродилась в мертвую физику количества. Именно, так Аристотель понял учение Эмпедокла о первоэлементах: Стагирит считает, что каждая вещь в Эмпедокловой физике соединяется из первоначальных частиц, подобно тому как стена слагается из кирпичей и камней (см. 6, 3, 102).
Но это не более чем аристотелевская интерпретация. Физику Эмпедокла, как и других раннегреческих философов, нельзя оценивать на основании того, какие и сколько элементов он берет в качестве первоначал. Честь открытия элементов никому не принадлежит: все они – предметы каждодневного опыта, и в качестве таковых ими постоянно оперирует Гомер. Философия в общем-то начинается не со стихий, а с философских категорий, которые поначалу еще не освободились от чувственно-стихийной наглядности образа, так что дело не просто в стихиях, а в той системе миропонимания, в которой они осмысляются и выполняют определенную роль; важно место, занимаемое ими в целостном космогенетическом процессе.
При таком взгляде оказывается, что натурфилософия Эмпедокла – шаг вперед в развитии раннегреческих представлений о мире. Она возникла как попытка преодоления крайностей ионийского натурализма и элейского логицизма. Ионийская космогония, производящая космос из первоначального вещества, была результатом чувственных наблюдений и обобщений. Она выглядела достаточно убедительной до тех пор, пока не задумывались о ее логических предпосылках и основаниях, т. е. пока к идее развития не подходили с вопросом: как она возможна с умозрительно-логической точки зрения? Элейские философы (Парменид, Зенон), занявшись логическим обоснованием натурфилософских представлений, пришли к выводу, что идея физического происхождения космоса-всего лишь чувственное допущение, не имеющее логического обоснования и потому лишенное объективного содержания. В известном смысле элейцы были правы: физика ионийцев не имела теоретического фундамента; однако в своей критике они пошли слишком далеко, дальше, чем позволяли границы человеческого опыта. Логически продумывая идею развития (движения), они обнаружили ее внутреннюю противоречивость и, не найдя выхода из затруднения, отбросили ее как заблуждение. Мир, согласно элейцам, не развивается, его развитие – иллюзия, наваждение, мираж, навеянный чувственной реальностью; бытие само по себе, т. е. безотносительно к чувственному восприятию, пребывает в невозмутимом самотождественном покое, и потому космогония – ложное миропонимание, недостойное называться философским. Космогония допускается элейцами лишь для удовлетворения интересов обыденного сознания, чтобы противопоставить философский и нефилософский (бытовой) способы видения мира. Парменид в своей поэме «О природе» излагает два параллельных учения о космосе: одно (истинное) для логически мыслящих философов – в нем нет космогенеза, мир вечно пребывает в неизменном и неделимом единстве; другое (ложное) для профанов, чувственно мыслящих обывателей – в нем мир возникает и развивается по типу ионийской космогонии.
Эмпедокла, как и элеатов, также не устраивает традиционная космогоническая модель мира. Однако он далек от того, чтобы совсем от нее отказаться. Идея космического становления для него – не обман зрения, не профанация философии, а реальный общебытийный факт, оспаривать или отвергать который, как это делают элейцы, было бы неуместным риторическим упражнением. Для него вопрос, не в том, принять или не принять космогоническую идею в качестве истинной, а в том, чтобы найти ей приемлемое объяснение. Поэтому Эмпедокл без колебаний разделяет эволюционную точку зрения, заявляя, что в этом он «будет следовать обычаю» (3, 176). Но помимо этого у философа был и другой резон согласиться с космогонией, а именно практический, точнее, ценностный. Элейцы третировали ее по чисто теоретическим соображениям: идея космического становления не выдерживала их логических аргументов, и потому принять ее означало для них опуститься до представлений торговцев и ремесленников. Но Эмпедокл подходит к космосу не как логик, философ-теоретик, а как учитель, религиозно-нравственный обновитель людей. Космогония для него – моральная задача, т. е. земное, кровно человеческое дело. Идею физического развития мира он ставит в связь с идеей совершенствования (развития) человека; космогонию, или естествознание, объединяет с антропологией, или этикой. В этом и следует искать своеобразие Эмпедокловой физики.
* * *
Уже на уровне стихийных элементов мировой процесс, по Эмпедоклу, отличается от ионийской космогонии. Ионийские философы в своей онтологии – убежденные субстанционалисты, т. е. исходят из первовещества как субстрата, к которому все сводится и из которого все выводится. Чувственная стихия – первая и последняя инстанция в бытии, скрывающая в себе концы и начала всякого порождения. Отдельные вещи не принадлежат сами себе; они лишь преходящие, подвижные функции, производные от субстанции. Человеку тоже не дано выпасть из круговорота вещества, он тоже функциональное продолжение физических элементов. Даже боги подчинены неумолимому чередованию рождения и смерти. В любом случае центром, вокруг которого происходит игра мировых сил, остается всесильное, но слепое вещество.
Ясно, что при таком натуралистическом монизме вопросы нравственности обходятся или просто не замечаются, естествознание вытесняет этику.
И в самом деле, в ионийском мировоззрении нет места антропологии, положительному учению о смысле человеческой жизни. Поэтому уже в ранний период греческой философии параллельно милетскому натурализму намечается новый, нравственно обозначенный тип космогенеза. В нем субстанционально-монистическому принципу противополагается дуально-иерархический: в основе мироздания лежит уже не однородная, тождественная себе стихия, а разнородные, качественно противоположные начала. Исходный физический материал космоса – все те же чувственные стихии (огонь, воздух и т. д.), но их онтологический статус в мировом процессе существенно меняется: все они так или иначе образуют предначальную вселенскую оппозицию (уходящую своими предпосылками в мифологию), полюса которой имеют противоположные ценностные знаки (см. 10, 19-28). И мир, и человек происходят как результат взаимодействия этих полюсов.
Элементы такой дуалистической космогонии мы можем отыскать у Ксенофана, у сицилийского поэта-философа Эпихарма. Все стихии (сколько бы их ни было) сводятся в конечном счете к двум главным: верхней – деятельно активной, духоподобной стихии огня и нижней – косно-холодной стихии земли. Каждая вещь состоит из этих начал, и ее ценность определяется тем, что в ней преобладает-«верхнее» или «нижнее». Человек – не исключение из этого правила. Он тоже воспроизводит собой изначальный мировой дуализм: его душа по своей природе огнеподобна, она произошла из чистой небесной субстанции; тело, напротив, в своей основе – порождение земли. После смерти человек раздваивается, каждая из его составляющих возвращается в свое первородное лоно: «душа поднимается в небо, тело превращается в землю» (3, 93).
Именно в русле таких ценностно окрашенных представлений складывается Эмпедоклово учение о космосе. Четыре принимаемых им элемента (огонь, воздух, вода, земля) не суть равноправные рядоположенные величины, из комбинации которых формируется мир. Мироздание менее всего напоминает сосуд с механической смесью элементов; оно более походит на арену борьбы противоположных начал: «верхнего»-жизнетворного и благого огня и «нижней» – косной и злотворной земли с прилегающим к ней пространством. Во вселенной, собственно, господствуют принципы, центры деятельных сил, а не физические стихии. Последние ведут себя так, как если бы их жизнь была предварительно задана или определена чем-то извне. Они не единицы существования, а агенты поведения (см. 7, 61-62). Их строй и движение обусловлены космическим противоречием, полярные стороны которого суть точки, стягивающие к себе и располагающие вокруг себя мировое пространство. Жизнь есть состязание, борьба противоположностей, стремящихся к взаимному упразднению: земля домогается заступить место огня, огонь, наоборот, место земли (см. 3, 159). Поэтому исходных, космоопределяющих начал получается не четыре, а два (см. 7, 65). Аристотель верно подметил эту существенную деталь в физике Эмпедокла; по его словам, Эмпедокл истолковывает свои стихии «не как четыре, а словно их только две: с одной стороны, отдельно огонь, а с другой – противоположные ему земля, воздух и вода…» (6, I, 75). В другом месте Аристотель еще более конкретен: он говорит, что Эмпедокл четыре элемента «сводит к двум, ибо огню он противопоставляет все остальное» (3, 159). Так что в основе мировой жизни как организованного целого лежат не четыре элемента, а всего два; все остальные – лишь переходные ступени от одного полюса к другому и являются продуктами их взаимодействия.
Более того, даже эти две противоположные стихии огня и земли не изначальны, а производны. Они менее всего напоминают самодовлеющие частицы, неизменный материал, из которого строится мироздание. Их природа не субстанциальна, а функциональна; как и любые вещи чувственного мира, они не вечны, т. е. подвержены рождению и исчезновению (см. 7, 64). Ничего подобного у ионийских физиков мы не найдем. У них все вещи, хотя и сводимы друг к другу, т. е. тождественны в своей первооснове (например, в воздухе или воде), однако сама первостихия вполне субстанциальна, онтологически суверенна и потому ни к чему не сводима. У Эмпедокла, наоборот, стихии ничем не отличаются от обыкновенных вещей; как и эти последние, они временны, преходящи и способны переходить друг в друга. Попеременно они господствуют в мироздании, «исчезают и вырастают одна из другой, следуя року» (3, 179). Отношение взаимного оборотничества между чувственными стихиями не позволяет их рассматривать в качестве субстанции, т. е. первоначальной физической реальности.
Но здесь напрашивается вопрос: если чувственные стихии не первоначала вещей, то что же тогда ими является? Имеется ли нечто такое, что сохраняется при всех изменениях и взаимопревращениях стихий? Очевидно, Эмпедокл помимо стихий допускал какую-то иную природу, в полном смысле субстанциальную, по отношению к которой видимые чувственные стихии оказываются ее проявлением. Прямых высказываний Эмпедокла на этот счет не сохранилось. Но есть косвенное свидетельство в пользу такого предположения, и у нас нет оснований ему не доверять, ибо оно вытекает из всего контекста Эмпедокловой физики. Позднеантичный автор Аэций сообщает: «По мнению Эмпедокла, до образования четырех элементов существовали очень маленькие частицы, своеобразные равновеликие элементы, предшествующие четырем элементам» (3, 160). Тот же Аэций называет эти равновеликие частицы «элементами элементов» (4, 315). Догадка Эмпедокла о существовании еще более дробных величин бытия сравнительно с чувственными стихиями тем более правдоподобна, что нечто сходное мы встречаем у Демокрита, современника Эмпедокла; греческий атомист тоже наряду с атомами стихий допускает существование мельчайших субатомных единиц (так называемых амеров), предшествующих всякой атомной определенности (см. 7, 66).
Таким образом, в фундаменте бытия, по Эмпедоклу, лежат не качественные стихии, а субстанциально-бескачественная природа достихийных элементов. Она образует нейтральное поле, сцену, на которой разыгрывается драма космической жизни. Главные участники этой драмы пространственно артикулированы на верхнюю и нижнюю зоны, причем верх играет жизненно-положительную роль и его физическим эквивалентом является тепло (огонь); низ, наоборот, играет низменно-отрицательную роль, а его физический эквивалент – холод (земля и соседствующие с ней стихии). Мировой процесс есть попеременная экспансия то одного, то другого: то побеждает верх с его онтологическим знаком жизни и добра, и тогда направление космического процесса осуществляется как восхождение, рост, или «путь вверх»; то, напротив, одолевает низ, с его онтологическим знаком зла и смерти, и тогда направление космического процесса осуществляется как нисхождение, убывание, или «путь вниз». Вырисовывается принципиально иная модель мироздания сравнительно с ионийской космогонией: мировая энергия, или вещество, не просто развивается в одну сторону, от элементарного к сложно-составному; она циркулирует в границах, положенных изначальной, ценностно отмеченной оппозицией верха и низа, т. е. здесь структура мирового процесса не генетическая, а циклическая.
Путь вверх – это путь от множественности вещей к их единству, от грубых физических стихий к тонкому духоподобному огню. Причем следует иметь в виду, что «путь вверх» означает не столько пространственное направление, в котором движутся вещи и элементы, сколько направление их качественных превращений. Можно сказать, грубые стихии на своем «пути вверх» пребывают на месте. На этом пути стихии утончаются, теряют свою обычную чувственную определенность; постепенно стираются разъединяющие грани, они уподобляются друг другу, становятся как бы родственными. Вместе с утратой чувственно воспринимаемых качеств теряется физический статус стихий, мера их физического существования. Наконец они достигают предела разряжения и утончения, где физические лики стихий полностью исчезают и частицы одного элемента становятся частицами другого. Все разнокачественные стихии расплавляются в небесной субстанции огня, они как бы сгорают в ней. Наступает безраздельный триумф теплого и светлого начала. Древний комментатор Ипполит справедливо отметил сходство этого предельного состояния стихий у Эмпедокла с мировым пожаром стоиков: в обоих случаях множество вещей и элементов исчезает в едино-тождественной природе огня (см. 4, 558). Свидетельство Ипполита лишь подтверждает общую идею.
Но если с приближением к мировому единству стихии претерпевают деструкцию физических качеств, то они – по логике вещей – должны терять и такие физические параметры, как, скажем, движение: ведь если движение есть отношение и связь различных вещей, то вместе с вещественными различиями должно исчезнуть и движение, т. е. утрачивая качественные различия, стихии тем самым движутся в направлении возрастающего покоя. Следовательно, на «пути вверх», где-то должна быть точка абсолютной неподвижности. Такая точка у Эмпедокла имеется, и она для него означает высшее, идеальное состояние бытия. В ней, в этой точке, как говорит Аристотель, «царит покой» (3, 160). Тревоги и страсти чувственно воспринимаемого мира в ней затихают, и бытие замирает в блаженном, безмятежно-царственном оцепенении. Вселенная, равная сама себе, остается наедине с собой; ее недра уже не терзают ни муки рождения, ни муки умирания. Она как бы отдыхает после перенесенных испытаний, преодолев в себе раздвоение и множественность. Это самый счастливый, «звездный» час вселенской жизни: все вещи объяты первородным равенством, примирены в бескачественном, единорождающем лоне. Эмпедокл называет это состояние мира «досточтимой Гармонией» (3› 179) или даже богом (см. 3, 184). Последний не имеет явных физических признаков, он стал одухотворенным мировым пространством, в котором нет ни тел, ни свойств.
Если говорить о форме бога, то он напоминает самую чтимую среди пифагорейцев математическую фигуру-шар: в нем преодолеваются порождающие множественность линии и границы, и потому он более, чем какая бы то ни было другая фигура, выражает законченность и совершенство. Эмпедокл называет его Сфайросом – всеобъемлющей сферой, самотождественной и равновеликой во всех своих точках. Бог-Сфайрос при всем том, что он не имеет никаких физических свойств, тем не менее не исчезает в качестве физической реальности, не превращается в дух, в физическое ничто. Он только приобретает иной, более тонкий и чистый вид телесности. Нетрудно догадаться, что это за телесность; у пифагорейцев она почиталась как пятая стихия наряду с известными четырьмя. Это эфир, «божественный эфир», как его называли в древности. Из всех элементов к нему ближе всего огонь, поэтому древние иногда их отождествляли. Но на самом деле это разные степени физической реальности. Если эфир и есть огонь, то какой-то особый; Эмпедокл потому и называет его «предсуществующим огнем» (3, 196), что это не обычный эмпирический огонь, а тот, который предшествует всем стихиям и их порождает (в том числе и эмпирический огонь-пламя). В эфире физическая реальность достигает крайней стадии простоты и легкости, касается того предела, дальше которого вещество не может разряжаться, не переставая быть физической реальностью. В качестве такого он образует границу телесности и бестелесности. Он столько же материален, сколько и духовен, поэтому он одновременно может существовать как тело и мыслить как ум. В пифагорейской школе, как, впрочем, и в античности вообще, это довольно распространенное, если не стандартное, представление. И Эмпедокл здесь просто следует традиции. Для него эфирный Сфайрос не просто огонь, а «разумный огонь» (4, 558), т. е. огонь, способный мыслить, и потому достойны» тога, чтобы его называть Богом и Гармонией.
Но недолго длится блаженное спокойствие Сфайроса. По воле рока он выводится из гармонического равновесия, и начинается его обратный путь: «путь вниз», путь от однородного единства к разнородному множеству. Сферическое эфирное единообразие переходит в грубое вещественное разнообразие. Бескачественный богоподобный эфир как бы конденсируется, воплощается в стихии; тонкая огненная пневма превращается в плотную ткань чувственно воспринимаемого мира. Рождается физическая реальность в полном смысле этого слова. Однако выделение четырех стихий происходит не сразу, не одним актом. Первоначально стихии не даны в чистом виде: они уже выделились из Сфайроса, но еще не обособились друг от друга. Дух прежней гармонической сплоченности еще не оставил их окончательно, в них еще теплится дыхание уходящего Бога-Сфайроса. Поэтому стихии на этой стадии еще не разъяты на части и составляют непрерывное органическое целое. В таком живом континууме нет механических величин, все элементы открыты друг для друга, и между ними царит ничем не ограниченная взаимность, «круговая порука живых сил» (Вяч. Иванов): они могут и порождать друг друга и исчезать друг в друге. Они настоящие стихии-оборотни. Аристотель, склонный механистически истолковывать физику Эмпедокла, вынужден согласиться, что у него «элементы возникают друг из друга, так что огонь и земля не всегда остаются одним и тем же телом…» (6, I, 83). Элементы не в большей степени тела, чем живые существа, или духи, самопроизвольные деятельные сущности и даже, как их называет Эмпедокл, «долговечные многочтимые боги» (3, 181). Не удивительно поэтому, что у него стихии ведут себя так, как свойственно живым существам: они не просто существуют, но «каждая из них выполняет действия, согласные с ее природой» (3, 179). Более того, они, подобно разумным существам, обладают чувством, темпераментом, способны на избирательные и тонкие взаимоотношения, например могут «силой Любви соединиться взаимным влечением» (3, 180). И нет ничего странного или непоследовательного в том, что Эмпедокл персонифицирует материальные элементы в образах традиционной мифологии: огонь у него – Зевс, воздух – Гера, вода – Нестис, земля – Аид. Не бедность языка заставляет философа обратиться к мифологическому словарю, а реальные убеждения, уходящие своими корнями в первобытные народные верования. Эмпедокл и не думает отрицать мифологию как таковую; он только хочет ее реставрировать в духе старинного, догомеровского пантеизма и полидемонизма. Поэтому, например, Зевс у Эмпедокла – это не гомеровский громовержец, а Гера – не волоокая и ревнивая богиня; они уже не олимпийские существа в человеческом облике, они просто неопределенные жизненные силы, боги-демоны, духи стихий, обитающие в лоне цельного «органически-жизненного континуума» (22, 397-398). И Эмпедокл настолько недвусмыслен в демонологическом понимании элементов, что даже Аристотель признает: да, у Эмпедокла «стихии суть боги» (3, 160).
По мере перехода от единого к множеству, от эфира к элементам вселенная постепенно дробится и измельчается. Пределом распада единого Сфайроса являются чувственные стихии – огонь, воздух, вода, земля, но уже не в их психо-органической смеси, а в их взаимной обособленности. Из органической ткани вселенской материи улетучиваются последние остатки мировой Гармонии. Бытие дифференцируется на четыре противостоящие, враждебные стихии. Теперь их ничто не связывает, они предоставлены сами себе и являют собой предельный случай индивидуализации и качественной определенности. На место чистого бескачественного единства водворяется чистое (беспримесное) качественное множество; принцип «все во всем» сменяется принципом «каждый в себе». Это самый злотворный и гиблый час в бытии; он равнозначен смерти, ибо все элементы эгоистически замкнуты в себе и заражены жаждой взаимного истребления. Но и власть множества, подобно власти единства, длится недолго – всего одно мгновение. Сила рока выводит элементы из состояния взаимного отчуждения и направляет их к противоположному полюсу, к исходному первоединству Сфайроса. Как только единство восстанавливается, начинается новый мировой цикл.
Таким образом, по Эмпедоклу, вселенная в своем становлении ограничена двумя пределами, которые попеременно господствуют в мировом пространстве, сменяя друг друга в извечном, раз и навсегда заданном ритме: «верхний» предел становления – эфирная, божественно-пневматическая гармония Единого, «нижний» – грубая, стихийно-материальная враждебность Множества. Между этими экстремальными точками вселенной лежит космос, в котором мы живем. Циклическая обратимость единого и многого никогда не прекращается, потому что она никогда и не начиналась. Вселенная предустановленно циркулирует, каждый раз порождая вещи и живые существа и снова их уничтожая. И так всегда: «то из многого срастается единство, то, наоборот, из единого прорастает многое: огонь и вода, и земля и неизмеримая высь воздуха» (3, 178). При всей изменчивости и оборотнической текучести стихий им тем не менее положены границы, внутри которых они только и могут проявить себя, ибо «они существуют всегда в неизменном круге» (3, 179). Мир не имеет ни начала, ни конца, поэтому трудно говорить о времени его существования, о его возрасте: в своей непрерывной изменчивости он вечно молод и нов; в своей неизменной, периодической заданности он вечно древен и стар. Вселенная есть вечно становящееся кольцо, в котором исходная и конечная точки постоянно меняются местами.
Естественно, возникает вопрос: какого рода те силы, которые заставляют все сущее циркулировать от Единства к Множеству и обратно и которые не позволяют ему обратиться в хаотически-бессвязную груду вещества? Ведь ясно же, что при всей своей подвижности и текучести вселенная сохраняет строй и ритм. Вскользь уже было упомянуто о роке как распорядителе космических циклов. Но рок здесь почти ничего не объясняет, хотя Эмпедокл и говорит о нем неоднократно. Рок слишком отдаленная, так сказать, трансцендентная космосу инстанция, чтобы участвовать в мировой жизни. Он только задает условия космического порядка, полагает пределы, которые не дозволено переходить никому: ни вещам, ни людям, ни богам. Он может только вмешиваться в мировые события, когда кто-либо нарушает установленную для него меру существования; но участвовать в них, управлять ими – это и вне его функций, и ниже его достоинства.
Здесь уместны более конкретные и непосредственные причины, причем действующие внутри космоса, а не вовне. Далее, их непременно должно быть две, и к тому же они должны взаимно исключать друг друга, как это предполагается двумя диаметральными полюсами бытия (единством и множеством). Одна из действующих причин, продвигаясь по «пути вверх», должна возвести вселенную до абсолютного тождества; другая, продвигаясь по «пути вниз», должна низвести ее до абсолютного различия. И Эмпедокл действительно постулирует две такие силы. Первая из них выполняет функцию вселенской консолидации: она собирает разрозненное мировое вещество в нераздельную органическую сплоченность, преодолевает вражду и разлад гармонизирующим согласием и единством. В соответствии с ее миссией Эмпедокл персонифицирует ее в образах Эроса (Любви), Афродиты, Дружбы. Другая сила, наоборот, выполняет функцию вселенского разобщения: она расчленяет мировое целое на множество чужеродных частей, повергает бесстрастную гармонию в деятельный, демонический хаос. Эту силу Эмпедокл называет Ненавистью, Враждой, Аресом (бог войны в греческой мифологии). Действием Любви стихии притягиваются и сливаются в нерасторжимом одухотворенном Единстве («путь вверх»); действием Вражды они отталкиваются и распадаются на взаимно равнодушное материальное множество («путь вниз»). Вселенная отдана во власть совечного ей противоречия, из которого у нее нет выхода. Космическая жизнь развертывается (разыгрывается) как грандиозная драма, мировая борьба (агон), в которой поочередно берут верх то положительные силы любви и примирения, то отрицательные силы вражды и ненависти.
Теперь осталось сказать о природе Любви и Ненависти, об их онтологическом статусе. Их мифологическая номенклатура (Афродита, Арес) мало что объясняет, как и в случае со стихиями (огонь-Зевс, воздух-Гера). От Гомера здесь ничего, кроме терминов, не осталось. В Эмпедокловой натурфилософии Афродита – уже не богиня любви, а Арес – не бог войны; они вообще не персонифицированные величины, какими представляет их эпос.
Но было бы напрасно, с другой стороны, искать в них отвлеченные, потусторонние принципы, извне повелевающие элементами. Афродита и Арес у Эмпедокла – стихийные духи без лица, образа и пола, символизирующие противоположные космические тенденции к распаду и воссоединению бытия. Стихийные духи – все равно что духовные стихии, ибо духи и стихии различаются между собой не как две природы, а как два выражения, проявления одной и той же природы (см. 53, 109 сл.). Эмпедокл возвращается к догомеровским анимистическим представлениям, к убеждению первобытного анимизма в том, что вещество духовно, а дух веществен и дает свою, новую концептуально-натурфилософскую редакцию. Это концептуальное возрождение древних анимистических воззрений в досократовской натурфилософии получило название гилозоизма, в нем живое и неживое не противопоставляются и даже едва различаются. Это как раз та «первобытная простота» раннегреческой философии, которая «не была способна выяснить отношение мышления к материи» (1, 20, 142) и которая образует предпосылку дифференциации философских направлений, «зерно позднейшего раскола» (1, 20, 504). Что касается Эмпедокла, то у него мы находим не просто гилозоизм, а «усиленный гилозоизм» (17, 214). Поэтому Любовь и Ненависть в описании Эмпедокла либо уподобляются стихиям, либо сами суть стихии. Например, любовь, как и любое тело, имеет пространственное изменение: «она равна и по ширине, и по длине» и, подобно какой-нибудь вещественной природе, «распространена среди стихий» (3, 178). И вообще они выглядят как два дополнительных (к четырем) элемента, выполняющих роль своеобразного фермента, или «динамического флюида» (44, 497): один ассоциирует вещество, другой диссоциирует. Их невозможно представить вне того, что они объединяют и разъединяют. Как отмечает Аристотель, Любовь и Ненависть входят в состав мирового целого и потому наравне с другими стихиями «участвуют в общей смеси элементов» (6, I, 317).
Такова картина космогенеза у Эмпедокла на стихийно-элементарном уровне. Космическая жизнь, согласно ей, есть становление вещества, осуществляющееся через борьбу Афродиты (Любви) и Ареса (Ненависти): Афродита как символ объединяющего начала синтезирует в направлении убывающей телесности («путь вверх») божественное Единство (Сфайрос); Арес как символ разъединяющего начала создает – в направлении убывающей духовности («путь вниз») – беспорядочное вещественное Множество.