Впрочем, возможен другой, более откровенный поворот: присвоение права на «имперскость» и национальность исключительно метрополией. Подход этот, как ни трудно заметить, имеет много общего с советской марксистской историографией. Наиболее последовательно он проводится историками военной эмиграции, где аргументация чрезвычайно политизирована и восприимчива к конъюнктуре. Так, авторы одной недавно опубликованной работы о белом терроре склонны упрекать эмиграцию в «закамуфлированном демократическими лозунгами» реваншизме, который, по их мнению, «предшествовал послевоенному всплеску терроризма в Европе и на Ближнем Востоке, причем последний во многом использовал опыт российских террористов (например, „красные бригады“ в Италии, террористы в Северной Ирландии и др.)» [299] . Таким образом, изучение эмиграции происходит в новом инородном дискурсивном поле, что выдает установку исследователей на полное символическое овладение объектом исследования [300] . Интегрировать военную мысль и военную историю русского зарубежья сложнее, чем философию, этим и объясняются торопливость и издержки у творцов историографической индустрии. На источниковедческом уровне эта проблема тоже не снимается, а с подключением к дебатам «историков в штатском», периодически «вынимающих» документы из-под плащей, «усугубляется». Один из первых опытов тематической публикации документов и материалов принадлежал коллективу специалистов из Министерства обороны, ФСБ и Службы внешней разведки, и выводы этой работы, разумеется, дают больше аргументов в руки тех, кто склонен видеть в деятельности организаций, подобных РОВСу, субсидируемый извне деструктивный экстремизм, бессмысленно и трагично затянувший Гражданскую войну. [301]

Феномен военного зарубежья, впрочем, может сказать историку гораздо больше, если попытаться его осмыслить вне политических рамок как вполне целостное культурное явление. «Уникальный пласт военной культуры» – так и называется статья В. Марущенко о профессиональных разработках военных-эмигрантов [302] . Работа по созданию военной доктрины безопасности и разногласия ее творцов сами по себе парадоксальны для изгнания, но они – часть военной эмигрантской культуры. Ключом к ее пониманию, к примеру, может служить исследование системы ее воспроизводства – разветвленной организационной и образовательной структуры. Так, изучая военное образование, А. Бегидов рассматривает процесс организации системы военного образования, его качественные и количественные особенности; степень идеологической инфильтрации; конечную востребованность социальной средой и обстоятельствами изгнания; общее развитие научно-военной мысли и ее образовательное значение. Эмигрантский проект создания альтернативы советской системе образования оказался, по его мнению, успешным: в итоге военные заведения зарубежной России не дублировали функционально советские аналоги [303] . Система не была лишена гибкости и динамизма, адаптировалась к обстоятельствам: первоначально кадетские корпуса и военные училища ориентировались на традиционные формы обучения, не забывая об одной из главной функций – производство кадров для военной оппозиции. К 1930-м годам появились альтернативные формы образования (мобилизации) в виде военно-спортивных молодежных лагерей и просветительских лекций, специальной прессы. Упоминая о различиях образовательных сетей, сложившихся в странах Европы и Азии, автор исследования приходит в выводу, что к середине 1930-х годов русские военно-учебные заведения «становятся неотъемлемым компонентом местной военной культуры, осуществляя параллельную подготовку офицерского состава для армий данных стран…» [304] . Маньчжурско-китайский вариант выглядел более ассимиляционным: в русских военных заведениях обучались не только свои, но и китайцы; и те и другие участвовали наравне в азиатских вооруженных конфликтах. На Балканах же выпускной состав получал доступ к службе благодаря протекции правительств государств-реципиентов.

Военное зарубежье – микроуниверсум внутри «России № 2», с разветвленной организационной структурой, социальными институтами, производящими и транслирующими знания, т. е. поддерживающими этот микрокосм и символически, и идеологически [305] . Эта среда создавалась не только руками военных, диверсантов и казаков, влияние ее выходило далеко за пределы контрреволюционной возни РОВСа, по сути являвшейся еще одной формой адаптации для отдельных категорий военных. Таким образом, армейская тема требует универсальных подходов, и эти подходы уже намечаются в западной историографии с появлением работ, интегрирующих текстуально большинство обозначенных выше аспектов [306] . Отметим только, что взаимосвязь политики и культуры, трудноразделимых в практике эмигрантских сообществ, составляет фокус еще одного направления, условно определяемого в жанровом отношении как политическая история.