Стихотворения и поэмы

Семёнов Глеб Сергеевич

Хождение за три оврага (1969–1981)

 

 

По склону дня (Пачковка, 1969–1972)

 

425. «Высоким слогом в наши дни!?.»

Высоким слогом в наши дни!? Но не могу — не высшим слогом: по травенеющим дорогам иду, устав от болтовни. Опушкам, просекам, лугам — сто гимнов моего молчанья. И нет торжественней звучанья, чем вдох и выдох в лад шагам. Сто полумыслей ни о чем, одический восторг немотства и — праздничное превосходство над повседневным рифмачом!

 

426. «Тишина палатки, тишина…»

Тишина палатки, тишина наскоро обшитого пространства. Клинышек покоя, беспристрастно вбитый в шорох полночи лесной. В полуметре, слышу, надо мной — вздрагивает, дышит, — мы бок о бок. Но внутри косоугольных скобок неприкосновенен смысл души. Во вселенской где-нибудь глуши звезды или дырки в парусине, листик встрепенется на осине или самолет заложит слух, — я не то что слеп и тугоух, но совсем отдельно существую. И летит сквозь полночь мировую вырванный из времени кусок…

 

427. Пейзаж с красной крышей

Все это сто раз перепето, но, очевидно, неспроста разнозеленый полдень лета опять играется с листа. Лови по клавишам бегущий вдоль льстивой ласковости льнов к извечно сумеречной пуще восторг его полутонов. Струятся по ветру колосья, вскипая, вторит им листва, — согласное многоголосье трепещущего естества. Взгляни вокруг себя и празднуй, прислушайся и приглуши звучанье крыши ярко-красной зеленым шелестом души.

 

428. Полудетское

Что нахохлилась, дочка? Пойдем, погуляем, оставь ты скакалку. Видишь, клены и липы вповалку: ветер, холодно, тянет дождем. Вышли в поле — и вот тебе нá: лоскуточек летучей лазури. И везет же одной капризуле — будто выглянул кто из окна! И везет же особе одной — будто выскочил кто на крылечко! Просияла чешуйчато речка, с неба дождичек брызнул грибной. Что ж: какой-нибудь кашке сродни, изумись двухминутному чуду и на милость высокую чью-то хоть помпоном бездумно качни!

 

429. Маленькие пейзажи

* * *

Сухая кисть и тощий колорит. Передний план колесами изрыт. Две ивы на голландском ветродуе. Какое время года — не прочесть. И поневоле видишь все как есть, не восторгаясь и не негодуя. И дом как дом. И женщина вдали. — Твоя земля. Другой и нет земли.

* * *

Грех жаловаться! Воля и покой. Лазурная внезапность над рекой — и кажется — о Господи, на кой все наши споры, чаянья, тревоги? — Непышный хлеб, текучая вода, вдали вечнобиблейские стада и только для пейзажа — провода, гудящие натужно вдоль дороги.

* * *

Тебе не вспоминается, взгляни? — На луговину льется свет вечерний, и тени с каждым шагом непомерней, и то, что за спиной, уже в тени. Озарены спокойствием холмы, и мимо отдыхающего стога настолько никуда лежит дорога, что двое на дороге — это мы.

 

430. Ночная гроза

Весь день собиралась гроза, хлынуло ночью. Стакан засветился насквозь рядом с тетрадью. Слепея скользнули глаза по междустрочью. И — хлынуло, и — понеслось по междугрядью. Наверное, кажется мне, но не упомню, была ли хоть вспышка одна, чтоб оглядеться? — Все небо являло в окне каменоломню, восторгом несло из окна, словно из детства. Потом уже сад попривык. Слышно, как рос он. Земля замирала сочась, пахло листвою. Увидел я — мой черновик кем-то набросан, а стало быть, в мире сейчас было нас двое.

 

431. Хождение за три оврага

Конец на сегодня учебным полетам, геройским забавам со скоростью звука, небесный чертежик размыт и разметан, вечерняя проголодь зренья и слуха. Опять, глядя на ночь, не путь не дорога, утешусь хождением за три оврага. Тропой несказуемого монолога несет без компаса меня и без флага. Синеющий город встает из развалин надмирностью арок, бесшумностью башен, и замысел зодчего так гениален, что все рождено как бы вымыслом нашим. А понизу гонят коров из-за леса, железом старательно бьют о железо, детей утешают и варят варенье, — и это все тоже детали творенья. Гудит надо мной телеграфная лира, ласкают меня журавлиные клики, — покамест я в мире, исполненном мира, все разновеличия равновелики!.. Тишайшего неба большие свершенья, и маленьких звуков земных копошенье.

 

432. «Запалят прошлогодние листья…»

Запалят прошлогодние листья, и потянет дымком между сосен. Всколыхнется душа, затоскует, то ли старость уже, то ли осень. То ли сизое воспоминанье дочерна перетлевшей невзгоды; то ли вечная горечь России — много воли и мало свободы. Сушат хлеб, или топится баня, костерок в чистом поле белесый, — посреди безутешного мира — дым отечества, счастье сквозь слезы.

 

433. «Сколько листьев замертво…»

Сколько листьев замертво, после схватки с ветром, пало наземь, замерло в сумраке рассветном! Сколько было по лесу ветрового сыска! Сколько слухов понизу — по земле российской!

 

434. Успение

Крестный ход. Успенье лета. Купола светлым-светлы. Но взглянул — и меньше света, но вздохнул — и больше мглы. Стужей близкого покоя веет за версту вода. Невзначай махнул рукою — как простился навсегда с этой пожней, с этой пашней, с колокольным этим днем, с красотой позавчерашней, с вороньем —    все бесшабашней празднующим вороньем.

 

435. По склону дня

Нет, не размолвка, нет, не расставанье. Я шаг за шагом в сторону заката неслышно отхожу на расстоянье руки, тобой протянутой когда-то. Из твоего спокойного квартала я возвращаюсь быть своей дорогой: с горы тащиться на гору устало, а чуть поодаль — видеться пологой. Своей дорогой быть, своей работой — кремнистым словом с отсветом разлуки, счастливейшей — не в первый раз, не в сотый! — боязнью замереть на полузвуке. Такой вдруг безоглядностью подуло! Соринка в голубом глазу пространства, своею восхищенностью сутулой врасплох смущаю птичье итальянство. Вторгаюсь в корнесловие дубравы, полей листаю подлинник, — всецело поглощено забвеньем легкой славы возвышенно дичающее тело. На острове у нас пустует лето, цветут воспоминания вдоль линий, а солнце опускается не где-то, а здесь —    за той горою, в той долине.

 

Комарово, 1970-е…

 

436. Портрет гостьи

— Живешь ты впроголодь, красавица, поешь! Нет, хорохоришься, на случай хорошея. — Твой большеротый взгляд, сговорчивая шея (всё, что ни станется, останется промеж двоих, почти своих!), пустая дача, осень… Столкнись мы десять лет еще назад в лесу, нам заблудиться бы и трех хватило сосен! Теперь же — протопил сосною и несу твои бездомные сушиться сандалеты, завариваю чай. Из кухоньки слышней дождь, отменяющий обратные билеты, распространяющий себя на много дней, радушный дачный дождь. В окне темно и сиро. Страх как легко сказать: «Поди-ка попляши!» И ты, присевшая на краешек души, жуешь, задумчиво смакуя, ломтик сыра…

 

437—438. О сад ночной…

 

1. «Согрелись, обсушили рукава…»

Согрелись, обсушили рукава, дождь кончился, когда уже темнело, — я думал вы уйдете; черта с два: пока неодолимо и несмело отряхивалась досуха листва, — вы мешкали, ища свои пожитки. Я вышел проводить вас до калитки; в саду кромешном стало как в лесу от слышимости высшего накала, и капля — вызревая на весу — одна на всю вселенную — упала и — взорвалась… Кого теперь спасу?

 

2. «Встаешь, очки снимаешь, в сад…»

Встаешь, очки снимаешь, в сад выходишь, погасив веранду. Полночные пространства голосят на железнодорожном эсперанто. В беззвездной пасмури черней сосны отверженной вершина. Молчишь, не обинуясь перед ней, и ваша обоюдность нерушима. Ну горожанин, ну чудак, семью не прокормить бывает. А дерево ты понимаешь так, как дерево себя не понимает. Сыновней совестью казним, стряхнув обузу первородства, сочувствуешь , но не ему, а с ним — и вырастаешь раз, наверно, во сто. С твоих корней, с его подошв земля ссыпается несмело. Вокруг ни зги. Накрапывает дождь. И с космосом соприкоснулось тело.

 

439. Не считая кота

Ну что ж! Вот и осень. В саду нищета Я в доме один, не считая кота.    Нельзя удержаться от вздоха.    Но в общем-то это не плохо. Я утром подняться себя тороплю. Гремлю у колодца и печку топлю.    Пью чай и сажусь у окошка —    авось, попишу хоть немножко. Я честно сижу, не скупается мне. Забавную сойку я вижу в окне.    Листочек нечаянный вижу,    слетающий в хвойную жижу. Я вижу, как ветер вступает в игру, и листья мотает и рвет на ветру,    и дерево машет руками. И кот мой, ища вдоль забора дыру,    несется большими прыжками. Я слышу, как дождь начинает идти: как будто и нету другого пути —    идет, спотыкаясь о крышу. А время двенадцать уже без пяти,    а я только вижу и слышу. Я вижу, что ровно двенадцать уже, я слышу, как чинят мотор в гараже. —    Я в доме один, не считая кота, что, конечно же, настороже, но честно сидит на своем рубеже,    другого кота поджидая. Я тоже, как сказано, честно сижу — и тоже минуту свою сторожу…

 

440. Лесная прогулка

Посмурнело в лесу, выцветает березовый ситчик. Я в берете несу два наклона попутных лисичек. Ради славы уже я не рыщу, как в прежние годы. Подаянья природы достаются одной лишь душе. Просветленный финал после бури страстей и восторгов. Я свое отстонал, мох под соснами палкой исторкав. Череда уже быть милосерднее, выше, добрее. Жить нельзя не старея — просто надо любить как любить. Ну какая ж беда, — тихо радуюсь, идучи к дому. Мир таким никогда и присниться не мог молодому! А с годами в строку будто сам отливается сразу. — Я крылатую фразу из прогулки лесной извлеку. Вот какие дела, а слыву неудачником вроде. Даль спокойно светла, на последнем стою повороте. Сколько б ни было дней, с легким сердцем уйду восвояси. — Наших всех разногласий согласованность мира сильней.

 

441. Осенины

У нас в Комарове деревья и осенью так же строги. Слоняюсь на позднем пригреве походкой вот этой строки. Вдоль дачных линялых заборов, вокруг нежилого жилья. Сперва прохожу мимо Горов, потом мимо Граниных я. Вдоль детских пустующих дачек брожу, на качелях сижу. Попавшийся под ноги мячик зачем-то в руках подержу. Вдоль тихих веранд и участков с надменной ненужностью мальв. Ко мне почему-то неласков барбосик по имени Ральф. Но, Господи, что за попреки! Той будки ахматовской страж, скитаюсь на мертвом припеке, собой довершая пейзаж! Вослед журавлиной станице гляжу, будто это навек… Душа отвечает сторицей, и жгучее солнце струится из-под остывающих век.

 

442. «Трудно тинятся тени…»

Трудно тинятся тени в перелеске закатном. Легкий шелест растений как бы где-то за кадром. Послоняюсь для виду между двух сыроежек. Нога за ногу выйду на брусничный обмежек. Сухо шепчут березы, влажно плещут осины. Все смотрел бы сквозь слезы в тот костер негасимый!

 

443. Прощание с садом

О мой замусоренный сад, дождливый мой лесок! Всех обнажение досад, ветшание досок. А листья если и висят, то все наискосок, висят, мотаясь вкривь и вкось, а я — ненужный гость. Особенно когда блеснут, — они наперечет. Счастливых некогда минут в саду переучет. Брожу, зануда из зануд, за шиворот течет, брожу и вижу все насквозь, — ненужный, в общем, гость. Прощай, мой сад! Не обессудь, что обернулось так. Быть может, жизни нашей суть — такой же кавардак? Тебе забыться бы, уснуть, — а я брожу, чудак: своим считал себя, небось, и вот — ненужный гость.

 

444. «Кончаюсь. Нечего сказать…»

Кончаюсь. Нечего сказать. И некому. Зачем печалить? Душа узлом — не развязать, от повседневья не отчалить. Еще я честно бормочу. Еще мешают — я ворчу. Строгаю рифму побогаче. Еще обманываю всех. И — покушаясь на успех — скрываю призвук неудачи. Слепит еще сиянье дня. Могу ль не радоваться свету? А все уже — не про меня. И нету слов. И жизни нету.

 

445. Стихи о дожде

Шум дождя на веранде, лето, дачный сезон. Сколько там ни горланьте, я дождем обнесен. Я дождем забормочен, мне совсем не до вас. Да и весел не очень я, наверно, сейчас. Шум дождя на веранде, каждодневный недуг. Никаких нет гарантий, что разведрится вдруг. Ни малейшей отсрочки. Так что, брат, не ершись! Не дописаны строчки, недодумана жизнь. Шум дождя на веранде до конца моих дней. Напоследок сварганьте кофе мне почерней. Или нет, погодите, лучше сам я сварю. Вы со мной посидите, я на вас посмотрю.

 

446—447. Комаровские дятлы

 

1. «…И тот же дятел…»

…И тот же дятел, что к Ахматовой летал, что с Гитовичами ладил, — и со мной водиться стал. Примостится спозаранья на осине негустой и строчит воспоминанья без единой запятой. Как тут жили-поживали (а глазок его блестит), с кем дружили, что жевали (Бог забывчивых простит). О свидетель жизни нашей, память добрую твою я поддерживаю кашей, ломтик сыра отдаю!

 

2. «Почти что без запинки…»

Почти что без запинки, никем не понят, на пишущей машинке, долбит, долдонит. Среда или суббота, долдонит дятел. — Знай головой работай, пока не спятил! Стволу полтыщи надо задать вопросов. Интеллигент пернатый, поэт, философ — работает красиво, со страстью, то есть весь век не за спасибо, всю жизнь на совесть. Козява и букаха не любят дятла. Жучок хамит со страха: — Попомнишь, падла! — Поют себе на ветке другие птицы, а этот знай в жилетке — с утра трудится!

 

448. Рисунок на песке

Кто палкой на песке нарисовал меня? Сутулого, обросшего, в берете. На первый взгляд все точно на портрете — и нос, и горб, — смеется ребятня взахлеб… А между прочим, те же дети, столкнувшись где-нибудь лицом к лицу со мной, вдруг притихают и глаза отводят; и с глазу на глаз пьяницы заводят, как будто перед собственной виной, свои глухонемые оправданья; да что-то и в тебя, как ты призналась мне, запало чуть не с первого свиданья… Так пусть же на съедение волне идет рисунок — он без дарованья, он верно лишь копирует черты!.. — Но разве же таким меня запомнишь ты?

 

449. «Вижу яростный лик небосвода…»

Вижу яростный лик небосвода, знать не знаю лица своего. Сколь ничтожна моя несвобода перед явленной волей Его! О раскованность! О торжество! А еще говорят — непогода…

 

450. «Всю зыбкость пятнистого света…»

Всю зыбкость пятнистого света в трехстопный вложу амфибрахий. Какое счастливое лето глядит в декабре с фотографий! За окнами вьюжит и мглится, всё шапки да шубы сплошные. А тут — еще легкие лица и воротнички отложные. Среди негустого лесочка стоим мы, друзья и соседи. Моя долговязая дочка гарцует на велосипеде. А сам я — на фоне веранды кота подхватил под микитки. Беспечности нашей варианты, и настежь, конечно, калитки! У гостя в руке сигарета, он прыскает от анекдота… Какое счастливое лето — как перед войною когда-то!

 

Комарово. Последние…

 

451. «Поспешу ли найти оправданье…»

Поспешу ли найти оправданье, ничего не скажу, — все равно: в девятнадцатом веке — рыданье, а в двадцатом — усмешка в окно. А в двадцатом — ни жалоб кузине, ни бессонницы, ни дневника. — Через город, в гремучем бензине, ты идешь, и походка легка. Под мотивчик какой-нибудь шалый, измывающийся над душой, ты уходишь в себя, и пожалуй — до галактики ближе чужой.

 

452. «Все чаще мы домашних сердим…»

Все чаще мы домашних сердим внезапной глухонемотой… С преувеличенным усердьем остаток слова заглотну. Успею снять еще кофейник, поднять уроненное, но уже из всех забот семейных как кто-то выключил меня. Я глухотою зарешечен, от пониманья отрешен. Я здесь — и нет меня, и нечем вернуть меня в согласный шум. О не сердитесь, трали-вали! Конечно, и на этот раз я возвращусь. Но вы бы знали, где был я… как любил я вас…

 

453. «Никакая как будто еще и не старость…»

Никакая как будто еще и не старость, столько воли вокруг, но единственное, с чем душа не рассталась, это речка и луг, лес за речкой, и тварь неразумная Божья, и тропинка, — уже до разлившегося на весь мир бездорожья нету дела душе. Из событий — одни только лоси в тумане да луна сквозь кусты, — все бесстыдней день ото дня, все безобманней, безнадежнее ты счастлив домом своим, домочадцами, дымом между сосен, котом на крыльце, и в неведенье непобедимом, как все будет потом.

 

454. «Живут пока живут…»

Живут пока живут… Тоска или простуда, — однажды позовут откуда-то оттуда. С небрежностью такой поманят между делом — чуть мреющей рукой, платочком белым-белым. И вот — я не Иван, тем паче — не Царевич. Отныне я — Туман по кличке Вечеревич. Скрываю белый свет и скрадываю звуки, и ни дороги нет, ни встречи, ни разлуки. И кажется, я тут — и нет меня, сдается. Живут пока живут… А если не живется?

 

455. Доброй памяти

Лошадь вышла из употребленья, анахронистичен трубочист… Пусть себе на душу населенья меньше доброй памяти, —    лучись, не тускнея, стеклышко цветное, навсегда зажатое в руке! Город разговаривал со мною на старобулыжном языке. Праздничный навоз; и отсырелость вербы переулочной; и ртуть, что на солнце долго не смотрелась, — но в конечном счете расстегнуть позволялось пуговицу, даже две: на отвороте был значок… Как потом я плакал о пропаже! Чтоб меня утешить, сундучок няня свой распахивала: в центре крышки, приоткинутой к стене, — позапрошлый царь; и словно в церкви — тесно-тесно, лицами ко мне, по бокам, не страшные от лака, мученики выстроились; и дух сухого дерева и мака, воска и лежалой кисеи — обвевал… И вдруг она конфету — на-ка вот!..    Да я сейчас бы вам за одну, за бедную, за эту, с фантиком линючим — килограмм отвалил бы, белочек ли, мишек !.. Нет, минутки нет ни у кого под крестом поплакать полусгнившим на могиле детства своего.

 

456. Родине

Иду, столбы считаю, ни встречи, ни привала. Взметни воронью стаю, чтоб даль не пустовала. Швырни проселок в ноги от большака налево. Да трактор у дороги поставь ржаветь без гнева. Да в час похмельной злобы каблук в грязи оттисни. — Как мало нужно, чтобы своим прослыть в отчизне! Как много нужно, дабы мою судьбу сыновью пронзило навсегда бы той странною любовью !

 

457. «Леском пройти короче! Вдоль канавы…»

Леском пройти короче! Вдоль канавы пупырчатой; пиная пни; минуя зловонные завалы утиля; шагая по осколкам дачной славы; свою же непутевость матеря, — запутаться в тропинке между сосен и, прогибая почву торфяную, вдруг посреди безвыходной глуши задрать лицо в сияющую просинь и — захлебнуться памятью души…

 

458. «По памяти рисую: вот изба…»

По памяти рисую: вот изба, край изгороды, церковь и с обрыва — тропинка… Я коснусь ладонью лба, от мухи отмахнусь нетерпеливо и, напрягая зрение, всмотрюсь… …Нет, никакая вроде бы не Русь и никакая даже не Россия… Вот девки с коромыслами идут, вот мы бежим с мальчишками босые, вот вечный дядя Ваня тут как тут, — не первая ли удочка в округе! Я чувствую доныне, сколь упруги чуть влажные нагретости тропы… …Не Псковщина еще, пожалуй, даже… А тетя Дуня за реку в грибы ходила, и улыбочка все та же, что и тогда, полсотни лет назад. Кладбищенские тополя сквозят на солнце, нестерпимая блескучесть в листве тех незапамятных времен… …Не Святогорский даже и район… Отматерясь, отсовестясь, отмучась, моей деревни дух и естество погасли. По-немилому все ново, запущено, расхищено, мертво… …Неужто и народу-то всего на родине, что у ларька пивного?!

 

459—463. Последним друзьям

 

1. «Дальше вроде бы некуда, а вот поди ж ты…»

Дальше вроде бы некуда, а вот поди ж ты — и смеемся, и сплетничаем, как ни в чем не бывало, и за водочкой (будь оно трижды все неладно!) сидим до упора, едим до отвала. Не посмеем прервать себя ни на минуту, за отсутствующих разве тяпнем без тоста. Головой впору об стену, а между тем почему-то и вздохнуть не моги: круговая порука юродства. Обо всем говорится! О чем только не говорится! А зайдет-таки речь о России — нечиста будто совесть, в пушку будто рыльце — друг на друга не смотрим, разини.

 

2. «Отечество ли, отчество ли — их…»

Отечество ли, отчество ли — их не выбирают: нет на это воли. Тяжелая тебе досталась честь, глухое унаследовано поле, и Отче наш всесильных губ твоих — осинового лепета невнятней, и воронье висит над голубятней твоею — над какою ни на есть!

 

3. «Нет, не только наряженный гроб…»

Нет, не только наряженный гроб — вопиющая практика смерти! Худо-бедно ли, вы уж поверьте, я друзей за полвека наскреб. С теми спорил, у тех пировал… Но в отечестве пасмурном нашем мы теперь только крыльями машем: вот еще одного наповал. Ах куда ж ты, постой, погоди! Хорошо ли тебе на том свете? Обомлеем, однажды заметя, что вокруг хоть шаром покати. Камень на сердце — эка беда: хоть пока еще сердце не камень! — Молчаливым живу привыканьем, что ни с кем — никого — никогда…

 

4. «Ломаются ногти и рвутся шнурки…»

Ломаются ногти и рвутся шнурки. А может быть, правда, что мы старики? — Встречаться — как будто прощаться. Вчерашняя водка стоит на столе, хоть капельку выглядеть навеселе мои сопечальники тщатся. Присядет на краешек время само. Мы как с того света читаем письмо: герой не забыть нас божится. А нам оставаться на этой земле, рыдать-убиваться об этой земле и в эту же землю — ложиться! Мы заполночь выйдем, хоть выколи глаз. Вокруг сто углов, ненавидящих нас, заблеванных сто подворотен. За нашу судьбу и полушки не дашь… Качается город… дичает пейзаж… и все ж таки путь ежедневнейший наш — до ужаса бесповоротен.

 

5. «Опять городское безлюдное лето…»

Опять городское безлюдное лето. В канале осклизлой волны переливы. Колеблет дома петербургского цвета — лиловый, линялый, ленивый. Вдоль берега узкие окна змеятся, замковые камни кривляются грубо. Того и гляди, не начнут ли смеяться мои невеселые губы. Живем вот, жируем, детей своих женим, гордимся своим петербуржеством нищим. А цвету, ослабленному отраженьем, так имени и не подыщем. Разлуки с родными… разрывы с друзьями… Не тонет лишь памятник архитектуры, и маски лепные кривляются в яме, и сам усмехаюсь я хмуро. До гроба — лиловый, линялый, ленивый колеблет вдоль берега жирную лету… Пока отражается — мы еще живы, исчезнет — и нас уже нету. Да что: нас давно бы уже доконали с друзьями разлуки, с родными разрывы, когда бы не ласковый отблеск в канале — лиловый, линялый, ленивый.

 

464. Купание в ночном фонтане

Что в городе? — Да ничего, стоит! Стоит себе, я говорю, пустует, без всяких приключений существует, свои фонтаны попусту струит. И то: кому теперь он поднесет полуночную чашу этой влаги? — Глоток непозволительной отваги перед лицом незыблемых высот! Кому столь запросто предложит он купель со звездно расплескавшейся вселенной?! Две сумасбродки (море по колено!), две нимфочки (турнуть бы их отсель!), отчаянные чьи-то две любви, что смеха ради крылышки омочат… Конечно, только голову морочат, но без таких попробуй проживи! Попробуй без таких не опустей: два счастья через край, поверх гранита!.. А впрочем, все осталось шито-крыто, без неприятностей для городских властей.

 

465. После новоселья

Ну что же… всяческого счастья хозяевам… пора и честь!.. — Не стой на лестнице, прощайся, хотя еще минутка есть, хотя, конечно, есть минутка, еще успеешь на метро!.. И вот — его кривая шутка, и вдруг сверкнувшее мертво ее кольцо, ее ладошка в ладони медлящей твоей, и света щель из-под дверей, — все отдаляется немножко и застывает навсегда… И не минута, а года текут; ушел последний поезд; стареет женщина, — уже я ни о чем не беспокоюсь: с печалью лестничной в душе все не могу начать разлуку… Наверно, кто-нибудь другой — в поклоне пожимая руку — ступеньку пробует ногой.

 

466. «Шумят, красуясь, корабли…»

Шумят, красуясь, корабли… И мы трехъярусно цвели, глумясь над оторопью взрослых в постыдном пафосе своем. — Теперь молчать не устаем: терпенье — наш последний остров, обугленный клочок земли… Вернетесь ли? Очнетесь ли?

 

467. «Ну Мойка, ну Карповка пусть…»

Ну Мойка, ну Карповка пусть… Бесслезно, безгневно, бескрыло — сведет меня город — вплетусь, врисуюсь в ночные перила. Вода, свою вечность яви! — Куда там: клоака клокочет, всплывают предметы любви и мост опрокинутый сводчат. Не время жалеть о себе! Чугунная тяжесть в затылке… Пускай в непроглядной судьбе — уколом блокадной коптилки — вдруг вынырнет из-под моста, поверх петербургского масла — звезда… Ох уж эта звезда: и как до сих пор не погасла! Смоленка ли, Пряжка… Внаклон, ладонями в поручень узкий… По-блоковски век воспален, разнуздан по-обериутски. Стоим — я и город — не спим, фонарь все масштабы смещает. И берег изгибом своим строку мою предвосхищает.

 

468. «Сколько ж было!.. А было… и жгло…»

Сколько ж было!.. А было… и жгло… Неужели со мной это было? Поросло.    Или сплыло. Вот, казалось, любовь навсегда. Дальше некуда вроде, казалось! — И следа    не осталось. Не осталось следа, говорю… Нет, не то что забыл, а не помню. Не курю —    и легко мне. И легко пожимаю плечом. Да когда и вздохну тяжелее, — ни о чем    не жалею. Так и чувствую, как с высоты шаг за шагом спускаюсь я к дому… Ну а ты?    По-другому?

 

469. «Любовь… О господи, любовь!..»

Любовь… О господи, любовь! Любила — не любила… Чурайся, ерничай, злословь, забудь, как это было, не верь, что было не уснуть, все перепутай даты — и все ж до гроба счастлив будь, что мог любить когда-то. — Когда под шорох грозных крыл держать ответ придется, шепни одно лишь: «Я — любил», — и жизнь тебе зачтется!

 

470. «Ни по лесу, ни по полю, ни вдруг…»

Ни по лесу, ни по полю, ни вдруг — через овраг, не разнимая рук, ни на берег под звезды, ни во тьму — сверяясь лишь по сердцу своему. И ни банальных слов не повторять, и ни, тем паче, голову терять, и ни вздыхать на весь на белый свет, ни даже ручкой не махать вослед. Ни ревновать, ни — Боже сохрани! — надеяться, ни жаловаться — ни — чего, и ни-куда, и ни-когда ни — с кем уже. Все было. Все вода.

 

471. Банальная бессонница

Всю жизнь она хотела спать — и выспаться не удавалось. Теперь в четыре или в пять сном неохотным забывалась. Не то что память тяжела, но если было — значит, было. Он жил — не думала: жила. Он умер — поняла: любила. Не так, пожалуй, как иных, но свыше двух десятилетий он был наивней, чем жених (не зря его любили дети чужие), говорил: — Моя! — и целовал…    Она боялась — от невозможности вранья — промолвить слово и — смеялась… Смеялась кряду двадцать лет! Сказал бы кто, что плакать будет. И отвечать все нет да нет, лишь утром телефон разбудит.

 

472. Перед зеркалом

Какое слово-то: отроковица! При всей уже хорошести своей еще не знает, как распорядиться свалившимся вдруг на голову ей    богатством; перед зеркалом все чаще и так, и этак пробуешь себя: ни девочка, ни девушка, — скользящи все признаки;    любя и не любя ту, отраженную, то надуваешь губы — остричь бы, к черту, волосы! — то вдруг рывок плечом, нетерпеливо грубый, и для заколок не хватает рук; еще не понимая чем гордиться, примериваешь гордые черты — и кто-то у окна по-взрослому садится… Не девочка ли с персиками ты?

 

473. «Ах как было легко! Ах как было недолго!..»

Ах как было легко! Ах как было недолго! Половица остыла, чуть солнце устало. Под ногами блеснувшая было иголка — не нагнулся и — вновь невидимкою стала. Окликаю… А рощи уже безголосы. Отвыкаю… На черта ли столько свободы! На вчерашних верандах — засохшие осы, и в носу от укропа свербит и смороды. Я дровишек еще нарублю по привычке, сдам бутылки, потрогаю печку — тепла ли. И однажды — опомнившись — на электричке укачу: поминай — глядя на ночь — как звали! Ах как было! Как не было дня, о котором затоскуется, сердце зайдется от боли! — И всю зиму, под окнами, с занесенным мотором будет легкая память мертветь на приколе.

 

474. «А нежность по-стрекозьи пучеглаза…»

А нежность по-стрекозьи пучеглаза. Ни дать ни взять — овраг среди овса! Густеют голоса,    не удается фраза. Теченье дня зашторено врасплох, забота рядом с бусами забыта. Какой урон для быта —    один счастливый вздох! И крышечка на чайнике взбухает, и за стеною кашлянье старух. — …Наш полумертвый дух    в овраге отдыхает…

 

475. «Нет времени уже роптать…»

Нет времени уже роптать. Чем меньше слов, тем больше слово. Идем вдоль луга золотого, четырехстопна благодать. Но — нет, не тени с полуден длинней, ни реплики короче — неотвратимым кругом ночи наш день по краю обведен. Неотвратимо сознаем, в какую тень несут нас ноги. Слова сливаются в итоге в одно молчание вдвоем. В одну бессмысленную тень вливаются две наших тени, — и ни мечтаний, ни хотений, ни памяти на прошлый день… Так не от счастья ли сейчас нам должно плакать, Диотима? — Луг золотой… И мы взаимо- доверчивы… И запах дыма… — Воистину: довольно с нас!

 

476. «Уходит жизнь моя в песок…»

Уходит жизнь моя в песок. Целую тихий твой висок.