247. Отпуск в сентябре
Поэма
(1946–1961)
Посвящение
Опять грибы…
Опять остаться
в поэме этой без тебя.
Швыряет щепки наших станций
по ржавым волнам сентября.
И электричек перестуки,
и неба медленный простор —
те доказательства разлуки,
что изумляют простотой…
Со мною снова только насморк.
И тонет в вереске нога.
Он зааукать может насмерть,
мой дачный лес, моя тайга.
Такая у него акустика,
что, может, два каких-то кустика,
а эхо — эх! — вдоль каждой тропки,
из ничего переполох.
И сыроежки, словно кнопки,
к земле прикалывают мох.
И мухомор — как на рисунке,
и боровик — как напоказ.
Грибы — для солки и для сушки,
и просто для отвода глаз.
Всей легкостью перечислений
меня заманивает лес.
А каждый день — как день последний —
великолепствует окрест!
Всё каждый день одно и то же —
и каждый день в последний раз.
Кого благодарить, о Боже,
за эти празднества пространств?
За тишину тысячеустую!
За счастье, что при сем присутствую, —
дрожь сопричастности колотит,
догадка брезжит о родстве!
А между тем — пейзаж болотист,
влажнеет лоб, свербит в ноздре,
вот-вот сейчас чихну, избранник,
еще живущий на авось.
На многолиственных собраньях
давно отспорено, небось,
что это ясень, —
это осень,
ее мазок, значок, деталь…
Безлично грянуться бы оземь
и камнем заглядеться в даль!
1
Встает все позже солнце. Все ленивей
туманы уползают. А грибник
вышагивает знай себе по ниве,
по сжатой ниве к лесу, напрямик.
Идет, шоссейный лоск пересекая,
болотца огибает не спеша…
В резиновых бахилах — городская,
в чудаковатой кепочке — душа.
Корзинка на руке или кошелка,
и никому он больше не сосед.
Напрасно машут крыши из поселка
платками разноцветными вослед.
Напрасно тополь, сделанный из жести,
о чем-то ропщет, трудно трепеща.
На свете нет ни дачных происшествий,
ни умников, боящихся дождя.
Свежо в душе. И гулко. И безлюдно.
Началу дня осеннего под стать.
Облюбовав репейник неуютный,
пичуга то решится засвистать,
то оборвет коленце…
2
Смешно, конечно, думать, что едва лишь
поселок скрылся úз виду, и ты
(едва раздвинешь первые кусты
и первую ногой поганку свалишь)
уже себя от времени отрек.
Хоть не шныряют вдоль и поперек
девицы —
с новостями вперемежку,
очкасто рассуждающие, как
не спутать мухомор и сыроежку;
и не лежат на снятых пиджаках
отцы семейств, являя животами
презрение к вопросам суеты;
и не чревовещают сквозь кусты
транзисторы, —
и все же меж кустами
(теперь-то каждый видит, каковы!)
замашки наши летние, увы,
живут себе, витают, как легенда,
бытуют, как мотивчик ходовой:
с готовностью виясь над головой,
комар спешит случайного клиента
прирезать бритвой ультразвуковой;
и еж, обнюхав винные осколки,
с невинным видом, наряду с листвой,
дабы пресечь сорочьи кривотолки,
нанизывает на свои иголки
два-три клочка статьи передовой
(так и живет — не только, видно, в баснях!);
и — что уже буквально курам на смех —
от скорлупы лишайник сам не свой.
Не сделать ли улыбочку кривой:
«Чем ближе центры мировой культуры,
тем больше выеденного яйца!» —
Но мимолетом твоего лица
коснется лист… коснулся… и нехмуро,
по-дружески тебя предостерег:
честней окурок бросить, чем упрек!
3
Чем дальше в лес, тем больше не до смеха.
Сухой сучок чихнет под сапогом —
направо и налево брызнет эхо
и меж стволов припустится бегом.
Слежавшаяся в нос ударит пряность —
листва, гнилушки, хвоя, мох, грибы, —
отпрянешь… Не успел еще воспрянуть, —
от подбородка, поперек губы,
вдоль по щеке, раздваивая зренье,
прилипчиво струится до виска
и силится испортить настроенье
осеннее коварство паучка.
Ах, страсти вы, мордасти! Не пора ли
позавтракать? Садишься на пенек.
По главной муравьиной магистрали,
у двух твоих несоразмерных ног, —
большое, в обе стороны движенье:
с травинками, с хвоинками снуют…
И вдруг — война, безмолвное сраженье,
сцепившись, богу душу отдают.
Вынь из кармана хлеб; пусть будет черствым,
пусть даже непосоленным почти —
блаженствуй! Всухомятку если — черт с ним!
Ломай зубами, корочкой хрусти.
Что для тебя лишь миг неуловимый,
для маленького мира — целый век.
Наполовину зряч, наполовину
слеп, как бывает только человек, —
не убивайся попусту. До срока
как хочешь, так и дышишь — ты в лесу.
Тут самое обидное — сорока,
а злое — паутинка на носу.
4
А поженки такой лукавой формы, —
корзинку наземь, да и сам в траву!
И все уже старанья смехотворны
не кануть с головою в синеву.
Забудешься… В высоком мире сосен
такая тишь; движенья сентября
так медленны… И вдруг поверх тебя
устало шевельнувшаяся осень
широкий затевает разговор.
Не по листве — мурашками по коже
он катится, ни нá што не похожий,
сам по себе, всему наперекор —
без никаких миноров и мажоров…
Есть в смешанном смятении вершин —
угодно если Пушкину — и шорох,
и шум, коль на некрасовский аршин,
и фетовский наинежнейший шепот.
Но есть еще и то, как ни крути,
чему людской, излишне трезвый опыт
пока не в силах имени найти!
Сходя на нет и нарастая снова,
на языке вертящееся слово
живет в ушах, и мы не устаем
искать его, считать своей судьбою…
Здесь тысяча деревьев, и любое
по-своему звучит и о своем —
на свой, особый лад.
И вся дубрава
возносит гимн из самых разных труб…
Вот бы и нам одно такое право:
поэтам —
как деревьям на ветру б!
5
Денек-то разгулялся — встань и празднуй
природы сарафанную красу!
То красный гриб, то лист обманно красный,
то просто зайчик, вспыхнувший в глазу, —
хитрят, перемежаются… И снова
от рощицы березовой — к сосновой,
из ельника — в осинник через гать
тебе бродить, и верить, и искать,
размеренными взмахами корзинки
скрывая нетерпение свое.
И вдруг — на трепет худенькой осинки,
на сладостный полунамек ее,
об корни спотыкаясь, чертыхаясь,
всего себя навстречу растворив,
всем телом, всей душой — в черничный хаос…
И — пережить напрасный свой порыв…
Вздохнуть. Смахнуть благую каплю пота.
Мир. Тишина. Букашка самолета
ползет беззвучно к солнцу. И грибник
не устает… Сто разочарований —
и, может быть, один какой-то миг:
уже в глухой глуши, в тьмутаракани —
взглянул — и все, и глаз не отвести!
Боровички, все тело напрягая,
потеют от усилий подрасти,
и почва — крепко сбитая, тугая —
им уступает нехотя, и мох
по-стариковски подавляет вздох.
6
И впрямь, откуда ни возьмись — как будто
из детской сказки вычитана вслух, —
старуха… Только в тапочки обута,
а так любой встречал таких старух.
Застиранный платок, грибы в подоле,
и палка, и какой-то корень, что ли,
за ремешком — заваривать настой. —
Идет-бредет, переставляет ноги.
В чем держится душа! Но ты постой,
не торопись уйти с ее дороги.
Ты: — Здравствуйте, мамаша! — И она,
пошамкав, с присвистом: — Спасибо, внучек! —
А в глубине морщин ее дремучих,
как две росинки (вот тебе и на!), —
внезапные, спокойные, живые
глаза… И что, казалось бы, с того,
но, увидав их, — может быть, впервые
ты в некое поверишь волшебство.
Расспрашивать не надо — все известно!
Была (неделю без году) невестой,
отплакала, отпела, а потом
скандалил муж (не возрази, не охни!),
и мерли дети, и коровы дохли,
и жили мухи, оглушая дом. —
И каждый раз (и в тапочках теперь уж!)
под эти своды шла она без слез:
не Богу, так самой себе поверишь…
А сверху солнце наискось лилось,
и солнечными пели голосами
лесные птицы, и курилась мгла…
Так и умрет с нетленными глазами,
сама не понимая, как жила!
Ну, а тебе — посетовать на то ли,
что, мол, грибы червивые, идти,
сочувствовать ее нелегкой доле,
сшибая мухоморы на пути?
Потом забыть за пестрой заварухой
удач и бед, а в старости тупой
себя увидеть в зеркале…
Старуха,
глазами поменяться бы с тобой!
7
И неудобней под ногами корни,
и ненадежней под рукой стволы,
и ветви с каждым шагом непокорней.
Идешь среди сгущающейся мглы,
и сосны низкорослые бесстрастно
блестят кровоподтеками смолы.
Дыханье голубой болотной астмы
сжигает их живьем, и лишаи
невозмутимо, вкрадчиво и властно
впивают губы серые свои.
Мрет сухостой, и вкривь и вкось торчащий.
И ни тропинки нет, ни колеи,
и на ходу закуриваешь чаще,
и папоротниковый косогор
обходишь неприязненно, как чащу,
где ящеры ржавеют до сих пор.
Трудны первоисточники природы.
Стоят диалектические воды,
и нечленораздельной тишиной
застигнут воздух. Листья пообвисли,
и птицы — без единой звонкой мысли,
да собственно, и птицы ни одной.
Не паутиной, тишиной сплошной
облеплен ты. У ног твоих рыжея,
обрубленная корчится траншея,
до наших дней успевшая долезть
(а ну как это, может быть, и есть
доисторическая чья-то шея?!)
и черепом оскаленный блиндаж… —
На отсеченье голову не дашь,
что там и притаился скользкий ужас —
один для всех времен, для разных рас…
И только ты подумал — и как раз
огромный гром окрестности потряс
и раскатился, на голову рушась.
И воды содрогнулись, и должны
поляны пререкаться с полигоном,
и падают ошметки тишины…
Стоишь средь гула только что не голым,
и все твои трагедии смешны!
8
Прислушайся: во мхах, по мелколесьям
плоть лопается от тепла, и плесень
вспузыривает землю. Преет, прёт
из-под корней, из пней — плетенки верхом,
грибами полон рот — невпроворот
всех видов и пород! В прыщах, в кавернах,
(бежать!) ополоумевшая плоть
(куда?) вспухает от самодовольства
поверх себя. За слоем слой — и во сто
раз разрослась! Не то что прополоть, —
не вытоптать… Уж папоротник попран;
сил не достанет соснам худоребрым
сдержать всераспирающую спесь
сплошного мяса; порох пышет в спорах… —
Так полчища беспалых и бесполых
планету вспучат, — миг один, и весь
мир
разлетится вдребезги, как термос,
земля забудет имя, и над ней
поднимется — лишенная корней —
лишь атомных грибов несоразмерность!
9
Звенит в ушах. Тень сторожит меня.
А где-то, воскрешая правду дня,
сквозь все эпохи, через все пределы,
из самой беспредельности земной —
кричит петух; кричит как обалделый,
пять раз подряд кричит, как заводной!
И я — живу… И мирообладанье
опять переполняет. Впереди,
вокруг меня бессмертными плодами
лес возникает заново. Иди
и фимиамом «Беломорканала»
глуши зарвавшееся комарье…
Другого и не надо бы финала
тебе, повествование мое!
Вот только жаль, не доверху корзина,
еще не вдосталь нашатался ты,
и осени краса — неотразима,
а человек охоч до красоты!
Пусть журавли зовут, пусть с каждым годом
земля трудней, пускай все меньше дней, —
по жизни, по единственной, по ней,
до гроба убежденным пешеходом,
меж волчьих ягод и гадючих пней —
ступай, мушиных не страшась нападок,
пугая куропаток-психопаток,
и на прощанье эхо из-под пяток
разбрызгивай вовсю!.. И нипочем
не верь тому, что лучшее ты прожил;
нахлестывают ветки пусть по роже, —
знай заросли
расталкивай плечом!
Всеволожская — Ленинград — Комарово