Очень хотелось посмотреть картину. Очень хотелось проверить, не показалось ли ему вчера, правда ли получилось.
Хотелось настолько, что началось чесаться всё тело: сначала спина, потом шея, и через пять минут чесалось уже везде. Самое поганое, что от желания достать холст это нисколько не отвлекало.
Павел подошёл к окну, прислонил лоб к нагретому за день стеклу. Помогло плохо.
«Господи, когда же, наконец, она уйдёт?»
«Она» — Анна — уходила уже минут пятнадцать. Сначала долго красилась, потом одевалась — Павел слышал, как стучали дверцы шифоньера. По опыту он знал, что до конца ещё далеко. Потом несколько раз прошла из комнаты в комнату и на кухню. Искала что-то? Минут через пять Аня, вроде бы, собралась и даже надела туфли — он понял это по шуму в прихожей. Начала открывать дверь, тут же закрыла, опять разулась и, не надевая тапочек, прошла в комнату. Там что-то зашуршало. Деньги что ли забыла?
Наконец, когда казалась, что Анна уже не соберётся никогда, а чесотка стала подбираться к пальцам ног, в прихожей хлопнула дверь и дважды повернулся в замке ключ.
Неужели?!
Павел, на всякий случай выждал ещё минуты три и почти бегом бросился в угол мастерской, где среди старых запылённых холстов притаилось сотворённое вчера непонятно что.
То ли чудо, то ли ужас.
Время, казалось, остановилось. Нет, не так — скорее оно стало вязким, как плавящийся под солнцем пластилин, замедлилось в сотни раз. И это было совсем не так, как в детстве, когда за один день успевало происходить столько событий, что хватило бы на целую жизнь. Теперь не происходило ничего.
Одно и тоже. Каждый день одно и тоже. Каждый день.
Одни и те же действия — продрать утром глаза, непонятно зачем встать, преодолевая отвращение что-нибудь съесть. Пожевать кофе, чтоб отбить запах перегара. Впихнуться в переполненный автобус, пробиться к окну, отвернуться, закрыть глаза и постараться отключиться. Обязательно отключиться, чтоб не слышать ничего вокруг — всех этих постоянных рассказов об одном и том же, всех этих бодрых голосов и веселья. Проторчать целый день на работе, втайне надеясь, что вот-вот что-нибудь случится — какая-нибудь авария — и тогда можно будет отвлечься, тогда хотя бы будет понятно, для чего ты здесь. Увы, аварии случались не часто. Опять залезть в автобус, опять уйти в себя, чтоб не слышать ничего вокруг. Зайти в магазин, купить бутылку портвейна, подняться в квартиру. Поужинать, сесть в кресло перед включённым телевизором и, отхлёбывая из бутылки портвейн, ждать, когда же можно будет лечь спать, чтобы завтра повторить всё сначала.
Не хотелось жить, хотелось набить кому-нибудь морду, хотелось напиться. Побеждало последнее.
Одни и те же люди — соседи, спешащие утром с мусорными вёдрами, выгуливающие собак и детей. Работники завода в автобусе, с азартом делящиеся каждый день одними и теми же новостями. О рыбалке и дачах, о детях и любовницах, о машинах, гаражах и выпитом вчера в гаражах вине. Подчинённые, стремящиеся целый день просидеть в курилке. Постоянно лезущие куда не надо с умным видом начальники. Опять соседи. Мужики во дворе, азартно сражающиеся в домино и не видящие ничего вокруг. И наоборот — замечающие всё и вся сидящие часами на скамейках бабушки.
Одно и то же.
Даже маршрут — и тот один и тот же. Выйти на улицу, перебежать на другую сторону проспекта Ленина, пройти через старый, ставший теперь только пешеходным мост. Пройти наискосок через сквер Лермонтова, перейти Гвардейскую у нового «Детского Мира», там, где нет машин. Пройти двадцать метров вдоль магазина, перейти по диагонали проспект Революции у первой школы. Около киоска Союзпечати перейти Комсомольскую, пройти через сквер, выйти к Красных Фронтовиков. Перебежать через перекрёсток, выйти к филармонии, а там уже и рукой подать до остановки. Весь путь не более десяти минут. Вечером то же самое в обратном направлении с поправкой на магазин.
Одно и то же.
А ведь интересно, что этой дорогой он ходит уже много лет. Сначала в школу, потом, чуть удлинив путь, в институт, теперь на работу. И ничего почти не изменилось. Разве что старый мост, по которому тогда ездили машины, стал теперь пешеходным. Да исчезла видная издалека реклама сберегательной кассы на снесённой поликлинике. Теперь вместо неё новая и такая же дурацкая: обнажившийся торец дома закрыл громадный плакат, призывающий летать самолётами Аэрофлота.
Одно и тоже, одно и то же.
Как старая заезженная пластинка. Как муха, заблудившаяся между рамами окна. Летает, летает, бьётся об стёкла, сердится. Жу-жу. Жу-жу-жу…
А за стеклом — жизнь. За стеклом ночь сменяется утром, а зима весной. За стеклом светит солнце и льёт дождь. Там живут люди: ходят на работу, пьют поганое грозненское пиво, отводят детей в школу, варят черемшу, копят деньги на «Жигули». И там где-то Аня.
Она там, а он здесь — за стеклом. Как муха. Жу-жу. Жу-жу-жу.
Летает муха, бьётся об стекло.
Пока не сдохнет.
Интересно, а Аня с какой стороны стекла? Вспомнил! Какая теперь разница? А год назад разница была?
Там — у моста, под залпы салюта.
— Ты откуда здесь? — спросил Павлик.
Над институтом в небо взлетели красно-сине-жёлтые огни и слова потонули в праздничном грохоте.
Аня покрутила рукой у уха, показывая, что ничего не слышит, подождала, пока уляжется шум, и попыталась что-то сказать сама.
Воздух разорвал очередной залп, Аня с беззвучно шевелящимся ртом стала похожа на рыбку из мультфильма. Вышло забавно, и Павел поневоле усмехнулся. Аня тут же прервала беззвучную речь, несмело улыбнулась и подняла на Пашку широко раскрытые, практически чёрные глаза. «Воронка» — успел подумать Павлик.
Потом время будто бы остановилось, как и положено в чёрных дырах. За короткий миг перед глазами промелькнуло всё: вечеринка, где он впервые осмелился посмотреть ей в глаза, первый поцелуй в уже несуществующем сквере, ночные прогулки, разговоры. И пророческие слова услышанной в том же сквере песни
А может, не пророческая?
Павел протянул руку, Аня тут же протянула свою, и, когда до её пальцев оставалось совсем ничего, когда уже чувствовалось давно позабытое тепло, по барабанным перепонкам ударил грохот нового, самого мощного залпа. В небо взвились сразу десятки разноцветных клякс, отразились в Аниных глазах сотнями мигающих огоньков. Павел застыл, заворожено всматриваясь в эту фантастическую картину, и вдруг вздрогнул.
Каждый огонёк был похож на миниатюрные, микроскопические весы.
— Ура! — крикнул кто-то Павлу в ухо. — Здорово, а? Ура!!
Павлик отшатнулся, схватил Аню за руку и потащил назад, разрезая плотно сомкнутую толпу, наступая на ноги, отталкивая локтями. Вслед недовольно заворчали — Пашка не отвечал. Аня растерянно молчала.
Остановился он за «Чайкой», прямо напротив «Дома Радио». Здесь было пусто, как будто они попали в другое измерение, и даже залпы салюта доносились еле-еле — как через вату. По асфальту ветерок гнал праздничный мусор.
— Ты как здесь? — спросил Павлик, стараясь не смотреть ей в глаза — Это вы с Мухой?..
— Отпусти, — перебила Аня, — больно.
— Извини, — Пашка отпустил её руку, не выдержал, поймал взгляд, и по позвоночнику побежал озноб, а сердце ударило так, что заглушило очередной залп.
— Аня, — чуть слышно выдохнул Павлик. — Анечка…
— Павлик, — мгновенно отозвалась Аня дрожащим голосом — Что, Павлик, что?
— Плохо мне, Аня. Без тебя.
— И мне… — тихо сказала Аня и коснулась его руки.
Между пальцами проскочила искра, обоих ощутимо ударило током. Павел отшатнулся.
— Тебе? Почему? Но ведь ты же сама выбрала.
— Значит, не то выбрала, — устало усмехнулась Аня, опуская руки. — Да и не выбирала я ничего.
— А кто выбирал — я?
— Павлик, не надо. Ты же сам всё понимаешь.
— Нет, — сказал Павел, как сквозь сон.
В голове, внезапно ставшей громадной, прыгали обрывки мыслей. Сталкивались друг с другом, разбивались на мелкие колючие осколки. Холодные как лёд и острые как иглы. Осколки вонзались в мозг, протыкали его насквозь.
«Зачем…. зачем я это говорю? Аня…. Как ты могла? Брось, не надо — забудь. Взять за плечи, прижать. Но ведь…»
— Не понимаю… — повторил Пашка. — Ты его любила?
— Нет.
Воздух рвануло — по тротуару весело полетели смятые бумажки и обрывки воздушных шариков. Что это — салют? Или сердце?
— Нет? — повторил Павлик, и в мозг воткнулась ещё сотня ледяных игл. — Тогда почему?
Аня молчала.
— Почему?! — почти закричал Павлик, не обращая внимания на впивающиеся осколки.
Она вздрогнула, попробовала взять его за руку — Павел стоял как каменный, будто не чувствуя — вздохнула и заговорила быстро и неразборчиво.
— Ты же сам… Я думала, уже всё, больше никогда. Что ни делаю — только хуже. Да и ты тоже….Думала, уже всё — крах. Было так пусто, так одиноко…
«Одиноко… Господи, как холодно».
— А с ним стало не одиноко?
— Не стало. Но я не выбирала, всё получилось само собой, как мираж…
— Само собой? Этого так даже у кошек не бывает.
Аня устало закрыла глаза, из-под век поползли чёрные дорожки.
— Господи! Мне иногда кажется, что весь город знает. Это он тебе сказал?
— Какая разница? — сказал Павел. — Нет.
— Павлик, — ещё раз попробовала Аня, — я испугалась. Очень испугалась, что больше никогда…никому… Что больше никто…
— Что «никто»?
— Что никто не полюбит. Никогда.
— Не полюбит, — повторил Павлик. — Ну, конечно! Опять «полюбят». Опять тебя! А сама? Или тебе это не важно?
— Сама я любила только тебя, — сказала Аня. — И люблю.
— Но как же тогда… — снова начал Пашка и осёкся. — А я тебя.
Эхо нового залпа отразилось от Дома Радио и весело понеслось вдаль. Два одиноких человека на пустынной улице этого не заметили.
— Что же ты раньше этого не говорил? — через сто лет спросила Аня.
«Разве не говорил? Что это у неё — тушь течёт? И что теперь делать?»
— Павлик, — словно прочитав его мысли, сказала она, — прости меня. Давай всё забудем?..
«Конечно! Ничего не было, ниче… Она его целовала. Забыть! Закрывала глаза, когда он целовал ей грудь? Не надо! Раздевалась сама или он? А когда они…когда… она задыхалась от счастья? Плакала? Не надо, забудь…. Почувствовала, что унеслась на небо?»
— И ты меня прости, — Пашка повернулся и, сгорбившись, пошёл прочь.
— Павлик! — тонко вскрикнула вслед Аня. — Ты куда?
— Забывать, — не останавливаясь, сказал Павел.
Сколько с тех пор прошло — год? Или полтора? Нет, вроде бы, два. Ну и что — забыл? Ни хрена! Даже наоборот — такое впечатление, что чем больше стараешься, тем хуже это выходит. Что же, врал древний царь Соломон? Проходит, мол, всё. Или времени мало прошло? Древние они такие — что для них каких-то два-три года. Им вечность подавай.
Спросить бы у него, так ведь не ответит. Или спросит: «А что, собственно, ты, Павел Тапаров, хочешь забыть? Что пытаешься залить водкой?» И ведь будет прав, зараза древняя.
«А ты не знаешь, Соломон, что я пытаюсь забыть? Аню? Или…. Зачем, вообще, ещё живу? Не знаешь? Ну, правильно — на фиг тебе такие мелочи? Пить со мной будешь, Соломон?»
— Не буду! — совершенно явственно сказал кто-то в голове. — Есть и получше средства.
Павел вздрогнул. Это ещё что такое — допился? А впрочем….Почему бы и не поговорить?
— И какие же?
— Много. Для начала, например, бханг. Не понимаешь? Ну, ганджа, мадхак, гашиш…
— А! — понимающе протянул Павлик и неизвестно кому погрозил пальцем. — Иди ты в жопу со своим «махакам»! Щас спать лягу — и всё забуду.
Не забыл. Через неделю он купил у знакомого для пробы спичечный коробок анаши. Сначала ему не понравилось: почти никакого толка. Чтобы хоть немного подействовало, пришлось запивать вином. Но постепенно втянулся и даже нашёл некоторые преимущества — по крайней мере, не надо по утрам жевать кофейные зёрна, чтоб отбить перегар.
А вообще-то, такая же ерунда — всё равно забыться не удаётся. Всё равно в каждой десятой фигурке мерещится она, и прошибает холодный озноб. Потому что не знаешь, что делать — догнать или сделать вид, что не заметил. Всё равно не забывается номер телефона, и иногда хочется отрубить руку, тянущуюся к телефонному диску. И всё равно ночью в воспаленном мозгу возникают такие картины, что даже во сне хочется выть.
Дикие, раздирающие мозг сны. Он лежит прямо в чёрной пустоте, ему хорошо, он знает, что сейчас станет ещё лучше — так, как не было ещё никогда. В чёрной пустоте возникает мягкий, вроде бы, лунный свет, и из этого света выходит к нему Аня. Такая, какой он никогда её не видел. Тонкие ключицы, неожиданно полная грудь с торчащими сосками, плоский живот с тёмным треугольником внизу. Она склоняется ниже и ниже, он уже почти ощущает её губы и грудь, и вдруг темнота сменяется ярким, красно-багровым светом. Аня отворачивается и отходит, плавно покачивая бёдрами. Там — всего лишь в двух шагах — ждёт её другой. Тоже обнажённый, но без лица. Он властно протягивает руки, она ложится рядом, целует его, а дальше… Дальше мозг разрывает дикая боль, хочется проснуться, чтоб ничего не видеть, но проснуться не получается, и приходится смотреть. Тогда он начинает кричать — всё громче и громче, пока не просыпается. Не хватает воздуха, лоб и волосы заливает липкий пот, стучит, как отбойник, сердце, и дико болит в низу живота. А самое противное, что утром на простыне обнаруживается пятно. Как в двенадцать лет. Хорошо хоть он живёт один, а то б стыда…
Да и вообще, одному лучше: не пристаёт никто. Сначала он думал, что легче будет на людях, и пропадал допоздна на работе. Без толку — ни работа, ни коллектив не отвлекали. Даже, наоборот — от их проблем и интересов возникало глухое раздражение.
Ещё бы родители отстали. Особенно мама. Из-за неё приходится убирать в квартире, делать вид, что всё прекрасно. Но, похоже, не удаётся. «Пашенька, что-то мне твоё настроение не нравится. Какой-то ты последнее время странный стал. И один всё время. Надо тебе жениться. Смотри, как у Вити всё хорошо, какая у него чудная девочка растёт. Паша, что-то я твоих друзей давно не видела. Вы не поссорились?».
Как же! Ещё чего не хватало. Хотя, может, и надо было б поссориться — чтоб не лезли, чтоб оставили в покое. Лезут и лезут. Как тараканы! И каждый, ясное дело, желает только добра. А у него они спросили? Хочет он их добра?
Русик нотациями задолбал. Никак не мог он, видите ли, представить, что его друг Тапик подтвердит извечную истину, что почти любой русский — потенциальный алкоголик. Это он специально, это он так обидеть хочет. Психолог. Не выйдет, Русик.
Но Русик хоть не так часто лезет, а вот Витька…. До чего же точная у него оказалась кликуха — Муха. Как настоящая муха и прилип — заходит чуть не каждый день. А чего заходит, хотелось бы знать? Зачем? Хоть бы раз выпить принёс. Нет! Придёт, сядет и начинает нести всякую муру. Детство вспоминает постоянно, как будто он сам не помнит. Или начинает нудно рассказывать свои новости. О том, как они со Светкой получили, наконец, садовый участок, и что будут на нём выращивать. Садовод- мичуринец! О том, что очередь на квартиру почти не движется, и он уже не знает, что делать — может, правда к Кульку перейти? Ну и конечно, все новости про Наташку: что ест, что лопочет, на кого становится похожа. И как это хорошо, и что они со Светкой о втором подумывают и хотят, чтоб это был сын. Любимая тема — тут его, если не остановить, может доболтаться хрен знает до чего. Как недавно, когда сев на своего любимого конька, вдруг заявил, что ему — Пашке — тоже надо жениться. Найти кого-нибудь и жениться. Так и сказал «кого-нибудь». Главное, мол, чтоб семья была. И дети.
— Муха, — прервал тогда Пашка его монолог, — а ты для чего женился? Для детей?
— Конечно, — совершенно уверенно заявил Муха. — А иначе зачем? Тогда и так можно.
— Тогда тебе надо было со Светки справку заранее брать. Ну что уставился? Справку, что здорова и может рожать детей. А то вдруг оказалось бы, что…. Что б тогда делал, Муха, развёлся бы?
— Наверное… — чуть замешкался Витька и тут же нашёлся: — Такого не могло быть, я бы заранее почувствовал.
Вот так — «почувствовал» бы он. И хрен его знает, что ответить? Обозвать муравьём? Бесполезно. Или позавидовать? А вот выпить Муха никогда не принесёт…
Кулёк заходит гораздо реже, можно сказать, очень редко. И то это крайне удивляет и Русика, и Муху. Вслух они, конечно, ничего не говорят, но видно. Похоже, им это кажется диким, наверное, понятнее было, если б он, например, сломал Вальке челюсть. Или нос. А зачем? В чём Кулёк виноват? Странно, какие же они все разные. Или это только он такой урод, а они нормальные?
Хотя, если совсем честно, с Кульком у них теперь отношения не такие уж. Так что редкие его появления это, наверное, плюс. Зато, он единственный, кто никогда не придёт с пустыми руками. Обязательно что-нибудь принесёт. И не какую-нибудь там водку, а исключительно «Вайнах», «Эрзи» или, вообще, «Илли». Марку держит.
Кстати, в определённом смысле с Валькой легче всех. Они с ним просто сидят и пьют. Выясняют, «кто больше весит», как заявил когда-то сдуру Пашка. Валька и тогда ничего не сказал, только усмехнулся. Нет, с ним проще — он единственный, кто не пытается учить жизни.
Не пытался до прошлой недели.
Что они тогда пили? Вроде бы, «Вайнах». После второго бокала Кулёк демонстративно понюхал воздух и спросил:
— Косяки у кого берёшь, у Артурчика? Дерет, небось?
— Да не очень, — автоматически ответил Павлик и только тогда сообразил. — А как ты узнал?
— Тоже мне, секрет. Да не вскидывайся ты, я ведь понимаю, что это всего лишь анаша. Конечно, твоё дело, не кипятись.
Ну, спасибо — разрешил.
— Ты только следующий шаг не делай, Тапик. Не делай, как бы ни хотелось! Даже…
Это ещё что такое? И Кулёк туда же?
— Что смотришь — наливай, давай! — мгновенно почувствовал перемену Валентин, медленно выцедил из бокала тёмно-золотистую жидкость и внезапно спросил: — И долго ты ещё собираешься так?
— Как? — Пашка осушил бокал одним глотком. — Так?
— Она ведь тебя ждёт, — сказал Кулёк, и Пашка чуть не выронил сигарету. — Пожар не устрой! Только знаешь, Тапа, долго это продолжаться не может, и так уже…. Четыре года, да?
Сначала Павлик хотел послать его подальше, потом решил промолчать, потом спросил:
— Ты откуда знаешь?
— От верблюда! Понимаешь, Тапик, я немножко лучше тебя знаю женщин.
Вот гад, ещё слово «немножко» специально выделяет! Хотя, так оно и есть.
— И знаю, что долго ни одна женщина ждать не станет. Замуж-то все хотят — природа. А за мираж замуж не выйти. Ты наливай, наливай. Так что, Тапа, осталось у тебя не так уж много времени, поверь — бутылок на двести.
— Почему на двести? — повёлся Пашка, понял и разозлился. — Твоё какое дело?
— Никакого, — легко согласился Кулёк. — Просто потом жалеть будешь всю жизнь, а у меня коньяка на столько не хватит.
— Смешно, — сказал Пашка, не улыбаясь. — Значит, природа? А сам не хочешь моментом воспользоваться, раз так? Насчёт «замуж»?
— Я предлагал… — спокойно сказал Валька и замолчал, разглядывая остатки коньяка.
— И что? — не выдержал Павлик.
— Через плечо! Не придуривайся, Тапик!
— Отказала?
Валька молчал, продолжая разглядывать коньяк.
— А ты ещё раз, ты же настойчивый! Потом ещё и ещё. Как ты там говорил: «Нет, таких «Гималаев», которые не мог бы взять мужчина». Или ты и тем, что удалось, доволен? Так сказать, задача минимум. Что-то не похоже на тебя! А почему отказала, Кулёк? Старался плохо? Не впечатлил?
— Выходит, есть и такие… — невпопад ответил Валька, схватил бутылку и отхлебнул прямо из горла. — Ну, ударь меня! Может, легче станет! Ударь! Не хочешь? Ну и дурак! Думаешь, один ты у нас такой гордый? Не нужен ей я, Тапик, и никогда не был нужен. Это ты, дурак, во всем виноват, это ты всё сделал, своими руками — как ты этого не понимаешь? Вот теперь сам и чини — больше некому. И вообще я, скоро женюсь.
— Ты? — глупо спросил Павел. — Нажрался что ли? На ком?
— Тебе какое дело?! — усмехнулся Валька, язык у него уже здорово заплетался, лоб вспотел — На карьере! Чини, Тапа, чини, пока не поздно! И бросай ты это дело! Артур, гадина, я ж его просил…. Чини!
Павел тоже «поплыл». Валькино лицо всё время норовило раздвоиться, приходилось прищуриваться.
— Я недавно на работе на колонну залез. Тридцать метров. Смотришь: внизу всё маленькое такое, и только ограждение…
— Правильно! — подхватил Кулёк. — Я тебе дубовый гроб с ручками достану, внутрь положим боксёрские перчатки и кисточку. Как символы несбывшихся надежд. Все будут рыдать и тебя жалеть. Муха речь толкнёт.
— Пошёл в жопу!
— Только следом за вами. Коньяка больше нет?
— Сам всё выжрал, — Пашка сходил на кухню, принёс початую бутылку водки. В глазах плыло. — Каких несбывшихся надежд? В смысле, чемпионом не стал и путного не написал ничего? А Соломон другое говорит.
— Какой Соломон?
— Ну этот — древний. Царь, который. Он иногда со мной из зеркала болтает. Говорит, ничего просто так не происходит и всё имеет свою цель. Давай!
— Фу, дрянь какая! — Валька поморщился и запил водой. — Ну, и какая же цель?
— Говорит, великая. Чего ржёшь? Ничего больше не скажу!
— Да, ладно тебе… ик, — примирительно икнул Валька. — Ну, пожалуйста! Тапа!
— Что-то там про двери и миражи. Пурга, в общем! И знаешь, почему-то при этом в воздухе вонючкой пахнет.
— Что? — выкатил глаза Кулёк, невнятно пробормотал «не показалось», и решительно объявил: — Я тоже хочу с Соломоном поговорить!
— Тебе зачем?
— Надо!
— А Мухе не надо.
— Мухе ничего не надо, — усмехнулся Валька, икнул и налил ещё. — Он в «равновесии».
— А ты нет?
— Тапик, отвали! Будешь с Соло… ик…с Соломоном знакомить?
— Буду! — решился Пашка. — Только надо ещё выпить.
Да, здорово они тогда напились. Что было дальше, Пашка помнил смутно. Вроде бы, пытались вызвать из зеркала царя Соломона. А дальше полный провал. Но и того, что было сказано, достаточно — это же надо такого понаговорить! И такого позволить сказать! Нет, забыть!
Через день Пашка почувствовал странный зуд. Где гнездился зуд, понять было невозможно — то ли в голове, то ли где ещё глубже. В душе? Он не мог ничего — ни есть, ни спать. И так же ничего не помогало — ни водка, ни анаша. Впервые за долгое время хотелось что-то делать. Хотелось дико — до умопомрачения, до головной боли. И мерещился резкий запах цветущего айланта — «вонючки».
Он промучился до поздней ночи: то ложился спать, то вскакивал в поту и бежал под холодный душ. Выкурил пачку сигарет, допил всё, что было в доме.
В три часа ночи он вскочил очередной раз с мокрой простыни, выпил две таблетки аспирина, потом долго стоял под душем, пустив такой напор, что кололо кожу. Не вытираясь, прошёл в комнату, оставляя на паркете мокрые следы, и принялся за поиски. Что ищет, он не знал и вряд ли вообще осознавал что делает. Однако, искал долго и упорно, перевернув всё в квартире вверх дном. Наконец, залез на стул, открыл дверцу антресолей и стал сбрасывать оттуда всё подряд. Первыми на пол упали боксерские перчатки. Павлик проводил их взглядом и снова вернулся к антресолям. Дальше на пол полетели старые подшивки «Техники Молодёжи», недоделанный в шестом классе телескоп, коньки, расчёты канатной дороги.
Последними на пол грохнулись несколько туго скатанных и страшно запылённых рулонов с рисунками. Только тогда он слез со стула. Вытащил из рулона первый попавшийся лист, не глядя, смахнул пыль. Повернул рисунок чистой стороной и застыл. По телу медленно пошла тугая волна. Словно распрямлялась сжатая каким-то невероятным усилием пружина. Волна ускорялась и ускорялась, требовательно рвалась наружу, грозя напрочь срезать и так донельзя утончённые нити. Нити, на которых всё ещё держалась его душа.
Почти бегом Павлик бросился в другую комнату, рывком выдвинул ящик письменного стола, нашёл завалявшийся там карандаш. Грифель оказался обломан, и он, рыча от нетерпения, помчался в кухню за ножом. Руки тряслись, два раза нож срывался, оставляя на пальцах порезы — Пашка ничего не замечал.
Тело уже существовало совершенно отдельно, не поддаваясь никакому контролю. Да он и не хотел контролировать: каким-то шестым чувством он понял, что нельзя сдерживаться, и он не сдерживался. Схватил лист, сел на пол и опустил карандаш на бумагу. Руку тоже не надо было управлять; рука, ставшая внезапно твёрдой и уверенной, сама знала что хочет.
По пожелтевшему листу ватмана пробежала первая немного робкая черта, потом вторая — уже гораздо более уверенная, а потом…. Потом рука забегала как заводная. На листе стали проявляться зыбкие контуры, заблестела бликами вода, взметнулись ввысь кроны деревьев.
До утра он оторвался от работы только один раз, чтоб сбегать напиться воды. Тело горело, и как будто бы даже светилось, волосы потрескивали, как при грозе, в ушах звучала диковинная музыка. Из зеркала прихожей, вместо отражения, глянул на него царь Соломон в венке из листьев айланта — Павлик нисколько не удивился. Подмигнул пытающемуся что-то сказать мудрецу, бегом вернулся в комнату, сел на пол и снова схватил карандаш.
В зеркале прошелестел ветер, Соломон удовлетворённо ухмыльнулся и растаял. В тот же момент исчез и запах айланта.
Когда в окно заглянул рассвет, Павлик так и сидел среди разбросанных вещей. Карандаш порхал над бумагой, а в голове, словно набат, звучали странные, никогда не слышанные слова.
Павел Андреевич Тапаров вытащил спрятанный холст и поставил его на мольберт. Прошёл к окну, раздвинул плотные шторы, впуская в комнату солнечный свет, и только тогда взглянул на рисунок.
Он смотрел и смотрел, не замечая ничего вокруг. Не ощущая, как бежит время, не слыша звуков. Не заметил, как хлопнула входная дверь, как прошелестели по коридору лёгкие шаги. Очнулся только, когда Анна схватила его за руку.
— Что это? — прошептала она, широко распахнув глаза. — Боже!