Темно-серый «БМВ» начальника производства миновал проходную и мягко зашуршал шинами по центральной дороге.

Прямая, сверкающая идеальной чистотой дорога пронзала завод, словно взлётная полоса, качеству асфальта мог бы позавидовать и центр города. С обеих сторон зеленели аккуратно подстриженные газоны, шелестели недавно посаженные деревья. Здания вдоль дороги сверкали новой отделкой, и даже градирни были покрыты новым сайдингом.

Михеев прекрасно знал, каким образом поддерживается это великолепие: в нескольких кварталах от центральной магистрали картина была, мягко говоря, несколько иной.

«Блеск и нищета нефтяной иглы», — подумал Виктор Андреевич и улыбнулся: сравнение показалось забавным.

«БМВ» миновал ярко-выкрашенную эстакаду с очередным плакатом, громадными буквами сообщающим всем, что компания — это единая семья; из-под колёс вынырнула стайка мелких птичек. Птиц последнее время стало заметно больше — кто там что трендит про ухудшающуюся экологию? Ещё больше, чем птиц, стало плакатов: ничего — это тоже нужная вещь.

Виктор миновал АВТ, мельком глянул направо и затормозил: метрах в тридцати боролась с сухой травой группа рабочих. Все в одинаковых оранжевых касках и спецовках с логотипом компании. Издалека спецовки казались новенькими, а рабочие удивительно одинаковыми. Первое было обманом, а второе сущей правдой: заброшенный участок расчищала группа нанятых недавно таджиков. А может, и узбеков — точно Михеев не знал и знать не хотел.

Решились всё-таки! Ну конечно — им же платить можно раз в пять меньше, чем своим. Сволочи, вот же сволочи!

Таджики трудились споро, как муравьи: кучи сухой травы вырастали на глазах. Тьфу! Михеев стиснул зубы и рванул машину с места: недовольно взвыли дорогие покрышки.

Неужели деньги застилают всё? Неужели непонятно, что это начало конца? Если уж на нефтеперерабатывающем заводе гастарбайтеры… Слепцы, не знающие, что творят! Они же всё заполонят! А может, знают? Сволочи!

Господи, как же прорвать это равнодушие к собственной стране, к народу? Как проткнуть задубевшую от лёгких денег и бесконечных экспериментов шкуру, как достучаться до души? Ведь не может же быть, чтоб не было души? Не может — до неё надо только достучаться.

Как?

Разговоры и доказательства бессмысленны. Надо обращаться не к разуму, надо рваться напрямую к душе. Нужны не доказательства, их и так все знают. Нужны эмоции, способные пробить слой уныния и неверия, нужны искры, чтоб осветить душу. Прогнать мрак, ошеломить, зажечь.

Как?..

В одном зале художественной школы продолжался ремонт, стены двух других были плотно завешены картинами. В воздухе стоял запах свежей побелки, через громадные окна пробивался дневной шум Августовской и проспекта Орджоникидзе. Прорвавшись внутрь помещения, звуки мгновенно замирали, будто понимая, что сегодня им здесь не место.

Сегодня в детской художественной школе царила тишина.

Посетители входили в помещение шумно и уверенно, шаркали подошвами, стучали каблучками, громко здоровались, шутили. Скоро шутки замирали, шаги становились бесшумными, необъяснимым образом исчезал кавалерийский цокот каблучков. Оставалось только дыхание. Удивлённое, озадаченное, ошеломлённое. Разное. Любое, кроме равнодушного.

Виктор опоздал больше, чем на полчаса. Сначала битый час простоял за сардельками. Медленно продвигающаяся очередь сатанела, превращалась в ничего не чувствующую толпу и чуть не растерзала попробовавшего воспользоваться удостоверением ветерана старика. Витька пропустил пожилого мужчину перед собой и чуть было об этом не пожалел: женщины тут же переключились на него, обвинив в тайном сговоре с целью лишить их законно причитающихся сарделек. Потом он, видимо, от волнения, забыл, где находится художественная школа, и обошёл в поисках весь громадный двор «Пятого жилстроительства», задуманного когда-то как одна большая коммуна. Интересно, сардельки у них как предполагалось распределять — по потребности или по блату?

В школе уже собралось немало народу, и народ этот был весьма своеобразный — Виктор таких в городе встречал мало. Среди мужчин было слишком много бородатых со странным, как будто бы рассеянным взглядом, а среди женщин…. Среди них просто слишком много было красивых.

Тапа и Кулёк стояли у дальней стены. Пашка казался немного не в себе и явно пытался скрыть растерянность за напускной безучастностью и вызовом. Кулёк, напротив, был собран и деловит. Что-то шептал Пашке, улыбался посетителям и выглядел очень довольным.

Виктор помахал им рукой, хотел сразу подойти поближе, но глянул на первую же картину и замер. Исчез, пахнувший побелкой зал, исчезли мужики в модных рубашках, пропали дерзко-красивые женщины. Картина, словно живая, поймала его взгляд, притянула и отрезала всё остальное.

Да, бог мой, какая картина? Не было никакой картины! Как будто бы вдруг исчезла стена, или взметнуло занавес, а там…. Там ласково светило солнце, и дул лёгкий ветерок. Ветерок пах как обычно — пылью, нефтью и зеленью. Это не напрягало. Наоборот, сразу возникала уверенность, что этот знакомый с детства, родной ветерок не обманет, за ним стоит пойти. А ветерок звал. Звал легко и просто, играючи, полностью уверенный в своей правоте. Он ворвался в город с юго-запада, чуть задержался в Черноречье, пролетел над нефтезаводами и Окружной и через густо заросшие берега Сунжи ворвался в центр. Город на картине выглядел странно, и дело было даже не в совершенно необычной перспективе, отчего все казалось вздыбившимся, словно в беспокойном сне. Город казался одновременно по-детски весёлым и беззаботным, и напрягшимся, будто бы чувствующим маячившую впереди беду. Беду, от которой не спрятаться, которую не отвратить. Разве что пойти за ветром.

В центре картины по раскаленному асфальту шли люди. Им было весело и любопытно, они переговаривалась, улыбались и смеялись. Они шли туда, куда звал ветерок, доверившись ему, как можно довериться только в детстве. Ветерок ласково перебирал им волосы, кружил в воздухе кленовые «вертолётики» и звал вперёд. А там, почти невидимый за пеленой километров и веков, смутным призраком маячил другой город. Тот, что мерещился в детстве. Тот, жизнь в котором полна надежд, где нет места лжи и предательству, и где ночью маняще светят звёзды. Люди шли туда длинной вереницей, некоторые оглядывались и звали кого-то с собой. Того, кто остался за пределами картины, кто потерялся, кто не мог найти пути. Впрочем, оглядывались всего двое, и особой озабоченности на их лицах не наблюдалось: путь вперёд влек их сильнее. Озабоченным выглядел только один человек. Девушка. Она застыла в нерешительности, словно её разрывало на части. Идти со всеми? А как же без него? Ждать? Сколько? В глазах было столько тоски, что вставали дыбом волосы. В глазах было столько надежды, что хотелось петь. Ветерок игриво взметнул лёгкое платье, но девушка этого не замечала. Она смотрела прямо на зрителей, но поймать её взгляд было невозможно. Она искала не их.

Искала синими Аниными глазами.

Виктор вздрогнул. Пойманной в силки птицей забилось сердце.

Подойди скорей поближе, чтобы лучше слышать, Если ты еще не слишком пьян

Боже, как это он? Ведь это Тапик, которого он знал как облупленного. Тапа, который уже давно не подпускает к себе никого ближе, чем на километр. Как он осмелился вывернуть свою душу наизнанку? Как сумел вывернуть наизнанку душу зрителя? Как он, вообще, смог нарисовать такое? Нет, не нарисовать — сотворить! Как?

Виктор попробовал оторваться от холста, растерянно переступил на вдруг онемевших ногах. Картина не отпускала. Не смотреть на неё было невозможно, но и смотреть долго тоже не хватало сил. Картина медленно, но неотвратимо начинала втягивать в себя, присоединять к происходящему. От неё исходила дикая тоска и безысходность и такая же дикая всепоглощающая надежда. Душа проваливалась туда и её начинало рвать на части.

Вокруг тебя шумят дела, бегут твои года. Зачем явился ты на свет, ты помнил не всегда…

Перехватило горло.

Виктор закрыл глаза, но это не помогло. Картина начала наплывать на него из темноты, впечатываясь прямо в сетчатку. Он внезапно узнал тех двоих, которые огладывались, понял, что один из них держит за руку маленькую девочку, почувствовал её тёплую ладошку и автоматически сжал руку. Надо идти, дочка, посмотри, какой прекрасный город нас ждёт. Надо идти, смотри — все идут. Разве все? Один ведь отстал, потерялся. Он ведь не безразличен тебе, рядом с ним прошла почти вся жизнь. Может, подождать, поискать, помочь? Но тогда он тоже отстанет, а он не один — в его руке детская ладошка, и в воздухе нехорошее предчувствие. Нет, нельзя. По сердцу полоснуло тоской, на лбу выступил пот, и зашевелились волосы под пахнувшим пылью ветерком. Но как же…

Звуки скрипки все живое, спящее в тебе разбудят, Если ты еще не слишком пьян…

— Что, затянуло? — раздалось сзади.

Виктор вздрогнул, открыл глаза, вынырнул из картины и недоумённо оглянулся по сторонам.

— Затянуло, говорю? — повторил ему в ухо Валентин. — У меня точно так же было. Ты предупредил?

— А? — спросил Виктор, в глазах ещё плыло. — Кулёк, как это, разве так…

Валька смотрел на него понимающим взглядом, ждал.

— Разве бывает так? Может, это не….Ну, рисовал когда-то, так ведь ничего особенного, а тут. Может, это не он? Слушай, а ты понял, кто там, понял, куда мы идём? А уходим почему? Там что-то нехорошее, я только не понимаю, что. А город ты узнал? Знаешь, мне иногда самому кажется, что здесь уже ничего хорошего… Кулёк, откуда он узнал, он же только водку…

— Стоп! — тряхнул его за плечо Валентин. — Ты договорился? С ней?

Виктор машинально оглянулся к холсту, обжёгся об синий взгляд и поспешно отвернулся.

— Да-да, договорился. Ждёт.

— Тогда иди, — сказал Валька и посмотрел на часы. — Пора.

— Как пора? Я же ещё не посмотрел ничего!

— Опаздывать не фига было! — отрубил Кулёк. — Успеешь ещё.

Виктор посмотрел на пакет с сардельками: да, Валька прав, не надо было опаздывать. Пора. Но это же ненадолго — соседний подъезд, третий этаж. Пять минут. А потом можно будет снова смотреть картины — вон их сколько. Сейчас. Ещё секунду.

Он не сделал ни шага.

Мозг не мог успокоиться, пытаясь переработать увиденное в этой дикой картине. Особенно беспокоила угроза, толкающая людей из города. Угроза непонятная, еле осязаемая, но вполне чёткая. Что это? И почему кажется, что он уже это чувствовал? Чувствовал, но забыл, не придал значения. Что это за угроза, насколько она серьёзна? Он обязательно должен это понять, ведь от этого зависит самое главное. Наташка. Она ещё такая маленькая… Стоп, а может, нечего понимать? Может, Тапик просто придумал это в очередном приступе депрессии? Но почему тогда угроза кажется такой знакомой, почему кажется, что это его смутные тревоги уловил художник? Да, нет, ерунда — что он может почувствовать, чем? Он же пропил все свои чувства. Да, честно говоря, он и раньше, если и «чувствовал», то довольно своеобразно.

Особенно тем хмурым туманным днём. Сколько лет прошло, а не забыть, не выбросить из головы. А как же обидно было тогда!

Пашка тогда только что вышел из больницы, рана от ножа зажила, оставив короткий аккуратный рубец. Он здорово похудел, был бледен как приведение, но весел, шутил, что они теперь с Мухой кровные братья. И Витька решил поделиться с ним тем ощущением, которое испытал, видя, как его кровь, пульсируя в шланге, непрерывным потоком тянулась к бледной Пашкиной руке. Он тогда понял, что это не кровь переходит, а его, Витькина, душа, и теперь в Пашке живёт его частичка. Что теперь ему понятно выражение «Все люди — братья». И что после этого он стал лучше понимать Пашку, даже не понимать, а чувствовать. Он не знает, каким образом это происходит — «переговариваются» ли ДНК или частички душ, но что это происходит, уверен на сто процентов.

Тапик выслушал серьёзно, ни разу не перебил, и понимающе кивал, а потом…. Потом он его высмеял. Жёстко, безжалостно. Какие такие души, какие частички? Это даже с точки зрения церкви ересь, а на самом деле бред сивой кобылы в полнолуние. Кто там «переговаривается» — ДНК? На каких частотах? Не потому-то у него приемник стал плохо «Монте-Карло» ловить?

Витька полез в спор, и тогда Пашка, глядя на него безжалостно насмешливым взглядом, сказал: «Чувствовать, говоришь, меня стал? Ладно….Ну, скажи тогда, чего мне сейчас хочется? Очень-очень хочется, аж «душа» дрожит?» И выждав длинную театральную паузу, задушевным тоном сообщил: «Не можешь? А хочется мне сейчас, Витенька, одного — в сортир. По большому».

Когда это было — в 76-м? А как будто вчера. Нет, не мог Тапа ничего почувствовать. Вот придумать — это да, придумывать он горазд. Он же у нас не «муравей», не то что некоторые.

Виктор снова кинул беглый взгляд на холст — что-то там ещё было, что-то гнетущее, связанное только с ним. В позе черноволосого паренька на картине было что-то странное. Он стоял в пол-оборота, одной рукой бережно придерживая маленькую девочку, а другой будто закрываясь от того, кто остался за пределами картины. Как будто бы он очень хотел, чтобы тот не мог посмотреть ему в глаза. Как будто бы…

Виктора прошиб пот. Словно в кошмарном сне, явилось бредовое, но страшное в своей убедительности ощущение, что ему предстоит сделать нечто ужасное, такое, за что нет и не может быть прощения. И ничего не изменить — карты сданы, Мойры сплели нить судьбы. Безумный художник уже увидел это в алкогольном бреду и запечатлел на холсте. Опять гулко ударило сердце.

— Эй! — толкнул его в бок Валентин. — Ты что, уснул? Пора!

— Подожди, — Виктор помотал головой, пытаясь сбросить наваждение, — на остальное хоть чуть гляну..

С трудом отвернулся от притягивающей как магнит картины, прошёлся взглядом по развешенным на стенах холстам. Их было много, этих холстов, больше похожих на распахнутые окна. И каждое вело в свой неповторимый, но чем-то очень схожий мир. Миры боли и надежды, миры безжалостно сорванных масок.

Первый мир, первая картина. Стеклянная стена, за которой ждали овеществлённые мечты. и через которую, срывая ладони в кровь, тщетно пытался прорваться кто-то удивительно знакомый.

Второй мир. Уходящие в усеянную звёздами бесконечность, закручивающиеся в спирали лестницы. И в конце каждой лестницы — дверь, миллионы дверей. Что там, за ними? Может рай, а может, и вечная боль. И ведь не узнаешь заранее, а потом будет поздно.

Громадный, тянущийся до горизонта стол, усеянный вместо лакомств, женской плотью и рвущиеся к нему, отталкивающие друг друга локтями мужчины. Лица искажены, волосы спутаны, глаза лихорадочно горят. Успеть! Моё! Я лучший! Я совершу подвиг! Я сделаю тебя счастливой! Женщины на столе тоже толкаются, пытаясь протиснуться поближе, но делают это незаметнее. Одни застенчиво опускают глазки, другие, наоборот, бесстыже выставляют напоказ самое сокровенное. Но видно, что все они тоже объединены одним посылом. Меня! Я самая! Я рожу тебе сыновей! Я сделаю тебя счастливым! А над столом, прямо по звёздному небу, корявыми светящимися буквами написано: «Любовь?»

О несчастных и счастливых, о добре и зле, О лютой ненависти и святой любви

Ещё одна картина, ещё мир…. Звенят, лопаясь, струны, царапает душу острым стеклом. Ещё… Господи!

— Туда посмотри.

Виктор как болванчик повернул голову.

Одна среди ночного неба, нагая и счастливая до беспамятства, самым буквальным образом отдавалась солнечному ветру и мерцающему блеску восхищённых звёзд девушка, не узнать которую было невозможно.

Глаза сами по себе широко открылись, в низу живота начал разгораться терпкий огонь. Этого ещё не хватало!

Виктор глубоко вздохнул и отвернулся. Взгляд опять, как загипнотизированный, притянулся к картине с городом. Так, придумал, или всё-таки почувствовал?

— Ну, как? — спросил Кулёк.

— Слушай, — думая о своём, сказал Виктор, — как он узнал?

— Сам не пойму! Он же не видел. Но как всё точно, даже родинка на груди! Мистика! — восторженно-испуганным шёпотом загудел Валентин и осекся, увидев, куда смотрит Витька. — Эй, ты о чём?

Он что — смущается? Смущённый Кулёк — это что-то новое! Что он там говорил про родинку? Виктор с новым интересом глянул на замершую среди звёзд Анну, не выдержал, снова отвёл глаза и прошёлся взглядом по залу.

— А Тапа где?

— Где, где… — нервно повторил Кулёк. — На комплименты отвечает. Ты за Аней пойдёшь сегодня?

В следующую секунду он поймал Витькин взгляд, повернулся, оглядел зал и чертыхнулся. Быстрым шагом, не снимая с лица дежурной улыбки, прошёл во вторую комнату, заглянул в коридор и снова вернулся к Виктору. Улыбки на его лице больше не было.

— Сбежал! Это ты всё Муха! «Как, как?» Твою мать!

«БМВ» вынырнул из-под эстакады, в зеркальце отразился очередной плакат с громадными буквами. Надпись в зеркальном отражении выглядела абракадаброй, но Виктор Михеев знал её наизусть: «Хочешь увеличить свой доход? Экономь энергоресурсы!»

Доход. Опять деньги, ничего, кроме денег!

Зажечь!.. Тапик, вот кто мог это делать. Найти совершенно неожиданный ход, ошеломить, заставить поверить в самый бред. Пробить шкуру, коснуться обнажённых нервов. Ещё как умел! Да и сейчас…

И на что он истратил своё умение? На поэтизацию любви? Вон она, его «любовь» — в объявлениях на всех столбах и натурой вечером вдоль дорог. Любого сорта. Только плати.

На наивные доказательства, что «все люди братья»? А «братьям» это нужно? Срать они хотели на доказательства.

На доказательства, что война — это нехорошо, что она превращает людей в зверей? А если их и превращать не надо?

На ностальгию по исчезнувшему городу? Ну да, ностальгия дело нужное — пока мы ностальгируем, «братья» как раз нам кинжальчиком-то и по горлу.

Эх, Тапа…

Кулёк тоже мог. Мог всё рассчитать, организовать так, чтоб Пашкин импульс не увяз в бестолковщине, не пошёл кругами по воде. Чтоб не погас раньше времени бикфордов шнур.

И что? На что потрачен его талант? На карабканье по административной лестнице, на умение не утонуть в дерьме, на чёткое знание, какие часы можно себе позволить, на размножение многозначных цифр на платиновых картах.

Ведь это мираж, тупик. Нужна идея, даже не сама идея, а её подача. Чтоб дошло до каждого, чтоб завибрировал, отозвался самый последний, заплывший жиром нерв. Нужно возрождение идеалов, нужно, чтоб нация индивидуалистов снова почувствовала себя единой. Чтоб ощутила своё отличие, как ощущают его всякие черножопые шакалы. Пассионарность нужна. И рождаемость. Слышишь, Тапа, рождаемость. С любовью, без любви — не важно. Лишь бы побольше. А то нас просто сомнут.

Эх, пацаны…. Ведь могли бы, могли. А вы?

А он… Что он может сам? Если быть честным, то он всегда был третьим. Тапа, Кулёк, Муха. Реже Кулёк, Тапа, Муха. Но никогда не наоборот.

Что он может — вести этот долбанный ЖЖ? Тискать туда статейки? Ну, да — прочтёт их человек тридцать. Большое дело!

Ничего он не может. Ни хрена! Он даже здесь бы не работал, если бы не Кулёк. А если бы не Тапа, то, может, и вовсе не жил.

Виктор Михеев стиснул зубы и нажал на газ.