Первый лист Павел порвал через полчаса, второй не прожил и этого.

Ничего не получалось. Совсем.

Сквер выходил тусклым, сюжета не вырисовывалось, ничего не цепляло. Это даже рисунками назвать было нельзя: так — нечто вроде плохих фотографий. Такие любой ремесленник может штамповать сотнями.

Ремесленник…. А может, он и есть ремесленник? А что, вполне нормальное объяснение — прорвало на какое-то время, выплеснуло накипевшее, и всё. Да, наверное, так и есть, надо быть объективным. С какого это бодуна он решил, что то состояние не закончится никогда? Состояние, когда душа пела без единой фальшивой нотки, и казалось, что он всемогущ. Кто это ему сказал — Аня? Так она всегда его переоценивала, всю жизнь. Нет, хватит мучить себя несбыточными надеждами — надо заканчивать. Решено.

Павел резко встал, подошёл к окну, потом так же резко вернулся к мольберту и приколол новый лист.

Накрыло внезапно. Только что в душе была пустота, и тут же, без перехода, мир взорвался калейдоскопом красок, в ушах зазвучали странные звуки — то ли ноты, то ли шорох листьев. Краски, причудливо переплетаясь, начали превращаться в образы, звуки сплетались в мелодию, в руке требовательно закололи иголки. Образы стремительно складывались в странную, смутно знакомую картинку. Как будто бы он уже видел её, давным-давно — в той жизни. Уже не видя и не слыша ничего вокруг, Павел схватил карандаш и наклонился к мольберту.

Всё так же мягко светило октябрьское солнце, так же с тихим шорохом планировали на асфальт пожелтевшие листья. Вроде бы, ничего не изменилось.

Не изменилось?

Почему же солнце кажется тусклым, листья тревожно-багровыми, а вместо шороха слышится мерзкий скрип, от которого стынет кровь? Почему?

— Аня, — наверное, в десятый раз повторил Павлик, — Анечка, ну почему ты меня не слышишь?

— Я? — возмутилась Аня.

Сверху, кружась, как бабочка, упал кленовый лист, лёг ей прямо на голову и застыл, довольный. Пашка протянул руку, но Аня нетерпеливо тряхнула головой — русые волосы резко взметнулись, и лист упал. Свалился на асфальт у скамейки и затих. «Будто крылья оторвали», — подумал Павлик.

— Я не слышу? — повторила Аня. — Это ты не слышишь! Я очень хочу в ресторан и совершенно не понимаю, почему ты против. Это ведь твой друг приглашает!

В тишине парка голос прозвучал резко, словно выстрел. Ковыряющийся у соседней скамейки малыш повернулся, посмотрел на них, улыбнулся и показал язык. Его мама, увлечённо беседующая с соседкой, ничего не заметила.

— Что слышать, Павлик? Что? — Аня понизила голос до свистящего шёпота и, подделываясь под его интонации, повторила: — «Анечка, я не хочу. Давай не пойдём». На вечер не пойдём, на танцы не пойдём! Никуда не пойдём!

— Не передёргивай! — тоскливо попросил Пашка. — И на вечер ходили, и на танцы.

— И каждый раз тебя приходится упрашивать. Почему я должна тебя упрашивать? Почему ты никуда не хочешь?

— Потому, что хочу быть с тобой, и мне никого больше не надо.

— Господи! — вздохнула Аня и недовольно встряхнула головой. — Павлик, это же детский сад! Я тоже хочу быть с тобой, мы и есть с тобой. Но невозможно же быть только вдвоём.

— Почему? — спросил Павлик, уже предчувствуя ответ.

— Потому, что невозможно строить отношения только с одним человеком. Мы не в вакууме.

— Не в вакууме, — повторил Пашка, и солнце стало ещё темнее. — А когда-то ты говорила, что тоже хочешь в чёрную дыру…

— Павлик! — удивилась Аня. — Это же просто слова. Красивые, но слова!

Солнечный день окончательно померк, деревья хищно тянулись ветками, словно желая схватить и утащить в этот мрак. Листья светились мерзким ядовито-жёлтым светом. Почему-то стало трудно дышать.

— Слова…

— Ты обиделся? — почувствовала Аня. — Павлик, ну нельзя же так. Нельзя так на всё обращать внимание, это же…

— У тебя новые духи? — тихо перебил Пашка.

— Только заметил? Это же ещё со дня рождения!

У соседней скамейки теперь копошились двое малышей: собирали из опавших листьев большую кучу, потом с хохотом её разбивали и собирали снова. Дети играли самозабвенно, не замечая никого и ничего вокруг. «Словно в вакууме», — подумал Пашка.

— Заметил… давно, — говорить тоже становилось трудно. — Невозможно было не заметить и духи…

— Правда? Ну конечно — это же «Нина Ричи»!

— … и цепочка золотая с этой фигнёй.

— Никакая эта не фигня! — Аня вытащила из-под воротничка цепочку с висящими на ней крохотными весами. — Это мой знак Зодиака. Мог бы и знать!

— Шикарные подарки, — похвалил Пашка, — дефицитные. И все от одного человека.

— Ну, да — от Вали… — сказала Аня, запнулась и удивленно распахнула глаза. — Павлик! Ты что, ревнуешь? Ну-ка, посмотри на меня! Пав-лик!

Павел медленно повернул голову, столкнулся со сверкающей синевой глаз, и вокруг мгновенно стало светлее. Ещё не день, но уже и не ночь. Стало легче дышать, листья начали приобретать свой нормальный вид.

— Ты что, Павлик! Подумаешь, подарки — разве это главное? И потом — я такие духи сто лет хотела, и кулончик тоже. Он как будто бы мысли подслушал!

Светать перестало. Пашка, всё ещё цепляясь, пристально смотрел в любимые глаза. В голову пришла дурацкая мысль, что если сейчас он отведёт взгляд, если она вдруг отвернётся — то всё. Не будет больше звёздного ветра.

— Да и твой подарок тоже хороший! — сказала Аня.

— Тоже?.. — переспросил Павлик, стараясь не моргать.

— Не цепляйся к словам! Твой рисунок замечательный, и ты тоже лучше всех! Вот только…

— Что?

— Только тебе бы веры в себя побольше, решительности…

— Как у Кулька?

— Хотя бы! А что тут такого? Почему не перенять хорошие черты? Кстати, и ему есть, чему у тебя поучиться.

Издалека, словно бы с края света, прозвучал детский хохот, Аня повернула голову, и синий свет пропал.

— Мне — у него, — пробормотал Пашка, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, — ему — у меня. Это лучше, это хуже. Аня, ты словно взвешиваешь нас всё время…. На весах!

Аня повернулась, на него снова полился синий свет, но теперь этот свет был холодным, и лился он из темноты. Улыбка исчезла, вокруг глаз собрались морщинки, в расширившихся глазах обида.

— Словно сумерек наплыла тень… — фальшиво пропел Пашка и осёкся: Аня смотрела на него так, что хотелось исчезнуть. — Петь я тоже не умею, не то, что Кулёк.

— Ты пойдёшь в ресторан? — спросила она жёстко.

«Вот и всё, — подумал он. — Так и должно было быть».

— Нет, — сказал Пашка.

— Тогда я пойду без тебя!

— Иди. И не забудь весы. Взвешивать.

Аня резко встала и, гордо выпрямив спину, пошла к выходу.

— Тебя проводить? — спросил Павлик.

Она сделала ещё два шага, остановилась и медленно повернулась. В синих глазах застыло непонимание и обида, замаскированные вызовом. Пашка приял их за жалость. Может, из-за тёмной пелены? И уж тем более, он не заметил слёз.

— Зачем? — вскинув голову, спросила она. — Чтоб твоя «чаша» перевесила?

«Вот и всё», — снова пронеслось в голове. Как на заезженной пластинке.

Он выдержал трое суток: три долгих дня, больше похожих на ночи, и три бесконечных ночи, когда казалось, что день, даже такой, не наступит никогда. На четвёртый вечер он позвонил из автомата, возле поликлиники, услышал знакомое «Аллё», и сразу стало легче дышать. Он говорил какие-то бессмысленные слова, и небо рассеивалось от тяжёлых туч. Он слушал её голос, и голова светлела, а тело вновь становилось лёгким. Как же он мог? Зачем он это устроил, как осмелился обидеть? Аня!

Аня узнала его уже по телефонному звонку, промчалась через всю квартиру, схватила трубку, сказала в шуршащую тишину «Аллё» и бессильно прислонилась к стене. Господи, как же долго он не звонил! Как бесконечно тянулось время! Зачем она только пошла в этот ресторан, как могла веселиться? Как смела сравнивать? Павлик!

Целую неделю всё было хорошо. Потом они поссорились опять. Помирились. Потом ещё раз. Ещё и ещё.

Казалось, они попали в некое пространство, где действовали могучие, не знающие жалости законы, и эти законы заставляли их двигаться по раз и навсегда начертанным орбитам. Словно кто-то, почти всемогущий, играл ими, то отдаляя на сотни световых лет, то сближая почти вплотную. И каждый раз, довольно ухмыляясь, в самый последний момент дёргал за невидимые ниточки, не позволяя пересечься. Играл, как кометами, движущимися по навечно прописанным путям. Вот только кометы не умеют думать, не способны страдать. Что ж — наверное, тем интереснее игра.

Каждый раз повторялось одно и тоже. Некоторое время они не замечали никого и ничего вокруг, упиваясь ощущением почти полного счастья, и казалось, что ещё чуть-чуть, встанет на место последний элемент головоломки — и счастье будет полным и безграничным.

— Павлик!.. Ты так долго не звонил. Четыре дня…

— Сто пять часов.

— Долго! Мне казалось, что я всё время слышу телефонную тишину, каждую минуту. Знаешь, такой треск, когда…

— …Когда оборваны провода, и только тихий треск во всём мире. Знаю, Аня, я тоже его слышал всё время. И ещё темнота, такая противная темнота…Сумерки.

— Не надо!

— Не надо. Это тебе.

— Какие красивые цветы! Павлик…Ты извини меня, пожалуйста. Я правда не взвешиваю и не сравниваю, а если иногда, то ведь только…Я не буду больше. Постараюсь.

— Аня, это ты меня извини! Давай забудем! Куда ты хочешь? Хочешь, на вечер пойдём в институт?

— Да, Павлик, забудем! Нет, я никуда не хочу. Пойдём в Трек?

Но проходило это самое «чуть-чуть», и никаких новых элементов не находилось. И те же самые законы, что заставляли их стремиться друг к другу, внезапно меняли плюс на минус. А может, и не внезапно — может, всё было давным-давно просчитано невидимым дирижёром? Может быть.

— А чего ты хочешь? Ты же молчал всё время — маме приходилось из тебя слова вытягивать! И папе. Ты не хотел им понравиться?

— Хотел, но… Аня, видимо, я не умею всем нравиться.

— Это не все — это мои родители! Может, не хочешь?

— Что ты имеешь в виду? Договаривай.

— Пожалуйста! Я заранее сказала тебе, о чём они любят поговорить. Разве это сложно — поддержать разговор на нужную тему, пошутить, сказать пару комплиментов, наконец! Посмотри, как Валя…

— Опять?! «Посмотри, как Валя! А вот Валя! Валя это делает запросто!» Опять весы?

— Я просто хочу, чтоб ты стал решительнее, чтоб поверил в себя!

— Зачем?

— Что значит «зачем»? Мужчина должен быть таким!

— Чтоб нравиться женщинам?

— Хотя бы!

— Как Кулёк? Он и скажет всегда, что надо, и подарит, чего ни у кого нет. А комплимент — это для него, вообще, как два пальца…. Извини. Твоей маме нравятся его комплименты? А тебе? Что ты чувствуешь, когда он говорит тебе комплименты? Много это на твоих весах?

— Что ты несёшь? Просто приятно, как любой женщине.

— Просто? Или отблагодарить хочется? А как отблагода…

— Паша! Ты делаешь мне больно.

— А ты? Ты не делаешь? Или «мужчине» не может быть больно?

— Может, но он в любом случае не должен делать больно женщине! Тебе, похоже, этого пока не понять!

— Почему?

— Чтоб быть мужчиной, мало уметь хорошо драться, Павлик!

И начинался следующий цикл. Три дня, пять дней, неделя — с каждым разом период увеличивался. Им казалось, что всё теперь состоит из этих циклов. Вся жизнь. Весь мир.

Конечно, им это только казалось.

Вокруг всё шло своим чередом, как и всегда. Страна привычно выполняла очередную пятилетку или делала вид, что выполняла — разобраться в этом не мог уже никто. Стране, естественно, не было до них никакого дела, впрочем, так и должно было быть.

Не было до них дела и городу: он тоже жил привычной жизнью. Так же текла Сунжа, разве что стала почище вода. Так же висел летом над центром смог от нефтезаводов, и плавился от жары асфальт. Так же галдел допоздна центральный рынок, который в городе никто кроме как «базар» не называл. В крайнем случае — зелёный «базар», с ударением на первом «а». Так же выстраивались автомобильные пробки у Совмина, и всё упорнее становились слухи о скором строительстве нового моста. Так же шумели клёны, платаны, акации и «вонючки» — айланты.

Никто не замечал странных орбит двух всё более теряющих друг друга людей. Разве что росший по-над Сунжей айлант и два его «побратима». Но айлант был всего лишь деревом и сделать ничего не мог, хоть и очень хотел. А двое других…

Двое других не заметить, конечно, не могли. Заметили.

Витька даже попытался поговорить с Пашкой. Нет, не помочь — просто ему было любопытно, что происходит. Попытался, получил резкий отпор, обиделся и больше к этой теме не возвращался. На этом его роль кончилась. Пока.

Валькина роль оказалась гораздо значительней и со временем только возрастала.

С памятного разговора в сквере перед Совмином прошёл почти год, но он его не забыл. Не забыл ни неожиданно твёрдого «нет», ни ожившего рисунка на сыром асфальте. А того, что последовало позже, он не мог забыть, даже если бы очень захотел: к поражениям Валентин Кулеев не привык. А что, это было поражение, Валька понял быстро: достаточно было увидеть Анины глаза. Много раз он видел такой блеск в женских глазах и прекрасно знал, что это значит. Да, это было поражение — впервые в жизни глаза блестели не для него.

Скрипя сердцем, он честно постарался отступить. Не смотря на обещания Пашке, не смотря на то, что это оказалось неожиданно трудно. Чёрт его знает почему — то ли из-за поражения, то ли ещё отчего. Он не анализировал, он действовал. Решил уступить другу, решил забыть. И тоже чуть ли не впервые в жизни не смог.

Так что на самом деле невидимый и всемогущий дирижёр управлял не двумя, а тремя телами. Тремя орбитами, тремя душами. И по мере того, как две орбиты запутывались всё больше и больше, роль третьей фигуры только возрастала.

Валька всё время был рядом. Даже ничего не делая, он никогда не становился невидимкой. Он попросту так не умел.

Его всё время видел Пашка. Видел уверенный, немного снисходительный взгляд, от которого таяли женщины практически любого возраста. На других Пашке, положим, было наплевать, но ведь и Аня нет-нет, да и смотрела на Кулька так, что тут же вспоминалось: «Уйди, Тапа, всё равно у тебя нет шансов». И сразу душу заполняла тоскливо-муторная пелена, голова пухла от мыслей и хотелось свернуть кому-нибудь челюсть.

— Аня, тебе нравится Кулёк?

— Конечно, нравит… Ты о чём?

— Ты так на него смотришь…

— Не выдумывай!

Вот и всё: «Не выдумывай!»

— Я же вижу!

— Что? Конечно, он мне симпатичен, но это совсем не то, Павлик!

«Не то». А что? Сейчас скажет, что просто восхищается им, как человеком, как мужчиной.

— Павлик, ну что ты, как ребёнок, честное слово! Сам ведь говорил, что им невозможно не восхищаться. Напором, целеустремлённостью, решительностью, обаянием, наконец. Разве не ты говорил, что Валя — ходячий эталон мужчины для миллионов женщин всех времён и народов?

А сейчас скажет, что она не входит в эти миллионы…

— Но я не вхожу в эти миллионы, Павлик. Мне нравится совсем другой человек.

И что этот другой страдает недооценкой. Что, если бы он немного поверил в себя, стал бы чуть решительнее…

— И мне обидно, что этот человек себя недооценивает. Ему бы немного поверить в себя. Чуть-чуть… Павлик, ты же лучший, я знаю. Ты всё можешь! И первенство выиграть можешь, а не занимать вечно второе место. Поверь, и всем станет ясно, кто «эталон». Ну, улыбнись, Павлик!

Весы, настоящие весы… Решительность — один «килограмм», целеустремлённость — пять, обаяние десять. Итого…итого — шестнадцать. А на другой чаше сколько? Чёрт его знает, что там на другой, но явно ненамного больше. Поэтому и хочет, чтоб добавилось.

— Весы…

— Павлик! Если ты ещё раз скажешь про весы!..

— На одной чаше «решительность», «целеустремлённость», «обаяние»… Что ещё? А на другой, Аня? На другой только «нравится». Весы работают, чаши колеблются…

— Прекрати!

— Да нет, ты, конечно, хочешь, чтоб перевесила моя. Но «нравится» маловато, вот ты и хочешь, чтоб туда добавилось ещё чуть-чуть. Боишься, что другая перетянет.

— А ты не боишься, что мне может это надоесть? Ты сам всё время сравниваешь, сам! Сравниваешь и боишься, боишься и сравниваешь! И ничего не делаешь! Так и будешь всю жизнь болтаться, как…цветок в проруби!

Вальку всё время видела и Аня. Видела и, чтоб не говорила она Пашке, как ни обижалась на пресловутые «весы», всё равно сравнивала.

Когда это началось, почему? Она же не собиралась, не хотела. Что значит «не хотела», она и не хочет. Это Павлик придумал, это его буйная фантазия, помноженная на неуверенность. Ничего она не взвешивает, не сравнивает. Ну почему он такой? Почему ему всё время кажется, чёрт знает что, почему сомневается? Вот Валя, если и сомневается, то никогда не покажет. А Павлик…. Почему ему вечно кажется, что виноват он? Так же нельзя, так ничего не добиться. Нет, она не сравнивает, а если и… то только чтоб…. А почему бы и не сравнить, что тут такого?

— Павлик, почему ты перестал дарить мне цветы?

— Как перестал, а в субботу?

— А надо каждый день!

— На каждый день у меня денег не хватит. Зачем тебе столько?

Ну вот, обиделся. Не обижайся, милый, неужели ты не понимаешь, что не цветы мне нужны. Мне ты нужен, я хочу каждый день чувствовать твоё внимание, каждый час, я боюсь…. Обиделся. А вот Валя бы не обиделся.

— Павлик, это знак внимания. А его не может быть мало, правда?

— Знак? Зачем вниманию знаки, разве так не понятно?

Ну что он как маленький, сколько можно? Разве не знает, что женщина «любит ушами»? Не знает, что она ценят в мужчине? Сейчас он про подвиги скажет…

— Знаки, подарки, подвиги…. Чтоб выбрать самого-самого? «И собрались женихи со всего света, и соревновались они в доблести, дабы подвигами своими завоевать любовь принцессы. И смотрела она и думала, кому бы отдать своё сердце, свою любовь?» Так?

Чёрти что! Он что — специально?

— И что тут плохого?

— Как что? Вслушайся: «Кто больше подвигов совершит, того и полюблю». На продажу похоже. За подвиги, за…

Не продолжай, прекрати! Не надо, милый!

— Договаривай!

— За решительность и целеустремлённость. За внимание. За духи, цепочки и рестораны!

Так прошёл год. Долгий-долгий, каким он бывает только в молодости.

Им он вообще показался бесконечным. И очень странным.

Когда не было ссор, то независимо от времени года светило мягкое солнце, небо освобождалось от туч, и маняще сверкала звёздная бездна. Люди становились приветливы, улицы чисты, тихо пела ласковые песни Сунжа, и шелестел ветвями айлант.

Несколько дней — и всё менялось. Небо затягивало мутной дрянью, через которую с трудом пробивалось разочаровавшееся солнце. Звёзды светили, а скалились. Пелена сгущалась так, что, казалось, ещё чуть-чуть — и она полностью накроет весь мир, не оставив в нём ничего и никого: ни улиц, ни людей, ни города. Сунжа бурлила и несла всякую гадость, сохли и тускнели листья айланта.

Невидимый дирижёр не знал усталости. В отличие от людей.

За год орбиты заметно изменились, что, в общем-то, совсем не удивительно: неустойчивая система пыталась обрести равновесие. Любое, лишь бы равновесие. И мало ли что оно кому-то не нравится! Не нравится — боритесь, стройте своё. Не хотите? Тогда смиритесь. Не можете? Тем хуже для вас.

Система, стремясь к равновесию, искала устойчивую точку и нашла единственную такую. Нашла чисто механически, повинуясь могучим и древним законам. А может, подсказал невидимый дирижёр. Не так уж это важно.

«Точкой», естественно, оказался Валентин Кулеев. Кулёк.

За стеной голосом счастливого идиота взвыла телевизионная реклама, и Павел очнулся.

Требовательно звучащая в голове мелодия исчезла внезапно — словно кто-то резко нажал на кнопку «STOP». Иголки в руке ещё покалывали, но уже, скорее, по инерции; только что заполняющие всё сознание образы испуганно шарахнулись, съёжились и исчезли.

«Блин!» — сквозь зубы процедил Павел, убрал с глаз влажные от пота волосы и попытался взглянуть на холст. Это оказалось не так просто: подсознание заполнило всё тело паническими импульсами. Сердце стучало, как паровой молот, в глазах плавала красно-бурая муть, мышцы испуганно напряглись. Подсознание не хотело смотреть на картину, оно хотело совсем другого: оградить глупого хозяина от очередного разочарования.

«Не надо! Брось! Спрячься! Беги!»

Павел задержал дыхание, а когда уже стало нечем дышать и подсознание испуганно забилось, шумно втянул воздух и поднял глаза на холст.

И сразу стало хорошо.

Хорошо, не смотря на дрожь в коленках и нехватку воздуха. Не смотря на то, что по влажной спине побежал холодок, а сердце забилось ещё сильнее.

Пусть стучит — оно не стучало так почти год.

Наконец-то!

Пусть стучит! Господи, как же хорошо!

Павел аккуратно снял картину и поставил её к стене, обратной стороной наружу. Отошёл, стремительно вернулся, взял картину и тщательно спрятал её среди старых, скопившихся в углу, холстов.

В теле появилась давно исчезнувшая легкость, хотелось прыгать, хотелось петь. Хотелось летать.

Павел подобрался, пересёк комнату расслабленно-танцующей походкой и сделал то, что не делал ужё давным-давно, чего от себя уже не ожидал: ударил висящую в углу боксерскую грушу. В воздух взвилось облачко пыли, и груша отлетела в сторону. Наверное, будь у неё время, она бы удивилась, но времени у неё не оказалось. На грушу обрушился град стремительных, почти не ослабевших с годами ударов, и в превращённой в мастерскую маленькой комнате запела давно забытая песня.

— Павлик! — испуганно крикнула Анна, распахивая дверь. — Что случилось?

— Ничего! — весело выдохнул Павел, нанося очередной удар. — Ничего, Аня, ничего! Всё хорошо! Всё прекрасно! А-ап!