Имение Данз-Крест было построено в девяностых годах прошлого века на выступе гранитной скалы, из-за чего издали оно напоминало хищную птицу, примостившуюся на отдых.

От времени краска на стенах приобрела грязно-коричневый оттенок, но места, где она потрескалась и облупилась, были почти незаметны, особенно в холодном свете луны, когда темные массивные контуры дома ложились тенью на скалу, окруженную черничными дубами.

Дом повидал виды. Все, что могло упасть с его двух этажей и остроконечной крыши, уже упало — уступка природным стихиям. А что осталось — держалось с твердым намерением не сдаваться, твердым, как гранит из старого заброшенного карьера поблизости. Только ставни не закрывались. И зимой во время бури хлопали на ветру.

Свет из окон первого этажа пробивался наружу сквозь шторы. Свет исходил от старых канделябров на стенах длинных узких коридоров. Когда-то освещение было газовым.

Около одного из канделябров стоял, опершись о стену, высокий мужчина. Он наклонился над стоящей перед ним женщиной и что-то ей доверительно рассказывал. Приглушенный свет мягким отблеском ложился ей на волосы. Женщина улыбалась. Глаза ее были густо подведены черным карандашом, а на ресницах тяжело лежала тушь. Она была в легком летнем платье, держалась свободно и непринужденно, слегка отставив в сторону стройную ногу. Человек как бы завис над ней, вдыхая ее сумеречные духи. Если бы он увидел, как она вплетает в волосы пурпурный флокс, стоя посреди поляны с дикими цветами, он пошел бы за ней куда угодно.

Появился Кенджи Сукаро, молча прошел мимо парочки и вошел в большую темную комнату, расположенную в глубине холла. Комната освещалась только тусклым светом канделябров из холла. Слышались примитивные ритмы барабанов и дудочек. Музыка была едва различима и, казалось, доносилась откуда-то снизу и проникала через истертый временем иол и старые затхлые ковры.

В комнате, словно тени, медленно передвигались люди, человек шесть, мужчины и женщины. Некоторые едва заметно двигались в такт музыке. На большинстве были темные одежды, даже на Кенджи был черный хаори, отчего лицо его казалось пепельнобелой маской.

Слева от двери стоял старый волосяной диван, на котором сидели трое. Один из них, мужчина, поднялся при виде Кенджи, обменялся с ним рукопожатием, не произнеся при этом ни слова. Из темноты на Кенджи устремились глаза. Лицо человека было черным, а туника — из серого муслина. Черный человек, казалось, вобрал в себя весь свет, почти ничего не отражая. Исключением были глаза и бриллиантовая булавка, сверкавшая в ухе.

Кенджи вытащил из кармана руку, сжатую в кулак, разжал его — на ладони все увидели таблетку размером в четверть доллара. Это был серо-зеленый кружок, как будто кусочек мха или лишайника, испещренный тончайшими прожилками.

Черный человек устремил взгляд на таблетку, потом перевел его на Кенджи. Затем вытянул руку, повернул ее ладонью вверх и раскрыл. На отшлифованной как камень ладони лежала таблетка, такая же по толщине и размеру, как и у Кенджи, но только красная и блестящая. Их ладони находились настолько близко, что оба ощущали друг друга. Черный человек наблюдал за Кенджи и ждал. Узкие глаза Кенджи были тверды, а лицо было отрешенным, как у Будды.

Из угла за обоими пристально следила молодая темноволосая женщина в высоких сапогах и свитере с капюшоном. Она сидела под темным квадратом картины, висевшей на продымленной стене. Даже не видя ее, Кенджи ощущал ее присутствие. Женщина знала об этом, но не приближалась.

Кенджи неожиданно повернул руку и сильно ударил ею по ладони черного человека, так что тот даже немного присел. Их ладони соединились, истово растирая в пыль обе таблетки. Наконец Кенджи остановился. Еще минуту их руки оставались сомкнутыми. Затем Кенджи повернул вверх свою ладонь. Порошок на ладони был цвета зелени и крови. Темноволосая женщина в сапогах стала медленно приближаться к ним.

С великой осторожностью Кенджи стряхнул порошок, весь до последней крупинки, со своей ладони в перевернутую ладонь черного человека, который стал перемешивать порошок маленькой серебряной ложечкой, которую он вынул из кармана. Женщина стояла между ними и смотрела на них голодными глазами. Губы ее подергивались, и она прижимала их тыльной стороной ладони. Кенджи смотрел на порошок и ждал. Вокруг звучали дудочки и барабаны.

Черный человек зачерпнул ложкой немного порошка и поднес ее ко рту Кенджи. Женщина засмеялась животным смехом. Губы Кенджи сомкнулись вокруг ложки, и он тщательно слизнул с нее порошок. Черный человек зачерпнул оставшийся в ладони порошок. Не успел он проглотить его, как женщина, хихикая и повизгивая, схватила его руку и жадно, как собачонка, облизала ее.

Черный человек смеялся, наблюдая за ее действиями. Вскоре Кенджи тоже смеялся, и женщина, сжимая запястье черного человека, смеялась вместе с ними, высовывая язык, покрытый пороком, а затем вновь жадно лизала ладонь, стараясь не оставить на ней ни единой крупинки.

Когда порошка не осталось, смех затих. Мужчины начали легко двигаться в такт музыке. Женщина стояла между ними, переводя взгляд с одного на другого. Музыка была быстрой и ритмичной, как удары сердца.

Женщина знала, что скоро ей тоже будет хорошо, обязательно будет, и она окажется там же, где и они. Но что-то долго ничего не происходит, а если вообще не произойдет?..

Когда из темноты угла появился еще один человек и подошел к ним, у нее появилась надежда, однако слишком робкая: взгляды Кенджи и черного человека пугали ее. Казалось, они уже ничего не видели, находясь совершенно в другом мире.

Хотя она знала этого человека, также как и остальных в комнате, она уже не была в этом уверена, глядя на его мальчишеское невинное лицо. Неужели он ей улыбается? Что это может означать? Он ответил, протянув ей правый кулак и раскрыв ладонь.

Улыбкой она старалась выразить переполнявшую ее благодарность, но разве это можно было выразить? Когда она брала таблетку цвета темного мха у него с ладони, ей хотелось обнять его. Может быть, скоро она его и обнимет. Их руки почти соприкасались. В ладони Ллойда Барриса лежала рубиновая таблетка. Их взгляды скрестились.

Музыка, нарастающая внутри старых стен, была пульсом самого дома. Она исходила чуть ли не от самих стен длинных коридоров. Ее слабое дыхание доносилось до кухни и ни на минуту не покидало затхлой комнаты для гостей, проникая сквозь закрытые на замок двери.

Стоя в своей спальне на втором этаже, Ной Таггерт отчетливо слышал эту музыку. Он относился к ней как к старой привычной боли. В действительности, она досаждала ему гораздо меньше, чем пронзительные звуки электромузыки по радио или скрежет тормозов.

Звуки музыки казались ему громче, чем другим. К этому он привык. Эту музыку он выбирал сам, в ней нечто тонизирующее, от ее ритма начинала кипеть кровь… Чистый тон человеческого дыхания в отверстии дудочки.

Стоя перед овальным зеркалом, Таггерт поправил строгую, черную тунику, оттеняющую его лицо и почти черные глаза, наполняя их бездонной глубиной. Так оттеняют бледность лица траурные одежды или смокинги. Но для Таггерта это не имело особого значения.

Зеркало отражало его черные с проседью, зачесанные назад волосы. Они так же мало занимали его, как и лицо. Однако было бы неверным утверждать, что он не уделял внимания своей внешности. Наоборот, он знал, что для окружающих это было необходимым условием удачной коммерческой сделки, общепринятым правилом. Из всех качеств именно внешности доверяли больше всего: она была той собственностью, которую можно реально видеть и оценивать.

Именно так Таггерт относился к внешнему виду своей физической оболочки. Он мог участвовать в коммерции, лишь пользуясь определенной маскировкой. Конечно, это утомляло и было ниже его достоинства, но обойтись без этого было невозможно.

Окружающие его вещи несли в себе эстетический смысл: изящные мелочи, доставляющие это наслаждение. Элегантность его одежды была чисто случайной. Истинная красота заключалась в качестве шелковой ткани, ласкающей тело и безукоризненно сшитой, — никакой синтетики и терзающих кожу корявых швов.

Обстановка в комнате была подобрана по этому же принципу. И не важно, что она была дорогая. Таггерт считал деньги странным пережитком, они имели для него тот же смысл, что и шлягер, популярный среди людей прошлого поколения. Над кроватью висел изящный парчовый полог. Простыни были атласными, а халат — из темно-коричневого шелка. Комнатные туфли — на меховой подкладке, а туфли — из телячьей кожи. Стулья были обтянуты бархатистой тканью, такой же мягкой на ощупь, как и темные бархатные шторы на окне. Достоинством этих штор была их удивительная прозрачность; способность и быть, и исчезать незаметно…

Чувства, которые вызывали в нем насекомые и звери, с приближением ночи подступившие к дому, а также запахи людей, густые и удушливые, переполнявшие гостиную, — эти чувства были его врагами.

Одежда Таггерта, простыни на его кровати, все поверхности, с которыми соприкасалась его кожа, были такими потому, что соответствовали его восприятию, обеспечивали ему спокойное существование, отгораживая от хаоса. Как утонченно, как изысканно, думали в то же время окружающие о Таггерте, его вещах и его доме.

Он поправил рукав своей черной туники, от которой шел знакомый аромат ладана, приправленный запахом вечнозеленых деревьев, кедра и тиса.

Зеркало не отражало улыбки, хотя внутренне он улыбался.

Они договорились признавать всю эту чушь и доверять увиденному собственными глазами. На основе этого главного договора и развивалась коммерция. Они подчинялись ему без охоты, как младенцы, отлучаемые от груди. В зеркале глаза Таггерта выглядели старыми, как камни. Но внутренне он улыбался. Весьма редко внешнее впечатление совпадает с сутью.

Он отвернулся от зеркала и в проеме полуоткрытой двери увидел обнимающуюся в коридоре парочку. Он знал их: Поль Деккер, писатель из Агат-Коув, и Дженни Блум, официантка из кафе на бульваре Норд-Лейк. Он понимал этого стройного молодого человека, по-взрослому одетого в кожаный пиджак и сапоги, понимал его побуждения, его желания. Это не означало, что сам он испытывал те же чувства. Поль обнимал Дженни и, целуя ее, вел руку все ниже и ниже вдоль спины. Таггерт знал, что такое страсть: он нес ее в себе. Он познал ее так давно, что уже не чувствовал ее. Сейчас он знал лишь память об этой страсти — яркое воспоминание о чем-то незначительном.

Он видел, что страсть этих двоих слаба, а привязанность недолговечна. Со временем они это поймут, хотя вряд ли смогут открыть для себя нечто большее. Они в ловушке собственной плоти и ничего не ведают. Таггерт понимал это по мельчайшим жестам, которыми они пытались доставить друг другу удовольствия, убеждая себя, что они предназначены друг для друга. Даже на интуитивном уровне им не дано было догадываться об истинной страсти. Таггерт слишком хорошо знал эту страсть, эту потребность физического и духовного обладания, его агонию и удовлетворение.

Трудно было представить себе, что им доступна подлинная испепеляющая страсть. Даже мысль о том, что это возможно, даже намек на это были неприятны Таггерту, как ветер, хлопающий незакрытыми ставнями. Вряд ли для Дженни Блум и Поля Даккера то, что беспокоило Таггерта, может стать всепоглощающим, неуправляемым порывом, странной и страшной необходимостью, которая разрывает внутренности как дикая собака, исполненная жаждой крови. Вряд ли до этого дойдет. Им неведома страсть, которую познал Таггерт, так же как они никогда не будут мучиться от скрежета стали об оселок, или от барабанного боя сердец людей, стоящих рядом с ним в переполненной комнате, или от звука, напоминающего перебор волчьих лап в погоне за добычей.

В чем он был уверен, так это в том, что они познают отдаление друг от друга. Это неизбежно.

Таггерт увидел, как они оторвались друг от друга, потом опять слились в поцелуе. Одной рукой Дженни гладила шею Поля, а Другой ласкала волосы. Желания, связывавшие их, были подобны паутине, которая разорвется, как только они начнут отдаляться друг от друга. Таггерт видел, что они цепляются друг за друга, как утопающие за спасательный круг. Он терпел их, как терпел их всех.

Ступая по мягкому ковру, он приблизился к окну. Неужели все возвращается?..

Около кровати тускло горела лампа. Таггерт выключил ее и раздвинул тяжелые шторы. На насыпи карьера резвились дрозды. Неужели все начиналось вновь, или это всего лишь призрак, тень, отбрасываемая из иных мест и иного времени. Пронзительный крик прорезал тишину подножия холма: сурок или земляная белка, попавшие в лапы хорьку.

Если страсть посетит его вновь, быть беде. С новой женщиной будет трудно справиться, он это сразу почувствовал. К тому же она ничем не поможет ему, если в ней не окажется того напряжения, которое он ощутил, когда пожимал ее руку, и прочитал в ее глазах, разряда, подобного тепловой молнии, пробегающей между землей и облаком.

Конечно, она всего лишь тень. Когда-то раньше она имела другую оболочку, но, как всегда, какие-то штрихи добавились, а какие-то исчезли, как на холсте, переписываемом на протяжении веков. Даже он, Таггерт, не может предсказать последствия. Единственное, в чем он был уверен, — это в ее совершенно особом качестве, том заряде, который столь красноречиво выдал ее. Он вглядывался в темное окно, пытаясь освободиться от мысли о ней, и чувствовал, как кровь пульсировала в венах. Она была там, в его памяти, как навязчивая идея, от которой он никогда не избавится. Мара, Мара, возвращающаяся из сада, спускающаяся по винтовой лестнице, встающая с постели. Все это нахлынуло на него, пока рука лежала на прохладном выступе стены. Память о Маре и кратком миге.

День взятия Бастилии, подумал Таггерт, и тихо засмеялся. Разгар лета. Он вспомнил другие такие дни и неизбежно останавливался на одном.

Он ощутил запах ее духов за спиной. Он стоял, оперевшись на широкий каменный выступ, глядя из окна в металлической раме на каменный двор, на проступающие из темноты очертания холма.

— Они ждут, Ной.

Он узнал голос, так же как раньше узнал шаги в холле. И с удовлетворением отметил, что она отослала вниз жалкую парочку. Тем не менее ему хотелось услышать совсем другой голос, который бы он не мог предсказать. Ему хотелось, чтобы голос звучал как новая, незнакомая музыка, лишенная той вселенской грусти, которая никогда не покидала его.

Таггерт опустил штору и повернулся к стоящей в дверях Фриде Бекман.

— Они собрались в гостиной, — Фрида была в платье с глубоким вырезом, строгим, как его туника. Встав рядом, она коснулась его рукава.

На ней не было никакой косметики и украшений, и в тусклом свете резко обозначился ее возраст.

— Все в сборе? — спросил он.

— Да.

Он устало кивнул и вышел из комнаты в холл. Фрида Бекман последовала за ним. Они стали спускаться по лестнице в сторону неясных гортанных звуков, которые уже нельзя было назвать человеческими голосами.

По пути в гостиную он уже избавился от видений прошлого — окна в замке над Адриатическим морем, запаха омара в старинной комнате, незнакомой женщины, которая только потому так легко завладела его мыслями, что напоминала ему о той, другой. Двери в гостиную были открыты. Все ждали его: черные фигуры, стоящие группами и парами. Идя от лестницы к двери Таггерт сконцентрировал все свое внимание, сфокусировав мысль в один чистый тон.

Он четко видел цель, человека, стоящего в его городском доме за много миль отсюда.

Когда он вошел в гостиную, Фрида Бекман отстранилась от него и присоединилась к остальным. Все глаза впились в него, голодные глаза в темных обводах. Украдкой, инстинктивно они продвигались вперед, как звери перед кормлением.

Таггерт изучал их лица. Все здесь — Кенджи, и Ллойд, и другие, вся его стая. Они уже оставили свои глупые мысли о каком-то ритуальном идолопоклонстве, которого ожидали.

Все ждали. Тишина нарушалась только тихим шарканьем ног. Крадущийся зверь. Крадущийся на полусогнутых лапах. Пахучий дым с пряным вкусом на языке. Дудочка и барабан. Зловонное дыхание людей и бьющиеся сердца.

Таггерт громко вздохнул. Все инстинктивно отозвались. Звук их дыхания успокоил его, как всплеск моря.

В горле Таггерта зародился звук. Сначала он напоминал сухой скрежет, а затем сменился другим звуком, уже не человеческим. Он был подобен крику птицы, а может быть, и не птицы. Скорее крик массивного крылатого существа, ящера, чем птицы. Этот крик — наполовину скрежет, наполовину вой — набирал силу и вылетал из сухой грудной клетки Таггерта. Он нарастал и затихал в его горле, перемещаясь вперед и назад, как пила по сухим костям.

Кенджи Сукаро открыл рот, исторгнув грубый вой. Ллойд Баррис тоже зарычал, неподвижно стоя на сильных ногах и мотая головой. Крик Фриды Бекман был похож на всхлип, а из запрокинутого вверх рта черного человека раздался высокий чистый звук. Он шел прямо из чрева, как будто какой-то бог дул в его тело, как в горн.

Старый дом на гранитном холме звучал как старый колокол. Зов его был обращен к кому-то в городе.

У подножия холма из норы в гнилом стволе высунула нос рыжая лиса. Земля, что ли, ходуном ходит? В борьбе между голодом и страхом победил голод. В одно мгновенье лиса развернулась и нырнула в кусты, оставив после себя капли слюны на листьях. Из норки в корнях светились глаза какого-то пушистого зверька, расширенные от ужаса.