8. Дыр бул щил
— …конечно, без бога странно, — завывал я, сидя у неё в ногах. — Держаться же за что-нибудь хочется. Трудно же, когда держаться больше не за что. Бац — и остаться в пустоте, в вакууме. Немыслимо. Только потому ведь и трудно так и немыслимо, что не пробовали никогда.
Не пробовали, не пробовали!
Тут некоторые советскую власть в сатанизме обвиняют. Вот, мол, наглядный пример несостоятельности практического безбожия. Отвернулись от Христа, примат приматов провозгласили — и на тебе, на веки вечные человечеству горький урок.
Было дело, провозглашали…
Но не себе — плебсу. Кухаркиным детям и прочим, бывшим никем. Потому что чьими-то же руками нужно грязную работу работать: штыками в пуза тыкать, белую гвардию одолевать, колокольни крушить и прочее…
Но с тех самых пор «рабы не мы» ни разу не наполнялось большим смыслом, чем «мама мыла раму». А если и случалось что во имя да на благо, то, разве, попутно, не нарочно, автоматически — как, собственно, и во все времена на всей остальной планете, поскольку режима, напрямую одержимого улучшением жизни населения, я лично что-то не припоминаю.
Так уж устроено: геополитические амбиции национальных лидеров не могут реализоваться без того, чтобы и народу не перепадало покушать, в кино сходить, а то и финской стенкой обзавестись. А верить, что державные мужи ночи напролёт не спят, печась о благосостоянии и духовном росте жителей какой-нибудь даурской деревни — это, извините, верх легкомыслия, это вы уж лучше в бога продолжайте верить, не так смешно будет — в половине России до сих пор водопроводов нет! Не говоря уже о сортирах со смывом…
Давайте так: что и кем конкретно было сделано для дарования строителю коммунизма хоть лишней толики личной свободы?.. Ну вот где, в каком месте справедливости не убавилось хотя бы?.. Да если бы во имя-то да на благо — разве б одним летом развалилось?
Так что ставим тут жирную-прежирную чёрную точку и переходим непосредственно к вопросу будто бы безбожия отечественного социализма.
А не было безбожия! Три четверти населения Земли замечательно обходятся без Иисуса в душе и крестика на шее, и ступайте расскажите им, что они дьяволята. Вот прямо с китайцев и начинайте, а я погляжу…
То же и с атеистической якобы Россией: с какого боку поглядеть. С моего — так никакими наработками христианства мудрый ЦК не поступался и от отлаженных веками методик не отходил. Просто слово Бог заменил словом Ленин, а евангелия — Кратким Курсом. Который тоже в спешке, но тоже очень кропотливо, по буковке составляли. А к Курсу орду толкователей приставил с теми же функциями и полномочиями, только что без ряс. Этаких новых иезуитов. И айда паству к поклонению приохочивать.
Начали с икон. В роддомах-то портретов вождя не вешали, но уже в яслях будьте любезны. И к садику каждая сопля знала, что за дедушка следит со стены за тем, как она, сопля такая, кашу наворачивает. А чтению обучимшись, катехизис извольте зубрить. Ну и т. д.
Даже атрибутика вся была слизана самым беззастенчивым. Тут тебе и секты (эсэры, право-лево-центристы и прочие враги народа), и свои лики святости (пионеры-герои, герои-комсомольцы, герои труда и Союза в принципе), и пятиугольная всюду взамен четырехконечного, и литература духовная («Взвейтесь кострами» с «Поднятой целиной» и прочее, за что Госпремии полагались). И даже анафема в виде партбилета на стол, после чего ты и сам изгой и потомкам твоим не светит, несмотря, что сын за отца не ответчик.
Да разве всё упомнишь…
Церкви, говорите, снесли-позаколотили? Так для того и сносили, чтоб своих символов веры понатыкать: лысых идолов с кепкой, к которым школьники — с салютом, молодожёны — с цветами, а по престольным праздникам — по Первомаям да на Ноябрьские — все ходячие с теми же по сути иконами да хоругвями над головой… А взамен Храма Спасителя зиккурат на Красной. С натуральными мощами. На битву — от него, с победой — к нему. А нету войны — в рабочем порядке поклоняйтесь — семьями, трудовыми коллективами и прочими экскурсиями, включая туземные, токмо в очередь, сукины дети, в очередь!..
Гагарин: в космос летал, бога не видел — ну правильно! чего его там-то искать, когда он туточки, в мавзолее лежит? В каковой связи боевой клич «За Ленина! За Сталина!» ничуть не нарушает традиционного за веру — и только потом — царя и отчество! Ровно как немецкое «кирха, киндер, кюхе» — церковь, дети, кухня, где церковь тоже во главе стола. А янки пошли ещё дальше, и просто написали это на деньгах…
Так что не надо. В любом, даже самом светском государстве, всё по одним лекалам. И я очень прошу прекратить демонизацию нашего недалёкого прошлого: где тут хулимое со всех сторон безбожие? В чём ренегатство? Какая вообще разница, как назвать религию — важен результат. А результат был запланированный: суверенное христианство без Христа за пазухой и с посильно пламенной верой в рай загробный, который последний раз к 1980-му, кажется, обещали… Короче, не желал социализм безбожия. Ни изначальный, ни развитой. Желал бы — не остались бы кафедры научного атеизма единственным на этой многострадальной земле нелепым памятником противлению богу. И несомненная заслуга советской власти перед христианством в том уже одном, что приличные люди были тогда куда набожней, чем стоило.
Как минимум, назло…
А развалилось всё — такая наутро дырища в русском самосознании зазияла, что гадать, чем латать, ни времени не хватило, ни духу. И вытащили наши демократические демократы из чулана ладан с елеем. Гой еси родинушка поруганная, воскурим да воспомажем, и да сгинет мрак! Одна беда: со штатом дефицит…
Я помню, как ринулись отращивать бороды отставные мичмана с откинувшимися зэками — весь этот, прости господи, Алексиев призыв. И понеслось: купола — золотом, попов — в телевизор, расстриг — в депутаты. В жизнь — снова через купель, в загс — через алтарь, в могилы — через приходскую кассу. Под Отче наш, звучавшее почему-то в тональности незабвенного Интернационала…
А уж как креститься-то задним числом засвербело — из членов КПСС да обратно в рабы божии — тут просто святых выноси. Хоть, казалось бы: ну коли веришь ты, жердина, чего ж ты раньше-то не принёс жертвы спасителю? Пусть даже и не такой мученической, как Софья с дочерьми, на то они и святые, но карьеркой-то, достатком-то, энною-то частью земных благ за веру свою святую заплатить можно было или нет?
Нет. Выжидали. Таились. Куличи жрали, яйца красили, но границы допустимого блюли чётко. А отменились границы, тут и открылось: веруем и никаких!
Традиции? Зов крови? — Наверно…
Запретный чуть не век плод? — И не без этого.
Но в первую голову — воля Кремля. Рекрутировал сирый Кремль опальный синод. Демонстративно и беззастенчиво: за стол к себе усадил, церкви назад поотдавал, эфирного времени выделил — иди и паси!
И не почуять воли этой стадо не могло.
И бухнулось на колени с благодарностию великою, потому как подыматься с колен это стадо никто и никогда не учил…
Горбачёва не любят, но он первый, кто с Ленина нимб стёр, и последний, кто в православие как в пробковый круг не вцеплялся. А все, кто следом…
Их, конечно, можно понять — им надо. А попам и тем паче. Для них это реванш, возврат к исходному, лафа в чистом виде. Нельзя понять миллионы переведённых за ухо из одно ярма в другое — в не до конца забытое старое. Невозможно понять людей, которые за право легально надеяться на бога согласились плошать до обещанного суда.
Ну не глум ли, что именно теперь, в разгаре XXI-го, когда одни уже худо-бедно забрались в геном, а другие построили очень большой коллайдер, который, может быть, всю эту свистопляску прошлым летом и учудил, религия обрела неожиданно мощное второе дыхание? Храмовникам дан зелёный свет практически по всем направлениям, и значит, это кому-нибудь очень нужно. И очень, очень трудно не догадаться, кому.
Элиты обанкротились. Рухнуло всё, во что верили последние полвека. И элитам опять понадобились Моисеи, которые опять соберут перепуганных в кучу и опять поведут. Только в том-то и дело, что куда поведут эти — понятно. Во тьму они поведут. В мракобесие. Ибо никуда больше водить не умеют. Сладкими посулами и сказочными угрозами. Почему? ну почему церковь земная так и не научилась ничему кроме как пугать?
Ты там ещё не уснула?
— Нет.
— Понимаешь что-нибудь?
— Не очень.
— Не очень или почти не?
— Почти. Ведь их же… ну про которых ты тут… Их же никого больше нет.
— Ну да, нет. Просто я пытаюсь как-то осмыслить, а на пустом месте невозможно.
И перелистнул пару страниц. Мне сейчас не спорить с ней нужно, а отвлечь, из дома с зеркалом вытащить.
— Давай-ка с другого боку зайдем…
Дисбактериоз, например…
Целый век был, и вдруг — раз, и нету. Сведущие люди вышли из тени и сказали: алё! хватит с ума-то сходить! слово, конечно, красивое, но антинаучное же до смешного. И не стало дисбактериоза. На западе давно, у нас только что. И никто от отмены не страдает! Ну, кроме врачей, десятилетиями валивших на него всё, чего по неумелости своей объяснить не могли…
— А у меня был.
— Кто?
— Дисбактериоз. Когда маленькая была.
— Да не было его у тебя.
— А мне говорили…
— Так я о чём и толкую! Из двадцати человек у девятнадцати его находили.
— А на самом деле не было?
— Нет.
— Ну ни фига ж себе!..
— Ты не фигакай, ты слушай давай… Никто, значит, кроме врачей от этого развенчания не пострадал… Ну и кроме фирм, тоннами выпускавших дорогущие средства спасения от того, чего нет… Фестал, смекта, хилак форте — оказалось, что всё это плацебо…
— А это…
— Обманка. Пустышка.
— Пипец!
— За языком следи!
— А чего я?
— Ещё раз перебьёшь — брошу.
— Ме-ня??
— Читать дальше брошу.
— Молчу.
— …и кроме изготовителей чудо-йогуртов и прочей бифидобайды, которая, конечно, сама по себе не вредна, но ни одному человеку не помогла, потому как, повторяю, помогать было не от чего…
Заодно поклонимся и творцам рекламы, пугавшим картинками ужасов, творящихся в кишках, если всей этой хрени не пить… И звёздам экрана, которые жрали эту хрень у нас на глазах прямо из бутылочек и по животам себя довольно поглаживали: вот, мол, вот, теперь, мол, гожо…
— У тебя с языком тоже, между прочим…
— Один-один. Больше не буду.
— А то брошу.
— Слушать?
— Тебя!
— Два-один, — огласил я и затарахтел дальше.
Кого забыл?.. Верно: владельцев телеканалов, жиревших с показов этих здравоохранительных триллеров, вместо чтобы крутить что-нибудь полезное. Тех самых ученых, например, которые в минуту бы разъяснили, откуда взялся этот бука дис-бак-те-ри-оз.
Но на разоблачении фиг заработаешь, а на страшилке без проблем. Понимаешь? На одной только псевдоболезни с загадочным названием куча народу сто лет обогащалась как ни на каком обычном молоке с кефиром.
Чего уж тогда говорить о товаре под названием Бог? Тут ведь цепочка заинтересованных подлиннее будет. И этого пугалища они без боя не сдадут. Зубами вгрызутся. Костьми лягут, а ни на шаг не отступят.
— Почему?
— Потому что слишком слабы, чтобы править не быдлом, а свободными людьми. И слишком трусливы, чтобы признаться в этом.
— А это ты о ком?
— Щас сама поймешь.
— Уверен?
— Нет, — моё терпение тончало. — А зачем же слушаешь тогда?
— Ну как… Интересно.
— Чего же интересного, если не понимаешь?
— Ну ты-то понимаешь?
— Я-то да.
— Ну и вот, — фирменный её аргумент. — Значит всё нормально. Ты ведь не можешь ошибаться?
Я задумался.
— Могу.
— Но не ошибаешься?
Я ещё подумал.
— Думаю, нет.
— Тогда продолжай, — повелела она. — Только дай чего-нибудь пожевать. Ничо, если я жевать буду?
— Давно бы так, — просиял я.
И метнулся к печи, и супчику ей в миску, супчику.
— А сам?
— А сам потом.
— Ну, смотри.
Уселась по-турецки, подоткнула подушку под спину, приняла у меня прибор и набросилась на холодный рассольник, как неделю проголодала.
Нет, господа хорошие! По меньшей мере одно достоинство у моей книги есть. Коли даже ни шиша в ней не смыслящему человеку в пятнадцать минут аппетит вернула. Покажите-ка мне другую такую книжку?
— Ты чего, — это уже с полным ртом. — Хватит молчать читай давай смотрит он на меня подавлюсь щас…
— …конечно, без бога страшно. В мире-то, где всё вокруг на нём одном и держится. Без него наш карточный домик рухнет. Да с таким грохотом, что страшный суд детскими жмурками покажется. Слишком много чему религия фундамент. Две тыщи лет лучшие умы и таланты на неё одну пахали. Потому лишь, что других заказчиков не было: саму идею альтернативы столетиями изводили. И завалить теперь такой домик — похлещё, чем сотню башен-близнецов по всей земле. Валить такие башни может только самый сильный. Тот, у кого есть возможность объяснить стаду, что валить необходимо.
Вот ты представь себе, что стояли бы эти башни не в Нью-Йорке, а где-нибудь в Сараево. И однажды утром нам сказали бы: а ну-ка врубайте ящики и глядите, как мы ща этот источник мировой нестабильности срубим! И точно тем же макаром — тараном самолетным — бабамс!.. И, сдаётся мне, при таком раскладе мы бы на это совсем другими глазами смотрели. Потому что нам бы не людей, из окон летящих, показывали, а показывали бы слёзы счастья благодарных албанских матерей. Крупными-прекрупными планами. Как слёзы Родниной когда-то — помнишь, нет? Ну стояла она в очередной раз наверху пьедестала и любовалась красным флагом, который в её честь поднимали, и вот такенная слезища из глаза катилась в прямом эфире — на весь мир. И мы всей страной на эту слезищу глядели и понимали: мы — лучшие…
И говорю тебе: круши тогда башни не те, а эти и за как бы правое дело да с отбивками из слёз восторга — глядишь, и мы бы все гордость за творимое испытывали. Граничащую с желанием встать, зааплодировать и запеть хором какой-нибудь (лучше советский, он крепче в памяти) гимн.
Это я к тому, что если бы, грубо говоря, лидеры большой восьмерки завтра отзавтракали вместе, вышли бы к прессе и сказали: ну а теперь о боге. И то же примерно, что я сейчас, только своими словами. И тут же по всем каналам: бога нет! нету бога, и никогда не было! какой такой бог? глупости какие!.. И триндеть и вдалбливать, вдалбливать и триндеть: нету! йок! круглые сутки, денно и всенощно, так же усердно, как вдалбливали, что есть, — в месяц бы управились. А через два поколения никто бы и не вспомнил, с чего вообще началось. Но я же не это предлагаю.
— А что ты предлагаешь?
— Думать. Просто думать. Всем, кто ещё способен — думать и не бояться.
— Кого? Этих?
— Да не этих, а того, что изменить уже ничего нельзя.
— А можно?
— Нужно.
— Как?
— Трудно. И медленно. Всё настоящее всегда очень трудно и не сразу. А нас приучили к тому, что само придёт, что пути господни, рай небесный, и нужно лишь верить и не трепыхаться.
— Кто приучил?
— Как кто? Они, помазанники.
— Зачем?
— Из чувства самосохранения. Оно у них, Лёленька, развито как нам с тобой и не снилось…
Она давно уже покончила с супом.
— Лёльк, а ты в школе как училась?
— Нормально.
Знаем мы ваше нормально… Сама жаловалась: синус-косинус, жи-ши да деньги сдать на новые занавески…
Не знаю как ей — себе я напоминал сейчас учителя обществоведения. Вот только читал то, чего в учебниках никогда не было:
— Спроста ли идея-фикс любого государства множить средний класс — этот вишнёвый сад всякой власти?.. Чуть что: средний класс, средний класс… Хватит уже по ушам-то ездить, давайте-ка своим именем называть: мещанство…
— Это ж не одно и то же…
— Да что ты?.. Слушай сюда! Удумали как-то на Руси расставить люд по порядку. Чтоб как у других. Чтоб понятно, кому что дозволено и какой с кого спрос. И расставили. И появились сословия. И одно из них — самое никакое — было названо мещане: среднего рода люди. Или правильные городские обыватели…
— Ну чего уж ты их так-то?
— Да это не я, это как раз казённые определения, тогда же ещё и сочинённые. Видишь? От одних слов уже не приятно… Но мало-помалу обнаружилось, что не кто-нибудь, а именно эти средние и правильнее других. И не князья с боярами, а тем паче не голытьба беспортошная царям-батюшкам остальных верней, а вот эти самые — столп и основа.
И принялись государи потихоньку причислять к сему сословию всё потенциально благонадёжное население. Сперва нижнее, третьей гильдии купечество. Купцы-то вовек на ступень выше стояли. Но тут и их поделили, и тех, которые победней и во всех смыслах не олигархического замесу, перекрестили в правильных обывателей… Потом сюда же и крестьянство зажиточное, над соседней беднотой поднявшееся, включили. И к концу XIX века чуть не половина России уже была мещане. А по-нынешнему — средний класс. Основной держатель городской недвижимости и главный налогоплательщик. И класс этот, или сословие, ежели по-старинке, был(о) и остаётся возлюбленным детищем государства российского.
Мещанский быт, мещанская мораль, мещанское мировоззрение — это же всегда звучало как оскорбление. А ведь их никто не отменил. Их просто переименовали в быт, мораль и мировоззрение среднего класса — и ах уже до чего слух ласкает!
А вся-то хитрость в том, что власти — любой и всегда — нужны одноклеточные. Не только не способные отличить конфеты от того, из чего её лепят — вообще не желающие никаких отличий искать. Зато всею душой благодарные за право иметь бэушный фольксваген, выезжать иногда к заграничному морю, а вечерами смотреть НТВ, СТС и «Новую волну».
И чем больше тихих благодарных, тем власти спокойней. И если открыть глаза чуточку пошире, мы неминуемо обнаружим, что всё — просто всё, что делает власть в рамках должностных обязанностей, подчинено единственной цели: максимальному обмещаниванию электората. А проще говоря, постепенному превращению его в скот со стандартным набором рефлекторных потребностей: есть, пить, спать и сами понимаете…
С быдлом легче. И мудрой казаться легче. И праведной. И даже щедрой: крошить с барского ровно столько, чтобы было бедолагам что терять. Потому что когда тебе есть что терять, твоей главной и чуть ли не единственной установкой делается вожделенное власти: лишь бы ничего не менялось…
Не дай боже! — думает правильный обыватель, а ему — прибавку к зарплате! А к выходным — футбол — да под пивко с импортным морепродухтом! А жене салон с искусственным загаром и книжку — «Как соблазнить миллионера». А дитяти интернет безлимитный, чтоб лишний раз папу-маму от пивка да солярия не отвлекало. Ну и, конечно, кумиров — каких-нибудь фабрикантов с Меладзе, да домостроителей с Собчачкой. Чтобы одни по всем каналам про любовь и успех пели, а другие на русский устный переводили, что успех — это вовремя подставить ближнего, а любовь — не упустить возможности перепихнуться…
Вот оно и стабильное процветание.
— Ох и любо-дорого на вас поглядеть! — воркует власть. — Жизнь-то у нас всё лучше!
— Всё веселей! — вторят облагодетельствованные.
— Может, пожелания какие будут? — стебётся власть.
— Ну, так, совсем немножко, — робко откликаются те и даже начинают перечислять, хоть и без особой надежды, что их всё ещё слушают.
— Что ж, учтём, — хмурится власть для порядку. — И пожарников этих ненасытных с санэпидстанцией пожалуй что даже и приструним (а как их приструнишь? они ж такой же средний класс!). Обывайте, в общем, на здоровье! И пусть ничего не меняется. Пусть ведь?
— Пусть! Очень пусть!!! — орут осчастливленные.
На чём программа «Время» и заканчивается. И о погоде. И ежевечерний контрольный в головы: сто какая-то серия последнего оставшегося в живых героя с улицы разбитых фонарей. А актёры на экране красивые, тоже на благополучие настроенные и вещи говорят правильные. И всё-всё из их слов понятно: вот белое, вот чёрное, и зачем тут какой-то Тарковский?..
И завтра одни пойдут как бы работать, другие как бы учиться, а вечером вновь соберутся на кухне, у нового, выше папы, холодильника, набитого мамой чем-то вкусным. Обменяются новостями (про кого подставил — можно, про перепихнулся не принято: мораль, понимаешь). Послушают новости власти. Поглядят сто следующую серию жвачки с моралите и лягут спать, готовые в нужный момент пойти и обеспечить проходной балл кому будет велено…
Ничего власти для власти не нужно кроме народа, лишённого самих критериев отличения подлинного от подделки, нужного от не очень, истины от фуфла.
Потому что, в конечном счёте, власть — это очень просто: это всего лишь возможность бесконтрольно и безнаказанно стяжать. Всё остальное демагогия.
В истории человечества не было ни одной власти, приходившей к власти за чем-нибудь кроме. У паровоза хотя бы три процента угля шло непосредственно на езду — эти и трёх не тратят. Какими бы лозунгами ни прикрывались, какой бы статистикой ни громыхали, какими бы соображениями ни руководствовались — заполучив власть, тут же принимались тратить 99 % сил и средств на её удержание.
Войны, замирения, битвы в ООН и прочие кризисы — это их междусобойчики и к мещанину — неважно: русскому, украинскому, китайскому, общеевропейскому или заокеанскому — прямого отношения не имеют. Это делёж кусков, размеров которых наш милый обыватель и представить не может.
Он вообще уже мало чего может.
С тех пор как разучился задавать себе главный вопрос: кто я и зачем.
Такой вот заколдованный круг: верно, потому что вечно, и вечно, потому что верно.
И сложившийся порядок вещей незыблем, и значит, единственно приемлем.
А я говорю: разорвать эту порочную цепочку взаимодопущений можно.
И всё, что нужно для начала — вынуть из неё самое слабое, как ни странно, звено — бога!
Звучит утопически, но это единственный путь.
Ибо бог — христианский ли, мусульманский, любой, служащий власти — её главное оружие. Стоящая как бы над тронами, церковь всего-то что их исправный служака. Департамент охмурения. Министерство душ. Политотдел и организатор крестных ходов. Многоликая узкофункциональная институция по превращению свободных от рождения людей в сознательных рабов.
То есть, в потенциальных мещан.
Ибо не бог призвал владык — владыки придумали бога. И вручили его милому смирному обывателю, которого он сделал ещё смирней. С тех пор бог собственность мещанина. И на правах владельца тот будет беречь его как зеницу, ибо слишком привык накапливать и на дух не переносит отдавать. Совсем как Горлум, не понимающий, для чего ему Кольцо, но шипящий день и ночь свою жуткую молитву-заклинание: моя пре-е-е-елесть!..
А церковь пела, поёт и всегда будет петь того Лазаря, какого скажут. Иначе почему, отделённая (ведь всё же ещё отделенная?) от государства, она до сих пор не встала и сказала ему то, чего кроме неё и сказать-то давно уже некому: хватит пилить! Допилились!
Молчит церковь. Не даёт ответа…
А пастырь молчит — и паства безмолвствует…
— Аминь! — подвела Лёлька и добавила: — Убьют тебя.
— Кто? — улыбнулся я.
— Ну, убили б…
— За что? За то, что безбожник?
Я действительно никогда не мог понять, почему антифашист звучит почётно, а антихрист как проклятие.
А ещё эти императивы: истинный ученый не может быть атеистом!..
И настоящий художник — не может!..
Наконец: русский не может быть атеистом по чёрт те кем назначенному определению!
Лихо и без затей: не веруешь с ними в унисон — и вот ты уже не истинный, не настоящий, а в довершение и русский какой-то сомнительный…
А уж неправильного русского сгнобить проще репы. Ты хто, вообще? Хохоль? А тебя хто, Хохоля этакого, просил родину с хрязью мешать, а? Ах, такая и была? А хто тебя назначил определять, такая или не такая, а, Хохоль твою по башке? И — по башке.
Недавно умер один хороший писатель. Из тех, кому трудно не верить. Незадолго до смерти он сказал: внутренне надо всегда оставаться в меньшинстве.
Разумеется, Палыч (он тоже, тоже был Палычем!) каламбурил, обыгрывая переход в лучший мир как присоединение к большинству — ну весёлый был человек… Но я пропустил подтекст мимо ушей, и сказанное наполнилось чуть большим смыслом. И только тогда я поверил, что и я, наверное, тоже немножечко писатель: тошно мне в стаде.
А теперь о моих листочках…
Лет десять назад я разучился писать рукой. Долбить по кнопкам оказалось не в пример удобней. А сюда занесло — снова взялся за карандаш и осознал, какое же компьютер зло. Вырубят однажды свет — как теперь вот, по всей планете — и накроются твои сумасшедшие записки вместе с писи-бандурой, как и вовсе их не было…
А слово обязано быть вечным. Как иероглифы египтян — тысячи лет, а им хоть бы хны. Соображали, выходит, египтяне, чего ради каждую буковку на камне выдалбливать: ещё тысячи пройдут, и все снова канут, а иероглифы останутся.
А спроста ли посвящённые и избранные предпочитали мечу слово? И не крушили, а созидали — словом… Поскольку сказано: оно и есть бог.
Слышал я, ученые ДНК не только расшифровали, но даже и расписать удосужились — в виде одной длиннющей химической формулы. Или путаю? — расписать, может, пока и не расписали, но выяснили, что теоретически такое вполне возможно. И подсчитали, что займёт эта формула что-то в районе ста пятидесяти тысяч страниц стандартного формата. Представляешь?
— Ну, это-то да.
— Это ты гору бумаги представляешь. А я тебе о содержании. Помнишь «Пятый элемент»? Там спасительницу нашу — ну, как бы бога — синтезировали из пяти стихий…
— Ага! Огонь, вода, земля, ветер и любовь.
— Ну да, любовь… Видишь: и тут сплошное христианство, куда ж без него… Но я о другом. Милу эту…
— Лилу.
— Неважно, пусть Лилу… Так вот её — идеал — всего из пяти элементов собрали. А для формулы обычного человека целый грузовик бумаги нужен… И подумал я: а может, бог, о котором каждый из нас ни на секунду не забывает — ну, тот, о котором я у озера вопил: доведённый до абсолюта человек, которого в нас ещё ничтожно мало — может, мы когда-нибудь и его формулу узнаем? Мы же всё понемногу постигаем. Медленно, но движемся ж. А значит, и к формуле бога должны прийти… Только в ней окажется не пять и даже не сто пятьдесят тысяч страниц элементов, а, допустим, сто пятьдесят тысяч раз по сто пятьдесят тысяч страниц закорючек. И что-то подсказывает мне, что каждая из этих закорючек и сама — целая книга. Какую на одну полку с тою же Библией поставить не стыдно… И когда напишутся они все, и сложатся эти закорючки в одну бесконечную строчку, тогда и случится пришествие-то. И не второе — первое. И бог наш придёт не казнить и миловать, а придёт он объявить: всё, ребята! поздравляю: наконец-то мы свободны.
Не знаю… Может, это полнейшая чепуха. Но верить в неё мне действительно хочется.
— Слу-у-ушай! — она глядела на меня глазами влюблённого Пятачка. — Ты когда заводишься, такой клёвый.
— Клёвый?
— Ну, офигенно привлекательный.
— Спасибо, конечно. Но я тебе больше скажу: если бы не ты, коза, я бы до этого, скорее всего, не додумался.
— Ну, это-то понятно, — невозмутимо поддакнула коза.
— Нахалка! Ты понимаешь хоть, что это значит? Это значит ты мой бог. Хотя пока ещё очень и очень несовершенный.
— Ну а я тебе о чём второй месяц твержу?
Нет, с ней точно сбрендишь. Ты сорок дней, спины не разгибая и света белого не видя, мир в одиночку переворачиваешь, а у неё всё давным-давно на своих местах.
— Ладно. Давай-ка теперь я тебя кормить буду. Сутки ведь уже ничего не ел…
— Успеется с кормёжкой, тут одна страничка осталась.
— Точно одна?
— Зуб даю.
Лёленька, бог ты мой, вот только без ну!..
Она вообще ничего не ответила — просто снова приютила подбородок на коленки.
— Потому что искусство поэзии требует слов, — начал я, понимая, что не понимаю, зачем ей всё это…
…потому что искусство поэзии требует слов, а поэты — те же ангелы, и знают о боге немножечко больше остальных. И потому что звёзды над нами и нравственный (а какой же ещё!) порядок внутри тебя и меня — вот две единственные реальности бытия. И две исчерпывающие причины гармонии, к которой так тщетно стремится любое мыслящее существо. Они и только они альфа и омега существования. И избыточное оправдание предстоящей физической смерти. Потому что, постигнув аксиому вселенной — этой удивительной бесконечности самовоспроизводящейся материи, — обретаешь банальный и вроде бы лишённый всякого смысла смысл жизни: она — счастье. Счастье твоего осознанного присутствия в этом непростом, но чудесном мире. И отведённый тебе природою срок надо честно и с удовольствием потратить на то, чтобы здесь когда-нибудь появился и Он. И тогда умирать не страшно.
А нынешний — подсунутый, доведённый до абсурда, эфемерный и пресловутый бог всего лишь бессовестный суррогат действительного порядка там, наверху, и тут, в нас самих. И наверченная вокруг него лабуда — единственная преграда между нами и тем, кто действительно един и не имеет имени…
— закончил я и швырнул рукопись на стол.
— И он ещё спрашивает, почему он, — сказала Шпана Валентинна и выразительно шмыгнула, что на её диалекте означало: точка, sic!
И приласкалась… Так приласкалась, что оставаться с ней дальше сделалось невмоготу.
— Спи, роднуль. Пойду-ка я всё же дымну…
Чмокнул её понебрежней, задул лампу, нашарил на столе кусок чего-то съестного и поскрипел наружу.
Сворачивая козью ногу, подумал: а всё-таки я прав. Будь он, ихний, на самом деле — как край уронил бы сейчас мне на голову какой-нибудь кирпич.
Или од…
К моему возвращению в комнате было тише воды: Лёлька натурально вырубилась. Приветы гримпенского леса, дом с мамой, элиты с закорючками — ей хватило. Да и мне, кажется, тоже.
Изо всех сил стараясь не разбудить своего единственного читателя, я разоблачился и полез под одеяло, и не сомкнул ещё глаз, как взору предстало огромное, во весь закат, ядовито-яркое, ну просто ацетиленовое… или даже так: ацидофильное Солнце. И на фоне его откуда-то оттуда куда-то сюда — четыре силуэта конников в островерхих будённовках.
Неестественно вытянутые и зловеще чёрные в контражуре они двигались неспешно, шагом. Это были мои несчастные Петя, Али, Иван Иваныч и Августина — ни дать ни взять всадники апокалипсиса минувшего дня и, видимо, всей оставшейся жизни. И, поняв, что главная схватка ещё впереди, я улыбнулся. И увидел свою улыбку как бы со стороны: в ней омерзительно не хватало самого, может быть, любимого до сих пор зуба.
Ну вот — и это ещё…
— Морфинчиком, молодой человек, не богаты? — прогнусело откуда-то из-за спины.
Ничего крепче парацетамольчика я в руках отродясь не держал, но понял, что кличут меня, и обернулся. Шагах в десяти теплился костерок. Возле него скорбно восседал на камне человек, отдалённо напоминавший крамсковского Христа.
— Бессонница, знаете ли, мучит, — с неподдельной печалью объявил он и меланхолично кинул что-то в огонь, отчего тот мгновенно окреп и полыхнул облаком искр. — Да этот ещё желудок вверьх дном…
И я узнал его. Это был измождённый свыше мыслимого и невесть как освободившийся из преждевременной могилы Николай Васильевич. И я пошёл к нему, смутно подозревая, что жжёт старик (на три года меня младше старик) свой второй том, и имею я шанс сему кощунству воспрепятствовать.
— Не люблю, дорогой мой, поэтов! Ненавижу, — хмуро предварил мои протесты покойный, отправляя в пламя очередную скомканную бумажку.
Тут я и бумажки опознал: полоумный казнил мой драгоценный только что конченный Роман.
— Да как же можно? Что за экзекуция, право? — взмолился я, дивясь собственной речи. — Ведь и не стихи это, дорогой и вы мой, но проза!
— В огонь, всё в огонь, — он точно не слышал: брал листок за листком, сминал, не читая, и швырял в костёр. — Как будто я другой никакой прозы не читал… Экая ведь чушь!..
Не в силах поднять на классика руку, я безвольно уселся рядом. Не знавший жалости горячий газ жрал и жрал плоть моего духа. Не знавший жалости пращур продолжал изничтожение, заверяя, что вершит благо. И очень бранил меня за бога, настаивая, что накрутил я всё это из сугубо экстатических соображений. А думать надобно сердцем, ибо оно одно только и чутко…
Я бормотал что-то в оправдание, клялся в благородстве намерений, уверял, что да, видимо, да, и впредь ни строчки больше не напишу, чего бы мне оно ни, но — это? это-то можно ещё пощадить? Это-то — соль!..
А потом взял у него остатные страницы и сам положил в уголья.
После чего Гоголь тут же превратился в клетчатого типа с разбитым моноклем, гаденько, но более чем удовлетворённо хохотнул и вознёсся под темные облака, откуда долго ещё доносился его сиплый клёкот:
— Свободен!.. Свободен!..
А ещё той ночью Антоха определил Томку на четыре мосла и сделал с нею грязное дело. Поспешно и грубо. В первый и последний раз. Но святый крепкий — что же за прорвой она оказалась!
Она оказалась сущей пропастью, ненасытной ревущей бездной, хищным цветком из паркеровской «Стены», в который он улетел безвозвратно, и до чего же непохоже было всё это на ожидаемое и блаженное, а похоже это было исключительно на войну и смерть…
— Так-то, брат, — сказал я ему откуда-то сверху.
— И не говори, — ответил он мне в тон.
— Да ну вас, мужики, — незлобиво откликнулась Томка. — Вот вечно вы…
И экран погас.
И я тоже провалился в полнейшую темноту…