Лёлита или роман про Ё

Сеничев Сергей Юрьевич

Allegro: Лес

 

 

1. Пара негритят решила прогуляться

Вторая пошла под шашлычок: Валюха курицу подал. Правда, перед этим уронил решётку в самый жар. Девки на него в две глотки: заставь дурака… Он, бедный, окорочка от золы обдувает, отлаивается. Лёлька: нуууу, па-а-ап, весь кайф поломал… Володька: а давай сюда, нам сгодится — кожицу подгорелую счищает, Егорку потчует, тот рот только как галчонок открывать поспевает… Тим пивко своё дотягивает. Тут и мы накатили — за покойницу (Светка ляпнула). Анька: типун тебе; та: а чего? с утра по двору бегала…

Несмотря на упадание в костёр, покойница оказалась хороша. По мне, во всяком, после наших-то, городских, синюшных — очень даже. Тим один недовольным остался: ну почему мне всегда задница, а? только руки зря перемазал… Мать ему: эх и повезёт твоей жене, сынок!

Лёлька: гхи-хи!

Тима: ну ты ещё давай…

Егор: Тиминой жене повезёт!

Вольдемар: как нам с вашей мамой фиг кому повезёт.

Светка: ой, ладно!

Лёлька: гхи-хи…

Валюха: ну чего? магазинную-то печь?

Анька: ага, только уж прям сразу в угли ложи.

Валька: коза ты, коза!

Егор с Лёлькой в один голос: гхи-хи!..

Валюшка дровец в мангал подбросил — и ко мне, и тоже руки под затылок. Тимка — за карабин. Лёлька за ним: дай мне, мне дай. Чего дай, все пульки расстреляли. Егор жалобно: я не все-е-е-е. Чего не все, если нету ни одной? Эт не я-я-я-я. Ну да, я это, молчал бы уж… Володька — сытый и умиротворённый — укладывается рядом бухенвальдским пузом вверх: куда тут, Андрюх, глядеть-то? Да всё уже, говорю, проглядели, Вовк. А он: ну и ладно, и так ништяк. Глаза прикрыл, и через минуту уже слышу — сопит…

Я тоже лежу-блаженствую, того гляди отрублюсь. Вправду же хорошо. Небушко окончательно прояснилось, голубое-голубое, ни облачка. От давешнего ветерка ни дуновеньица не осталось. Сплошная уменьшительная ласкательность. Пахнет дымом, хвоищей, сожранной курицей, свежими огурцами, цветами, пивом разлитым. Даже мне, курильщику — пахнет… Тихо, спокойно. Ни птиц не слыхать, ни кузнечиков каких. Костёр один потрескивает. Да издалека Егоркино: «Тим, Тим, и мне-е-е!», Лёлькино: «Жо-о-орж!» да Тимкино: «Эх я щас обоим ка-а-ак…»

И кукушка невдалеке зарядила. Я только собрался посчитать — завязала… Анюта со Светкой попёрлись куда-то. Валюха голову приподнял:

— Вы далёко?

— По грибы!

— По какие к чертям грибы?

— По какие надо.

Ясненько. Приспичило тёткам.

— Ну тогда пустые не возвращайтесь!

— Поучи учёных, — парирует Светка.

Анька куда-то: «Лёль, айда с нами!» Откуда-то: «Не, мам, я тут». — «Да пошли, говорю, чтоб не одной потом». — «Ну ма-а-а-а-ам!!!»

— А чо, — говорю, — грибы уже поспели?

— Незнай, — отвечает Валёк, прикрыв глаза полотенцем; солнце сквозь макушки прямо в глаза лупит. — Наверно… Чо им: тепло, сыро, дожди ж всё лето. А тут ещё болото.

— Где это тут болото? Не помню…

— Не помнит он!.. Всё же детство вот по этим самым местам, неужели забыл?

— Ничего, Валь, не помню.

— Морда ты столичная!

— Это точно… Кстати о «Столичной»…

— Да ну её.

— Ну так ну.

— Не: есть, наверно, сыроежки-то какие-ни-то. Нажарим вечером… С ка-ар-тошкой! А?

— Ага…

И гляжу вслед девчонкам. Анька вышагивает, попой виляет, у неё этого и через сорок лет будет не отнять; Светка вокруг молодым сеттером скачет — идиллия, блин!

— Хорошо, — говорю.

— Чего хорошо?

— Мухами пахнет.

— А-а…

— А эта дорога, — спрашиваю, — куда?

— В Шивариху.

— Не понял… Мы ж от неё сюда въезжали…

— Ну правильно. Тут место такое: куда ни поедь, в Шиварихе окажешься. Ты правда, что ли, ни хрена не помнишь?

— Сам удивляюсь…

— А нагрянул чего вдруг?

— Не знаю. Тошно чего-то.

— Дома?

— Да везде.

— Не печатают?

— Ну почему же, печатают. Только нечего.

— Вон как… Пиндюлей тебе хороших. Глядишь, сразу и распишешься.

— Ну вот считай за ними и…

— С Танькой так и не воссоединились?

— Увы.

— Увы — да?

— Сначала увы да, потом увы нет.

— Снова, значит один…

— Да не, была одна.

— Была?

— Была. А потом опять увы. В той же последовательности.

— Пиндюлей…

— Их…

— А с Андреичем как?

— Полгода не видел.

— Дурак…

— Дурак…

— Я серьёзно…

— И я серьёзно…

— Ясно… Третий кризис среднего возраста…

— Четвертый…

— Или пятый…

— Или пятый…

— По маленькой?

— Как скажешь.

Хряпнули мы и вправду по чуть-чуть и не в охотку даже, а так, чтоб подняться. Не хотелось мне дальше при Володьке. Даже если он и вправду храпел. Чужой он какой-то.

Хряпнули, значит, Валюха пошёл остатки барбекю заряжать, а я притулился рядом спиной к ели, и ныл и ныл про свою беспросветную житуху, уже не ждя наводящих. Ныл о подлючих издателях, о вечном безденежье, о женщинах, которым господь не дал того же, что нам, дара любить, а все эти истории про анн карениных — кто их пишет? их такие, как я, и пишут! а кто я, Валь? я, Валь, идиот, потому что где-то там растёт мой Андреич, а я, видишь, ни о чём, кроме ань карениных, думать не желаю, а на него наплевал, потому что Танька дура набитая, и я такой же, если не ещё больше дурак: понимаю ведь, что если она не понимает, понимать должен как раз я, а я в обиженке, а Ваньке скоро пять, и когда он увидит меня в следующий раз, у него язык, наверное, не повернётся сказать папа, а я нет чтобы положить остатки жизни на него — сижу тут, водку жру и мух нюхаю…

Из лесу появилась детвора.

Впереди вышагивала надутая на братьев, а заодно и на весь свет Лёлька. Судя по походке, прощения ни пацанам, ни, тем более, свету — не светило. Рядом, пытаясь ухватить её за руку, семенил Егорка. Но строптивица лишь отталкивала неспособного внять её несговорчивости малыша. Смотреть на это было больно, как на всё моё, только что изложенное в выспренних и беспомощных, непутёвое бытие. Егорушка, милый ты мой! — всю жизнь так будет, и до смерти самой не поймёшь — почему…

Всё-таки да, подумал я: чувство вины — это исключительно наше, мужское. Оно ведь ещё оттуда, из первой книги. Нас создатель творил сознательно, а их — вдогонку, по, извините, требованию. Отчего мы автоматически и виноваты — присно и навеки, как рождённый по страсти первенец перед вторым ребёнком, получившимся типа между делом…

Тим брёл позади, не вмешиваясь. Он понимал, что через минуту спектакль закончится и наступят прежние лад и любовь. Отличительное свойство юности — верить, что гармония есть и она достижима.

— Чтобы я ещё куда-то с ними хоть раз! — возопила Лёлька.

— Абсолютно права, — дежурно подпел отец и незаметно Тимуру: чего опять? Тот потихоньку же шлёпнул себя по лбу: чего, мол, чего! — сам, что ли, не знаешь. Валюха понимающе моргнул, и вопрос был снят с повестки, но не слишком ещё искушённый в отношениях полов Егор принялся всхлипывать, призывая троицу взрослых и, значит, мудрых мужиков разобраться с чинимой несправедливостью. И неизвестно, во что бы вылилось, но тут проснулся Вольдемар и абортировал сыновий плач в самом зачатии:

— А ну-ка пойдём мамку искать!

— А где мама? — тот вмиг забыл о сестрином коварстве: мужчина. Внимание мужчины всегда занимает самая любимая женщина. Из-за чего не самые любимые вечно и страдают. Матери ревнуют к невесткам, невестки — к матерям, бывшие — к настоящим, а настоящие — к грядущим. Они спокойны лишь пока потенциально единственные. Егорка ещё не понимал, что такое потенциально. Пока ещё мама была для него весь космос. Впрочем, космос он пока тоже не понимал.

— Где мама? — повторил малыш, озираясь.

— Вот и я говорю: где? — буркнул Володька. — Грибов, видать, столько насобирали, что никак не доволокут, айда поможем?

— Гри-ибо-ов? — воодушевился Егор. — Тим, айда?

— Не трогай ты его, что мы с тобой, сами, что ли, не мужики…

— Да. Что мы, сами, штоль? Ты тут сиди, Тим.

— Спасибо, родной, — поклонился тот от мангала. — А кур-то готовый, Лёль. Тебе которую ногу?

Но злыдня только фыркнула, уселась на покрывало и принялась ладить к окарябанной коленке лист подорожника.

— Вы давайте сами не заплутайте, — напутствовал братан поисковиков, и мне: — А дамы-то наши и правда запропали.

— Может, вместе пойдём-поглядим?

— Ну вот ещё… Ходят, небось, кости мне перемывают. Щас вернутся. Главное, чтобы с этими следопытами не разминулись… Вы там покрикивайте, что ли, — шумнул он вдогонку добровольцам.

— Хорошо, — отозвался Вольдемар и заголосил противным баском. — Свет-ла-на!.. Ан-на!..

— Све-тлан-на! — запищало вослед ему уже за деревьями…

 

2. Трое одного ждут

Солнце спускалось всё ниже. Тимур мараковал над Лелькиной ногой, та снуло обгладывала принесённую им куриную. Голоса давно смолкли, Валюха смолил одну за другой, а я отсеивал глупые вопросы.

Вот что может случиться с двумя разумными женщинами средь белого ещё практически дня в родном лесу? В болото они не полезут. А полезут — не обе ж враз. И напасть на них некому. Медведи здесь, конечно, обитают, но чтобы задрали человека — такого вроде бы ещё не было («не было ведь, Валь?» — «да ну тебя, ей-богу»).

Двуногие?.. Какие такие двуногие? Зачем двуногие? Не надо никаких двуногих! Ближайшая зона в полутысяче вёрст, а свои своих отродясь не трогали.

Остаётся одно: повело наших грибниц в сторону от дороги и — почему нет? раз-то в сто лет запаниковали и… Но не повод же ещё с ума сходить. А тут вообще заблудиться можно?

— Да заблудиться, Андрюш, можно где угодно… Но здесь в любой конец — полчаса, и не к Оке так в поле выйдешь.

— Отец-то вот с Егоркой куда подевались? — вставил Тим.

— Ну, куда, — я попытался размышлять вслух. — Кто-нибудь из тётенек наших ногу, допустим, подвернул. И хромают теперь все вместе обратно чуть медленней, чем нам хотелось бы… А?

— Вариант, — Валюха выстрелил бычком в сосну и направился к тачке. — Пойду-ка сам погляжу.

Нырнул в кабину и тут же вынырнул, засовывая за ремень нечто среднее между «макаровым» и «береттой».

— Откуда у него? — удивился я.

— Это пневматический, — объяснила Лёлька.

— Пукалка, — уточнил Тим.

— Валь, — насторожился я.

— Пойду я пройдусь, а вы приберитесь пока тут…

И пошагал. Туда, откуда уже не вернулись четверо.

— Пап, — вскочила Лёлька, — я с тобой…

— Нет, Лёля, ты останешься, с дядей Андреем…

— Тогда, может, лучше на машине? — предложил я. — Ну, если нога… И вообще…

— Хм!.. Соображаешь, когда хочешь.

— Нет, а чо: едь, гуди — и им маяк, и мы тут в курсе будем.

— Правильно! — и Тим тоже рванул к «Жигулёнку».

— Не глупи, — осадил его братан. — Одна машина пусть при вас будет. Карабин где?

— Да вон, только патроны все расстреляли.

— Неважно. Просто под рукой держи. Ствол — уже полдела. Ты-то чего? — среагировал он на мою перекосившуюся физиономию. — Сказал же: туда и назад.

— Да я-то как раз ничего…

— А давайте вместе поедем? — не унималась Лёлька.

— Ага, а они с другой стороны объявятся, вот и будем друг за дружкой по кругу гонять.

— Ну пап? — взмолилась она, вцепившись в дверцу.

Валюха прекрасно понимал, что девчонке хочется быть поближе к нему, но слабины и на сей раз не дал.

— Доченька, нет. Не волнуйся. Всё будет нормально. Щас я их привезу, и домой поедем. Поняла?

И поцеловал в маковку. Отчего вериться во всё нормально мне перестало окончательно.

— Поняла, — она даже не надулась.

— А ты пока за этими хануриками пригляди… Андрюх, — высунулся он в окно, — если через полчаса не вернусь, грузи их в тачку и валите домой.

— Да с какого?

— Ну давай с тобой попререкаемся.

— Так я ж не вожу.

— Ты главное погрузи, они сами водят.

И ударил по газам…

И минут десять ещё мы слышали его время от времени протяжные сигналы.

Потом стало тихо.

Ждать и догонять… Особенно ждать…

Так всегда: что достаётся, то и особенно.

Мы сидели и тупо пялились на дорогу, пытаясь уловить хоть какой-нибудь звук оттуда. Звуков не было. Молчать становилось невмоготу.

— Сейчас приедут, — уверенно заявил я, — селезёнкой чую. Давайте собираться.

— Да чего тут собирать, — фыркнул Тимка. — Вместе потом и…

— Дядька чего велел? Вот и вперёд!

И, подавая пример, принялся складывать стульчики. Тим тоже нехотя поднялся, схватил одно из покрывал за углы и резко стряхнул с него посуду и прочее.

— Ты совсем уже? — вскипела Лёлька. — Собрать надо, а не разбрасывать.

— Ну и собирай.

— Ну и буду.

— Ну и вот.

— Тима, Лёля… — не выдержал я. — Ну зачем вы? Давайте быстренько всё упакуем — глядишь, и время скоротаем, да?

— А я о чём, — Шпана Валентинна методично опорожняла и рассовывала по сумкам миски.

Парень ничего не сказал, но сменил гнев на разум и поплёлся вытряхивать мангал.

— Еду с собой забирать или как? — спросила Лёлька.

— Чёрт её знает, — я действительно соображал туго. — Вываливай, что ли… Или в пакет какой, а по дороге избавимся…

— А тут водка ещё осталась…

— Ну и завинти пока.

— Да крышки нет. Ладно, щас, стоймя как-нибудь пристрою…

— Момент, — тормознул я. — Стаканчик где?

Она поглядела на меня не без укоризны, но бутылку всё же протянула. И стаканчик подала.

— И мне малёха, дядь Андрюш, — донеслось от костра.

— Другой разговор!

И замявшаяся на миг Лёлька запустила руку в сумку и выдала ещё один пластиковый аршин…

Спустя полчаса ничего не изменилось. Разве потусклее чуток стало и попрохладней.

И потревожней…

Лёлька пыталась дозвониться до отца. Абонент не отвечал или находился вне — чтоб им подавиться этой формулировкой! — зоны доступа.

— Он сказал садиться и уезжать, — напомнил я.

— А они? — возмутился Тим.

— Что предлагаешь?

— Ехать. Но не домой, а за ними.

— А если…

— Что — если?

— Не знаю, Тим. Не знаю…

— Ну и нечего тогда!

— А если туда нельзя?

— Что значит нельзя? Опять селезёнка?

— Вы чего меня пугаете, — вклинилась Лёлька.

Действительно: два дурака — старый и малый: льзя-нельзя. Ничего же ещё не случилось.

— План такой, — предложил я, — сейчас едем до хаты, отвозим Лёлю, потом возвращаемся сюда и…

— А я чего? Одна там сидеть буду? В пустом доме? Ждать, что и вы пропадёте, так, что ли?

— Лёля, мы мужики, — я пытался заполучить племяша в союзники, — нам тут без тебя спокойней будет…

— А папка, значит, не мужик?

— Ну при чём здесь…

— А притом что никуда я не поеду. У меня все там, — и кивнула в неопределённость.

— У меня, кстати, тоже, — хмуро вставил не поддавшийся на подкуп Тим.

— Ну давайте сидеть и ждать, — ничего креативней я предложить не мог.

— Да хватит уже ждать. Я вот сейчас пойду и сама посмотрю, что там не так. Мы — пойдём и посмотрим. Это дорога. Ясно? Уйти с неё можно, а уехать нет.

— Отец же сказал, что эта дорога тоже в Шивариху…

— Вот только хитрить не надо, ладно? Они туда ушли, и я туда пойду.

И встала и пошла. Просто встала и просто пошла.

— Й-ёлки! — вскочил Тимур. — Стой, слышь? Я с тобой…

Меня они уже не замечали.

На их месте я и сам бы давно перестал обращать на меня внимание. Горе-командир. Страус обделавшийся…

— Да погодите вы! — гаркнул я вдогонку. — Не отпущу я вас одних!

— Ну, годим, — откликнулась Лёлька и остановилась. И Тимка послушно замер рядом как вкопанный.

Мне — разрешили, и я кинулся догонять…

 

3. Чудесатости, как они есть

Лес был как лес. Что там, что здесь, что везде — живой и неживой. И какой-то теперь не очень гостеприимный. Километра через полтора нам попался выблекший щит с классическим призывом беречь зелёного друга от пожара.

— Да чтоб он вовсе сгорел! — пробурчал Тим, и эти слова стали первыми и последними на всём пути.

Говорить было не о чем. Песчаная дорога петляла, что трасса для велокросса. Следы различались отчётливо, и мы двигались по ним, как сказочный дурак за ниткой чудесного клубка, или что там его вело…

Взоры были до того запрограммированы на машину, что сиди сейчас наши мирком на обочине и не окликни нас почему-нибудь, мы промаршировали бы мимо. Я не мог отделаться от мысли, что не они потерялись, а мы. И теперь уже окончательно. Как в лесу…

Есть в великом-могучем удивительно ёмкое слово: смеркалось. Десять букв, и ничего объяснять не надо. Так вот: вокруг начинало это самое смеркаться. Не темнело ещё, но краски постепенно блекли. Хвоя поголубела, а песок под ногами и даже воздух посерели. И как-то заметно попромозгло. Было совершенно понятно, что движемся мы медленнее джипа, и брести так можем до ночи, и гарантии, что нагоним, никакой. И я уже сдерживался от желания оборать упрямцев, как вдруг — а попробуйте-ка без вдруг? — за очередным поворотом в просвете между стволами нарисовался силуэт «Ниссана».

И всех троих тут же одолела оторопь.

Даже Лёлька — не закричала, не бросилась к машине — с минуту, наверное, не то прислушивалась, не то принюхивалась. Да и было к чему: от мирно стоящего посреди дороги авто веяло терпкой тревогой.

Из оцепенения вывела спланировавшая прямо перед лицами сова. Едва не заехав мне в морду крылом, она уселась на ветку напротив, уставилась на нас круглыми глазищами, хлопнула ими картинно и сделала классическое «У-у!» — как если бы это была никакая не сова, а обернувшийся совою Володька…

— Пойду погляжу? — скорее спросился, чем предложил Тим.

— Вместе пойдём, — шёпотом скомандовал я.

И мы двинули. Напрямик, стараясь не хрустеть тем, что под ногами. Но чем ближе подбирались, тем сильнее колотилось в груди и клокотало в горле.

Это было самое настоящее дежа вю: одинокий джип на безлюдной просеке, приоткрытая дверь, и шагов с десяти хорошо различим недвижный силуэт за баранкой. Я подхожу, заглядываю — Валька. С раскроённым ко всем чертям черепом. И всюду кровь… И совсем как Егорка давеча, я схватил Лёльку за руку. И то ли мой мандраж передался ей, то ли девчонке и своего хватало — почувствовал, что долбит обоих.

Боже мой, ну почему я всегда, всю жизнь, в самой невинной ситуации тут же предполагаю непоправимое? Редактора молчат — догадались, что графоман и ничтожество, и навеки вычеркнули из списков живущих. Любимая трубку не берёт — на пьянь в подъезде нарвалась, и нет у меня больше любимой. Свет отключился — по всей стране началось…

Ну, сколько можно жить в ожидании одних несчастий и утрат? С какой стати сразу уж и расколотый? А хоть бы и расколотый — почему непременно братухин?..

Первым дар речи обрёл, как водится, Тим:

— Ну, слава те лапоть! — машина была пуста.

Ёкэлэмэнэ, а парень-то, выходит, того же боялся…

Я затравленно заозирался. Вокруг не наблюдалось ничего подозрительного, но это-то и было подозрительней всего. И где же он тогда? куда делся? зачем вообще надо было выходить? выволокли?.. Да чёрта лысого его выволочешь — он же с пистолетом! Хотя бы и с пукалкой… Значит?..

Значит, показали что-то такое, что сам — встал и вышел…

— Па-а-а-ап! — заорала Лёлька куда-то вверх.

И ещё раз — уже во все стороны и во всё горло:

— Па-а-а-апа-а-а-а!

Затыкать её было поздно: если эти здесь, они нас и так уже видят (без ЭТИХ ничего не складывалось, без ЭТИХ я не мог нащупать и тени логики).

А если уже далеко? А если они до сего момента и не подозревали о нашем существовании?

— Тише, Лёль, — попросил я.

— Дядь Ва-а-аль! Ба-тя-а-а! — заголосил явно назло мне и Тимка. — Его-о-о-ор!

— Я же сказал: хватит.

— Чего хватит?! — окрысился он.

— Пока хватит, — как можно спокойнее отчеканил я. — И знаете что, мои милые: ну-ка хорош бузить. В конце концов, это я за вас перед родителями в ответе, а не наоборот. И не приведи господь… Возражения есть?

Удивительным образом возражений не воспоследовало.

— Давай приглядывай кругом, — велел я Тимке и полез в джип.

Ну и что у нас тут? Бензин кончился? Нет, навалом бензина. То есть, сам остановился. По факту чего-то. И вышел, будем надеяться, по собственной инициативе.

На автомате заглянул в бардачок, автоматически же сцапал распечатанную пачку «Winston» а, а заодно и оставшиеся полблока. И что это означает? А это означает, что не было у Вали лишней секунды даже на то, чтобы курево в карман сунуть. И какой отсюда вывод?

Да никакого.

Блин! Всё на месте. Не хватает только братана со стволом… И — погоди-ка — ключа в замке. И, стало быть, чего бы тут ни стряслось, братишка хотел, чтобы машина оставалась за ним. И если он намеревался мне этим что-то сказать, будем считать, что я его понял. И понял верно…

Я выбрался наружу и сам взвыл:

— Ва-ля-а-а! — и прижал к губам палец.

Мы не услышали в ответ даже эха.

— Это просто фигня какая-то, — озвучил Тим общее недоумение. — И чего теперь? Дальше пойдём?

— Нет, Тима, мы не пойдём дальше.

— Поедем?

— И не поедем. Он ключ забрал. Видимо, хотел, чтобы…

— Не надо так: «хотел», — урезонила Лёлька. — Ой! — наша старая знакомая перепорхнула и заняла пост на ближайшей ели.

Не нравилось мне это соглядатайство, ох не нравилось.

— Ну не под землю же они! — рявкнул Тим. — Лёльк, ты со мной или как?

— Тима, милый, — я ухватил его за плечи и встряхнул так, что и самому бы мало не показалось, — дальше дядя Валя почему-то не поехал. Правильно?..

— Ну…

— А теперь разуй глаза.

И развернул его, куда и самому смотреть было невмоготу: сразу же за следующим поворотом дорога кончалась. Дальше росла трава, за ней кусты, за кустами начиналась чаща.

Мне показалось, что я услышал, как под рубашкой у племяша выстроились и побежали здоровенные мурашки.

— Да это чего же? — выдохнул он. — Тут же всегда… мы же здесь сколько раз… там же Шивариха!

— Почему и говорю: уходим отсюда. Быстро.

Их даже понукать не пришлось — зачастили как миленькие. Если не считать совы, погони не наблюдалось. Правда, в сгущающейся мгле эта пикирующая тварь казалась здоровенной летучей мышью. И, пытаясь бодриться, я тарахтел. Тарахтел не переставая:

— …он сказал: убираться сразу же. А мы? А мы самодеятельность развели. А нам не в шерлок холмсов сейчас играть нужно, а до дома добраться и подмогу звать. Серьёзную, судя по всему, подмогу. Весь город надо на уши ставить… И хватит уже меня в сикуны записывать, если вырвемся из этой прорвы живыми и невредимыми, мне родители ваши такой памятник отгрохают, что мама дорогая, так что давайте пока не о них убиваться, а себя эвакуировать… И пошустрей, ребятушки, бегом!..

И мы понеслись. Так быстро, как только могли…

Нашу поляну мы узнали не сразу.

Мы вообще не заметили бы её, не прегради нам путь огромная, в футбольное поле шириной, необозримая ни вправо, ни влево, вытрамбованная полоса. Словно пока нас не было, тут гигантский каток прошёл. Только странный какой-то — деревьев не поронял, торчат, где торчали. Поэтому вместо катка на ум пришло стадо чёрт те откуда взявшихся сбесившихся слонов, не тронувших лишь одиноко притулившегося посредине пустоши «Жигуля».

Всего пару часов назад это место было самой уютной на свете поляной, теперь мы ступили на неё как на минное поле. Но земля под ногами не взрывалась, не проваливалась и даже не горела. Напротив: мокрая это была земля — и трава, и подлесок превратились в зелёное месиво наподобие силоса.

Тим направился к машине.

— Дядь Андрей! Она вся в крови!

— Чего ты городишь? В какой крови? Откуда здесь кровь?

— Да говорю же в крови… Весь левый борт…

— Тут везде кровь, — Лёлька: присела на корточки, провела по траве рукой и показала мне ладошку.

И её тут же начало рвать.

Меня бы, наверное, тоже вывернуло. Но тошнотничать было некогда. Кровь — это уже плохо. Это очень плохо — кровь. И, заорав — Тима, валим! я схватил племяшку в охапку и бросился к дальней границе этой жуткой арены, туда, откуда приехали утром. Глядеть под ноги не решался, чувствовал только, как штанины всё выше пропитываются липким и наверняка багряным.

— Пусти, я сама, — Лёлька высвободилась и понеслась рядышком, схватившись за мой локоть.

Минуту спустя кровь под ногами кончилась, теперь мы бежали по благословенно сухому песку, и я мечтал лишь об одном: как можно скорее оказаться на краю этого проклятого леса, а там уже — ползком ли, как ли — добраться хотя бы до спасительной родной деревушки.

Я вдруг отчётливо вспомнил нашу тихую Шивариху. Крытый растрескавшимся шифером тёть Галин домик с круглый год негасимым дымком из асбестовой трубы. Тенистый сад с чёрным от времени колодцем в дальнем углу. Угрюмого рыжего пса, дремлющего на крыше будки, нежащуюся в луже свинью и купающихся в пыли кур…

Господи, как же хотел я оказаться сейчас там и услыхать с крыльца хмурое Валюхино: ну и где вас носит? я тебе бестолковому чего велел?..

Мы не промчались и километра — колея снова оборвалась. Впереди высился беспросветный густой ельник. Это был классический тупик.

— Та дорога? — захлёбываясь не столько от бега, сколько от отчаяния, спросил я у запыхавшегося же Тимки.

— Тут другой нет…

— Может, там, дальше? — выдохнула Лёлька.

— Нет, роднуль, — и я попятился, — никаких больше дальше…

Моё пессимистическое сердце сообразило, что теперь, кроме этой самоорганизующейся чащи, вокруг нет вообще ничего. Я поверил ему и повёл ошалевших детей назад. Лес недвусмысленно давал понять, что спешить некуда. И мы не спешили — очень уж не хотелось обнаружить, что эта предательская дорога укорачивается прямо на глазах…

От Тимкиной бравады не осталось и следа. Лёлька тоже сочла за благо не мешать дядьке думать за троих. А задуматься было о чём. С окружившим нас пространством творилось нечто насмерть противоречащее всем известным мне законам мирозданья. Не успело отмениться, разве, тяготение.

— И телефон не работает, — прожурчала племяшка тоном, каким сообщают о необычайных приятностях. Типа: глядите-ка, снег выпал! или, там: ой, птенчик, птенчик…

— Мой тоже, — откликнулся Тим, — давно уже.

А вот это уже совсем отлично… Сам-то трубы я в лес не захватил: все, кого хотел слышать сегодня, уместились в две машины. А к вечеру нас вон как поредело…

— Он у тебя светится хотя бы? Сколько там натикало?

— Полпервого!

— Что??

— Половина первого, говорю…

И мы прикусили языки — загнанно и безнадёжно: вокруг стояла натуральная белая ночь.

— Странно, да? — перешёл я вдруг на Лёлькин говорок («ой, птенчик») — Ночь, а светлынь.

И захохотал. Бесстыже вылупился на напуганных не меньше моего детей и заливался глухим жалким смехом, пока Лёлька не залепила мне короткую, но капитальную оплеуху.

Вы знаете, срабатывает. Буквально: как рукой сняло.

И не успел удивиться неожиданной тяжести девонькиной ладошки, как схлопотал ещё одну — контрольный в голову — уже с размаху. А она так же молча отвернулась и пошла дальше. И я поплёлся следом, притворно гадая, отчего это вздрагивают её худенькие плечи…

Мы вернулись к нашей истерзанной поляне.

Я попросил ребятишек отложить вопросы на потом, засунуть брезгливость поглубже и как можно скорее собрать всё, что может пригодиться. Что может? Да всё, что найдёте. Одежду, одеяла, бутылки с водой — если уцелели. И еду — еду, какая попадётся, тоже надо собрать… Ну, ладно… Сказал же, ладно, с едой сам разберусь… Ты, Тимк, машину обшарь, рюкзак, вон, возьми и набивай, а ты, Лёленька, главное ищи — спички, ага? Они где-то у костра должны быть… Только если что, бросайте всё, и сразу ко мне.

«Если что» в специальном разъяснении не нуждалось. Теперь оно означало что угодно. Слоны, например, не шли из головы. Кто знал, когда и откуда могут появиться они опять. И что они вообще такое…

Я понимал, что прикрыть ребятню от неведомой силы смогу вряд ли. Но ничего другого на ум не приходило: нужно быть рядом и точка. Всегда быть как можно ближе, на расстоянии вытянутой руки. Это последнее, что оставалось — перед лицом любой опасности держаться за руки. А там уж как бог…

Н-да, Палыч… Что-то часто ты стал кивать на него. Пусть даже и вот так, обиняками… Да будь он на самом деле — идеальный же случай счёт предъявить: ну и чего, дескать, герой? сорок лет обходился, а тут…

Слаб человек. Ох слаб!

А может, это он уже и предъявляет, м-м-м?..

Мародёрство осложнялось тем, что таинственные мамонты (а почему нет?) потрудились над поляной на славу. Они укатали её так, будто топтались на каждом метре по часу. Сумка с припасённой на выброс снедью была выпотрошена, а её и до того мало аппетитное содержимое бесследно рассеяно вокруг.

Я подобрал чудом уцелевшие полбатона да несколько кусочков курятины. Немедленно, пока совсем не пропитался, общипал хлеб, и его осталось всего ничего…

Наткнулся на мокрый, хоть выжимай, Егоркин свитерок, но даже и подбирать его не стал. Стряхнул и скатал пару выживших в набеге одеял со скатертью-самобранкой.

Лёльке повезло больше: сняла с сучка мирно провисевшую там отцову джинсовку и тут же облачилась в неё, сухую и чистую. Не столько от холода, сколько потому что папина. Милая моя девочка! Как же ты не хотела-то сюда.

— Есть! — закричала она. — Только рассыпались и мокрые.

— Собирай все! Все до единой. Высушим.

— Наплюйте, я целый коробок надыбал, — похвастался Тимка из «жигулёнка».

— Молодчина! — другого слова я не нашёл, и Лёльке: — А ты всё равно собери, хуже не будет.

И продолжил обыск своего, «обеденного» участка.

Миски-тарелки — и керамические, и пластиковые — в крошку. А вот кастрюли обе тут. Ну, пусть будут кастрюли, — подумал я, отметив, что веду себя как Робинзон, готовящийся не к ночлегу — к зимовке в этом треклятом лесу. Попалась ложка — и её прибрал, сам не зная, из прозорливости или прижимистости. А вот с водой вышел облом. Литровка минералки была бы сейчас царским подарком судьбы, однако загадочные гости не оставили судьбе шанса: даже недопитая бутылка водки — и та РАЗДАВЛЕНА.

Но не посуду с питьём искал я, обшаривая липкую траву, — ножи: длинный кухонный и небольшой складной, которыми орудовали девчата, готовя пир. А главное — Валюхин охотничий тесак.

Мирный на все сто человек, теперь я жаждал оружия. Мне надо было иметь, чем защищаться и защищать. От зверя, не знаю, или…

Про или думать не хотелось.

Перочинный вскоре нашёлся. Два других как сквозь землю провалились (вместе, кстати, с пневмо-М-16! да и за каким она без пуль-то?). В смысле, втоптались — хоть перекапывай весь этот огород. И вдруг настоящий трофей: стальная, полная чего? ну-ка? — батюшки: коньяку! — фляжка…

Видимо это был энзэ. Анюта или Светуля придерживали, надо понимать, на посошок… Вот это уже хорошо. Почему, тоже пока не ведаю, но хорошо. Сунул в карман.

— Глянь-ка, — Лёлька стояла за спиной с драгоценным отцовым клином в руке.

— Умница ты моя! Давай сюда…

И Тим уже тащил рюкзачок с барахлом.

— Удачно?

— Средне, — вздохнул он. — Чехлы с сидений, аптечка — пустая, кружка папкина, полбаллона газа, сигареты…

— Ты куришь, что ли?

— Да так, балуюсь… Зато вот, — погремел коробком. — Ещё зажигалка, книжка записная старая…

— Она-то тебе зачем? — невесело хмыкнула Лёлька.

— Завтра поймёшь, зачем, — многозначительно ответил он. — Брезента кусок из багажника… А! да: газировки полбаклашки… Пить кто хочет?

Пить хотели все. Я разрешил отхлебнуть по глотку, не больше — кто знает, когда ещё…

— То есть, перепроверять за тобой не нужно? — похвалил я племянника.

— Обижаете, ваше благородие…

— Ы-ы-ых! — и тут я уже слов не подбирал, а просто потрепал его эдак по-отечески по маковке. И он даже не увернулся…

Совсем забыл: самым неприятным, чем запомнились эти полчаса, были мухи. Огромные, сизые, они взлетали из-под ног живыми эскадрильями и нарезали круги, как какие, честное слово, птеродактили в миниатюре. Но не размеры и даже не изобилие их напрягало — состояние. Какие-то вялые это были мухи. Такими примерно бывают они в декабре, разбуженные перекосом в погоде и выбирающиеся из спячки полупьяными и ни шиша не соображающими. И то не такими — раз в десять шустрей. А эти даже и не жужжали… Не то обожравшись крови, не то ещё почему, они не столько летали, сколько зависали в воздухе, передвигаясь по нему, что рыбки в аквариуме — плавно и завораживающе.

Одну, проплывающую перед носом, Тим сшиб щелчком, как всё равно с полированного стола. И выразительно посмотрел на меня. И единственное, что пришло мне на ум — звукосочетание пространственно-временной континуум.

Не очень-то приятное для тех, кто не понимает.

А я, между нами, не понимал.

Я понимал одно: уходить отсюда нужно. И чем скорее, тем лучше. Проще говоря, бежать. Но ни планом бегства, ни малейшим представлением о конечной его цели мы не располагали. Мы располагали полнейшей чертовщиной вокруг, третьим часом не похожей на ночь ночи, пакетиком с, громко скажем, едой и питьем, сумкой с посудой и барахлом, и рюкзаком с остальными, достойными разве что Плюшкина ценностями. И навалившейся вдруг дьявольской усталостью располагали мы в ту минуту. Но сейчас было не до неё.

Пакет достался Лёльке, рюкзак, естественно, Тиму, сумку подхватил я. Мы бросили последний взор на некогда миленькую поляну. Потом — не сговариваясь — на дорогу, по которой ушли и не вернулись наши…

— Так где тут, говорите, болото?

— Слева, вроде.

— Тогда пойдём направо. Тимур, ты первый, Лёля за тобой, я замыкающим, и чтобы всегда у меня на глазах были. Так что не отрывайся особенно, гут?

— Гут… Прямо по ней? — кивнул он на просеку.

— Нет, Тима. Давай-ка лучше наискосок…

И мы пошли наискосок — непосредственно в лес.

 

4. Когда б мы знали, из какого бора

Шли долго, часа четыре. Полупустая сумка казалась неприподъёмной, и бросить её не позволял лишь переполнявший душу инстинкт самосохранения.

Ребятня не любопытствовала даже, куда — идём, и ладно. На выход. Должен же он быть где-то? Хотелось, чтобы деревья наконец расступились, а там — вот что угодно — поле, степь голая, хоть берег слоновой кости — лишь бы уже простор. Верилось в него всё слабее, но пока ноги несут, что ещё делать? — топай да грезь…

Время от времени я корректировал направление:

— Тим, забирай левей, в лесу всегда вправо уводит.

Парень послушно выполнял эти банальные, наверное, команды, ибо где гарантия, что теперь не поведёт влево? Впрочем, влево, вправо — от чего??

Он давно уже нёс и Лёлькину кладь. Но даже та, вымотавшаяся с непривычки и просто по возрасту куда больше нашего, не просила о привале. Какой тут привал?

Понемногу темнело. Что, в общем-то, радовало лишь отчасти — перспектива заночевать чёрт те где не грела автоматически. Но альтернативой не пахло, и мы брели и брели, а лес не кончался и не кончался.

Остановились всего раз — покончить с остатками дюшеса. Добили его из горла: Лёлька, Тим и последним я, поймав себя на поразительном сходстве процедуры с помином пропавших родных. Больше воды у нас не было. Ну да не пустыня ж, в конце концов, пробьёмся…

— Перекусите? — спросил я скорее для проформы, они дружно помотали головами, и двинули дальше.

В сгущающейся темени всё же имелась своя прелесть: Солнце уходит — значит, Земля ещё вертится, а это в наших незавидных уже что-то. И через час примерно, когда показались первые звёзды и появился риск свернуть шею, я сказал ша. И мы попадали, кто где стоял.

Сил хватило лишь на то, чтобы отползти к сосне потолще: хоть иллюзия стены за спиной, а всё ж…

Закрыть глаза и провалиться минут на сто — это да, а ползать хворост собирать… Да и внимание к себе привлекать особого желания не было. Бережёного, как известно…

Стоп, хватит уже бога! Беречься будем сами. Ты будешь беречь, понял? И ни на чьи плечи ответственности не перекладывай. Никаких больше богов. И костров пока никаких. На ощупь давай и тряпки доставай и харч. Корми уже детей и укладывай, чего расселся?

Батон я решил придержать на чёрный час, а с курицей надо было покончивать сегодня. Но Лёлька отказалась наотрез:

— Не надо про еду, меня сейчас опять вырвет.

— Тим, ты?

— Не хочу.

— При чём здесь не хочу — протухнет же до завтра.

— Да и фиг с ней!

— Не, старик, так нельзя. Жрать — надо. Понимаешь? Надо. Хотя и нечего… На-ка вот, отхлебни.

— Батина, — улыбнулся он на фляжку, сделал глоток, сморщился и как чашу цикуты взял у меня наспех отчищенную от грязи пайку — кусок с ненавистной ему задницей.

— А теперь спим, — типа разрешил я, дожёвывая остатки. — Утро вечера… Будем надеяться рассветёт…

— Хотелось бы, — выдохнул Тим.

— И вот что… Когда почувствую, что вырубаюсь, я разбужу тебя. И ты постарайся хоть часок продержаться. А потом меня поднимешь, нельзя, чтобы мы все спали.

— А я уже не считаюсь? — без особого вызова полюбопытствовала Лёлька.

— Нет, — ответили мы хором.

— Спасибо, — не то огрызнулась, не то поблагодарила малявка и съёжилась в одеялке.

— Иди-ка сюда, — я подтянул её к себе, — так теплее будет.

— Спасибо, — повторила она.

— На здоровье, — прошептал я одними губами.

Закутавшийся во второе одеяло Тимур прижался к сестрёнке с другой стороны. Я сжал кинжал и уставился в небо.

Большая Медведица была на месте. Ну хоть так, что ли… А вон и Полярная. Прямо по курсу. Значит, правильно идём — на север, как раз к дому. Приятный, хотя и не шибко обнадёживающий нюанс…

Через час, наверное, поняв, что вырубаюсь, принялся расталкивать сменщика. Он, понятное дело, артачился:

— А? Ага, щас… щас я…

— Ти-ма…

— Да я не сплю… я понял… щас… всё уже…

— Хлебнуть хочешь?

— Не, не надо… Нормально…

Пошарился, достал сигарету, задымил. Балуется он…

— Ты не бойся, я недолго, — оправдывался я уже заплетающимся языком, — чуток покемарю и буди.

— Лады, дядь…

Я засыпал с идиотской мечтой, что завтра, когда проснусь, будет вчера. А ещё лучше — позавчера. И я проснусь не под деревом, а в постели. И с кухни будет доноситься негромкий Анютин скоробухтёж, будет тянуть кофеём и яичницей с помидорами, и рожа моя расплывётся в довольной-предовольной улыбке, и я на всякий случай дам себе слово никогда больше — ни при каких обстоятельствах и ни в какой, самой даже разлюбезной компании — не пить. По крайней мере, лишнего. А заодно и курить брошу.

Утром Лёлька сказала, что с ней было то же самое. Тим — разумеется, не передавший мне вахты, отчего остаток ночи мы дрыхли без смотрящего — не сказал ничего: отвернулся и тихо себе заплакал…

Но об том утре надо отдельно.

Когда я открыл глаза, солнце было уже высоко. Денёк задавался классный. В точности как вчера.

С нами всё ещё ничего не случилось, и это можно было расценивать как необыкновенную удачу. Везучие мы, наверное? Так, глядишь, и до людей доберёмся!

Но для начала предстояло встать. А затёкшую спину ломило, ноги одеревенели, обнимавшая всю ночь Лёльку рука отваливалась.

— Давайте-ка, братцы, поднимайте старика…

И тут началось…

Сначала сделалось шумновато. Потом шумно. И что удивительно — с одной стороны. Потом деревья там задрожали, и повалило. И я понял, что за слоны вытоптали нашу полянку…

Сколько их было? — Думаю, тысячи.

А может, десятки тысяч.

Это был тот самый легион. Прямо на нас мчалось полчище, сонмище какое-то… детей — самых разных возрастов: от только-только научившихся ходить до Лёлькиных где-то лет.

Это была настоящая цунами. Представьте себе сотню бегущих людей — это будет зёрнышко. А теперь представьте, что в ладонях у вас таких зернышек, сколько их там уместится.

Но не количество напугало — их неестественно отрешённый вид. Эти дети неслись в гробовом молчании и, вот хоть убейте меня, без малейшей видимой надобности. Пёрли и всё тут. Не обращая внимания ни на кого и ни на что вокруг. Как если бы каждый из них был один — брошенный? потерянный? забытый в лесу ребёнок. Но потерявшийся ребёнок сразу же начинает что? — правильно: вопить. Эти бежали молча. Очень сосредоточенно. Не отвлекаясь. Принять происходящее за игру не получалось — плохая это была игра.

Табун лошадей… кабанья стая… тучи москитов… миллионы разъярённых львов или, не знаю, белых акул и то выглядели бы здесь уместней. А тут — мальчики, девочки… в сарафанчиках и шортиках, растрёпанные и в косичках, с прижатыми к груди куклами и поднятыми над головой автоматиками… ободранные, исхлёстанные и — безмолвные… Они приближались со скоростью не света и даже не звука — со скоростью мчащихся во всю прыть обычных детей, и мне бы очень хотелось считать их обычными. Но я не мог: мне тоже стало страшно.

Тысячи маленьких тел, не ведающих, что где-то внутри них спрятаны хотя бы такие же маленькие душонки, приближались к нам, вытаптывая тысячами пар маленьких ног всё живое, обращая в труху муравейники, птичьи со змеиными гнёзда, давя зазевавшихся в траве мышей и ежей, на корню изничтожая по весне только пробившиеся кустики и деревца… Натыкаясь на стволы покряжистей, они падали сами — валились с ног, остановленные могучей, вызревавшей десятилетия, а то и века силой, будто поджидавшей их, несмышлёных и слабых, точно шепчущей про себя злорадно за секунду до столкновения: «А ну-тка?»

Но — чудо! или кошмар? — отброшенные навзничь, окровавленные, с поломанными лбами и носами, плечми и шеями, грудинами и коленями, они даже тогда не прекращали движения. Их ноги не останавливались ни на мгновение. Дрыгающиеся, послушные какому-то чудовищному заводу конечности будто сами поднимали этих зомби и несли, несли дальше — до следующей неодолимой преграды. А потом до другой и третьей — наконец до последней, после встречи с которой подняться и бежать будет уже невмоготу…

Они растоптали бы и нас.

Поверьте, я знаю, что говорю: снесли и вмесили бы в хвойную прель до самого того, что и называют мокрым местом. Я понял это так зримо, что в самый последний миг, увидав лишённые каких бы то ни было чувств лица с холодными, пусто глядящими просто вперёд глазами, успел сгрести ребятню в охапку и бросился за приютившую нас на ночь сосну. И тут же — кажется, даже в голос — запричитал спасительное, хоть и ни разу прежде не читанное «Отче наш»…

Добрался до «днесь», обнаружил, что продолжения не знаю, и начал сызнова.

Тимка вжался куда-то вовнутрь меня, инстинктивно пытаясь закрыть собой, схоронить меж нас тело перепуганной сестрёнки. Видимо, в эту минуту он впервые в жизни чувствовал себя мужчиной. Если, конечно, мужчины чувствуют в такие минуты что-нибудь этакое. Я лично не чувствовал ничего, кроме предательского холодка где-то в пищеводе да мучительного жжения внизу живота.

Теперь волна обтекала нас из-за спины: слева и справа. Слева и справа кто-то то и дело задевал мои растопыренные локти, и от прикосновений этих делалось мерзко — точно везут тебя голого в кузове с кучей нагих же покойников, а грузовик мотает, и холодные осклизлые туши приваливаются и приваливаются, точно пытаются обнять закостенелыми руками.

Эти мчавшиеся ребятишки казались мне мертвецами…

Первое, что пришло в голову — тащить своих вдогонку. Из того простого соображения, что сколько-нибудь мыслящих существ так может гнать лишь ужас. Элементарный звериный стадный ужас. Так спасаются — от землетрясения ли, наводнения, лесного пожара — все твари дрожащие. И было бы разумно, наверное, кинуться следом и обгонять, обгонять, обгонять, покуда не обгонишь или покуда силы не оставят.

Но впереди стаи всегда летит самая опытная и выносливая птица. Но путь сквозь чащу прорубает самый рогатый вожак. И у рыб наверняка есть кто-нибудь поглавнее других — своя царь-рыба. Эти же дети неслись без вперёдсмотрящего. В их гоне не было ничего поддающегося осмыслению. Окажись рядом, вы никогда не ответили бы даже на вопрос: убегают они или догоняют. Они походили одновременно на улепётывающий от пасти кашалота планктон и тучу летящих к бог весть откуда светящему фонарю мотыльков. Господи, думал я, глядя на моих: счастье-то какое, что вы не одни!..

Сколько длилось столпотворение? — минуту, десять, час — не помню… Это было не страшно — это был маленький ад.

Ад, наверное, тем и жуток, что не знаешь, когда это кончится, и привыкаешь к тому, что это может не кончиться никогда… И тут…

Тут один из бегущих оглянулся. И — ох как хотелось бы мне обмануться в тот миг! — я узнал мальчишку. И ещё крепче прижал Тимкину голову.

Хорошо Брюсам Уиллисам — они принимают единственно правильные решения в доли секунды и спасают всё человечество — гамузом. За то и любим мы Уиллисов, что понимаем: у нас на их месте может не получиться так гладко. Хотя бы потому, что у них, если что, в запасе десятки дублей, а у тебя один — первый, он же последний.

Мчащийся в толпе Егорка не остановился: зырк и всё, и понёсся дальше…

Да, у меня тоже была целая доля секунды. И даже целых две, пусть и не таких здоровенных, как у Брюса, руки, которыми я прижимал к себе двоих же племянников. И были два глаза, наткнувшихся на пару глазёнок растворяющегося в этой бесовской суматохе третьего. И наверное, я должен был бросить этих и рвануть к тому, расталкивая и топча мешающихся под ногами чужих. Рвануть и, скорее всего, так и не догнав кроху, потерять и старших — дьявольский выбор. Выбор, когда ты по-любому предатель и палач…

Конечно, я понял это много позже. И лишь тогда же смог объяснить себе, что именно удержало меня от сомнительного геройства: глаза родного человечка. Это были глаза не волчонка даже — взрослого волка. В них не было уже ничего, напоминавшего о забавном ласковом сорванце. Лишь ненависть зверя, который скорее вцепится клыками в руку, пытающуюся вырвать его из этого водоворота, чем позволит отделить себя от стаи. В его коротеньком прощальном взгляде (вот только что — что заставило тогда оглянуться — одного из всех — моего маленького Маугли?) не было и тени мольбы о помощи, в нём было одно проклятье. Со всем отчаянием, какого не представишь себе в другой ситуации, малыш проклинал меня — за всех и за всё. За то, что в самую страшную минуту мамы с папой почему-то не оказалось рядом, и, любящие и заботливые, они не уберегли его от зова дудки неведомого крысолова: ведь дети никогда не побегут из Гамельна сами, всегда есть крысолов, который мстит и дудит в свою чародейскую дуду… За то, что, даже понимая это, я вцепился в его взрослых и способных уже самих постоять за себя брата и сестру…

Чего ради ему было таращиться на меня дольше?

Он проклял и тотчас же оттолкнул мой скорбный взгляд.

Оттолкнул очень вовремя: вернувшись в рой, в гон, в дикую реальность своего нового бытия, малыш увернулся от выросшей на пути берёзы, тут же исчез за ней и окончательно пропал из виду. И я понял, что этот камень мне носить на душе уже до скончания дней.

А вокруг стоял топот, и треск, и вот не до самых разве костей пробирающее, похожее на работу тысяч кузнечных мехов, пыхтение тысяч же запыхавшихся маленьких глоток…

Они кончились так же внезапно, как и начались.

Ни одного отставшего, ни одного не поднявшегося.

Никого и ничего, кроме крови на траве…

Заметив её первым, Тим упредил всё ещё дрожащую Лёльку: «Не смотри под ноги». В наше время шутили: попробуй шесть секунд не думать о белом медведе.

И Лёльку снова вывернуло наизнанку.

Знали бы вы, ребятишки, что проглядели — эти розовые от гемоглобина кусты показались бы вам чупухнёй…

Теперь спасительной мыслью было немедля отправиться туда, откуда явились бегущие и где кровь на траве, наверное, начала уже подсыхать. Во всяком случае, там было тихо.

Впрочем, стихло вскоре и там, куда они умчались.

Ни топота, ни кузнечиков, ни кукушек, ничего — кромешная тишина. Безоговорочная. Не сговариваясь, и мы не поругали её минут с десять. Пялились по сторонам, притворяясь, что приходим в себя.

Это был настоящий лес Куликова побоища — побоища без единого трупа. И если бы не ноготворная в добрый километр просека, или проредь, если так наглядней, можно было б поклясться, что всё это нам лишь привиделось. Что просто не проснулись ещё и досматриваем один на троих кошмар…

— Ну? И что дальше? — первым, как всегда, очухался Тим. — Всемирный потоп? Тьма египетская?.. А может, налёт НЛО?..

— НЛО не бывает, — буркнул я и услышал вот чуть ли не въедливое Лёлькино:

— Да? А это тогда что?

И мы тоже задрали морды вверх и хором, будто неделю репетировали, выдохнули: ба-ли-и-и-ин… — прямо над нами медленно, но неотвратимо, как матушка грозовая туча, небо закрывала колоссальная железная, вся в хорошо различимых заклёпках, что твой броненосец «Потемкин», серая дура. Она двигалась тем же галсом, что и бегущие, точно преследуя их, не особенно-то при этом и подгоняя…

Боги мои! Теперь я знал, как выглядит настоящая летающая тарелка. Прав Тимка: дальше — что?..

Мы любовались бы ею до второго пришествия. Но тут из дуры ударила молния, и одновременно с ослепительной вспышкой мир сотряс оглушительный раскат грома. И не успел я подумать, что ад только начинается, как сверху полило.

Если вы никогда не задумывались, что означает бессмысленное как из ведра — самое время. На всемирный потоп, возможно, и не тянуло, но уже пару-другую секунд спустя мы стояли по щиколотку в воде. Сверкало и гремело без передыху. В такие грозы я прежде не попадал. Опомнившись, потащил детей к родной сосне.

— Под дерево нельзя, — пытаясь перекричать шум низвергающихся кубометров и сопровождающей его канонады, проорал Тим.

— Под низенькое можно, — заорал и я. — Лупит обычно по большим. Эта не самая…

— Будем проверять? — гаркнул он уже с остервенением, и я понял, что время брать ситуацию в свои руки.

— Так, мои хорошие, — я не узнал своего голоса.

Это был голос фокусника и провокатора. Так Винни-Пух парит пчёлам, что он тучка. Так тёща врёт соседкам, что любит зятя больше, чем непутёвого родного. И внутренне сгорая со стыда, я сграбастал дитячьи головы под мышки и запричитал:

— Ничего не было! Понимаете? Мы сейчас увидели ровно то, что хотели увидеть. Правильно?

— Я не хотела! — взревела Лёлька.

— Понимаю, милая. И я не хотел. Но, Тим, Тимка, ты же слышал: заблудившимся в пустыне с какого-то момента начинают на каждом углу мерещиться оазисы, да?

— В пустыне нет углов, — гаркнул он в ответ.

— Тихо, ребятушки! Стоп! — вопил я. — Это был мираж!.. Жуткий, гадский, но всего лишь мираж. Как Летучий Голландец: паруса в клочья, скелеты на палубе — кто ведь только не клялся, что видал, а на самом деле его нет. Ну, нету в природе никакого голландца! А мы… нам просто померещилось то, чего боялись в эту минуту больше всего. Правильно?

Так, дурень, сам сначала успокойся! Прально, не прально — сказал, значит прально!

Они дрожали и молчали.

— Я вас спрашиваю: да или нет? Лёль?

— Да, — откликнулась она, жмясь ко мне всем тельцем.

Ну так-то лучше.

— Тим?..

— Да врёшь ты всё, — вдруг перешёл он на ты.

И дождь перестал. Вмиг. И Тимка высвободился из моего неловкого захвата и, утерев мокрой рукою воду с лица, совершенно спокойно уже закончил:

— Никакой это не мираж. Это конец света…

И отвернувшись от нас, сел в воду.

— Дядь Андрюш! Мы умрём? — спросила вдруг Лёлька, подняв на меня коричневые и блестящие, как две огромные спелые вишни, глаза.

— Не знаю, — просипел я, не отводя своих и не заметив, что девчонка впервые назвала меня по имени.

Её горькое дядьандрюш было эквивалентом испуганного детского мам… Или — пап…

И вот только тогда я отчётливо понял, что выбраться из этого долбаного леса нам не дано…

 

5. Симбирский цирюльник

Первым делом я заставил их напиться. Прямо с земли. Пока вода не ушла. Я не знал, когда ждать нового дождя. И не знал, попадётся ли нам на пути хоть какой-нибудь ручей. Мне стало вдруг совершенно наплевать на дизентерию и что там ещё может приключиться от питья из-под ног — вплоть до превращения в козлят.

Вопрос встал ребром: или — или. Мне позарез нужно было, чтобы моей зашуганной команде хватило сил на сегодняшний марш-бросок. И я велел им забыть про завтра. И они услышали меня, поняли и, зачерпывая горстями, пили. Впрок. И остатки промокшего батона съели. Как звери.

Или звери как раз никогда и не набивают брюхо про запас? забыл… запутался…

Мы вели себя как Шварценеггер, экипирующийся перед решительной схваткой с антагонистом — хлёстко и бесстрастно рассовывая обоймы и магазины по бесчисленным карманам и кармашкам, увешивая себя кинжалами и гранатами, клацая затворами бессчётных пистолетов, автоматов и дробовиков. Жаль, рассовывать нам было нечего… Зато хвала небесам! — моя главная ценность, нож, лежал там, где я и оставил его, засыпая. С ним я чувствовал себя гораздо уверенней. С ножом я был Терминатор!..

Нет, резать бегущих детей я бы, конечно, не стал. И от летучего крейсера он спас бы навряд. Но главные сюрпризы — теперь никто не сомневался — впереди.

Небо было по-прежнему серым, но я вычислил, где солнце, и получилось, что двигаться нам предстояло ровнёхонько туда, откуда примчались бегущие.

Ну и нехай, туда так туда. По коням, ребятишки!..

И даже несмотря на ва-банк — бросить поклажу я не отважился. Мы собрали истоптанные одеяла, выжали, насколько удалось, я закинул их на плечи, Тимур подхватил рюкзачок, и мы пошли. Краем просеки…

Этот день не принёс избавления. Но не принёс и новых угроз. Говорят, к хорошему быстро привыкаешь — глупости: быстро привыкаешь ко всякому! Выбирать легко, когда есть выбор. У нас его не было. Если не считать права лечь, сложить ручки и смиренно дожидаться, чем же всё это кончится. Желающих лечь не наблюдалось, и мы шли, пока я снова не объявил остановки и снова уже на ночлег. Бивак разбили на пригорке с толстенной же сосной: на случай очередного потопа, налёта, набега…

Солнце так и не выглянуло. Одеяла, разумеется, не просохли, и мы разложили их до утра на траве. А вот костёр я нынче санкционировал. Набрали шишек посуше, и вскоре они, к общему восторгу, занялись.

Сегодня без костра было нельзя: обувь промокла. И спички, между прочим, тоже (хорошая всё же штука зажигалка). К тому же огонь прибавил успевшего покинуть нас чувства дома. Наконец, мы пекли на нём грибы — есть-то хотелось уже и Лёльке, а они действительно подоспели. И ребятки мои тут же, в нескольких шагах, насобирали кучку опят, что ли, и валуёв, я никогда в грибах не разбирался, но девонька поклялась, что не отравимся. И мы нанизывали их на прутики, подолгу калили над огнём и неспешно жевали — хрустящие и невкусные…

Потом я назначил проштрафившегося Тимку дежурить первым, пригрозив убить, если ещё раз уснёт на посту, а мы с Лёлькой улеглись. Засыпая, она заплакала.

Я пытался утешить и сюсюкал чего-то про родителей, которые — тут и сомнений быть не может! — вот так же слоняются где-то и тоже никак не могут уснуть, переживая за нас. Она понемногу угомонилась, а с меня сон слетел, как не было, и я прогнал Тимку отдыхать и разбудил его уже когда совсем забрезжило.

Всю ночь я продумал о своих. Меня в первый раз осенило: катаклизм мог накрыть не одних нас, запертых теперь в ненормальном лесу, а — всех и везде. Ведь набралось же откуда-то столько потерянных детей?

И, если вам интересно — глаза мои половину той ночи тоже были на мокром месте…

День следующий прошёл ещё скучней.

Двигались мы гораздо медленнее, чем накануне: пришло время думать о пропитании. Договориться с мозгами можно, с желудками — нет. И, набредая на ягодные поляны, мы проводили на них чуть не по часу.

Сытости это не прибавляло, но как же чудесно было бросать и бросать в рот перезрелые земляничины, зелёные ещё ежевичины с голубичинами, а названий остальных я и не знал никогда — просто пробовал первым и давал ребятне отмашку: годится, навались…

Известная нетётка разбудила в Тимке добытчика. Теперь он шёл, шаря взором по кронам — выглядывал гнёзда. Лёлька инспектировала на тот же предмет кусты, и их упрямство было вознаграждено: к середине дня мы набрели на хорошо замаскированное, но не укрывшееся от взора проголодавшегося ребёнка лукошко из веток. В нём покоилось одиннадцать палевых в крапинку яичек.

— Перепелиные, — квалифицировал Тим.

— Съедобные, — поправил я и разделил добычу предельно по-честному: три себе, по четыре — им.

— С какой стати? — заартачилась Лёлька.

— Лучшее детям, — отрезал я, похоронив дискуссию.

На сытые, если можно так сказать, брюха в голову начали лезть рациональные мысли. И Тимка полез на высоченную ёлку. Потому что идти, конечно, надо, но неплохо бы всё-таки ещё и знать, куда.

Мы смотрели ему вслед затаив дыхание. Чем выше парень забирался, тем страшнее было представить возможное, а с моей извечно нервной точки зрения так и непременное падение. Но в надежде услышать волшебное «Земля! Земля!» (как вариант — «Поля, поля») я помалкивал.

— Ни черта, — заорал наш штурман с верхотуры.

— Ты хорошенько погляди, — крикнула Лёлька. — Во все стороны, Тим…

— Нигде ничего, — откликнулся он ещё немного погодя. — Сплошная тайга.

— Потихоньку обратно-то, — напутствовал я и закурил, и разъяснил зачем-то Лёльке: — Назад всегда опасней…

Вечером, оттопав ещё десяток вёрст, мы опять сидели у огня, жгли грибы и строили совершенно дурацкие планы завтрашних поисков пропавших родных.

Несмотря на буквальную неоглядность зелёной темницы, идея выбраться из леса не казалась бредовой. Однако не отменяла необходимости задуматься, наконец, о стратегии выживания в этой безумной неволе. Договорились никуда с утра не переться, а сесть и обсудить, как и что — пора уже. После чего я сыграл отбой, похвалив себя про себя за сбережённые одеялки. Завернувшись в них, ребятишки улеглись с обеих от меня сторон — так выходило теплее всем троим. А подушкой им служила моя, чуть не сказал широкая, грудь. И настроившись уже на очередную ночь нелёгких дум, я ни с того ни с сего затянул вырвавшееся откуда-то из глубокого-глубокого детства:

— Кто ска-ачет, кто мчи-ится под хла-адною мглой. Ездок запоз-да-алый, с ним сы-ы-ы-ын молодо-о-ой…

Ну и так далее. До самого конца. Грустная такая баллада про то, как вёз-вёз, да и не довёз мужик до дому больного ребёнка — нечисть всякая не дала. Было в этой песенке что-то невероятно актуальное. Забавно: неделю назад я бы и пары строк не вспомнил, а тут, гляди-ка — пробило.

— Это твоё? — подняла глазёнки Лёлька.

Дядь Андрюшей она меня с тех пор не величала, но и с выканьем было покончено навсегда — какие уж теперь церемонии?

— Нет, Лёленька, к сожалению, не моё.

— А чьё? — мирно, как ни разу ещё за эти четыре дня, поинтересовался Тим.

— Это, брат, Гёте. «Лесной царь» называется…

— Спой ещё, — попросила Лёлька, укладываясь поудобнее.

— Его же?

— Угу.

— Легко.

И, обняв их покрепче, затянул сначала.

Той ночью я видел волка. Во всяком случае, в кустах мелькнула тень, а потом сверкнула пара красных — отсвет костра? — глаз.

Пусть это будет волк, подумалось мне. Волк в данных обстоятельствах был предпочтительней человека. Таящийся в кустах человек — это уж слишком.

Волк, конечно. Только волк.

А потом я понял, что завтра их может прийти много…

Поутру мы, как и было уговорено, держали совет.

Первым пунктом решали, открывать уже прения или сначала придумать, чего бы такого сожрать. Трое проголосовали за сожрать, двое отправились по грибы, а я занялся костром. Час спустя, обманув голод, перешли к толковищу.

Предложение большинства запалить громадный костёр («до неба»), который увидят и, может быть, придут на помощь, было заблокировано скептиком, припугнувшим неразумное большинство опасностью устроить ненароком такой костёр, что и помогать-то — если даже и найдётся кому — будет некому. Лесные пожары, мои хорошие, штука нешуточная, и после землетрясений и большой волны самое неуправляемое из бедствий. А спалить эти насаждения ценой нас с вами мне лично совсем не улыбается. Большинство правоту признало, и поехали дальше.

Рождённая едва ли не хором мысль построить нормальный такой шалаш показалась поначалу весьма и весьма конструктивной. Даже упомянутому скептику. Стены и крыша над головой — это очень хорошо. Правда, ночных дежурств, к сведению некоторых, шалаш всё равно не отменяет — трёх поросят читали? читали. Значит, понятно, что от ветров, наводнений, а уж тем более от бегущих (мы так и окрестили их: бегущие) защитить может лишь каменный домик, а об этом задумываться рано, кто за? единогласно!

Опять же, харч… Грибы в радиусе полусотни метров уже подъедены, и завтра придётся ходить за ними вдвое дальше, а послезавтра страшно даже предположить, куда. И в этом смысле кочевать нам выгодней, чем перейти на осёдлость. К тому же, грибы не выход, они сейчас уже поперёк горла, а через неделю… так, стоп, продовольственный вопрос — вопрос отдельный и давайте его отдельно же и обсудим, всеми принимается? всеми! Что же касаемо постройки шалаша, главная засада тут совсем даже и не в грибах: соорудив жилище, мы как бы отказываемся от дальнейшего движения, а это что означает? А это, дорогие мои, означает нашу полную и безоговорочную капитуляцию. Это означает, что мы согласны сидеть и ждать, что прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте и далее по тексту. Положение же наше такое, что никакой волшебник очень даже запросто может и не прилететь, и мы рискуем проторчать здесь до самой зимы и с приходом её благополучно откинуть копыта, потому что шалаш — шалаш и есть, как ты его ни утепляй. Да чего там до зимы! — мы и осень-то вряд ли переживём, так что идея шалаша — идея вредная, с какой на неё стороны ни погляди…

Па-ардо-о-он! Оно, конечно, всё так, милый наф-наф, но ведь никто не запрещает нам перекантоваться в шалаше с недельку, а потом плюнуть на него с высокой колокольни — не вилла, чай, на канарах — и продолжить наши увлекательные блуждания, будто никакого шалаша и в помине не было! сомневающиеся есть? нету! включая наф-нафа! Таким образом, вопрос закрыт: бум строить кущу!

Хорошо. Бум. Но только после того, как разберёмся с продовольственной программой. Слово имеет ниф-ниф. — Можно я лучше буду пятачок? — Можно, слово имеет пятачок. — Нет у меня никаких слов, просто кушать всё время хочется. — Да я, Лёленька, понимаю, но и ты пойми. — Да и я ведь не упрекаю: мне слово дали, вот и говорю, что на чернушках этих мы долго не протянем. — Так… Пятачок лишается слова, слово винни-пуху. Что нам предложит винни-пух? — Могу лягушек наловить: всё же мясо…

В общем, днём настрой был помажорней, чем по вечерам, когда наваливались тоска и безнадёга. Днём нам удавалось врать себе и друг дружке, что положение не такое уж и аховое, что всё это временно, что — нет, не сегодня ещё, пожалуй, но завтра — ЗАВТРА…

А потом приходила тьма, и мы опять — все вместе и каждый поодиночке — оказывались в милой взбалмошной субботе, где у ребятишек ещё были родители, а у меня не было этого сосущего чувства вины за то, что рядом с ними не отцы, а я — суррогат и эрзац, заменитель, обманка, фуфель с перцем!..

Чтобы как-то отвлечь личный состав и себя самого от упаднических настроений, я пытался развлекать юношество своей излюбленной когда-то игрой. Пересказывал известные литературные истории, подменяя имена героев расплывчатыми «один тип», «этот ханурик» или совершенно уже безликим «она». А историй у меня, хвала аллаху, хватало.

Из чего же, из чего же, из чего же сделаны наши мальчишки? Я был сделан из бабушкиных сказок, книжек, за которыми она подлавливала меня позже с фонариком под одеялом, да пары тысяч фильмов, которые посмотрел уже после того, как её не стало… И я бряцал эрудицией, пока Лёлька не начинала кричать: «Карлсон?.. Нет?.. А кто же тогда? Ну ведь Карлсон, да?» — «Это Гамлет», — поправлял её Тим, и я принимался за новую байку — про какую-нибудь Красную Шапочку, приключения которой в моём изложении больше напоминали мытарства Анны Карениной, гибель которой была самым большим несчастьем в жизни другого, по-настоящему великого рассказчика, о котором они, скорее всего, даже и не слыхали…

Иногда я сознательно поддавался и рассказывал про колхоз, сумевший убрать неожиданно рекордный урожай, лишь навалившись всем скопом. Но голодная аудитория реагировала на интеллектуальные выверты — особенно про съестное — всё прохладней, и меня накрывала очередная волна самоуничижения: фуфель, эрзац и делее по списку…

Казниться всегда было моим любимым занятием. Теперь, по трезвому осмыслению, я понимал, что ничем другим никогда, собственно, и не занимался — лишь копался в прошлом, бередил настоящее да манкировал будущим, фокуснически чередуя проклятия и оправдания своего пребывания в том, и в другом, и в третьем… А оно вишь как развернуло. Словно кто схватил тряпку да и стёр с доски все формулки, которые ты на ней жизнь целую меленько мелком выводил. Ша, говорит, хватит хрестоматии, начнём с нуля. Прошлого больше нет. Укатило, брат, твоё прошлое в Валюхином джипушнике, платочком из форточки маша! А будущего и тем более нету. Ровно до тех пор, пока ты с нынешним не разберёшься.

Вот же оно — кошмарное и мерзкое, как его ни приукрашивай. А ты, вишь, Шуберта им наверчиваешь, загадки загадываешь да уговоры уговариваешь терпеть и верить. До кех — терпеть-то? Девочка должна быть сыта и довольна. И мальчик должен пребывать в тонусе и тоже регулярно выковыривать веточкой застрявшее меж зубами мясо. Чтобы, представ пред ясны очи Валюшки со Светкой, ты мог бы со всею гордостью сказать всего два слова: получите и распишитесь…

Да даже если и не придётся представать (да и не придётся, ты же в курсе уже) — чтобы… ну, чтобы… ну чего тут ещё говорить: хватит соплей! — они на после. А никакого после не приключится, если ты сию самую минуту не встряхнёшься и не зарычишь хищно, бия себя кулачонками в широкую (помнишь — хвастал?) грудину, кинг-конг грёбаный! Ты где? Ты в лесу! Вот и будь зверь. В первую голову — зверь. И только потом уже, на досуге, так сказать, сыто урча желудочно-кишечным трактом и самодовольно лицезрея благодарно же урчащую стаю, сыпь в пространство мудростию и прочей хернёй.

Стишки даже можешь начать сочинять — «Ура, мы были робинзоны! Наш остров был без берегов…» А пока ты обычный древний человек. Гомо эректус практически… Помнишь, доказывал, что машины времени нет? — есть, папаша, такая машина! И ты, какое ни на есть хранилище опыта всея человечества, непонятно как и зачем залез в неё и выбрался ровно в миллион лет назад. И теперь тебе надо тупо прикинуть, что из твоего чёртова опыта пригодно здесь и сейчас. Прикинуть, приложить, наладить и накормить своих зверёнышей. И, кстати, самому брюхо набить — а как же! самому тоже. Потому что завтра предстоит решать задачки посложнее нонешней. Тебе, мил человек, тебе, а не кому-то там. Мозгуй давай — время пошло…

Ведь ты же знаешь всё на свете. Ты прочёл тысячи книг. Ты, наконец, сам чего-то полжизни писал, свято веря, что делаешь мир умнее, совершеннее и… да, да! — в конечном счёте, практичней. И теперь тебе предлагается задачка для первого класса: не дать последним, может быть, людям на земле элементарно подохнуть с голоду. А стало быть, встань, пойди и завали лося!

Не знаешь, как? А вот возьми и придумай — как!

Не можешь лося — зайца завали, твою мать! Зайцы же тут, наверное, есть? Заяц тебе по плечу? Выследи, догони и придуши обыкновенного зайца. Для начала самого старого, у которого и убегать-то от тебя сил нет. Полудохлого седого плешивого зайца, выбравшегося из своей норы, или где они там живут, дыхнуть напоследок свежего воздуху и тихо помолиться их заячьему богу!.. Это тебе по силам, скотина???

— Так, ребятишки, — сказал я голосом Матроскина и уморительно картинно положил им на плечи по руке: Тимке левую, Лёльке правую, видимо это должно было означать, что я со всем разобрался, всё придумал, и теперь мы спасены и все злоключения позади, — сидите-ка тут, я щас… И, подскочив молодецки, направился под горку, к зарослям лещины шагах в ста от нашего тихого бивака.

Отлично: вот ты уже и в шагах мыслишь.

И это правильно. Пора, знаешь, кончать с отвлечёнными понятиями. Какие теперь на фиг метры? — шаги, брат, теперь. Шаги, щепотки, горсти и охапки. И часы свои, всё равно не идущие, можешь выкинуть. Вон, солнышко, оно тебе и циферблат: пока не село, ищи где заночевать, встало — геть за пропитанием носиться. — За лосём, да? — Да, лучше за лосём!..

Привыкай, короче, жить от природы-матушки, как пращуры жили, а правила орфографии и дорожного движения в ухо себе забей. Пригодятся когда — хорошо, нет — стал быть, не судьба… Сам привыкай, и этих давай приучай помаленьку…

Оглянулся на этих — сидят лапули, где оставил. Сидите-сидите, отдыхайте пока. Только палицу, Тима, под рукой держи — мало ли. А я мигом…

И — поскакал!

Я выбирал полуфабрикат тщательней, чем иные спутницу жизни. Так, должно быть, искал сосну для грота какой-нибудь многомудрый дедушка-корабел: ходил туда-сюда, глаз щурил, дрыном по стволам стучал да ухом прикладывался — а каково гудит… Так выбирают, наверное, новогоднюю ёлку для какого-нибудь кремля — самую-самую, чтоб ни выше, ни красивше в родных лесах уже не осталось…

Конечно, вишня была бы уместней.

В детстве мы делали луки строго из вишни. Кто-то пёрнул, что нужна вишня — во-от так вот будет струлять! — и лазили в сад к соседке, варвары! В смысле, Робингуды…

Но, как учил классик, арфы нет — возьмите бубен: коли с вишней проблема, и орех пойдёт. И я шерстил… Но один побег был толстоват, другой тонок. Тот недостаточно прям, этот суше нужного. Я же хотел идеальный: в меру гибкий, в меру упругий, по возможности ровный и не слишком сучковатый ствол в два пальца толщиной (никаких больше сантиметров с дюймами — пальцы, локти да шаги). Я гнул их — в ту и в другую, браковал, уходил, но возвращался и гнул снова, когтём надцарапывал — только что на зуб не пробовал, забираясь при этом всё дальше и дальше в частокол, углубляясь и углубляясь в овражек…

И тут меня как серпом: и это называется щас?

За игрой в корабелов с морозками я совершенно забыл о своих детушках, бросил их чёрт знает где — впервые наедине с… да с чем угодно наедине! Идиот инфантильный! Арбалетных, блин, дел мастер!..

И ломанулся наверх. Сначала шагом, потом бегом.

И тут же — оттуда, оттуда: сверху — послышался до спазмов в подзобье знакомый тревожный треск.

БЕГУЩИЕ?!

Копздец… И сам превратился в бегущего — опрометью понёсся в гору, не успевая уворачиваться от хлобыставшего со всех сторон орешника.

Ну — кретин! Ну, сволочь безмозглая!! Ну, мудило!!!

Они продирались навстречу. Это ими производимый топот и треск я принял с перепугу за непоправимое. И остановился, и ближайший из кустов как-то особенно мстительно — будто с замаху — долбанул меня по лбу. Ах ты… я схватился за глаз и облегчённо захохотал. Теперь это не имело уже ни малейшего значения: подскочившая первой Лёлька врезалась в меня со всей дури и обхватила худыми ручонками — всё, не отпущу.

— Ну ты чо, ё-моё, совсем, что ли? — нахлобучил подоспевший Тим.

— Простите, — не то хныкал, не то хихикал я. — Просто простите и всё, не подумал… вот ведь как, да?.. вот… вот он!.. он, Тима… это он! ОН!!!

Рассекший мне бровь хлыст был то, что надо…

Мы вернулись к стойбищу. Вечереть вроде не вечерело, но до сумерек было уже недалече. Тимка деловито разгрызал зелёные ещё орешки — набрал по пути несколько пригоршней — и скармливал по одному прилобунившейся сестрёнке. Она так же без единого слова направляла время от времени братнину руку с безвкусным лакомством к его рту.

Созерцая краем глаза эту раздирающую душу картину и сопя от усердия, я мастерил луковину. И почему-то мне тоже нестерпимо захотелось вдруг неспелого орешка с ладошки. И сразу же вслед за ним — кофе. Сладкого и ароматного. И не чуть-чуть, а до отвала.

Это была роковая ошибка. Задумываться о еде непростительно — проверено… Даже мимолётная мысль о занюханной заплесневелой корочке хлеба тут же уносила в потустороннее, порождая вал зрительных, а что ещё беспощадней — вкусовых и обонятельных гастрономических галлюцинаций. Невинный образ ложки манной каши запросто мог спровоцировать слюни по свиной котлете с молоденькой кортошечкой под укропом, и пошло-поехало…

Еда — запретная тема. Запретнее, может быть, всех остальных. А я сплоховал: кофе!

А кофе готовится как: вначале топим масло. На самом слабом огне. Чтоб всё дно сковороды покрыло. В него тоненько нарезанной грудинки (за неимением — корейки, ветчины, просто колбасы, нет — можно даже сосиску постругать, но это уже не то). Чуть зашкворчит — кромсаем туда помидор, и пусть оно тушится до пока не выцветет. И заливаем яйцом — не взбитым, ни в коем случае не взбитым — слегка помятым. Адекватные солят, нервные ещё и перчат. После чего огонь вон и присыпаем тёртым сыром. Любого твёрдого сорта. И минуты через две всё это на средних размеров блюдце. Хлеб и вилка — по вкусу. Ну и не забыть наплюхать чашку кофе. Можно даже и без молока — всё равно остыть успеет. После пятой натощак сигареты — лучший завтрак на свете… А то — круасан, круасан…

Какой, в караганду, круасан? — ты орудие вон ладь!

И я с болью в пересохшем горле сглотнул наваждение и продолжил ладить.

Мысль шла на шаг впереди: тетива…

На неё сгодилась бы толстая леска. Или, например, струна. Или тонкий шнурок. Очень крепкий и очень длинный шнурок. У меня не было никакого. Да и струн с леской тоже.

Ваши предложения, товарищ Кулибин?

Рукав от рубашки оторвать и — на лоскуты!

Отлично. И чего?.. Нет уж: лучше штанину на нитки распустить, и из них уже сварганить бечёвку, ес?

Ес. Вот только никогда я штанин на нитки не дербанил, сколько на это сил и времени уйдёт, не представлял, да к тому же сильно сомневался, что из полученного мочала смогу смастерить что-нибудь мало-мальски прочное…

Хорошо было в детстве: пошёл в сарай и всё нашёл.

А ты без сарая попробуй! С сараем-то и дурак…

Теперь я здорово пожалел, что не распотрошил Валюшкиной машины. Что-то-нибудь оттуда, а пригодилось бы. Не сейчас, так потом…

Тихо, мечтатель! Ша. Если бы да кабы кончились. Думай. Соображай. Изобретай, наконец…

— Лёля, — окликнул я задремавшую девоньку, — Лё-оль? Поживёшь какое-то время без хвоста?

Тим ядовито хмыкнул.

— До свадьбы отрастёт, — отшутилась Лёлька, и стянула с волос весёленькую же когда-то резинку.

Если вы никогда не стригли ребёнка при помощи перочинного ножа, вы не знаете жизни. Стрижкой это назвать трудно. Даже в сравнении со стрижкой овец (что? — вы и овец никогда не стригли? ну тогда я уж и не знаю) это выглядело чем-то средним между унижением и пыткой.

Причём для обоих. Я смахивал на сапёра, обезвреживающего ржавую военной поры мину. Или на того же Брюса, мучительно выбирающего: красный или синий? синий или красный?.. Во всяком случае, пот мне глаза заливал.

А запрокинувшая голову Лёлька старалась не шевелиться. Отчего всякое движение — и ловкое, и уж тем паче неосторожное, казалось причиняющим ей нестерпимую боль. Я понимал, что это не так, но было чувство, будто не волосы отрезаю, а уши. Она даже ойкнуть пару раз успела, пока я не наловчился сооружать в кулаке что-то вроде петли из отдельного пучка тоненьких волосёнок — «Вот так нормально? — Ага» — и перепиливал его короткими опасливыми, а потому заставляющими руку неметь от усилия рывками.

Наверное, со стороны это выглядело жутко. Тим залез ко мне в карман и вытащил сигарету (два дня назад я приватизировал курево как стратегический продукт).

— Если наконечники для стрел понадобятся, можешь у меня ногти вырвать, — усмехнулся он, ловко выпустил одно за другим три сизых кольца, сунул бычок мне в зубы, встал и поплёлся к орешнику.

— Ты куда? — не понял я.

— Сам догадайся.

Я догадался. И почему-то вспомнил, как уходили его мать с тёткой. Вот так же беззаботно и на минутку.

— А просто за дерево нельзя?

Он только рукой махнул…

Чего я, правда, цепляюсь? Ребёнок же. Обычный восемнадцатилетний ребёнок! К тому же разнополый…

— Ну, тогда недалеко давай…

— Не сцы!

— Хамить обязательно?

— Извини, вырвалось… Могу идти?

— Ну я ж серьёзно: не отходи далеко.

— Ладно, — и пошёл. — Я петь оттуда буду, пойдёт?

— Поедет, — крякнул я вдогонку, отпилил последний локон и поинтересовался у обкромсанного затылка: — Я что: в самом деле такой зануда?

— Да ладно тебе… Ему просто страшно…

Господи, ну ты-то, голуба, откуда знаешь? Я дюжину книжек написал, и сплошь про то, как, когда и почему бывает страшно. А тебе, пигалице, на всё двух слов хватает…

— Дваал-маза-втрика-рата! — противно и не без вызова донеслось из низины.

Я погладил обезображенную головушку и, успев проклясть себя за то, что сейчас заворчу, заворчал:

— Страшно ему, понимаешь!..

И, совсем уже не отдавая себе отчета, гаркнул в ответ:

— Не густо!

— Ну вот, — и Лёлька глубоко-глубоко вздохнула, — и тебе страшно…

 

6. Акела облажался

Страшно мне стало, когда он не вернулся ни через десять минут, ни ещё через столько же. Ещё не перестала кровоточить первая рваная рана утраты, как всё начиналось сначала: Тимка был, и вот Тимки нет.

Нет, какой же я всё-таки кретин!..

Я должен был засунуть свою изнеженную гордость куда поглубже, моргнуть на все его предерзости, догнать, вцепиться и тихо сказать: нет, родной, гадить ты будешь тут, при нас, Лёля отвернётся и нос зажмет, а я буду стоять рядом и, если придётся, сам подотру! Вот как должен был я повести себя. Но только не отпускать. А я отпустил. Да с прибауточками…

А ещё я со всей пронзительностью понял, что зря обкарнал девчонку. Что никакой лук больше не нужен, потому что всё оставшееся время — сколько уж его нам отмерено — мы будем тихо сходить с ума, гадая, кто следующий…

Упрямый негритёнок ушёл в овраг покакать, оставшимся осталось только плакать!

Но Лёлька не плакала. Она сидела и ждала. Совсем как тогда, на поляне, пялясь на дорогу и послушно блюдя наказы отца. Как сидела, наверное, пару часов назад, не понимая, куда подевался малахольный я.

Но со мной-то всё было понятно, куда я мог деться?

Куда? Да туда же! Пятеро не вернулись — не наука?

Шестеро уже, то есть…

Бедная моя, за что тебе такое?

Ну ладно я — я заслужил. Слишком часто терял самых дорогих, отказываясь от них добровольно, мне по грехам. Но — ты, ты-то за что расплачиваешься? За чужие упрямства? Как же права ты была тем утром, глупая моя умная Лёлька!

— Пойдём искать? — спросил я потерянно.

— Зачем? — отозвалась она. — Он щас придёт.

Вот. Вот оно! понеслось…

Офелия… нимфа… убитый грозой цветок…

Сейчас она засмеётся — светло и протяжно… Потом встанет и примется танцевать, кружась плавно и не очень умело, и из отсутствующих рукавов её будут лететь в разные стороны несуществующие же лепестки лилий, усыпая траву бутафорским первым снегом… Затем она подымется в воздух — просто взойдёт по нему как по малюсеньким невидимым ступенькам, полетает немного, опустится на луг и совьёт себе венок из таких же белых ромашек, и запоёт незатейливую грустную песенку… Да мою же — про в руках его мёртвый младенец… Подойдёт, улыбнётся ласково, опустится щекой на плечо и тихо-тихо уснёт. И я буду караулить её всю ночь, а к рассвету меня, конечно же, сморит, и я проснусь виноватый и уже совсем одинокий, потому что она будет висеть с высунутым языком вот на этом суку — точно так же, как висела давеча Валентинова куртка…

И дальше…

А дальше я и не знаю как рассказывать…

Дальше из треклятых кустов, ровно чёрт из табакерки, выпорхнул наш ни-в-чем-не-бывало-Тим и замахал над головой чем-то пёстрым и мохнатым. Дальше я увидел спокойное личико даже не шелохнувшейся ему навстречу Лёльки и понял, что ни с какого ума она не сходила, а просто ждала, как умеют ждать одни женщины, и не спрашивайте, как они это делают: ждут они и всё тут! Проводят на войну и ждут. В тюрьму соберут — и ждут. Да безо всякой даже войны и тюрьмы: сидят у окна и дожидаются — час, два, день, неделю, год — всю жизнь. А дождутся — и не пляшут от счастья ритуальных танцев с цветами из обшлагов, а просто достанут из холодильника кастрюлю, разогреют, погремят черпаком из неё в тарелку, хлеба нарежут — садись, морда, ешь.

А все эти ахи-вздохи и прочую канитель за них придумываем мы, шекспиры окаянные. В силу своих убогих, если не сказать ублюдочных представлений о женском сердце, которое нам — кровь из носу — хочется видеть пламенней своего, а оно никакой не мотор, оно нормальное, самой природой принуждённое биться ровно и размеренно за вас обоих: и за себя, и за тебя, урода. И пока ты тут бесновался и в сотый раз всех поперехоронил, она сидела и переживала исключительно, чтобы он там ногу не подвернул или глаз, не дай бог, не выколол…

И, не зная, чего ещё к этому добавить, я взял и упал в обморок. Сидя.

Очнулся — ночь. Лежу в одеяла спелёнутый. Под боком Лёлька ворочается, локоть, комарами потраченный, расчёсывает с подстоном. В ногах костерок теплится. У костерка Тим ложкой в кастрюльке шерудит — кашеварит, значит.

За рецепт яства ничего не скажу, но запа-а-ах!..

— Чего это там у тебя? — спрашиваю.

— Кажись, перепёлка.

— Кругом одни перепела…

— Ну, пускай будет глухариха, если тебе так хочется.

— И как же это ты её?

— Как-как — камнем… Лёльк, пошли бульониться…

Вареву, конечно, не помешал бы кристаллик соли, но это было лучшее на моей памяти варево. Для некой кулинарной завершённости Тим набросал в него грибов и какой-то травы. Ровно столько, сколько надо («Точность — вежливость поваров», Пушкин, кажется). И это было не просто съедобно — это был шедевр вкусового вдохновения.

Встать мне они не дали. Лёля присуседилась в головах и поила из кружки. Я, собственно, не брыкался: в груди ещё крепко ломило.

Доктор из меня никакой, но, чуяло сердце, перенёс я тем вечером малюсенький такой инфарктец. Малюсенький — в том смысле, что полноценного я бы, скорее всего, просто не сдюжил. И насыщенный, а главное, горячий навар пришёлся в самый раз. О мясе и не говорю — ужин аристократов: ешь, как говорится, ананасы, жуй рябчиков. За неимением — перепелов!

Как вырубился снова, снова не помню. Помню: утро, тепло, птички какие-то, Тимкой ещё не оприходованные, свиристят, сам он сидит, где и вчера — сучит, прядёт, ткёт или как уж оно там ещё, из Лёлькиных волос тетиву. Заметил, что ворочаюсь:

— Привет, упокойник! Ну и работёнку ты мне подогнал. Четвёртый час плету…

— Да я сам хотел…

— Забудь, шучу я. Супчику для начала хлебни. Доковыляешь?

— Нормально…

Меня и впрямь поотпустило. К тому же впервые за эти дни не только наелся, но и выспался по-человечески.

— А красавица наша где?

— Да вон, на заслуженном отдыхе.

Наша красавица дрыхла под соседним кустом.

Дезертировав — пусть и ненароком, — я оставил их с ночным лесом тет-а-тет, и совершенно очевидно, что в отсутствие командира Лёлька, наконец, сама себя мобилизовала, и Тим, надо понимать, не сопротивлялся.

— Ну да, — подтвердил он мою догадку, — прошла боевое крещение. Целых три часа пасла два подведомственных тела. Теперь она у нас полноправный боец.

— А чего там-то?

— А ты… как бы это сказать… ты под утро обниматься к ней полез не совсем по-родственному…

— Да перестань!

— А чего перестань? Приснилось, наверное, что — ты и давай племянницу лапать… Да ладно, не парься, никто не в претензии… Просто спать-то охота, вот она и отползла.

Да уж — дела!.. Эко меня расколбасило…

— Ну ты же понимаешь, — начал было я.

— Да говорю же: не парься, — закрыл он тему, ладя на творимом волоконце очередной узелок.

Через полчаса первая на земле за последние полтыщи лет рукотворная тетива была готова. Тим попытал её на растяг, на разрыв, остался доволен и принялся крепить на припасённую мной и доведённую им до ума дугу. Тут и Лёлька проснулась. Потянулась всеми четырьмя и промычала:

— Эх, щас бы какавки! (кому чего)

В общем, это был очень хороший день: я жив, мелкая не хандрит, Тим весь в делах и, кажется, готов возглавить стаю.

А я, в принципе, и не возражал: целее буду. Должность скорее почётная, чем сколько-то осязаемая. Что, собственно говоря, она давала? Ну, право окрика, типа эй, куда, без меня не ходи. Ну, возможность скормить тем, кто слабее, кусочек пожирней и послаще…

Так что рули, Тима, на здоровье. Флаг тебе с барабаном. Но он тут же опроверг мои подозрения:

— А шалаш-то, дядьк, ставить, похоже, придётся, как считаешь? Надо ж тебе курс реабилитации пройти?

То есть инициатива как бы евонная, но принятие окончательного решения всё равно за мной.

— Значит, будем ставить, — провозгласил я, чувствуя себя в этот миг не меньше как Петром Великим.

Шалашей я в прежней жизни не ставил.

В прежней жизни я не ставил даже обычной палатки. Но что-то подсказывало, что они тем более, а идея возведения какого-никакого жилья грела, и пришлось срочно притворяться последним бойскаутом…

Мы соорудили его в полдня. Напоминал он больше вигвам, но это было настоящее строение. Со здоровенной жердиной торчком посередине (вот где кесарь брательников пригодился), с несущими… ну не знаю я, как обозвать наклонные слеги а ля рёбра жёсткости. За неимением гвоздей мы с Тимкой связывали их гибкими еловыми веточками. Получившийся каркас обложили лапами. В пару слоёв. Потом подумали и прибавили ещё пару. В общем, теперь мы имели роскошные лохматые апартаменты примерно два на два и два же в высоту. Вернее, три на три на три, если в шагах.

Я любовался на наше логово, пока не поверил, что в нём и взаправду можно при случае даже перезимовать. И тут же поделился этой светлой мыслью с сожителями.

— Ну да, — согласилась Лёлька, — вот так прямо в трусах одних и в кедах зимовать здесь и будем… Ты кормить нас сегодня собираешься или нет? — это уже Тимке.

Он как раз собирался: строгал стрелы. До темноты было ещё как до Пекина, и наш зверобой решил опробовать свежеизготовленное оружие в действии.

Мы проводили его (на этот раз я даже с инструкциями не полез — чего нарываться) и отправились за водой. Взяли кастрюли с баклашкой и пошли.

Ручьишко протекал тут же, в орешнике, в самой низине. Лёлька с Тимом разведали его, когда за грибами мотались. Она меня теперь и вела. Лупила пластиком как булавой по высокой траве и болтала без передыху.

А я по обыкновению самоуглублялся…

Замечательно, Андрей Палыч! Просто замечательно: четырёх дней не сдюжил — ласты клеить взялся. С ребятишек вон, что ли, пример бери. Ничего страшнее экзаменов не видали, а держатся, как полжизни тут. Ну, плачут иногда… А ты бы не плакал (без бы)? Но не сдаются же, в осадок не выпадают. Ни сами не выпадают, ни тебе, неженке, не дают — барахтаются.

Я действительно поражался: как же всё-таки гибки они, как пластичны. Вчера только в контактах да одноклассниках сидели, фотками с мобил обменивались, эсэмэсочками дурацкими, а сегодня по дичь ходят, птицу перелётную потрошат и жертвуют на благо общего дела, пусть и не кровью — причёсками вот, например!..

— …нет, если, конечно, Тимка много зверей настреляет, — балаболила Лёлька, — то можно шкуры с них содрать и одежды нашить, ну, как у эскимосов! Тогда да, тогда можно попытаться и перезимовать. Только шалаш надо раза в три толще сделать…

— Лучше землянку…

— В смысле?

— Землянку вырыть, а сверху уже шалаш…

— Точно!.. Слушай, землянку это вообще класс! И изнутри её тоже ветками выложить… Не, правда, тогда можно. И еды запасти. Шкуры — на одежду, а мясо закоптить, ты мясо коптить умеешь?

С копчением мяса у меня обстояло примерно как и с зодчеством, но я на всякий случай кивнул.

— Ну вот!.. Вообще, как нам с тобой повезло-о-о… Тебе на последний герой надо было ехать: ты бы у них тоже старейшиной был…

И вдруг — безо всякой прелюдии, в карьер:

— А у тебя там кто остался?

— У-у-у-у! Много кто… Дочки, у которых уже свои дети… Сын Ванька… А подумать, так и никого.

— Как это?

— Да так. Виделся я с ними в последнее время редко.

— Почему?

— Всё назавтра откладывал.

— Я вот тоже. А теперь…

И заткнулась.

— Ты мне это прекрати! — возмутился я, по возможности не фальшивя. — Никакого такого теперь! Недели ещё не прошло. Живы они.

— Да ладно. Живой-то папка бы меня давно нашёл.

— Думаешь, это так просто?

— Думаю, да. Тимка на деревьях зарубки делал. На каждом, где ночевать останавливались. И так, по дороге… Папка бы заметил и уже здесь бы был. Так что нет их никого больше, и не надо со мной как с маленькой.

Что возразить, я не нашёлся.

— А ты что же, совсем один жил?

— Ну, почему один… С одним человеком…

— С любовницей, что ли?

— Фу! Лёль!

— Да чего фу?

— Самое моё нелюбимое слово.

— По-другому скажи.

— А по-другому… — а правда: как это по-другому-то? — Это когда встречаешь человека, дороже которого у тебя не было, нету, и не будет уже никогда…

— Любишь, то есть?

Ну правильно: любовница, вот и любишь…

— Ну да, любишь. И вот любишь ты его любишь… любишь-любишь… и однажды замечаешь, что рядом с тобой совсем не тот человек, которому ты хотел отдать — да и отдавал, кстати, — всё лучшее, что в тебе есть, сколько уж его там… А это не тот, ну вот совершенно не тот человек, на груди которого ты мечтал умереть…

— Ну, так и говори — женщина. Чего ты её человеком-то…

— Ну да, женщина… В моём случае, конечно, женщина… Хотя под грудью я сейчас имел в виду не то, что ты подумала. Это я в более широком смысле. В глобальном.

— Не отвлекайся…

— Да я и не отвлекаюсь, — ух ты, как она меня. — Ты вообще понимаешь, о чём я?

— А то! Ты щас пытаешься объяснить ребёнку, что любовь не всегда навсегда.

— Именно. А хочется-то навсегда!

— Как у папы с мамой?

— Ну, примерно…

— Примерно или точно как у них?

— Знаешь, я ведь в их шкуре не был…

— Но ты же лучше меня это понимаешь.

— А этого никто не понимает. Никто и никогда. Притворяются только. Так что когда кто-нибудь будет говорить, что знает что-то там такое, чего, скажем, ты не знаешь — имей в виду: или дурак, или врёт.

— Ладно. Ты просто ответь: папа маму так любил?

— Ну, как — так?

— Ну, чтобы на груди… в широком смысле…

— Видимо, так. Иначе не я, а он бы теперь вас по лесу водил.

— Значит, это хорошо, что они вместе пропали, — выдала она шагов через десять.

— Согласен. Им — хорошо…

А вот он и ручей. Вода холодная-холодная! И чистая… Я дорвался и уже ни напиться, ни наплескаться не мог…

И чего, спрашивается, ты сейчас на девчонку понавывалил? Думать же надо, кому, что и когда.

А может, исповедоваться затем и ходят, чтобы кого попало своими претензиями к миру не грузить?

— Получается, что ты никого так не любил? — Лёлька сидела на коряге с видом видавшего виды следака, её дознание было не окончено.

— Это как папка-то твой?

— Ну да.

— Знаешь, давай-ка как-нибудь потом…

— Потом… Я же говорю: тоже всё думала: потом, потом, а теперь кроме тебя и спросить некого.

— Ну спрашивай.

— Да я спросила уже: как вышло, что ты вот любил, а теперь человеком её называешь? И даже прямо сказать не можешь, остался у тебя там кто или нет.

А действительно — как?

— Да выболело всё, девонька. Думаешь, это так просто — терять? Это как там, на поляне: вот мама была, вот батя, а ушли по дороже — и всё… Извини, я не хотел об этом, просто чтобы понятней…

— Нормально. Я же сама начала, — и подошла ко мне и прямо в лицо: — А ты это когда-нибудь кому-нибудь вот так же, как мне, объяснял? Ну, до того как потерять?

— Так, — я понял, что не выдерживаю этого взгляда. — Тебе сколько лет вообще?

— Мало. Объяснял или нет?

— Ой! да я стольким объяснял, что самому страшно.

Лёлька понимающе кивнула и отошла.

— Выходит, это ты и виноват, что мы тут застряли.

Хочу инфаркт, подумал я. Потому что что на такое ответишь?

Эй, старик! То есть, как это — что? Взялся объяснять, так и иди уже до конца. Растолкуй ей, что любовь, голубушка моя, это всего лишь болезнь. Обычный психофизический недуг («А психофизический это как?» — «А это когда душа и тело поровну хворают»). Что эта самая любовь всего лишь маниакальная и чаще всего совершенно иррациональная… это понятно? — Ну, это когда не эгоизм, а как его, наоборот, когда тебе самому от этого никакой пользы, да? — Вообще-то не совсем. Хотя и это тоже… Так вот: эта твоя хвалёная любовь просто нездоровая и ничем не объяснимая зависимость одного человека от другого. Это когда весь смысл твоего существования вдруг переподчиняется поведению другого, обычно не отдающего себе даже отчёта в том, насколько каждое его слово, каждое движение, каждое что попало — для тебя жизнь или смерть. И, кстати, далеко не всегда заслуживающего таких твоих терзаний…

Чего ты чуть что за инфаркты-то прячешься? Объясняй давай! Спрашивает же…

Расскажи ей про Зойку. Про Зайку-Зойку, свет последних твоих двух лет — чистую, добрую и прелесть какую дурочку, всякая минута с которой была праздник и всякая без — пыткой пыток. Будь жесток, старик, и расскажи этой девочке, что пап-мамина любовь, какой бы долгой и нежной она ни была, не идёт ни в малейшее сравнение с тем, что происходило с тобой все те семьсот дней и ночей. Что ты дышал только когда слышал её дыхание. А когда не слышал — переставал. Всё переставал: и дышать, и хотеть хоть чего-нибудь — тупо падал на свой расхристанный диван и ждал, ждал, ждал, ждал, ждал и ждал…

Как это чего! Всего!

Как появится наконец со своей неповторимой — с самого порога — скороговоркой про тысячу мелких сегодня радостей и обид; как, конфузливо отворотясь (и фиг отучишь!), стащит рабочий прикид и облачится в свою-твою старенькую тельняшку; как плюхнется рядом, не прекращая щебета, успев, правда, чмокнуть и потешно ёжась от твоих настойчивых клевков — в глаза, в щёки, за ушко, в шею, далее — везде… Как обнаружит вдруг, что голодна — о, это её умение начинать грызть сыр ещё в магазине, до кассы! — как отпихнёт тебя, поддавшегося, и кинется в кухню делать единственное, чего не умеет напрочь — готовить… Как попрёшься ты следом наблюдать за превращением съедобного доселе в мелкое крошево… Как потащите вы эти тарелки назад, к дивану, врубите старенький, из прошлого ещё века, КВН и будете (она будет — разумеется, она!) уплетать сырно-ветчинную строганинку под «Уральские пельмени» и под дружный гогот: её — над шутками, которые слышит в сотый раз, и твой — над ней, не способной запомнить ни одной из них и на этот, сто первый…

А потом будет ночь — не потому что уже ночь, а потому что сколько же можно пялиться в телик, если под правою рукой у тебя лучшая на земле левая грудь, а под тою колотится сердце, неравнодушное к тебе в тысячу раз сильнее, чем все остальные на земле вместе взятые… Гуд бай, Александр Васильевич, нам больше не смешно!..

Попробуй, отче, описать любопытному ребёнку, как утром она бегом-бегом нахлобучивала свой, тобою же ночью подобранный и потому только не истоптанный гардероб… Как, носясь за чаем, сахаром и тем же сыром, отбирала у отказывающегося вылезать из-под одеяла тебя третью кряду сигарету, а потом целовала-целовала-целовала — так, что скулы сводило и гланды немели, и исчезала за дверью, и всё начиналось сначала: не дышать, не желать, не жить…

Вот только какими словами это — ребёнку, убеждённому, что ничего лучше происходившего с её родителями в мире не существовало и существовать не может практически по определению? А главное, как объяснишь ты ей, с какой не той ноги поломал ты всё это парой сорвавшихся с языка глупых слов? Как не понял Зайкиной обиды и целую неделю добивал её своими то допросами, то гробовыми молчаниями, пока не бросил на прощание сакраментального — живи!

Знаешь, Лёля (вот так и начни). Знаешь, Лёля, не всё так просто (очень хорошее начало, идеально правильное!). Не всё просто, Лёленька, в отношениях двух людей. А уж если один из них женщина — так и вовсе. Никогда ещё, маленькая моя, два человека, один из которых женщина, а другой такой вот недоумок, как я, не умели… и — сломайся.

Сломайся, велеречивый ты наш, ровно посередине фразы. Потому что договорить её ты пытаешься уже четверть века, а она всё не договаривается и не договаривается. Потому что, сумев договорить её, ты стал бы, наконец, нормальным мужиком, способным жить неодиноко, на зависть полно и умереть когда-нибудь в один прекрасный день и час с любимым человеком, который, как ты, голуба, справедливо отметила, никакой не человек, а именно что женщина. В общем, стал бы, в конце концов, тихим и всем довольным, как твои, девочка моя, папа с мамой…

А закончь, старче, болтом, который уже в третью книжку норовишь втиснуть, да всё некуда, на специальный случай бережёшь — вот он, этот случай, лепи: жизнь, Лёля, — она вообще-то гораздо проще, чем кажется. Хотя и много сложней, чем хотелось бы — вот!..

Вот это и будет настоящий ответ на вопрос, кто тут и в чём конкретно виноват. И пусть разбирается: за твоё неумение обращаться с обретённым счастьем отдуваются теперь они или за что совсем другое…

Но отвечать не пришлось: по ту сторону оврага послышался знакомый гуд.

Это снова были они — бегущие.

На сей раз без вариантов.

 

7. Много с половиной недель

В сказках богатырь ложит ухо на сырую матерь-землю и слышит: дрожит земля, скачет идолище поганое. Под нами дрожало безо всякого ухоприложения.

Попасться им здесь, в кустарничке — верная гибель, хоть сам в землю зарывайся. Но, судя по удалённости топота, пара-тройка минут в запасе имелась, и я уже начал было соображать, в какую сторону ломиться, да тут же понял, что дёргаться не стоит: гул больше не нарастал и, кажется, даже удалялся. Идолище прошло мимо. И пусть это были всего лишь секунды, но секунды очень неприятные.

Назад, хоть в гору и не порожняком (она с маленькой кастрюлькой, я с большой плюс с баклашкой под мышкой), получилось почему-то гораздо быстрей.

Шалаш был пуст, Тим, разумеется, ещё не вернулся.

За него я почему-то не волновался: он в ельник пошёл, а там — нычься за дерево и жди, пока пройдут, сдался ты им, если на пути не торчишь.

Вообще, схоронив его раз, я словно записал парня в бессмертные. Тим не боялся леса. Он принял вызов и сам уже день от дня всё настырнее провоцировал стычку, точно вознамерившись если и не приручить — так хоть укротить его. Он станет последним из нас, кого непоправимое сможет застать врасплох. Иное дело мы, тыловая кость: расслабились — и лес тут же напомнил о себе.

Исчерпавшая недельную квоту вопросов-ответов Лёлька залезла в опочивальню, а я, чтобы скоротать ожидание кормильца, придумал себе занятие. Насрезал еловой коры, наскрёб смолы, потом ещё за берестой смотался, сел и принялся мастерить подобие кадушки. Чтоб куда воду запасать и не за всяким глотком с кастрюлей под горку бегать.

При мыслях о воде меня и проняло: девчонка-то взрослая уже! И, в отличие от нас с Тимом, всё ж таки девчонка. И походный наш быт должен вызывать в ней дискомфорт, о котором племяш, возможно, ещё и не догадывается, а я, дурень, до сих пор не задумался.

И решил не ходить вокруг да около.

— Лёль, — окликнул я, — может, не в своё дело лезу, чего у нас с личной гигиеной, а?

— Ты о чём?

Да! Молодец, дядя Андрюша! Песталоцци! Сформулировал так сформулировал! Теперь попробуй перевести.

— Я имею в виду, может, окупнуться тебе надо было? Постирать там чего…

— А-а-а… Да надо бы, конечно.

— И чего молчала?

— А чо я скажу?

— Ну, отвернись, мол, дядьк, я побалакаюсь.

— Думала, сам сообразишь.

— Ну вот, сообразил же.

— Молодец…

Тут и Тим вернулся. Пустой и, соответственно, злой.

— Завтра прямо с утра пойду, — упредил он возможные расспросы, напился ключевой и тоже полез в шалаш.

Чтобы скрасить общую досаду, я торжественно объявил завтра банным днём и запалил костёр. Естественно, с первой спички. И возгласил: огонь — наше всё, и если мы не хотим остаться без него уже через месяц, костёр теперь должен гореть всегда. А ему наплевать, удалась нынче охота или нет. В него подбросишь — горит, забудешь — тухнет. Полбаллончика газа, конечно, хорошо, но газ на чёрный день, а пока… Они не дослушали, встали и пошли собирать валежник.

Ну а чего? — подумал я. — Неправильно, что ли? Я же вот не волыню — водопровод, можно сказать, создаю… Вы сейчас завалитесь, а я, пока не слеплю, глаз не сомкну. Разделение обязанностей называется. От каждого по способностям…

В ту ночь я впервые всерьёз задумался о том, что и от меня должен бы быть хоть какой-нибудь, а прок.

— Сигарету дай, — услыхал я за спиной.

Светало. Парень уходил на охоту. Я выделил.

— Как тебе мой тазик? — вообще-то выглядел тазик (долепил-таки за дежурство) так себе, но он был мой, хоть вставай и иди лицензируй.

— Не, давай лучше две, — хмуро сказал Тим, и я без разговоров уже протянул вторую…

Он вернулся точнёхонько к нашему пробуждению. С зайцем! Тем самым — не слишком проворным, но достаточно крупным, чтобы день начался с праздника.

Лёлька кинулась свежевать добычу и свежевала на удивление умело. А я воспользовался тем, что леди под присмотром, и двинул по воду.

Выглядела горе-бочка чудовищно, но воды чудесным же образом не пропускала. Однако, пытаясь наполнить её, понял, что дал маху, не прихватив с собой хотя бы кружки. И, нацедив с горем пополам не больше трети, всю обратную дорогу протрясся, как бы не раздавить: это было бы сокрушительным ударом по ремесленническому самолюбию…

Заяц тем временем потрескивал над огнём. Тимур пополнял запасы топлива. В общем, жизнь стремительно налаживалась. А что? — жильё строим, зверя бьём, производство посуды вот запустили. Теперь ещё глины найти и в гончары подамся. Черепки освою. Хотя нет: начну с кирпичей. Кирпич дело нехитрое. И очень полезное. Из кирпича нормальные стены сложим — такие, чтоб ни к каким бегущим больше не прислушиваться. Да и от волков-медведей (господи! здесь ведь и медведи где-то). А там, глядишь, и кузнечное дело с землепользованием наладим — чисто эволюция человека в картинках.

Чего в картинках? Какая эволюция? Какой дом, а, наф-наф? У тебя спички-то вон кончаются, кустарь-одиночка…

Однако на правах командующего парадом я тут же, за отсутствующим пока столом, поставил перед Тимом новую задачу — охотясь, глядеть под ноги и искать солонцы.

— Нет, ну завернёт так завернёт! — хмыкнула Лёлька.

— Если лес, — говорю, — значит, должны быть и лоси. А где лоси, там и соль. Надо же им чего-то лизать?

Поручение было, что и говорить, из разряда поди туда, не знаю куда, но Тим проникся и обещал примечать…

Завтрак, он же обед, удался на славу: зайчишка ушёл на ура. Вдохновлённый удачей добытчик вознамерился немедля отправиться и за ужином. Но я остудил его пыл, напомнив о ранее назначенной помывке-постирушке. И, полежав с полчаса кверху пузом, построил персонал и повёл принимать водные процедуры.

Первым открылось дамское отделение…

Мы с Тимкой сели спинами к ручью — с обеих сторон, так спокойней, мало ли откуда чего. А Лёлька… Не знаю уж, как она там управлялась — до меня доносилось лишь застенчивое бултыхание. Да перепалка:

— Ну всё, считаю до трёх и оглядываюсь.

— Дурак!..

Действительно, дурак. И так-то не больно удобно, а тут ещё он. Как в кино, честное слово. Там злодей, перед тем как пальнуть в героя (варианты: сбросить в пропасть, скормить хищникам, измельчить газонокосилкой или раздавить асфальтоукладчиком), долго и пафосно поясняет бедолаге, с какой целью, с каким удовольствием и даже как именно он намеревается это сделать. Так и этот — ой, ща как подсмотрю!.. Кто хочет видеть, не треплется, а смотрит.

Эх, Тима-Тима! Всему-то тебя ещё учить…

— Лёльк! — окликнул я как можно непринуждённее. — Ты сырые трусишки-то не надевай, в руке понесёшь, а там уже всё и просушим.

— Да уж как-нибудь догадалась, — был ответ.

— На вот, — я стащил с себя рубашку и бросил через плечо, — типа халат…

В футболке и юбчонке ей было бы неловко, а моя пятьдесят четвертого — ну люблю я на размер ширше — самое то: и длинная, и всяко потеплей.

— Мерси, — откликнулась она, и тут же: — Алё! Смена караула.

Чистюля додумалась и голову вымыть и теперь стояла на бережку, запахнувшись в и впрямь кажущуюся на ней халатом ковбойку, дрожа, что тот лист. Ножки худенькие, обкромсанные волосята торчат, губы синие, но — лыбится. Порыв обнять и отогреть показался мне не слишком разумным. В основном из-за места: это ж здесь я вчера только читал ей лекцию об отношениях, извините, полов, так что жалко тебя, цыплёнка, конечно, но с объятиями, наверное, лучше повременим. И беспомощно предложил:

— Ты попрыгай, что ли…

— Можно я сама как-нибудь разберусь?

И уселась на вчерашнюю корягу.

— Можешь оборачиваться! — хохотнул Тим, стягивая джинсы.

Лёлька не отреагировала, а вот я, сам уже с голой задницей, отвесил хохмачу нравоучительного подзатыльника.

— Да ладно! Прикалываюсь я, — буркнул он и полез в ручей. — Уау! Лучше и не оборачивайся, Лёль!

Ну что ты с ним будешь делать?..

Удобство, и правда, было ещё то: глубины ниже полколена, вода студёная, как в купели. И всё же лучше, чем ничего. Через пару минут мы натянули штаны на мокрые ноги и принялись жамкать в ручье исподнее.

— А ещё говорят, что женщины подолгу копошатся, — наехала Лёлька. — Скоро вы там? Холодно ж.

Вся следующая неделя или даже больше — считать дни мне очень скоро надоело — прошла незаметно. В трудах праведных и новых открытиях.

Прежде прочего обнаружилось, что день удлинился. Равно как и ночь — раза в полтора: Тим объявил, что часы его спешат, и не на час-другой, а как следует, на хронометре, например, уже полночь, а у нас ещё светлынь несусветная. Ну и тому подобное.

Автоматически вспомнились первый вечер, который никак не хотел кончаться, и тормозные мухи на поляне. Видимо, тогда мы оказались в эпицентре какого-то сдвига, но умудрились сбежать от него, а теперь он понемногу настигает. Разворачивается лес, окружает, разбрасывает, понимаешь, свои камни, а ты, готов, не готов — собирай!

Сказать однозначно, хорошо это или плохо, было сложно. Разница в течении времени у Тимки на руке и в действительности не ощущалась и вроде бы ничем гибельным не грозила. Однако задним умом хотелось находиться подальше от всех этих фокусов-покусов. Спокойней без них…

Радовало, например, что летучая таратайка больше не объявлялась. Я даже укрепился в мысли, что был прав и она нам просто привиделась.

Солярис, Андрюха! — разъяснял я себе. — Обыкновенный Солярис районного значения. Только у них там был океан, а у нас лес. Который точно так же копается в твоей замусоренной подкорке, вынает из неё всякую хрень и кажет тебе как на широкоформатном экране…

Правда, параллели с Солярисом предполагали прибытие со дня на день Валентина, скажем. В нерасстёгивающейся рубашке с бутафорскими пуговицами. Который будет стопроцентным Валюхой, но не будет ни в огне гореть, ни в воде тонуть, а будет тянуть из нас изо всех жилы своей запредельной правильностью. До тех пор тянуть будет, пока мы все с катушек не послетаем…

Нет. Не надо Солярис! Только не Солярис. На Солярис хорошо со стороны смотреть, из кресла, когда там Банионис. А когда там ты — художественный подтекст становится собственной мукой. Сострадание и самоедство не одно и то же. От одного катарсис, от другого рак чего-нибудь внутри. И это если сам себя раньше не приговоришь. Так что давайте уж как-нибудь без Соляриса.

Но и тарелок в полнеба над головой тоже не хочется. Вот и выбирай…

Замедляющееся время текло по ему одному ведомым законам, а мы коротали его, прикладывая все старания к тому, чтобы нас это не касалось. Ухетывали жилье, пополняли запасы топлива, поддерживая вечный огонь, который, правда, время от времени тух — по Тимкиному чаще всего недогляду. Что, впрочем, то и дело сходило ему с рук как главному кормильцу.

Теперь мы регулярно питались мясом: зайчатиной, перепелятиной, куропатятиной и прочими жирными белками от щедрот заточившего нас в свои пределы леса. В рационе таком мне виделась всего одна опасность: откуда-то из школьной программы всплыло страшное слово цинга, она же скорбут. Видимо, я произнёс его как-то особенно смачно, поскольку на другой же день Лёлька сочинила немыслимое цветочное варево, оказавшееся, правда, не таким уж и противным. И впредь после поглощения поджарки (кто первым обозвал так нашу фирменную дичь на костре, не помню) мы пили её растительные чаи. И профилактики для, и в удовольствие.

Тимка меж тем нарубил себе настоящих, вот только что без металлических наконечников, копий и всё свободное от охоты время оттачивал навыки метания оных. В возможность завалить с их помощью хрестоматийного лося я, конечно, не верил. Но обнаружив, что копья у него не просто летают, но и втыкаются, скепсису поубавил: бог с ним с лосём, но против волков нужно было вооружаться. И как можно срочней. Накануне они объявились снова — теперь вдвоём (с своей волчицею голодной?). Подойти не решились, позыркали из орешника и восвояси. Но сам факт визита добра не сулил. И утром я предложил, а Тим навбивал в нашу сосну колышков-ступенек — чтоб забираться на здоровенный сук, отстоящий от земли на добрых два моих роста.

Теперь в случае нападения серых братьев Лёльке надлежало лезть туда, а уж мы — спина к спине, с копьями да тесаком — как-нибудь да отмашемся.

Тут же перешли к дрессуре подзащитной. Первые два часа она срывалась, рискуя искалечиться ещё до явления непрошеных гостей, но мы страховали, и вскоре генетически обезьянье прошлое сказалось, и наша флегматичная Лёлька шуровала туда и обратно в считанные секунды. Дотошный Тим снабдил аварийное убежище дополнительными колышками-поручнями. Получилась настоящая мини-мансарда. Они проверили, выдержит ли ветка двоих — выдержала. Предлагали опробовать втроём, но я решил не искушать.

К тому же, бог, он, конечно, троицу любит, но разве в случае настоящей беды на жёрдочке отсидишься?

Теперь из неразрешимых проблем оставалась всего одна — сбылось самое грустное из моих пророчеств: привязанные к шалашу, мы расточительно коротали время в каких-нибудь, может, пяти-шести верстах от выхода на волю.

Ну, или в десяти-двенадцати.

Да будь их даже сто двадцать, или вдвое — минуты бы здесь не остались, тотчас бы снялись. Но удостовериться можно было лишь опытным путем. Мы же вместо того, чтобы бороться и искать, обживали наспех выбранное место, будто пытаясь обмануть ненавистного вертухая: не ты, мол, нас запер — сами мы, по доброй воле, и расти себе, сколько хочешь, во все стороны, нам оно до фонаря…

Где-то через полмесяца Тим вернулся с настоящим трофеем, после чего тут же получил от меня прозвище Верная Рука. И об этом отдельно…

С пернатыми и мелким зверьём, включая лисицу, есть которую мы не стали, шкурку только сняли и притарили, он разбирался лихо. Но добычи хватало на день, от силы на утро оставалось. Попытка парной вылазки (Лёлька на это время хоронилась на ветке) ничего не дала: один лук — один и есть, сколько стрелков к нему ни приставь! А на вторую тетиву волосы пока ни у кого не отрастали.

Штатный мозгач, я вспомнил о жилах. Но жилы были надобны бычьи, воловьи, кабаньи на худой конец. Заячьими было не обойтись. Да и не оставалось от зайцев никаких жил. Оставались кости, из которых Тимка мастерил острия для стрел, да шкурки. Когда их поднакопилось, Лёлька понашила вполне элегантных мокасин. Теперь городскую обувку мы хранили до лучших (или худших) времён в шалаше, а по окрестностям вышивали в мягких меховых чунях…

Так вот: однажды на закате, когда из низины начинал ползти редкий туман — а полз он теперь всякий вечер, намекая, что холода уже не за горами, вернее, не за лесом, — наш снабженец показался из чащи, волоча что-то грузное. По традиции я моментально напрягся. Но глазастая Лёлька не дала мне и рта разинуть и с криком «Тима, ты прелесть!» бросилась навстречу брату. Я поспешил следом…

Это был оленёнок. Совсем ещё молодой, с овцу росточком. Заведомо не отвлекаясь на мелочёвку, парень угробил на его выслеживание весь день, и упрямство не было напрасным: они вышли на него сами — олениха и этот несмышлёныш. И Тим не промахнулся: всадил первую же — а по-другому бы ничего и не вышло — стрелу в шею подростку. Вторая легла рядышком. Не успевший сообразить, в чём дело, тот рухнул на колени. Мать заметалась, но чем могла помочь она обречённому детёнышу? — из кустов с копьём наперевес уже нёсся злодей-Тимур, и бедная, зарыдав по-своему, кинулась в спасительные заросли.

Наверное, это выглядело жестоко. Но это и не были съёмки учебной программы ребятам о зверятах — это было реалити-шоу на тему хто ково сгист! С некоторых пор Тимом правили исключительно чувство долга и азарт победителя.

Он рассказал, как перепилил истерзанное горло малыша перочинным (выносить из лагеря тесак я запретил категорически, да и не надобился он ему прежде), как выпустил кровь и тотчас же, поскольку на терпкий запах её могли сбежаться конкуренты, взвалил добычу на плечи и подался до хаты. Но вскоре выдохся, скинул оленёнка наземь и тащил за задние лапы, пока не услыхал восторженного Лёлькиного «прелесть»…

Для меня продолжало оставаться загадкой, как умудряется он не теряться в лесу. Однако куда больше потрясла меня тем вечером метаморфоза, сотворённая лесом с Лёлькой: ещё недавно блевавшая от одного вида крови, она даже не взглянула в стекленеющие глаза убиенного Бэмби. Всего пару месяцев назад, где-нибудь в зоосаде, кроха умилялась бы его нежной нескладности, визжа: «Мам, мам, ты посмотри, он мою баранку жуёт!» — теперь в её глазах читались лишь гордость хранительницы очага и предвкушение пиршества, извините, плоти. Наша милая добрая чуткая тринадцатилетняя Лёлька так ловко орудовала отцовым клинком, высвобождая из чулка шкурки тушу своего в некотором роде сверстника, что я испугался увидеть, как, вспоров брюхо и добравшись до потрохов, она отхватит кусок тёплой ещё печени и с рыком набросится на него, не замечая вокруг никого и ничего. Только не это, Лёленька! Умоляю тебя: только не это…

И вспомнил эпизод из своего далёкого прошлого. Как на самой заре студенчества нас, десяток вчерашних абитуриентов, загнали до начала занятий в тьмутараканский совхоз: считалось, что вреда от пребывания будущих лириков на фермах и токах меньше, чем пользы. Едва ли не впервые оторванные от пап и мам, мы оказались в полувымершей деревушке, в заброшенном пятистенке с вывеской «Фельдшерско-акушерский пункт». И в первый же вечер старушка, на попечение которой мы были переданы местным боссом по фамилии Косоротов (а рот у него и правда присутствовал где-то возле левого уха), припёрлась к нам с курицей в руке и жалобной просьбой: «Сыночки! Совсем ослепла, айдате кто пяструху зарубит, а я вам супу с яё сварю?»

Под сводами экс-больнички повисло гробовое молчание. Народ собрался преимущественно городской и к умерщвлению домашней живности не приученный — добровольцев в палачи не было. Девчата, понимавшие, что приглашение помахать топориком к ним не относится, пытливо выжидали: ну, и который не сробеет? Не сробел ваш покорный…

О, никогда не рубившие куриных голов! — знайте: приложенная к плашке, эта дура действительно вытягивает голову как какая Мария Стюарт, и твоё дело — не промахнуться. Я сплоховал. Первым ударом я лишь переломил ей хребтину, не перерубив собственно шеи. За что и схлопотал от сердобольной хозяюшки справедливое: «Чего ж ты, говнюк, делашь? Жалости в тебе никакой». И тюкнул ещё, и башка нептицы отлетела в траву, и бабка тут же сменила тон: «Вот! вот же как надо, да?», а я вымазал палец в толчками покидавшей жертву алой крови и, сам не зная для чего, мазанул им себя по лбу. И вернулся в фельдшерско-акушерский. И кому-то из товарищей натурально поплохело. Зато для товарок я раз и навсегда сделался мачо.

Я запомнил то убийство на всю жизнь. Во всяком случае, курятины потом в рот не брал лет шесть… Запомнит ли Лёлька этого малыша?

Другой вопрос: а будет ли ей кому рассказать всё это когда-нибудь, если даже и запомнит?..

Устрашившей моё экзальтированное сознание каннибальской сцены с пожиранием живой печени не воспоследовало. И всё-таки — до чего же спешно, как легко превращаются мои вчерашние дети — мои, чьи же ещё? теперь мои — в дикарей! Насколько просто адаптируются к реалиям нового существования — с утра ещё нет, а к вечеру уже да: убей и выживешь…

Считавший себя законченным циником и черствяком, я буду привыкать к этому дольше них. И, видимо, болезненней. И дай мне бог привыкнуть! Или — не дай бог…

Но песни песней о чопорном милосердии хороши лишь на сытый желудок… Час спустя мы готовили поистине царское лакомство — настоящий олений бок. Капли жира текли с рёбрышек в огонь, грозя залить его совсем. На отдельном пруте — как-то особенно ритуально — Тим жарил шашлык из сердца. Он пытался поделиться им с нами, но я вежливо устранился, наплетя чего-то об исключительном праве добытчика, непосредственно Верной Руки…

И, впервые столкнувшиеся с необходимостью спасти и сохранить этакую груду мяса, мы до утра резали его на ломти и коптили.

Минимум неделю теперь Тим мог не думать об охоте…

 

8. Тени появляются в полночь

Иногда вечерами я пел Лесного царя. Поскольку других колыбельных не знал, а дети не хотели. Лёлька не подпевала — царь считался исключительно моей арией.

Конечно же, это была баллада о пропавших близких. Просто с некоторых пор мы не вспоминали о них вслух. Каждый понимал, что ни к чему кроме нюнь это не ведёт, а нюни достали.

Но вслух — табу, а про себя…

Про себя, полагаю, ни о чём другом мы и думать не умели. И роилось, роилось… И только изредка, осторожно, как на цыпочках, прорывалось наружу. Обычно из Тимки. И чаще всего радужным. Типа: ведь если они не… пропали и всё ещё вместе, им наверняка легче — они просто обязаны суметь противостоять этой чертовщине и сохранить единственного в отряде малыша. В четыре-то взрослых головы и восемь рук это не так уж и сложно, правда? Конечно…

Но тут-то и крылась главная заковырка, мешавшая моему конечно звучать убедительно: я собственными глазами видел бегущего Егорку. А это означало лишь одно: не было рядом с ним в переломный момент тех самых восьми рук. Даже двух — отцовых — и тех не было. А значит, не нашли они с Володькой наших девчонок. И Валюха не нашёл никого. И значит, уповать остаётся только на чудо. А чудес — в лучшем, изначальном их смысле — мы пока не видели.

Но объяснить всего этого я не мог.

Та коротенькая встреча с малышом была моей и только моей тайной, распиравшей изнутри и не позволявшей свести на нет разделявшую меня с Тимкой и Лёлей пропасть, о которой, опять же, знал я один. А они — разве, догадывались. Тянулись и не могли понять, что мешает дотянуться. И тогда я пел. И служило моё мычание своеобразной отдушиной: толковать не толкуем, но помним…

Единственный же вопрос, выходивший за границы нравственных сомнений и реально мучивший меня всё это время, был прост, как горшок из-под мёда: что делать, когда погода схлынет, зарядят дожди, и мы останемся без огня? — сначала потому что его будет заливать по пять раз на дню, а потом — когда я чиркну однажды последней спичкой.

Оптимизм — вещь разлюбезная, но и у него есть разумные пределы. По моим прикидкам октябрь уж наступал. Хорошо, если осень простоит долгая и тёплая, а если нет? А из верхней одежды у нас, между прочим, только чехлы с сидений.

Лес прекратил докуки, потому что готовил нам последнее испытание — зиму.

Опять же волки… День ото дня соседство с ними становилось всё более реальной проблемой. Удивительно даже, что не нагрянули они на вонь от нашей коптильни. Но дорогу зверюги уже разведали, и значит, нашествие их — вопрос лишь времени. От пары, может, и отобьемся, а от стаи?

Я понимал, что время бездействия неумолимо подходит к концу. Что не сегодня-завтра нам всё равно придётся уходить. Навстречу не ясно ещё чему, но — уходить. И идти, пока не выйдем или пока не упрёмся в невозможность двигаться дальше. И тогда мы построим другую, последнюю уже — в сто слоёв, как и мечтала Лёлька — хибару и будем уповать на… Лёленька, девочка моя! ты ведь придумаешь, на что уповать в последние часы — погребёнными под снегом, теряющими сознание от самого обыкновенного голода и намертво жмущимися друг к дружке, чтобы сохранить остатки общего тепла? Ты же сочинишь нам нашу последнюю молитву?..

Я проснулся от щемящего чувства неотвратимо приближающейся катастрофы. Кто не знавал такого — объясню вряд ли. Открыл глаза и увидел кромешную ночь, подмигивающую звёздами в дверной, если можно так выразиться, просвет шалаша. Пора, брат, дверь ладить…

Ребятня мирно похрапывала под одним одеялом. Было зябко и удивительно тихо. Как же так? Я что — уснул на посту? Позор, Палыч! А ещё на парня катил…

А с костром что? Погас костёр. Эх ты, шляпа…

И потихоньку, стараясь не разбудить молодёжь, я полез наружу. И едва высунул голову во тьму божью, как был схвачен — за шиворот, волосы, плечи, за всё — и немыслимой силы рывком выволочен вон.

Я, что называется, и пикнуть не успел, а на помощь к первой дюжине рук подоспела другая. Да и одна ли? Пара ладоней заткнула мне рот, пара локтей перехватила горло, остальные вцепились во что только можно, и я был прижат к земле, буквально распят на ней. На каждой моей руке, на каждой ноге, на спине — всюду сидело по… я не знал, сколько человек сидело на мне — много, очень много. Единственное, что ещё мог — видеть. И я видел, как со всех сторон к шалашу неслышно движутся безмолвные и скорбные, как старики на похоронах, дети. Их облитые лунным светом бледные фигуры заполонили всё обозримое пространство и прибывали, прибывали…

Бегущие — остановились!

Теперь они шли. И шли к нам.

Они не казались уже такими же бесстрастными, как в первую встречу. Теперь в их глазах звенела злоба, нескрываемая и необъяснимая.

Я ждал волков, а пришли волчата.

Цепкие пальцы ухватили меня за вихор, потянули голову назад, к самым лопаткам, и я почувствовал, как хрустят мои шейные позвонки. И увидел приближающегося Егорку. Он двигался прямиком ко мне чуть порывистей собратьев по небытию.

Боже мой! это же он привёл их сюда!

— Держите-ка! — донёсся до меня его страстный шепот. — Все держите! Крепко держите!..

И с размаху заехал мне ботиночком по скуле.

А потом ещё — по зубам. И в бровь. И опять, и снова…

Силёнок недоставало, но он с лихвой возмещал их дефицит стремлением размолотить ненавистную харю в тюрю, в малиновое желе.

— Не отпускайте, — шипел племянник подручным и пинал, пинал, пинал…

Кажется, я даже не особенно сопротивлялся.

Мне было не столько больно, сколько страшно. И не столько за себя, сколько…

Каким-то совсем уже боковым зрением я углядел суматоху: это Тим пытался разбросать кидающихся на него зомби. «Да, да, не сдавайся, Тимушка! — загудело в голове. — Задай засранцам!..» Чего там задай? Они не кончались. Так можно драться с ветром, с ливнем, с метелью. Но Тимка, мой несгибаемый Тимка, не сдавался. Саданув ладонью в нос девчурку лет восьми — та отлетела от него, как отлетают они от деревьев на пути, — он уже карабкался на спасительную ветку, лягая преследователей. Да, умница, там им тебя не достать! Меня уже не вытащишь, а сам попробуй…

И — тут всё у меня внутри сжалось и превратилось в ежа: Лёлька!

Они тащили её прочь, вниз, к орешнику: пятеро или шестеро мальчишек покрупней остальных. Она пыталась отбиваться, но силы были неравны. Один из гадёнышей то и дело лупил её, брыкающуюся, кулаком по лицу. Я не слышал, как она кричала, но представлял, до чего больно ей сейчас — во всех смыслах больно…

Всё! Я вижу её в последний раз… Сволочи!

Я исхитрился и укусил зажимавшую губы ручонку. Сверху отчаянно взвизгнуло.

— Тим! — заорал я. — Лё! — и меня снова заткнули.

Я напрягся, пытаясь сбросить кучу-малу, но куча всё тяжелела, дышать было уже совершенно нечем.

— Неат-пус-ка-а-а-а-ать! — надсадно вопил Егор, продолжая долбать пыром.

Правый глаз был залит кровью, но левым я ещё различал происходящее, и, задрав его, в последний, может быть, раз, увидел, что никакой это и не Егорка вовсе, а мой Андреич — мой Ванька…

И сразу же успокоился, поняв, за что меня убивают.

— У-у-ух! — выдохнул он напоследок и прицельно саданул в переносицу. И я провалился в полную тьму.

Прости меня, сынок.

И ты, Лёлька — прости…

Сколько прошло — миг, век? — я очнулся.

В чувство привело ощущение едва заметного, очень напомнившего робкий поцелуй прикосновения к перебитой носопырке. Я поднял веки, и ресницы царапнулись обо что-то невесомое. Протянул руку — лист. Обычный жёлтый листок. Первый в этом году.

Стояло серое тихое утро. Костёр давно простыл — похоже, я и вправду отрубился во время дежурства. Всё остальное было ночным кошмаром. Отходом жизнедеятельности переутомлённой совести.

Вот тебе, дядюшка, и Солярис…

Я выполз наружу и закурил. Продолжать жить было хорошо. Ой как хорошо. Но легче на душе от этого почему-то не становилось. И я присмолил от бычка вторую.

Через минуту за спиной послышалось пыхтение, и появился Тим. Сбегал за сосну, пожурчал, вернулся:

— Оставишь?

Я протянул ему пяточку на пару затяжек.

Он уселся рядом:

— Ну и какие планы на сегодня?

— Уходить будем, — ответил я.

— Да уж, — согласился он, — наверно, пора…

Будить Лёльку мы не стали и долго ещё сидели молча, разглядывая затянутое тучами небо над лесом по ту сторону оврага.

А потом зарядил дождь, какой принято называть мелким, но противным. И через час наш шалаш протекал что ваше решето.

Хмурая спросонок и ввиду метеоусловий Лёлька выдала нам по куску заветренной оленины, и мы сидели втроём, накинув на плечи тяжелеющие с каждой минутой и больше холодящие, чем согревающие, одеяла — как какие Ёжик из тумана с Медвежонком, жевали похожее на резину мясо и ждали, пока сверху хоть немножечко прояснится.

Сама по себе идея отправляться в новый поход энтузиазма не прибавляла. Но необходимость была осознанной, и муссировать тут нечего.

С костром ввечеру ничего не вышло — ветки сухой вокруг не было — и мы улеглись сырые и клацающие зубами. Проснулись с забитыми носами, а Лёлька, кажется, ещё и с жаром.

На сборы я отрядил один день. Час примерно спустя всё было собрано. Переобулись в цивильное, облачились в чехлы-пончо и почапали. Тимка волок вооружение и провизию, Лёлька скудный гардероб, я всё остальное.

Мы покидали стойбище с чувством невыразимой печали — успели-таки пустить корни в дурацкий бугор. Я не сдержался, достал сокровенную фляжку, и мы с парнем добили её содержимое. Прямо на ходу, со значением. Тостов не говорили, но было понятно: пьём за то, чтоб никогда уже сюда не вернуться.

— Спасибо этому дому, — только и сказала Лёлька, когда мы миновали край опушки.

— Пойдём к другому, — вторил ей Тим.

Путь наш лежал по-прежнему на север: на юг мы уже насмотрелись…