Лёлита или роман про Ё

Сеничев Сергей Юрьевич

Andante: Дед

 

 

1. Марш обречённых

Осенний лес, доложу я вам, прелесть отдельная. В багрец и золото с т. п. — воспето и увековечено, и не отнять, и не прибавить. Но я попытаюсь.

Прогулки в лирическую осень хороши на базе надёжного тыла. Когда знаешь: вот сейчас часика полтора побродим, прелью подышим, ноги промочим и харэ, и к пенатам, ко щам горячим, телевизору и мягкой подушке. А когда прёшь мимо этого багреца как по ленте Мёбиуса, понимая, что дорога твоя никуда конкретно, и не ясно, на сколько ещё тебя хватит, тут, золотые мои, не до красот! Так эти красоты возненавидишь, что — прав был Тимка: пропади они пропадом к такой-то прародительнице…

Мы шли весь день. Благо, погода позволяла: вчерашняя грязь подсохла, а нового дождика не стряслось. Поначалу Тим вёл нас, что ваш Сусанин, вот только что не с закрытыми — места ему были знакомые, поохотиться-то успел во все стороны. Но вскоре лес пошёл нехоженый, всем троим чужой. И вновь нахлынуло ощущение первых дней скитаний — их никчемности и собственной пропащести.

Из происшествий вспомню всего одно. Присели мы под вечер уже перекусить перед последним рывком. Для ночлега место не годилось: сыро и дебри, лужайку хотелось. То есть, на минутку и присели-то, руки-ноги расслабить. И только Лёлька в сидор за харчем полезла — «Тихо», шикнул Тим и потянулся к копьецу. Мы, понятно, замерли. Я по сторонам: где это он чего увидал? А парень вдруг — хопа! — и метнул свою пику чуть не в ногу Лёльке. Настолько без замаха, что та аж прянула от неожиданности.

Это была змея!

Не анаконда, конечно, но не в размере ж дело?

Он заметил тварь в последний момент и — Верная всё-таки Рука — не промазал. Пригвождённая, издыхая, успела ещё хвостом полоснуть, но Тим взял тесак, на копье же отнёс гадину в сторонку и обезглавил. И для спокойствия слегка прикопал ядовитую башку.

И вот только тогда Лёлька завизжала.

Живое воображение моментально соорудило мне картину её быстрой и мучительной смерти. Помри я — представляю, продолжение, грубо говоря, следует. Цапни сволочь Тимку — кошмарней, но тоже, простите за цинизм, не конец света. А потеряй мы нашу Лёльку…

Нет, мы вряд ли поубивали бы друг дружку или каждый себя (за то, что не уберегли), но необходимость друг в друге утратили бы на раз, и дальше выбирались бы из этого леса поодиночке — каждый на свой страх и риск. Не наверняка, но наверное. Один-то я, может, и вообще никуда бы не пошёл — сидел бы и ждал, чем байда закончится. А вот спасение рядовой Лёли — это да, это работало как идея фикс. Думаю, Тим чувствовал то же, хотя вслух мы об этом ни разу не толковали.

Только всё это уже частности и домыслы, сухая бухгалтерия с выносом за скобки едва не ставшего фактом: целая и невредимая минуту назад девочка вдруг слабеет и синеет у тебя на руках, и ты понимаешь, что это конец, а сделать ничего не можешь. Ужас! Ужас, даже думать не хочу…

— Будем надеяться их тут не целый выводок, — всего-то и сказал спаситель, как если бы не змею ухайдакал, а комара на щеке прихлопнул. — Странно, вообще. Раньше ни одной не видел… Ну а ты чего? Всё уже.

— А если бы не попал? — шмыгнула Лёлька.

— А вот если бы да кабы — тогда да. Тогда пришлось бы тебе ногу коцать и яд отсасывать, — обрадовал он, вытирая пучком травы окровавленный клинок. — Ну и ничо: в два-то рта как-нибудь управились бы.

Вчерашний мальчик знал ответы на все вопросы.

Нет, ребятушки, чур, следующая мразь жалит меня — самое ваше слабое звено! И тут дошло: а ведь и правда — который месяц в чащах коротаем, и первая за всё время гадюка. Огрызается, значит, лес, насылает. Не по нраву ему, что снова волю свою являем…

Есть расхотелось. Рассиживаться — тем более. Поднялись, нагрузились и дальше. Зелёный супостат подпустил привычного антуражу — туману. Сначала мы брели в нём по колено. Потом по грудь. Наконец, серая муть поднялась выше голов. Отвратительное, доложу я вам, сочетание: густой туман и наползающая темнота. Тут не то что змею — кабана проглядишь. И я уже готовился скомандовать стоп-машина, как вдруг лес кончился. По крайней мере, впереди, насколько доставал глаз, деревьев не наблюдалось…

Лес — кончился? Вот так вот — вдруг?

В любую другую минуту мы бы уже прыгали от восторга. Теперь насторожились пуще прежнего: ни зги ж не видать. А вдруг болото? А вдруг вообще обрыв? Той же Оки! Чёрт разумеет эти джунгли, какую они ещё бяку припасли. Похоже, команда разделяла мои опасения от и до.

— Ладно, давайте посмотрим, — приободрил я не столько их, сколько себя, и первым двинулся в разверзающийся впереди просвет. Муравьиными шагами.

Под ногами было твёрдо — уже хорошо. И ровно — ещё лучше. Плохо, что туман загустел до состояния перекрахмаленного киселя, мы едва слышали друг друга.

— Тим, видишь чего-нибудь?

— Абсолютно.

— Та же ерунда…

— А вы закурите, — предложила Лёлька.

Прав был батя: Амадеус. Мы послушно задымили.

Нет, не выручает. На три шага вперёд глухо. А вот нас-то теперь как пить дать видно издалека…

Кто там про ёжика в тумане поминал?..

И тут шагах в десяти по курсу нарисовался торчащий из земли столбушок. Потолще любого дерева и четко квадратный в сечении — нечто среднее между не то маленьким холодильничком, не то газовой плитой — рукотворный, то есть, как ни верти. А от рукотворного мы, простите, успели подотвыкнуть. И вдруг нате вам…

— Я один, — сказал я и не без напряга шагнул навстречу пакости.

О напряге…

Всё детство мне с глумливым постоянством снился один и тот же кошмар: я бреду заброшенными задами нашего старенького неуютного парка. Густые сумерки. Густые серые, словно пеплом покрытые, кусты. А за ними контур дощатого туалета типа нужник — узенький, чёрный, что поставленный на попа гроб. Я понятия не имею, зачем прусь к нему, зато точно знаю, что увижу, когда отворится ветхая дверца. Я боюсь этого больше всего на свете: больше темноты в родном подъезде, больше любого звука в той темноте — больше самой смерти, то есть. Но, повинуясь неведомо чему, иду к нему, маленький и глупый, и обречённо тяну на себя проклятую дверь, и за ней сама пустота, из которой проступает — лицом не назовёшь, харей тоже: хари чего страшиться? харя — харя и есть — из вязкого же мрака на меня ощеривается личина, коей одно только название — сатана. И я знаю, что ничего более мерзкого (спроста ли именно сортир?) и парализующего волю прежде не видел и не увижу уже никогда…

Наверное, я кричал при этом. Или стонал. Не знаю. Знаю, что проснувшись, как это со всеми, наверное, я минуту уже спустя не мог припомнить сколько-то отчётливо ни единой детали видения, а часом позже напрочь позабывал и о самом его факте. Но проходила неделя, месяц или чуть больше, и ужас возвращался: я опять оказывался в знакомом сне и снова продирался сквозь кусты, чтобы ещё раз заглянуть в те — о нет! никак не пустые глазницы и ощутить каждой клеткой всю беспомощность живого перед воплощённым и, несомненно, всемогущим злом. И мясо у меня под кожей леденело, и самое сердце будто инеем покрывалось, и я опять просыпался в тривиальном холодном поту, о каком пишут, когда хотят сказать всё двумя коротенькими и хрен чего объясняющими словами…

Морок преследовал годами. Должно быть, он служил своеобразным пожарным клапаном — нужно же как-нибудь избавляться от копящегося день за днём страха жить?

Но, странное дело: точно помню, что сон с чудовищем за дверью оставил меня, едва я познал чуть более страшную сущность — женщину… Или просто совпало? А только с незапамятно младых соплей я предельно ясно представляю себе, как выглядит дьявол.

Поэтому, может быть, и не боюсь смерти.

И — всё-таки…

Всё-таки те десять шагов показались мне возвращением в давно забытое. Чувства ожили и принялись щепить тело на молекулы, а разум на что-то и того мельче. На протоны, что ли. И те носились по черепу, долбясь изнутри о стенки, как будто он был пустой.

Прошлое настигло. Я нисколько не сомневался, что внутри артефакта та самая вязкая тьма с мордоворотом, безвольно шёл на последнее свидание с ним и тупо отсчитывал последние шаги своей жизни на этой, не такой уж и отвратительной, как оказывалось, земле…

Спокойно, Андрюха. Ничего страшного: ты просто умрёшь, и всё. И ничего больше не будет. Ну — дьявол. Ну — душу высосет. А как ты хотел? Жил бы поправедней, и не думалось бы теперь. А теперь чего уж… Теперь главное не обделаться напоследок. Чтобы окончательно-то ребятню не разочаровать. Стерпишь? Терпи, брат. Щас, щас всё кончится. Ау, меписдопл, где ты там?

На последнем шаге ноги мои подкосились, и я рухнул на колени, припав к артефакту аки блудный сын к безымянному отцу с картины Рембрандта…

Но светопреставления не последовало. Небеса не засверкали, земля не разверзлась, да и сам короб упорно не проявлял никаких признаков жизни — ни загробной, ни бытовой. Я разожмурился: это был улей.

Обычный старый улей. Стенки его оказались на ощупь мягче пенопласта и мылко крошились под пальцами.

— Идите сюда, — окликнул я свой отряд. — Борть это!

— Чего? — не поняла Лёлька.

— Ну, улей, — и поднялся с колен. — Пчёлы. Мёд…

— А вон ещё один, — отозвался Тим. — И вон. Это ж…

— Это пасека, ребята. Это — пасека! — холодок понемногу сползал к икрам, в голове прояснялось и подсказывало: ну, чего встал? ликуй. — Вы понимаете? Мы дошли! Посреди леса пасек не ставят…

— Посреди ЭТОГО? — уточнила Лёлька.

— Да прекрати ты, — меня уже трудно было сбить с панталыку. — Раз ульи, значит, и хибара должна быть. А где хибара, там люди. Алё! Есть тут кто? — гаркнул я в темноту.

Молчание…

— Нет, ты подумай, целое лето под самым носом проторчали, — вот когда он только пришёл, отходняк-то. — Всё ты, Тимка: шалаш, шалаш… Слушать же надо, когда говорю…

— Конечно, кто же ещё виноват… Тимка!

— Конечно! Чингачгук, блин! В первую неделю мог бы разведать, если бы не в одну сторону таскался…

— Ух, какие мы теперь умные стали!

— Вы чего собачитесь-то? — не выдержала Лёлька. — Радоваться надо, а они грызутся.

— Да ладно. Ерунда это всё. Теперь — ерунда. Ау-у! — кинул я повторный и такой же безответный клич.

Туман потихоньку уступал место чистой темноте, в ней всё отчётливее различались пчелиные домики, а лучше сказать кладбища. Десятка с полтора мы насчитали. А вот хибарой, как ни странно, не пахло. А главное, впереди снова начинались деревья.

— Ну и где твои люди? — подытожил Тим.

А правда — где?.. Мы находились посереди довольно большого, соток, не знаю, в пятьдесят, а то и во все сто, урочища. Для ночлега — почти идеально. Для разочарования тоже.

Да, пусто. Но, по крайней мере, убедились, что двигаться надо, и не сегодня, так завтра куда-нибудь, а выйдем. А не завтра, так…

— Ну и ладно, — сказал я и долбанул ногой по одному из коробов, тот рассыпался в труху. — Сейчас щепки эти запалим и нормальных дров наберём. Чего носы повесили? Привал.

Лёлька тут же принялась стелить брезент. Тим пошёл сучья искать. Ошмётки стояка занялись на ура.

«Дошли! Дошли!»… Ты бы ещё джигу сплясал!

С другой стороны, это был первый за всё время намёк на присутствие во вставшем на дыбы мире человека. Лучше же, чем ничего. А утром будем разбираться. Какая ни то тропка отсюда должна же вести?..

Ход моих здравых мыслей прервал Тимкин свист.

— Айда, чего покажу, — позвал он из темноты.

— Ты где?

— Да тут я. Собирайте всё и сюда идите.

Я попросил Лёльку отвернуться и залил огонь. Мы нашли нашего гайдара по огоньку сигареты.

— Ну и что за спешка? До утра нельзя было?

— Сам не видишь?

И я увидел: чаща кончилась — за редкими соснами проступал силуэт долгожданной хибары…

— Нравится?

— Да кто ж его знает… Пошли смотреть.

 

2. Великий конспиратор

Хибара оказалась не просто хибарой — избой.

Света в окошках не было, отчего казалось, что и окошек-то в помине нет. Ну, так ведь не город, засветло, чай, ложатся…

Подойдя поближе, разглядели ещё одну.

А дальше вон, кажется, и ещё…

Это ж целая улица! Только странная какая-то. Не больно приветливая: мало что без огней — без дороги. Прогал имеется, а наката нет, трава, как всё равно сто лет сюда никто не ездил…

Да чего гадать-то! И я взялся за калитку. Та не поддалась.

Зато штакетина осталась в руке: гнилая и вытлевшая, совсем как ульи.

За забором сорняк чуть не в рост.

Брошенный дом.

Двинули к следующему — наискосок. И во второй огород, тоже поросший бурьяном, ходу не было.

— Похоже, мёртвая деревня, ребятишки, — злоключил я. — Пойдёмте, что ли, до конца прогуляемся…

В домишках не читалось и намека на присутствие человека. Больше того: оставаясь за спиной, они навевали дополнительного непокоя.

Это было не просто обидно — это выглядело как форменная издёвка: хотели? — нате! а вот за содержание не обессудьте, чем богаты…

Оканчивался порядок строением повыше прочих, напоминавшим часовенку — купол разве с чем спутаешь? Действительно: что же за дорога, коли не к храму…

Оставалось лишь выбрать домик поприличней и расположиться до светла.

Я едва сдержался, чтобы не напугать детей идиотским предположением, что в первой же хате мы непременно наткнёмся на скелет на лавке: уж больно просто было бы — апартаменты да вдруг и без скелета!

Или без привидения…

А куда деваться? Шалашик-то вон где остался.

— Ну и чаво? — донеслось со стороны часовни. — Чаво подкрадаетесь-то? Сперва хорлопанют, а опосля хоронюцца!

Лёлька инстинктивно вцепилась мне в руку. «Ад живых мертвецов!» — подумал и я и поинтересовался в темень (а вы бы не поинтересовались?):

— Вы где?

— Хде-хде, — ответил голос. — Тута мы. Подь сюды…

Послышалось остерегающее ворчание крупной, судя по рыку, собаки.

— Цыц, кобелина, — приструнил её незримый собеседник. — Свои ента, не вишь рази…

Пёс смолк. Подойдя почти вплотную, мы не без труда разглядели смутные очертания сидящего у входа в часовенку мужичка. В тот же миг он чиркнул спичкой, запаливая трубку, и короткая вспышка озарила лицо.

Это был старик. С косматой седой бородищей и заявленным кобелиной у ног — его выдали блеснувшие во тьме глаза. Где-то я эти красные уголья уже…

— А с чего вы решили, что мы свои?

— Дык какой же-ть ворожина в этаку-т даль запрёцца? Да ышшо и с дитями. Чудишь ты вольным светом, мил друх. Сидай хде стоишь, здоровкацца бум…

— Здрасти, — выдавила Лёлька, и мы приземлились.

— Ну и чаво молчим? — хрипато подбодрил туземец. — Бай давай.

— Да чего баять… Странная какая-то у вас деревня.

— Какая ж она табе деревня? Сяло это. Мурома зовёцца. А по-старинному Шивариха.

А вот это мне уже не понравилось.

— Не надо, старик: Шивариху я знаю.

— Кажуть же табе: Шивариха — по-старинному. А нониче, по переписи, Мурома…

— Хорошо село, — опередил меня Тимка. — Два амбара десять хат!

— А сяло, малой, на амбары с хатами не щитають. На Руси иде храм божий стоить там и сяло.

— И много народу у вас в селе? — снова встрял я.

— Дык все тут. А табе хто нужон-та?

— Да никто. Мне бы вот ребят до утра пристроить…

— Той-то! Ну и пущай заходють да ложацца, пошто зябнуть? А мы холубь тутати попертолкуем.

— Куда пусть заходят? В церковь, что ли?

— А чем табе церква не хороша? Лавки имеюцца, а нет — армяк мой пушшай на пол кидають да на няво…

— Да как-то того, — смутился я, — в смысле, не того… Сами ж говорите: храм божий…

— Дык на то и храм шоб людям! Потешный ты право слово.

— А другого жилья что, не найдём?

— Не таперь, — и он снова запалил потухший чубучок, — ступайтя хлопчики уложивайтеся. Там и хлебушко е и картошек пяток. Лампу только тово, не шибко жарко…

— Меня Лёля зовут, — обиделась Лёлька.

— Ох ты ж чаво! Недохлядел, — повинился дед, — зоркость однако ужо ня та.

— Давай, Тим, — подтвердил я наше согласие ночевать где скажут, — посмотри, как там насчёт обустроиться…

Тим встал: разведка была его и только его прерогативой. Кобелина тоже поднялся. Типа, пошли, провожу.

— Не тронет? — кивнул парень на пса.

— Никохда, — крякнул дед. — Ты для няво таперь как я. И ты, дочка, ступай, будет мяцца-та, папанька у вас опасливый шибко, а ты чую не с таких.

— Он нам не папка, он дядя, — расставила та зачем-то всё по местам и отправилась вслед за Тимом.

— А-а! Тады да, тады кончьно, — и мне: — Пыхнуть хотишь, дядя?

— Пожалуй что, — и я полез за сигаретой.

— А ну брось, — осадил он, — баловство енто. На вот мово самосадику зацени.

И протянул трубку. Я взял и на миг почувствовал себя молоденьким индейцем при бывалом вожде.

— У-у-у! — табачок у вождя и впрямь был добрый. — Костерок бы, что ли, развести, а, дедушк?

— Дык вон поленница-т бери да жхи.

И пока я налаживал светилово-обогревалово, он триндел:

— Вот значицца вы и у места… И то чем по бору туды-сюды… С самого почитай ранья вас слежу ан нету и нету… А тут ходу-т напрямки полдни…

С костерком сделалось и поуютней, и попонятней. Наконец я рассмотрел старика. Крепенький такой дедок лет восьмидесяти, в того же примерно возраста ватнике да треухе. Совершенно, в общем, нестрашный на свету пенсионер, хотя и явно заговаривающийся.

Высунулся Тимка:

— Есть будешь? Тут соль!

— Эх ты! Давай, — у меня вот слюни только не потекли: соль! — Дед, а у нас оленина, попробуешь?

— Было б чём, — приподняв в стороны огроменные усы, он продемонстрировал абсолютно беззубые десны.

— Ну, не знаю. У нас больше ничего и нет…

— А и ня надо ничаво. Попостюсь.

— Да уж, без зубов не мёд…

— Ня мёд. А без хлазьёв и тово хужей.

И я понял, что смущало меня в поведении хозяина всё это время: старик был слеп. Его белесые глаза неподвижно упирались в пустоту.

— Погоди-ка, да ты тут что же, совсем один?

— Была бабка одна, померла надысь. Таперича сиротствую. А учесть што и нохи у мене не ходють так и вовсе.

— Так как же ты — видеть не видишь, ходить не ходишь, а про бабку узнал?

И картинка со скелетом в избе быстренько поменялась у меня на картинку с мертвой старушкой там же. Не намного, между прочим, веселей картинка.

— А енто сынок видать без надобности. Енто и так понятно: была бабка и нету и ступай-хорони.

— Да кому ж хоронить-то?

— Дык мне кому ж боле.

Вернулся Тим, принёс пару кусков мяса, пару картофелин в мундире, хлеба ломоть и полпригоршни соли. Аккуратно ссыпал её на полено.

— Ну всё, мы ложимся. Спасибо, дедушка.

— Не на чем милок, спи-знай.

— Может, вам чего принести?

— Ты малец тово, — повернул дед к Тимке невидящий взор, — чаво-й-то больно уж любезный…

— Да нет, — смутился тот, — нормальный.

— Ты Тимошк как в свою дуду дудел так в яё и дуди, пошто под мене ладисься?

— Да я просто подумал…

— А ты не думкай. Случицца чаво я сам и подзову. Добро?

— Добрей не бывает.

— Ну и топай…

Мы просидели до утра.

Сперва я пытался разъяснить суть наших мытарств, но дед, похоже, знал про них получше моего. Во всяком случае, при упоминании о летучей дуре авторитетно заявил кобелине: «И ента пакость ышшо». Пёс солидарно вильнул хвостом и переложил баскервильскую морду с лапы на лапу.

Потом старый шепелявил, а я слушал, но если скажу, что порядка от этого в голове моей прибавилось — считайте, соврал…

Выяснилось, например, что бабка приходилась ему не то тёткой, не то сестрой двоюродной, этого он и сам точно не разумел, да уж много ли таперя разницы, земля ей пухом!..

Схоронил он её сам, нониче утром. Дополз кое-как до хаты — лежит сердешна, дожидается. На одеялу положил и волоком же, волоком к могилке на бережку…

Что значит как рыл? Бабка сама допрежь подзаботилася, куды ж ему нвалиду копать! А домовину — ет нет, без домовины наказала положить, как есть присыпать и не горевай — всё земля, а боле-та и ня нада.

Присыпал, значицца, поскулили они с кобелиной на пару по-над сверьху, и сюда, нас дожидацца. Откудова знал? Дык бабка ж и упредила. Придет, казала, горем скрюченный с парой малых. Встреть, казала, уважь, приюти, а дале — как бох. Она ведь, бабка-т, с кех ышшо пор готовилася! Как побёгли лешачата носиться, так и улыбнулася: вот и срок. Она ведь, бабка-т, ведунья была.

— В смысле — ведунья? Колдунья, что ль?

— Ты чем слухашь? Колдуньи колдують, ведуньи ведають. Уразумел? То-то. К ей по ентому делу завсехда хто-нить а наежьжял. Да не хто попадя — всё перваки. Вдавне-то большей на конях, а тут уж кому как вздумаицца, которые и лётом. Явюцца проклятые…

— Да почему же проклятые-то сразу?

— А потому непроклятым здеся чаво ловить? Непроклятый сюда и пути не сыщет.

— Это ты на что намекаешь?

— Ет ты дурья башка намекашь а я кой уж раз напрямки сказываю: неспроста ты тут с несмышлёными очутилси.

— А с чего?

— Вот торчок поперечный! Всему череда и до тово доберемси а нет сам кумекай. Пошто сбил? На чём мы стали?

— На проклятых…

— Во-о-о-от!.. Проклятые… Явюцца значить, засядуть у ей в избе на усю ночь и-и-и-и пошло-поехало пытать. А она ить бабка-т одному откроет а тому и смолчит. И тут ея хошь ты пужай хошь умасливай — окунём выпучицца: знать не ведаю про што спрошаете и весь вам сказ. А то и вовсе: за хостинцы конешна наше вам с ривирансом а недосух мине ой недосух. И на печь и занавесточку — ширк… Иные так ни с чём и откланивалися. Хто б сумлевалси: досадно, а куды ж коли отворот?.. А которых супротив — сама и призывала. Которые вдруг путаники делалися. Призовёть едак, сядеть вот тута иде я щас сижу и ждёть покеда не сподобюцца. Брехали старец один сюды шёл-шёл плутал-плутал давдрух и спужался. До смерти спужался — помер мал-мало не добрамшись. Оченно она опосля терзалася. Мохла ховорит помочь ан не судьба. Весь ховорит коленкор на Руси поиначе бы сложилси коли дотопал бы он лукавец етакий доседова…

— И что ж это за старец такой, а, дед? — мелькнула у меня шальная мысль.

— А хто ж яво таперь знат. Не то бы што из храфьёв но вельможистый какой-то — жуть!

— И когда это было?

— О-о-о! Ет уж вона кохда, до самого ленинизьма ышшо. Ай после?.. Совсем заплутал. У нас кохда ленинизьм-та?

— Да ленинизьм-та у нас завсегда…

— Об чём и толкую, — и подмигнул мне невидящим глазом. — А ты чать думал они сами с усами? Без бабки нашей? Все еньти болтунцы и перваками? Куды там! С совестью у бабки надёжно было. Дюже надёжно. Вот они усе к ей и пёрлися ой бабка-бабка покою табе а нам разумения сколь хватит коли уж тако заладилося.

— Како, дед, тако? Ты это о чем?

— Дык про бёглых.

— А они что, и здесь были?

— Штоб прямиком тута ет не скажу а по тому краю озерка да, носилися лишенцы. Разов уж с пять.

— Дак ты ж их никак не мог видать.

— Кой раз сказываю: мне видать без надобности. Их егозов издаля слышно.

— Что да, то да. И чего обо всём этом думаешь?

— А тут и думкать не про што: бяда. Бяда сынок коли ребятишки опять засновали, ой бяда… С самой развёрстки так не сновали. А ет ить чаво? Ет значить полный в миру раскардаш. Снують мальцы — стал-быть некуда им боле окромя как лес бесить. Коли засновали, смело отмеряй: два колена бяды впоперёд. И дитям ихним покою не будеть и дитям дитей ышшо отольецца ибо писано: сороковова году единадцатова месяцу вот и смекай.

— Так ты ещё и талмудист к тому же!

— Мудист не мудист а закон — закон и есть.

— Какой закон, дед?

— Да уж такой. Глава першая стиш четьвёртый.

— Ты, выходит, и читать умеешь?

— А оно нам нинакой.

— А откуда знаешь тогда?

— Сказано ж: писано и точка. Хто ж писаного не знат!

Я — не знал. Но бравировать этим не рискнул: кто их, богословов, разберёт? Выметайтеся, скажет, отседова и чтоб духу вашего… Одно слово: церковник!

Вот никогда я их не любил. Они же как комары: мало что кровь сосут, так нет — норовят слюны своей ядовитой в рану напустить, чтоб чесалось, пока кожу не сдерёшь…

Ну ничего, за приют ночку-то и потерпеть можно. И я терпел, слушая перетекавшие одна в другую истории ихнего с Бабкой жития да вспоминая Светулю, которая баяла бы ничуть не хуже. А вокруг светало и светало, пока совсем не рассвело.

Приведшая нас сюда улица оказалась совсем коротенькой — шагов в полтораста. Сразу за ней начинался лес, по которому теперь гулял ветрина, гнущий здоровенные деревья прямо-таки волнами, что ваш камыш — туда, сюда, туда, сюда. А возле нас было тише тихого.

— Непонятно, — я позабыл, что ничего этого дед не видит.

— Да чаво непонятнова-т? Вас упустил — вот и бушуеть…

Близость рассверипевшей стихии удручала.

— Да ты не пужайсь. Пошумить да уймёцца. Нету у яво власти над Шиварихой. Свой тут устав.

И впрямь: над деревней облачка висели вызывающе неподвижно. И я хотел уже полюбопытствовать насчёт здешнего устава, но тут дверь часовни скрипнула, и было нам явление заспанной Лёльки.

— С добрым утром, — проскрипела и она. — А вы что, так и не ложились?

— Успимся ышшо доча, — философски отповедал старикан. — Ты давай бежи, позади вон хата бабкина а прямо за ей удобствие. Бежи давай.

Лёлька хмыкнула простодушно и побежала, не уточнив даже, где именно это самое позади.

— Пущай себе обсваиваицца, — подкрепил дед вдогон моему удивлению. — Стара хозяйка кончилася, нова явилася, свято место не терпить пустоты!

— Ну, насчёт хозяйки-то ты малость того…

— Чаво?

— Таво: отдышимся денёк-другой и дальше двинем.

— Ет в зиму-та?

— Да зима вон ещё где…

— Иде?.. А сколь идтить знашь? А куды?

— Я думал ты подскажешь.

— Подсказать мож и не подскажу, а помараковать помаракуем — стужу-т вам всё едино со мной пережидать.

— Постой, постой…

— Да ты не перечь! Не нынче-завтрева насовсем польёт. А топать вам не сотню вёрст и не две. А то и крухаля. А зима у нас о-о-ох студёна…

— Да погоди ты, старый! Ты чего пугаешь? Какого кругаля? Ока — где? в какой стороне?

— Кака Ока?

— Река Ока!

Он опешил до того неподдельно, что под ложечкой у меня натурально засосало. И где-то под чажечкой — тож.

— Обь знаю, — задумался дед, — Амур знаю. Про Карачун-речку слыхал. А как её… Оку? — нетути тут никакой Оки.

— Да где ж мы тогда, дедунь?

— Сказываю ж тебе: в Муромах. А по-нашенски в Шиварихе. И ход отседова токмо один. И то коли подвезёт лаз сыскать а ты заладил — пойдём, пойдём…

— И сколько, значит, отсюда до людей этих твоих вёрст? — я понял, что Солярис кончился: начинается Сталкер.

— Для начала тышшу ложи. А потом: хто сказал до людей? Отседова я сказал. А про людей ент ты уж сам.

— Дед, ты соображаешь вообще, чего несёшь?

— Я ща в лобешник-та табе закатаю, враз и допрёшь сображаю ай нет.

Вот честное слово, в лобешник бы мне сейчас никак не помешало. Сознание моё расслаивалось. Я не понимал уже ничего, кроме того, что старик говорит чистую правду.

— Таки вот, значицца, шанюшки, Андрюх…

Ещё не легче!

— Постой-ка… А ведь я тебе имени не называл.

— От те сядь-подвинься! Да хто ж ты ышшо-то будешь коли первым зван?.. Тимошк, а Тимошк! — заорал он ни с того, ни с чего. — Ползи сюды, лодырь! Чиёвничать, чай, пора…

Тим выполз по первому кличу.

— Дуй отлей и ташшы самогрей. Понял?

— Понял!

— Да сахарку там прихватитя не жалейтя.

— Один секунд, — и Тим умчался вслед за Лёлькой, тоже не спрося ни про самогрей, ни про сахарок…

Кобелина вскочил и потрусил за ним.

— Признал паскудник, — осклабился хозяин и полез за кисетом. — Враз перьметнулси! Знат службу шельмец. Вот едак же и к мене прибилси. Бабка указала он и рад старацца. А до поры-то я и сам яво пуще нечистова боялси ан приставили, он и присмирел…

Я уже даже и не кивал. Ум мой окончательно зашёл за разум и в поисках обратного хода не метался.

Всё правильно: в ополоумевшем лесу стоит чудная мёртвая деревенька, она же сяло — пуп земли, равноудалённый от всех ведомых и неведомых дорожек; посреди ея сидит обезножевший русский Гомер, а покой аэда стережёт Вечный, понимаешь, Пёс…

— …а я ей и предьявляю: нобелевской не нобелевской, а слох отменный! расчудесный можно сказать для космополиту слох: не хлядя на припахивашшийпотом ключ подходяшший к множеству дьверей!.. А? Песьня ж!

— …а-а-шеламлённый первым поворотом, — добил я на автомате.

— Абаротом, — поправил старик, — абаротом милок!

— Да поворот у него, а не оборот…

— Ну ты мне ышшо давай покалякай! Редахтор хренов! От таких вот редахторов…

Вступать в литературоведческий диспут было уже выше сил (дед бы наверняка поправил: не сил, а силов). Мне теперь только бросилось в глаза, что седые, как сам, валенки старика и телогрейка поросли по швам плотным буро-зелёным мхом (мохом!). Подмывало привстать и глянуть — а нету ли заодно по-на шапке гнезда с, не знаю уж, кукушатами, что ли?..

Сколько ему? восемьдесят? или все сто? а Кобелина и того старше… Им бы сюда ещё кота учёного до кучи — свои нам сказки говорить. Хотя зачем кот? — дед кот и есть! дед, слышь? хвостом не богат? Нету? Ну и без хвоста пойдёт!

А ты, собственно, чего хотел? Чтоб тебя в интернет-кафе отвели? нате, мол, присаживайтесь, известите кого надо, что возвращаетесь, кофейку не принести?.. Чтоб автобус подошёл — рейсовый? А ещё лучше Волга с шашками: хто, дескать, заказывал такси на Дубровку?

Угомонись, Андрей Палыч! Сиди и внимай. И на ус мотай, пока дают. Оки — НЕТУ!

— Эва… Никак назад вихляють? — прервал дед мой бред, прислушавшись куда-то вбок.

И из-за церквушки вырулила целая процессия: Кобелина с языком на плече, за ним Лёлька, придерживая подбородком стопку глиняных черепков, и следом Тим с самоваром — загляденье! Чисто дачники перед файф-оклоком…

— Чаво расселси-т? — шумнул на меня вождь. — Давай лучину щяпи! А ты, Тимох, метнись к озерцу, воды черпани.

Пацана как отсутствующим ветром сдуло.

— Усё путём, красавица?

— Ага! — Лёлькино лицо лучилось довольством. — Там та-а-ако-о-ой до-о-ом! Я тебе (мне, надо понимать) потом всё покажу… Вот сахар, баранки вот. А ещё варенье какое-то, можно? — и сунула в руки деду малюсенькую баночку, бумагой залепленную.

— Ать ты ж бабка! — всплеснул он. — Лет пять клянчил: отряди-кось сладенькова, ну хошь ложечку («И у него, значит, подсасывает…») — нету бает, вышло сладенько, давешне спорол а свежее несчева кипятить. Ты хде яво дочка сыскала-т?

— На подоконнике…

— Ох бабка-бабка! Для вас видать припасла…

Вернулся Тим с ведром, и минут через пять самогрей уже заходился гудом. И заварку Лёленька нашла офигенную — с советским ещё слоном. Разлили по плошкам и прихлёбывали его, обжигающий, с зубодробильным сахарком вприкуску. Тот самый вкус, воистину, тот самый! Любо-дорого, и гори оно всё огнем. В ближайшие, по крайней мере, часа полтора.

— Дед, а дед? А тебя-то самого как величать?

— Мамка Илюхой кликала. Прихожий один Репьликом окрестил но эт ить вона кохда было до войны ышшо.

— До какой войны? До чеченской?

Это Лёлька. Она же только родилась в Чеченскую. Да и то во вторую.

— Да про Отечественную он, — потихоньку поправил Тим, и погромче, деду: — Вы ведь воевали, наверно?

— Ты мине не шуми, слухаю я справно. А нашшот отечественной хватил ты паря. Про польску я. С поляком война была, мабуть слыхал? Тока туды мене уж не взяли: дряхловат, кажуть.

И щелканул подржавевшими щипчиками, и кинул в беззубый рот отколотый кусочек сахарку, и прильнул к краю армейской люминевой кружки — она у него своя была, из-под лавки вытащенная.

— Кто дряхловат, дедунь? — опешил я.

— Дык я хто ш ышшо-то.

— Дак сколько ж тебе лет-то получается?

— А бох знат. Щитал-щитал да и сбилси ну и пёс с им. А зовут с тех пор Дедом. Эдак и ты величай коли чо. Да и вы обои мне боле не выкайтя. Развели тут цирьлих с манирьлихом! Дед и баста. По уму?

— По уму! — хором отозвались мои несговорчивые.

— А на прожив в бабкину хату вас отряжу, — заявил Дед, как всегда из-за такта, водворяя кружку на законное место, под сидение. — Ща допьётя да и отправляйтеся шороху там навесть. Тюфики поперьтрухайтя — всё ш с-под покойницы, пущай на солнышке помлеють. Окошки пооткупорьтя, хай дух выветрицца. Пыль-паутину смахнитя, полы помойтя. Да ревизуйтя припасы: и в дому которые, и в ледничке — там лет на сто. Сами в общем разберётеся чаво к чаму. Вашенский ет таперь апартамент кыш отседова.

Кыш сработал идеально — кинулись наперегонки.

— А ты Андрюх спать шуруй. Салажатам одним сподручней а мине ты чавой-то надоел.

Удивительное дело: за разговорами да чаем я позабыл об усталости, а услыхал — веки сами вниз потекли.

— Ну, спать так спать, — кивнул я и отправился в часовню.

Внутри она смахивала на что угодно, только не на молельные покои. Ни тебе алтаря, ни иконостаса — голые стены, пара лавок да столик колченогий в углу с видавшим виды штофом зелёного стекла. Нюхнул: квас. Отличный хлебный квас. А на вкус он оказался лучше даже, чем на нюх.

Потом я свалился на неприбранный Тимкой пахучий армяк и — поминай меня как звали…

 

3. Бабкина квартира

Проснулся от яркого света в лицо и мерного квоха рядом. Открыл глаза — солнце: самым краешком показалось в отворённую дверь и заслепило, заозорничало. К западу, вишь, пришло. Стало быть, вечер…

Щёку слегка холодило от натёкшей слюны. В шаге от лица деловито топотала дородная пёстрая кура и время от времени склёвывала что-то с давно не метёного пола. Увидав пару отворившихся глаз, замерла и заворочала головой, как умеет это одна только их порода.

Я вспомнил Зойку: та тоже могла часами следить за мной, спящим. Бывало, очнёшься, а она уставилась и молчит. Чего ты? — Ничего. — А что не спишь? — Незнай… Погоди, Заинька, не время! Погрезишься ещё, бог даст…

— Подымайсь давай, — услыхал я снаружи раскатистый басок, отвалился на спину и потянулся до хруста. Курица важно, точно обидевшись, удалилась вон.

По членам разливалась сладкая истома: отдохнул-с…

— Вставай-вставай, — поторопил Дед. — Кишки-т нябось кряхтять? Ребятята вон каку похлёбку удружили — бабка б обзавидывалась…

Я сел. Посидел, встал, чуть не ткнувшись головой в ниже хрущёвского потолок. Кваску дерябнул.

Экое, понимаешь, пейзанство!

Дед пребывал, где и был оставлен, доскребая деревянной ложкой со дна миски последки расчудесной ребятятовой похлёбки.

— Щапы налущи покеда, — скомандовал он, и покеда я лущил, возобновил свои витийства: — Нет мил друх, коли добрёл ты доседова, ет выходит промышление. Ет стал быть обживацца табе тутати. А без ея ты здеся рази обживёсси?

— Пёс знат, — подпел я в тон, представления не имея, без какой такой ея мне тутати не обжицца.

— Об чём и речь, — он спрятал ложку за голенище и как от сердца оторвал: — Поди-кось в храмину, там дальня потолочина не подшитая, за ею пошарь…

Я отложил топор и отправился в часовню. Названная доска и впрямь поддалась, и рука наткнулась на нечто в мешковине. Поди-ка сюда. Развернул — мать честная! — новенький, чуть не в смазке заводской, СКС! Карабинчик Симонова, из какого я в пору службы выжимал всё, что мог.

— Ёшкин!..

— А сюпрайс табе.

— Откуда он у тебя, Дед?

— Откудова, откудова — оттудова: бабка у партизанов выпросила.

— У каких партизанов? Здесь — партизаны??

— Знамо партизаны. Командира ихнего подстрелили, вот они к нам и вышли, ероплана дожидались шоб его болезново тово, к дохторам.

— Эт когда ж было-то?

— Дык когда ж ышшо: в ерманску. Ты чаво мене пыташь? Мене уж тохда хто надо пытали…

Я совершенно запутался в пережитых им войнах. Но с карабином по-любому не срасталось.

— Ты, старый, не путаешь? Не было ещё в германскую этого ружьеца.

— Ну, не было и не было — выкинь его тохда вон к лешему коли не было!

И вцепился в винтовку так, что я понял: не удержу.

— Да погоди, погоди… А что значит бабка выпросила?

— Дык я ж толкую: три дни она за йихним ройтмистром-то ходила покеда они в рацию шушукалися да костры посадошны жхли. Пулю с яво вынула в сознание произвела а в блаходарность ховорит оставьте мине сынки винтарь в хозяйство. А тем куды ж деваться? на бабка обороняйсь. Командира свово в ероплан запхали сами сели и от винта! Я ж тохда плох-хорошо малость зрячий был…

— А кто пытал-то тебя?

— А хто прилетал за ими тот значицца и пытал.

— Да хотел-то он от тебя чего?

— Знамо чево: хде фрицы, каких мы с бабкой кровей будем и сколь отседова до каналу.

— До какого каналу, Дед???

— Ну ты не больно-та, — и лицо его преисполнилось, — ты тово мил друх, попридержи. Кохда скажуть чаво можно чаво нельзя, вот тохда я табе и выложу! А то ишь: до какова такова каналу ему подавай! Разуметь чать должон: военна тайна!

— Ух как! Да ты, я гляжу, не просто так штаны-то тут просиживаешь? За каналами смотришь?

— Ёк-валуёк! Ты ёму в нос а он дале понёс! Не понял штоль — цыц до поры.

— Понял. Цыц. А патроны имеются? Или тоже тайна?

— Пули-та? Да как не быть. В сундуке бабкином пошукай. Она ж с яво, — и кивнул слепыми глазами на карабин, прямиком на карабин кивнул, будто видел, — всего-т пару разов и шмаляла…

— Бабка?

— Ну не я ж дурья твоя башка!

— Пошто? — я не заметил, как перешёл на его язык.

— Дык по утям, пошто ж тут кроме-т… Ты Андрюх погодь с распросами, наспрашиваисси ышшо. Винтаря вон покеда на место схорони да ступай трапезничай.

Я укутал карабин и отнёс, где взял. Уселся на скамью, уставился на штоф: квасу в нём снова было под обрез. Чудеса… Полез за сигаретой, да спохватился — церковь же!

— Ладно, Дед, — не хотелось мне заводить этот разговор, а не завести не моглось. — Одно пока скажи: наши живы?

— Ет ты про какех? Про тамошних ай про кровных?

— А про тех и про других.

— Об тех знать не ведаю а енти хто живой а хто и нет. А хто и сам покамест не понял. Понял?

— Может, хватит темнить? — доставать меня стал его олбанский с бесконечными да, да не да, за четьверьгом середа.

— А ну нишкни! Сколь знал отдал а боле не подтвердю, ташшы-кось шубейку прикрой мене тож поке-марю децл. А ты поди иншпекцию наведи чаво там мальцы нашерудили.

Я вынес зипуна.

— Прямо тут кемарить и будешь?

— А хде ж ышшо?

— А как дождь?

— А в храмину сползу. Делов-та…

И, закрыв глаза, смолк. И минуту спустя — труп трупом: впору самого волоки да землёй присыпай.

— Ступай сказываю, — проворчал Дед, не разжимая вежд, — трёцца он тута. Сказал же: опосля! Усё опосля. Шагай отсель покеда не осерчал.

Испытывать, каково оно, дедово осерчание, на деле, я не рискнул. И пошагал.

— И малой накажи шоб не сумлевалася, — полетело мне в спину. — Одёжи бабкины пущай перберёт, ейные они таперь.

«Ага. А я дождусь, пока ты помрёшь, и валенки твои обую», — огрызнулся я про себя.

— Не дождёсси.

Меня как поленом по затылку.

— Дед! — я точно в землю врос. — Так ты это чего ж…

— Да шутю я, — осклабился он и поёрзал под армячком, утепляясь. — Шутю. Иди а ты…

Спутать бабкиной избы было не с чем: она одна стояла за церквушкой. Поодаль и особнячком. Приземистый домик с вострой чердачиной. Вокруг обнесённый перекошенным забором садик-огородик. Позади сарайчик, за ним усадьба, картошкой засаженная, и сразу — лес. Конец Шиварихи, в общем. А справа расстилалась гладь огромного, уходящего дальним концом в бесконечность озера. До другого, поросшего стеной деревьев берега было метров триста, не меньше. Н-да, какая уж тут Ока! Тут своя география…

Лёлька выбежала навстречу уже переодетая в шерстяную юбку до полу и безудержно цветастую кофту. Поверх — бусики из ярко-рубиновых шаров. Ну, женщина, чего ты хочешь: маленькая, а женщина.

— Пошли! — она схватила меня за руку и без объяснений повлекла в погребок — хвалёный ледник.

Дверцу распахнула, лампу керосиновую зажгла и — вниз по ступенькам:

— Давай за мной…

Спустившись следом, я сообразил, почему начинать иншпекцию следовало именно отсель. Бункер был небольшой, но сказочно вместительный. Стены его устилали полки с банками, коробами, мешочками какими-то. По правую руку гурт в три отсека: с картошкой, свёклой и не то репой, не то брюквой. По левую — три же кадки. В одной капустка квашеная, антоновками переложенная, в другой огурцы солёные, а в остатней грибы. Да какие — грузди! Чёрные с белыми! Под гнётом!..

— Ты понял? Нет, ты понял? — щебетала Лёлька, грохоча тяжёлыми крышками.

Я понял. После нашего лесного рациона это были не просто разносолы — это было изобилие. Не на одну зиму — точно. А уж аромат-то!.. Слюни потекли вожжой, и я машинально сунулся за огурчиком.

— А ну-ка! — шлёпнула она по руке и водрузила крышку на место. — Щас кормить буду. Только в баню сначала сходишь…

И полезли наверх.

— А Тима где?

— Да говорю же: моется. Он истопил, я первой сбегала — красота. Давай и ты иди, а потом сразу обедать будем.

— А вы сами-то чего — ещё не ели, что ли?

— Мы же тебя ждали, — её как пыльным мешком хватанули. — Иди вон, парься…

И гневно потопала к дому.

Вот ведь правда: девчонка готовилась, удивить хотела, а ты…

— Лёльк! — виновато окликнул я. — Я же без задней мысли…

— Ну и дурак, — фыркнула она с крыльца.

Или померещилось? Или я как Дед уже — считал это с крутого, самим же обкромсанного затылка?..

Ладно, отношения выяснять после будем. А теперь в баню! Баня парит, баня правит, баня всё исправит.

И почапал к дымящей трубою халабуде на бережку.

Тим выскочил из неё как дожидался — розовый и пушистый. В смысле лохматый и распаренный. В дядькиной джинсовке поверх солдатских рубахи с кальсонами:

— А-а-а! Проснулся? Давай ополоснись по-быстрому. Лёлька там пир соорудила.

— Да знаю я…

— Только заслонку не задвигай, я дров подбросил: остывать стала, пока ты там…

— Ну продрых я, продрых и чего теперь?!

— Да продрых и продрых. Как будто тебя кто не понимает. Парься вон давай.

И направился к дому.

Сговорились они, что ли? Одна дверьми хлопает, другой строит на каждом шагу. Если и он щас дураком обзовёт, точно заслонку задвину!

И ссуглобился и двинул в предбанник. Снял с себя заношенную униформу. Заметил на лавчонке стопку чистого — Дедова, надо думать, белья.

И-ди-от! За тобой как за детёнышем, а ты… Чего несёшь-то? Кто сговорился? Тебе приём и комфорт весь день готовили, так нет: ты, старый прыщ, ещё и докапываешься…

Правит, говоришь, баня? Ну, щас поглядим.

В парилке было ядрёно и даже сизо от жара. Каменка с чаном бурлящего кипятку. Невысокие полати. В шайке веничек томится — дубовый по духу. У стены ведро холодной. Всё Тимка предусмотрел.

Ну и айда! И поддал на камни…

Я хлестал себя беспощадней должного. Было в этом профилактическом унд наслажденческом действе что-то от флагелляции: справляя удовольствие, попутно наказать себя за тупость непролазную.

Однако наслажденческое взяло-таки верх, и вскоре я уже лупил себя — по спине, по заднице, по ляжкам, плечам, груди, животу и снова по спине — смачно, с оттяжечкой и даже вскрикивая от блаженства. После чего как угорелый (естественно, не, но — как) выскочил наружу с распаренной жопой, не задумываясь, видно меня из дому или нет.

Тут, разлюбезные читательницы, миль пардон: разумеется, следовало сказать с нагим красным задом. Или с неприкрытым исхлёстанным филеем. В крайнем случае, с источающими пар голыми ягодицами. Но баня не музей античной скульптуры — из неё выскакивают именно с голой жопой! О тургеневских барышнях — извольте, тургеневским языком поверещу, и о бунинских молодицах из аллей сдержусь, лишку не позволю, но про собственные взопревшие приватности — тысяча извинений, язык иначе не поворачивается: тут уж с голой жэ!

Выскочил, значит, и к обрывчику.

Ну да, да, октябрь, но из пару сам Суворов, или кто там, велели. В последний момент хватило ума не нырять, а солдатиком. И слава богу: всей глубины — метр. Ужо был бы вам, дети, ужин за упокой, вместо банкета, а так обошлось, пятки только малость отшиб…

Дно — песочек, оттолкнулся, взметнулся над водой по самые причиндалы — холоднющая ж! — шлёпнулся на неё с кряком да со всей дури и поплыл, поплы-ы-ыл большими гребками… А теперь на спину. Клёво? Ещё бы не клёво! Ну и будя, нефиг сердчишко-то испытывать. Но — харрашооооо!..

Вскарабкался, стуча зубами, на бережок и назад, в жар, отогреваться да мочалом — настоящим, господа, мочалом, а не плетёнкой синтетической себя шкребсти…

Из бани я вышел младенцем новорождённым. Освободившись от кило шкуры и доброго десятка лет. В бэушном исподнем и некогда модельных туфлях на босу ногу.

Меж тем завечерело. С самого что ни на есть легонца.

Отражавшее озеро небушко потихоньку сливалось с лесом за. Подозрительно примолкший, тот напоминал фашиста в ночь на 22 июня — вероломного и давно готового к атаке… Вы не поверите, до чего приятно было тешиться иллюзией, что от этого гадского леса ты теперь отделён защитной водополосой. Что он, подлюка, будто бы теперь и не вокруг вовсе, а там весь, за подмогой-озером — изгнанный и приструнённый. Стоит, облизывается, а броду не разумеет…

Я заозирался и тут же обнаружил её — бабкину могилку. Даже в полутьме свежий холмик отчётливо проглядывался на верхотуре бережка. На, так сказать, юру.

Смутило, что из него не торчало хоть какого-ни-есть, пусть даже из пары прутиков, креста. Не по-божески как-то, дедун!

Нет: а кому пеняю-то? Доволок же — и то молодца. До памятных ли знаков было ему, малосильному? Да и времени, видать, просто не хватило, когда он её прикопал? — вчера, позавчера? Он же говорил… Ну да, говорил. Он много чего говорит, а ты, дурья башка, слушаешь вполуха, а его надо во все шесть!.. Ладно, завтра сам предложусь. Ножовка-то с рубанком да пара гвоздей у него край найдутся…

И потрусил к дому — на расправу и посрамление.

Разумеется, они дотерпели.

Правда, сидели за столом как на партсобрании — молча и каждый о своём. Тим пощипывал хлеб (хлеб!). Лёлька бросила на меня кинжальный взгляд и без единого звука стала разливать по мискам варево из дымящегося чугунка. Не соврал Дед — пахло так, что покойница и впрямь, наверное, гордилась сменщицей.

Сменщица дулась что та мышь. Я не препятствовал: сама понять должна — на настоящий бойкот ваш покорный нынче не набедокурил. Посему волос на голове не драл, ворота на груди не рвал — поблагодарил за организованные водные процедуры, пожелал приятного аппетиту, и наворачивал за обе щёки, разглядывая помещение.

А интерьерец был куда как любопытный…

Изнутри домик оказался просторней, чем при наружной оценке. Впечатлили уже долгие сени, больше похожие на склад средней руки сельпо: мешки — с мукой, крупой, сахаром и солью, тюки какие-то, ящики, пакеты… Горница же — квадратная, метров шесть на шесть, о трёх окнах — была приспособлена исключительно для житья. Посередине печь русская с той самой занавесочкой. За печкой как бы столовая, где мы и расположились. В одном углу по входу громадный старинный буфет ручной работы. С другой стороны заявленный сундук. Только не сундук — сундучище, набитый, как следовало из дедовых россказней, бабкиным гардеробом и боезапасом. В дальнем левом углу стояла допотопная же железная кровать с латунными шарами по спинкам, а вот в правом — красном — имелось… пианино. Самое настоящее пианино. Марки «Пенза», как выяснилось по снятию чехла. С пустым глиняным котом-копилкой на и махонькой табуреткой под. И это было уже чересчур.

Что? — тоже партизаны презентовали? Тащили к самолёту, да не влезло? Зачем оно здесь вообще? Или бабка зимними вечерами вытаскивала из недр сундука пронафталиненный палантин, облачалась в него, втыкала в волоса пластмассову розу и наяривала свому нвалиду Полонез Огиньского?

Но куда странней наличия в деревенской избе музыкального чудища было отсутствие хоть какого-то намёка на бога. Никакой атрибутики для отправления культа в избе, как и в церквушке, не наблюдалось. За исключением неопределенного цвету фолианта на буфете и уродливых очков с резинкой вместо дужек подле. Содержание книженции не оставляло сомнений: библия. А сотни закладок из обрывков газет с мириадами помет на измусоленных полях свидетельствовали: проштудированная вдоль и поперёк.

Писание, значит, имеется, а православия ни на грош? Режьте меня на части, но представить себе бабку за фоно я ещё как-то мог, богоборцем — ни в какую.

Может, староверы? — пыхнуло в мозгу. — Да ну-ка! А староверы не люди? В смысле, не христиане? Староверы-то поупёртей нововеров будут, у них насчёт распальцовки только какие-то разночтения, а так — не одним ли миром?..

Не моё, конечно, собачье, сам надысь всего второй в жизни раз в церкви побывал, но странно ж! Непонятно же вообще. Не-е-е-ет, пущай Дед завтра же колется. И никакой Кобелина ему в этом деле не заступник — всё вытрясу…

Пугать ребятишек преждевременными подозрениями я не стал. Забытое чувство сытости и уюта заворожило их: успокоились и посоловели. И правильно. Надо же когда-нибудь и расслабиться моим героическим скитальцам. И тут я помехой не стану.

Оттопыривайтесь, детки.

Следом за похлёбкой — из остатков оленины, с картошечкой, фасолью и прочими делами — пошла яишня под зелёным лучком. Опосля чего наша рестораторша забралась с ногами на кровать, откуда и попросила примирительно:

— Поиграешь?

— Класс! — заключил покончивший с глазуньей Тимур, не уточнив, правда, об ужине это или за перспективу насладиться моим треньканьем.

Выбрал и кинул Лёльке яблоко покрупней да понечервивей, сам таким же захрустел.

— Да уж, роднуль, до отвала, — похвалил я, и направился к рояли, уселся, мысленно откинув фалды воображаемого фрака, поднял крышку, сделал руками вот эдак (потом как-нибудь покажу, как) и взял ля-минор.

Пианинка строила.

— Чего ж вам такого-то бы…

— А давай нашу? Давно не пел…

— Ну, нашу так нашу. По заявкам радиослушателей, как грицца, — и затянул привычное: цветы бирюзовы, жемчужны струи, из золота слиты чертоги мои…

С аккомпанементом выходило гораздо художественней и не так жалостливо. На строчке про пленение дитятиной красотой Тим встал и, ничего не сказав, откланялся — не то перекурить, не то до ветру. А Лёлька подошла и прижалась щекою к моей щетинистой. Щека у девчонки была сырая. Не оборачиваясь, я обнял её за плечи, и, простив друг дружке всё сразу, мы тоже промолчали, легонько раскачиваясь — впёред-назад, впёред-назад — пока не вернулся Тим.

За ужином с концертом и ночь подкралась. Благополучно расквартированным, наконец-то отмывшимся и наеденным нам снова захотелось спать. Даже мне, продавившему клопа практически весь день.

Кровать, сами понимаете, досталась Лёльке. Наследственным образом. Я заглянул на печь — сойдёт.

— Тимк, ты где ляжешь?

И проведший несколько месяцев под одним с сестрёнкой одеялом мальчишка замялся. Там, в шалаше, было одно, но тут, в апартаменте, оно же выглядело абсолютно иначе. Ну, как на пляже: в плавках и купальниках — вроде и не раздетые, а войди час спустя ненароком в комнату, где та же леди переодевается, и увидь кусочек голого плеча, не говоря об остальном — визгу не оберёшься. Только тут в роли юной леди джентльмен…

Поняв, что в который за сегодня раз леплю неловкое, я поспешил поправиться:

— Хочешь — ко мне лезь, здесь роту уложить можно…

Тим промолчал.

— Чего? Храпом моим теперь брезговать будешь?..

Никто не улыбнулся.

— Ну один укладывайся, а я вон на пол чего ни то брошу…

— Да нет уж, я лучше на чердак…

— Ну и тушу тогда, — предупредила Лёлька, которой страх как не терпелось разоблачиться и нырнуть под настоящее одеяло в пододеяльнике. И прикрутила фитилёк.

Стало отвратительно темно.

— Спокойной ночи, Тима! — она уже шуршала одеждой.

— Спокойной, — буркнул и я.

— Бай, усталые игрушки, — откликнулся он и побрёл к двери, и тут же из-за неё послышался скрип старенькой лестницы, а следом заныли и доски потолка.

Я сунулся за сигаретой: опаньки — пуста пачка. Вышло курево. Причём последнее. Вовремя, ничего не скажешь. Но на свежий воздух всё-таки двинул.

Ночной зефир струил, чего полагалось, и оказался не просто свеж — изрядно прохладен. Не то в сравнении со вчерашним, не то уже просто на контрасте.

Звёзд не наблюдалось. Луны тоже.

Интересно, как там Дед? Зябнет, поди. Дойти проведать, нешто? — заботливо подумал я и никуда не пошёл. Очень мне не хотелось начинать разборки сегодня. Похоже, мы и вправду теперь никуда не спешим.

И отложив точки над ё на завтра, я зачем-то запер дверь на крючок, гоня прочь грешную мысль: ну не упыри же они тут, в самом-то деле! Как там: пусть бабушка внучкину высосет кровь, и пусть там чего-то совет да любовь…

Бабушка!.. И Дедушка…

В горнице было гипнотически тихо. Только Лёлька поборматывала сквозь сон что-то несвязное.

Или всё же упыри? — припугнул я себя, карабкаясь на тёплую ещё печь. — А, ладно, утро вечера тщательнее…

Первое, что я увидел утром, выйдя на крыльцо — купол часовни. Шпиль его венчал не обращённый к востоку крест, но весело вертящийся на ветру блестючий флюгер. При ближайшем рассмотрении он оказался солнцем. Самодельным, медным солнышком с дюжиной лучей, загнутых в том же направлении, что и концы у свастики…

Вот оно, значит, как…

 

4. Дедушкины сказки

Лёлька ещё спала. Тимки тоже было не слыхать.

Ну и хорошо, подумал я. Аудитория для предстоящего разговора мне как раз не требовалась. Как говорится, слабонервных просим не беспокоиться. И — реплика из подкорки: да? и кто тут слабонервней тебя?.. А вот сейчас и проверим, заткнул я язвительную подкорку и шагнул с крыльца. Щас мы вас зороастристов на чистую-то воду выведем! Хотя при чём здесь зороастризм? Те огни жгут, а Солнцу — Солнцу все язычники поклонялись, включая наших. Только наши-то вроде без церквей обходились — кустиками… Что-то тут не так…

Короче, настроен я был решительно. Правда, у Деда имелся фантастический козырь: очень уж мне курить хотелось. И под эту лавочку он со своей трубкой мог вертеть мной как ветер жестянкой над маковкой его штаб-квартиры.

Я не сделал и пары шагов от калитки, когда со стороны храма-чёрт-те-чему прогрохотал выстрел.

Уж не знаю, как именно выглядит летящая в твою сторону пуля, но реакция моя была мгновенной — тут же распластался на песке, успев сообразить, что дальше палить будут прицельно. И не ошибся: следующий выстрел сотряс воздух не сразу, секунд через пять. Но опять повезло, я всё ещё был жив…

Ах ты, Дед, слепая башка, или кто там с тобой!..

И кровь во мне на секунду встала: батюшки! а если он и впрямь не один? — упыри?.. Но, простите, а что мешало покончить с нами вчера? И вообще: зачем отстреливать нас теперь? Проще было прийти ночью с топориком и…

Я услыхал, как за спиной хлопнула дверь. Обернулся: Лёлька — в ночнушке до пят — выскочила на канонаду. Идеальная мишень.

— В дом! — заорал я страшным шёпотом.

— Чего это было? — она то ли не расслышала, то ли не разобрала спросонок.

— Марш назад! — и я по-пластунски завихлял в сторону палисадника.

Вместо же того, чтобы спастись, девонька кинулась ко мне, я сгрёб её уже одновременно с третьим бабахом и, как подумалось, закрыл собой от огня.

— Тебя ранили, да? — запричитала дурёха. — Куда?

— Да целый я. Ты когда слушаться будешь? Щас быстренько вскакивай и беги за забор, поняла?

— А это вообще кто?

— По ходу Дед…

— Так он же…

— Значит, видит маленько.

— А из чего?

— Из ружья, Лёль, из ружья. Показывал мне вчера.

— Ну и забрать надо было.

— Да вот не сообразил… Беги, говорю, а я за тобой…

Однако выходило, что насчёт зрения своего никудышного Дед не особенно врал: за церквушкой вновь раскатисто пророкотало и снова без малейшего для нас ущерба.

— Эй! — заорал я. — Илюха, или как тебя… Ты чего хочешь-то? Хорош дурака валять, словами скажи…

Вместо ответа из-за молельни появился Кобелина.

А за ним Тимур — с карабином в руке. Увидел нас и сложился пополам в диком хохоте:

— Эй, в окопе! Вылазьте, брататься будем!

— Стрелял кто? — крикнул я. — Ты, что ли?

— Ну а кто же!

— Зачем???

— Да идите, говорю, сюда, — и он медленно, как киношный коп, на которого наставили дюжину стволов, поднял оружие над головой и так же неторопливо положил его перед собой. — Моя твоя не стреляйт! Моя капитулирен!..

— Тима, я тя щас убью, понял? — взревела Лёлька и помчалась к брату.

Не понял я — на хи-хи её пробило или на ёрш твою медь. Я сам их щас! — и затрусил следом.

— Не убивайте меня, большой бгат и маленькая сестга, — продолжал глумиться племяш.

Но вид мой был до того грозен, что далее стрелок мешкать не решился, ухватил ружьецо и кинулся за угол. Пёс ушмыгнул следом. Я готов был просто растерзать обоих. То есть, всех троих, включая крышу…

Крыша тем временем, как ни в чём не бывало, восседал на своём троне-скамье и неспешно черпал из миски со вчерашним кондеем. Нашкодившие Кобелина с Тимуром расчётливо схоронились за него.

— А мы, Андрюх, тут тренируимси маненько, — пояснил Дед. — Тимошка-т вон заместо чаво да откеда цинку с пулями приволок и давай лупить…

— По нам???

— Да с какой стати по вам-то? Я по галкам стрелял.

В доказательство Кобелина пару раз хлобыснул хвостом, указав мордой на пару же уложенных рядком тушек.

— Вот гляди, — похвалился Тим и, вскинув карабин, прицелился в севшую на плетень птицу.

— В хлаз ея долби, — подбодрил наставник, смачно облизывая ложку.

— Ща… попробую, — прокряхтел стажёр и долбанул.

Лёлька вздрогнула, галку смело, и Кобелина ринулся за очередным трофеем.

— А?! — гаркнули Тим с Дедом в один голос, будто тот и вправду тоже чего увидал.

— Вильгельмы, блин, Телли, — выдохнул я. — Предупреждать надо… Дед! Зыбануть дай, что ли…

— Бяри пользовайся, — кивнул тот на трубку с кисетом. — Навовси бяри, бросать попробоваю…

— Благодарствую, — хмыкнул я, забирая подарок. — Передумаешь, скажи… И как его… хватит мне тут дурака валять.

— Ну, это ты уже визжал, — не сдержался Тимка.

— Щас ты у меня завизжишь, — устал я чего-то нынче от его подначек. — Диспозиция следующая. Ты, шпана, беги одевайся и насчёт поесть сообрази. А ты, киллер, карабин почисть, и чтоб без моего ведома никаких больше стрельб.

Тимур вздохнул, но спорить не стал.

— А мне можно попробовать? — попросила Лёлька.

— Потом как-нибудь, — уклонился я.

— Под его чутким, — уточнил Тим.

— Ну-у-у, — фыркнула она, совсем по-вчерашнему.

— Да не ну, а иди картошку жарь.

— Вот сам и жарь…

— Лёля! Нам с Дедом посекретничать надо.

— Да поняла я, поняла, — и пошла.

— Маршал победы! — буркнул задира, догоняя.

— Ну, чего, Дед, — наконец мы остались тет-а-тет, если не принимать в расчёт разлёгшегося в пыли пса: поторопился старик с выводами-то, не спешил Кобелина сменить старого хозяина на нового, — давай, что ли, серьёзно поговорим.

— Ну, давай-давай, — сказал он и протянул руку.

Я молча подал ему раскуренный чубучок. Каково оно, бросать, мы не хуже знали…

Далее стенографически: почему бабкина могилка без надгробья? — не успел, да и нету там никакого гроба, сказывал уж. Хорошо, а с какого ляду в горнице ни икон, ни лампады? — а накой. Тоже ладно, тогда что это за храм такой, коли поверх безобразие вместо креста? вы что тут, в бога не верите?

— В бога-т? Дык как же в яво не верить-та? Думай, чаво лапочешь!

— Тогда забожись, — вспомнил я Светку.

— Не понял.

— Ну, крест поцелуй. Ты вообще крест-то носишь?

— Тьфу-тьфу-тьфу, бох миловал…

— Нехристь, что ли?

— По-вашенскому выходит што да…

— Ну и кто ты такой, если в бога веришь, а не крещён? Не мусульманин же?

— Порты сымать долхо а то б показал я табе мусульмана. Хто-хто: человек! Божье сотворенье. Сообразно подобью как и всяк меж вас.

— Эт ты щас про которого из богов?

— А сколь их по-твоему-т? Два? Три? А мож усе семь? ай боле?.. Чудак ты Андрюх: бох — он бох и есть.

— Ну да. И Магомет его пророк…

— Ентва я не знаю хто там кому пророк. Мы мил человек семинариев не кончали. Но шта всяка козявка и люба травинка крухом от боха — ет табе вон и Кобелина подтвердит.

Оглянуться на Кобелину я не рискнул: а ну как подымается на задние лапы, откашливается, шмыгает носом и ляпнет чего-нибудь навроде йес оф кос.

— А ты сам-то часом не с поповских будешь? — воспользовался Дед замешательством. — Шибко крепко жмёшь…

— Нормально жму. И с поповских не буду. Ты мне давай зубов не заговаривай, я вообще атеист как бы.

— А ет чаво тако?

— Ну типа совсем безбожник.

— Ох напасть!..

Нет, ты погляди: всем стрелочникам стрелочник!

Я-то при чём? Со мной-то как раз ясно. О тебе, пердун старый, речь.

— Хорошо, — я понял, что гамбит провален и партия переходит в фазу позиционного противостояния. — А бабка?

— А чаво бабка? Бабка она попервей всех римских папков-мамков с патриархими была. Я ж докладывал: зря што ль к ей со всяво свету толпилися?!

— Ыгы: патриархов первей, а креста не чтила…

— Я табе за нас с Кобелиной отчиталси? Отчиталси. А нашшот бабки — с ея при случае и спрошай. Ент ведь кажный сабе сам назначаит: молицца, ай нет, споведаться, ай обождать…

Здрасьти-пожалста: сектанты! Церковь доброй воли!

— У вас что же, вся деревня такая была?

— Така, така… Кака те разница кака? Стоить же-ть и не пустееть, стал быть усё по мястам. Ты чаво от мене вобче хотишь-та?

— Я понять хочу, что тут творится. И ничего больше. Ну интересно же: бог есть? — уже почти орал я.

— Есть, куды ж ему девацца.

— Но молиться не обязательно?

— Да молися ты хто ж табе не даёт? Умешь, потребу чуишь — хошь крухлый день поклоны бей. Главно б што остальным-прочим жить не мяшай.

— Да кому бить-то?

— Да хошь вон пеньку на опушке коли табе от ентова вспоможение.

Сказка про белого бычка… Ну настоящее же язычество. Только вульгарное до предела.

— Блин! Икон они не держат…

— Не держим.

— Крестов не втыкают…

— Не втыкам…

— А сруб этот тогда на хрена?

— Вот ты караханда! — Дед тоже понемногу начинал брать на горло. — Дык как же-ть без церквы-та? Околь чего ж тохда вере-то хромоздицца, ну ты сам покумекай? И откель ей тохда подпитка, вере-т?

— Да какая ж такая подпитка, если у тебя тут не то опочивальня, не то курятник? Или хочешь сказать, этот сарай с бирюлькой наверху — святилище и средоточие?..

— Вот именно шта средоточие, ладно завернул.

— Вот этот, да? — и я с остервенением пошлёпал ладонью по прохладной бревенчатой стене.

— Ага-ть.

— А все Храмы Спасителя с Соборами Петра да Павла этой хибаре и в подмётки не годятся, да?

— Врать не стану своим хлазом не видал. Мож и в их какой прок заключён.

— Дед, миленький, — я сделал над собой последнее китайское усилие, — чему тут средоточиться-то?

— Андрюх! Ты придуряисси што ль? Сам жа ж надысь в ей почивал, рази не почуял? Картинкох бохомазных нетути а блаходати хошь отбавляй. Откедова блаходать ежели по-твоему а не по-моему?

Да уж, поди возрази…

— Дай-кося, — отнял я у него трубку.

— На-коси, — вернул он. — Разоралси мне тут…

— Разорёсси небось, — передразнил я и затянулся, насколь лёгких хватило. — И куда теперь прикажешь всю нашу культуру девать?

— Каку культуру?

— Таку — христианску.

— Ча-во?

— Чаво!.. Августина, говорю, Блаженного куда? Спинозу? Не слыхал? Достоевского всего… Ошибкой признать? Погорячились, мол, ребята, так, что ли?

— А сам как кумекашь?

— А я так кумекаю, что тебя послушать — целое человечество тыщи лет по кругу ходило, и всем нашим первоосновам теперь получается вроде как один бордовый дефолт.

— Оно паря мож и не усем, — как бы попытался успокоить он, — и не такой уж бахряный а — дяхфолт. Али сам не вишь? Чаво б коли не дяхфолт ты сюды забрёл а, бязбожна твоя душа? Первосновы затем и первосновы што их и захотишь не поругашь. Усё вокрух тазом накроицца а первосновы как были так и будуть. А за которыя держалися — они мож и не азы вовсе а буки с ведями? Аль и вовсе ижица распоследня…

— Дед… Илья Батькович! Ты можешь говорить, чтобы я хоть что-нибудь понимал?

— Ну конечьно: ты не понимашь а мне аванташ! Эх, не со мной бы табе а с бабкой про все енти завороты побалакать, — и отнял у меня потухшую люльку и распыхал заново. — Вот ты Андрюх храмотный, чатать умешь. А — не умешь! Не умешь ты чатать-та Андрюх коли таку околесицу нясёшь. Што ж, до Христа твово вовсе ничаво и не было што ль? А Христа твово Андрюх, сына значить человечьева, нелюди распяли, нелюди ж и рекрутировали. Заради нелюдского свово антересу.

— И в чём же, по-твоему, их интерес?

— А антерес у нелюдей завсегда один: слабых в стаде содержать, а которы посильней, тех под копыто. Штоб ни стаду пример ни пастухам помеха. Как всё равно политхрамоты не ведашь — мало ль их было, христов-та? Ан всех попользовали. Кажнова на свой манер. Зато кажный таперя бох и не замай! Ну не пятрушка ль?.. А Авхустин… Пошто Авхустином туды-сюды трясти? Яво ить тоже спервоначалу постичь надобно а уж опосля бряцать. Он ведь как завещал: захлавно в целом а второсортно во множествах и шабаш. Уразумел? Проплочено вэлэкэсээмом и никаких. Эх Андрюх беднай ты беднай! Я те про боха толкую а ты мене про Достоевскова. И об чём мы едак доховоримси?

— Ни об чём, — признал я.

— Ну и вот. Набей-ка…

Я набил.

— Смоли-смоли. Мне лишку…

— Вот ты говоришь, не пустеет деревня…

— Сяло.

— Сяло… Говоришь, не пустеет… А это всё — что?

Я забыл, что спорю со слепцом, что не видит Дед мертвенности вокруг. Этих чёрных, как обугленные, домишек. А увидал — может, и не повернулся бы у него язык проповеди читать про рай под задницей?

— А ет милый ты мой ошмётки былова. Было да отжило, привычно событие. За травнем серпень за серпнем хрудень а там ужо и до сеченя рукою подать. Усё текёть усё меняицца а на енти хаты што кивать, они своё отслужили. И те, кому отслужили, знамо хде. А не нам чета были хозяева-т ихние ой не нам!.. Токмо там откудова вы приташшылися таперь пустее чем здеся. А здеся кака-никака жисть. Я вот корплю. Кобелина опять же… Одно слово — Шивариха…

— Ну да, ну да… Иерусалим отдыхает…

— Да далися вам енти Ерусалим с Антлантидой! Да ты знашь, сколь раз уже по новой-то начиналося, Андрюша?

— Мильён?

— Мульён не мульён а шиш хто кохда проведат. Мож сто разов а мож и усе двести. И начиналося кажный раз тут, — и он ласково погладил брёвнышко, по которому я давеча кулаком долбал, — вот у ентой самой хоромины на ентой самой проплешине уж ты мине поверь…

Не верить было легче, но шанса такого Дед не оставлял. По нему выходило жуткое. Выходило, что время от времени — не то в соответствии с какими-то космическими отсчётами, не то совершенно помимо них — цивилизации нашей наступает плановый трандец.

«Знаем, знаем, про Ноя худо-бедно читали!» — «А знашь, так и не ной, слухай чаво кажу»…

Выходило, что трандец этот случается неповторимо масштабным, но всякий раз неокончательным. Чудесным образом несколько особей уцелевают, возрождают свой биологический вид, и всё потихоньку заверчивается сначала. До очередного прихождения бытия-сознания человечества в неразрешимые противоречия с целями и задачами его эксплуатации…

«Может, и насчёт целей заодно просветишь?» — «Андрюх! Ты не бох и я ня он, чаво кочевряжисси? На то и захадка шоб сапиенс не сяк! Внимай знай…»

Я внимал. И продолжал фанареть. Выходило, что библия-книга описывает никак не хронологию от-и-до-событий, а то и дело повторяющийся механизм чутьне с нуля рождения и едва не в крах гибели рода людского.

Выходило, что для того она так мудрёно и писана, чтоб всякий раз (а всякий раз усё по-новому, не больно-то на прошлые разы похоже получается, Андрюх) сущее с истолкованным совпадало. И байка про богоизбранность отдельно взятого народца байка и есть, поскольку исходов случилась уже тьма тьмущая, а Египет понятие обобщённое и никакого отношения к нонешней географии не имеет.

«А почему же тогда…» — «А потому как одержи верьх не Рокфеллер а для примеру Чингисхан, усей бы планетой ща не на йосифыча а на монхола б какова молилися и не тумбалалайку пели а на варханах хундели да в моринхуры ба бринчали!» — «А эт чего ещё такое?» — «Об чём и толкую».

Однако самое удивительное — выходило, что все-все Адамы с Евами присно и вовеки стартуют отсюда, с этого вот лесного Байконура, непосредственно из Шиварихи.

«А Шивариха от слова Шива, да?» — «Вот тошнотник-та! Ех и тупой! Андрюх, а ведь ты тупой! Ты поди книшку-т полистай, хорошень полистай, по твою ж душу на комоде-т пылицца»…

В общем, выходило просто-таки невероятное — забредя в эту деревеньку, мы угодили в самый центр земного мироздания, и прибытие наше сюда штука не шутейная, а очень даже природой-матерью предопределённая, и относиться к ентому надобно со всем пониманием…

Пардон! Означает ли это, что миссия воспроизводства жизни на Земле является прерогативой нашей и только нашей с вами, дедушка, нации?

— Вот тряпло-то!

— Ну, какое же трепло, если таинство всякий раз вершится на территории, непосредственно этой нации и подведомственной? Это ж в корне меняет моё, АПэ Чердаклынцева, самосознание и вселяет… а ну-ка подскажи, что это должно в меня вселять, а?

— Баран ты АПе а не зиждитель! Как есть баран. Ну про явреев жа ты дурья башка дотумкал?

— Дотумкал.

— И про монхол допёр.

— Допёр.

— Што ж ты пакосный твой язык нашшот русских-то дохнать не сподобисси? Шивариха наша тем и замечательная што нету у ней постоянного месторасположения. Щас вот она тута а тот раз глядишь и де-нибудь у ацтеков ежели вообще не в Промеждуречьи! Шивариха ж! Откель я знаю иде она в последню разруху фигуряла а уж паче иде в последушшу окажицца! По каковой причине и приходють в ея совсем не обязательно наши братья с сёстрами славяне а хто попало. Которые из подходяшших поблизости сышшуцца, тоих судьба сюды и суёть енто-т хоть доступно? Мож вобче негры каки чаще прочих. Мож вы с мальцами прост-напрост первые из русских кому така честь! Таперь понял?

— Таперь да!

— Везёт табе! А я вот никак…

— А ты сам-то тут кем числишься?

— А бес яво знат. Моё дело дождацца и направить.

— Это кто тебе, бабка наказала?

— Она.

— То есть, типа вахтенного.

— Типа того…

И снова — про Шивариху, про назначение её особливое и отдельные, ему одному ведомые достопримечательности.

Я давно уже только поддакивал. В четвёртый, если не в четырнадцатый раз набивая чубук и отчётливо чувствуя, что мозги плавятся и утрачивают серый оттенок.

— …об Китиш-городе небось слыхал?

— Да как не слыхать. И об Китеже слыхал, и об Орлеанской деве Февронии…

— Попрошу без иронии! Здеся он, — и Дед выразительно ткнул оттопыренным пальцем куда-то за спину, — спод ентой самой водой.

— Во как…

— А ты думал!

— А озеро не Светлояром зовётся?

— Ну-к тиха! Нету такова слова. Озярцо и озярцо.

— Да как же это нету? Как раз и есть. И где Светлояр находится — хорошо известно, и получается, что…

— А вот ничаво и не получаицца. Слово слово и е. Яво к какой хошь луже прособачь — хошь ко всем сразу, и пущай им и зовуцца коли кому охота. А только прашшуры заповедали таки слова вслух речь. Знашь — ну и молчь. Соображать же должон: коншпирация.

— Да уж, — мне почему-то вспомнился иудейский запрет на произнесение вслух имени бога израилева, а заодно и христианское: не всуе, не всуе. — Тетраграмматон, мать его…

— И не один раз…

— Чего? — не понял я. — Что ты щас сказал?

— Послышалося табе.

И осклабился. Впервые за два дня — добродушно-предобродушно.

— Разряжаю я эдак. Ну сам посуди: что это за лектор, если все полтора часа травит про какие-то иксы с ипсилонами и не догадывается время от времени снять крещендо и подпустить молодёжи хлёсткого анекдотца, а? Разряжать же нужно порой, Андрюш. Всё и всегда — разряжать. Чтоб не могли не заметить, как по новой заряжаешь. Психология манипулирования сознанием, понимаешь. А заодно и подсознанием. Андэстэнд?

— Натюрлих, — я не сдержался и поводил растопыренной ладонью перед его лицом.

— Ага. Ты ышшо булавкой в ляжку тыкни: почую ай нет…

— Дедунь, — прохныкал я, чуя, что и сам не чую уже ничего кроме полнейшей опорожнённости: как сливной бачок после очередного употребления по назаначению, — что же это всё-таки с нами произошло-то?

— Дяхфолт, АПе. Как есть дяхфолт. И никаких табе киндерсюпрзох для битья. Как хотишь таперь так и выплывай. Ну да бох способит…

— Нехудо бы… Вот только где он, твой бог…

— А вона ён, — сказал Дед и уставился на высунувшееся из-за облачка золотистое Солнце. — На няво и радоваимси покуда светит, с им и кончимси Андрюх…

И я тоже задрал лицо к ярилу. Жаль, глядеть долго и открыто, как Дед, не смог — слёзы хлынули.

Как всё-таки здорово, — подумал (и ощутил! конечно же, ощутил) я в тот момент, — общаться с богом вот так, напрямую, без посредников и толкователей. Просто поднимать к нему время от времени взор и видеть, что у тебя, малюсенького, пятен на душе несравнимо больше, чем на нём. И просить его — нет, не пятна твои выжечь к едрене фене, это уж ты сам как-то должен подсуетиться, но — просто светить. Пощедрее и подольше. Чтобы не только тебе, но и прапрапотомкам твоим даруемой им жизни хватило…

Да какие к дьяволу прапотомки, если мы последние люди на этой самими же и проклятой земле?

Снова — последние…

— А каки ж ышшо-т? Последни и есть. Одним последни, друхим первы. Как спокон. А ты — хрест, хрест… Херит твой хрест усё што ни попадя. И нет у яво никакова другова назначения… А трубку занычь. Не жалаю я боле…

— Мгм, — промычал я и как-то беспомощно панибратски похлопал старика по коленке, и тогда лишь до меня дошло, что всё утро мы просидели на тесной и для него одного скамеечке. — Пойду скажу, чтобы пошамать тебе чего принесли.

— Ня надо. Про енто они допрежь твово помнют. А ты подь Андрюх, подь отпыхайся, нам с тобой ышшо толковать не перетолковать…

— Это да.

И пошёл.

Из трубы над нашей теперь хатой вился тут же уносимый бризом (с озерца — значит, бриз!) дымок: Лёлька жарила картошку или что она там на сей раз измыслила.

На полпути остановился и оглянулся — рукотворное солнышко блеснуло по глазам не слабже настоящего. Я тоже зачем-то подмигнул ему, но медяшка тут же повернулась боком, словно давала понять: на сегодня хватит.

Кажется, мы попали. И попали капитально.

Дома, пересчитав все мыслимые от стены к стене и из угла в угол, я совершенно расклеился и не нашёл лучше как взяться за веленное: открыл книгу и попытался учиться читать, но вскоре понял, что с кондачка такие прорывы не случаются. Текст знакомый, а ничего кроме фиг за буквами не различаю.

Каждому, стало быть, своё: кому век за веком мир воспитывать, кому эстафетной палочкой заведовать, а кому скромненько так, в меру сил и способностей служить начштаба при паре пощажённых зачем-то лесом, а точнее богом, детей.

Бабкина книга не дала мне ответа ни на один из вопросов. Отложив её, я вернулся к исходному: в начале было слово.

В нашем случае словом был Дед…

 

5. Дядюшкины бредни

Глава, не очень обязательная к прочтению, тормозящая сюжет и сохранённая автором исключительно из жадности и нарциссизма.

Или уж читайте? В общем, не знаю, ваша книга — вам и решать

Наутро бог обиделся на нас: наутро взял и выпал снег. Немного, траву только чуть припорошил, к полудню и следа его не останется, но знак дан — осень будет короткой. И вряд ли приветливой. Вовремя, выходит, мы с бугра свалили. Да и Дед в который раз не соврал: начеку тутошняя зима, по самому следу идёт…

Было совсем ещё рано. Я выперся на крыльцо что заяц из частушки и тут же свалил обратно — штаны натягивать: зябко. Вообще, зима в октябре — это круто. Так мы не договаривались. «Ну да. А обо всём остальном договорились!» — и приступил к дебету с кредитом.

Первое: похоже, пропажа наших не была делом внезапным. Пропали, видимо, не они одни, а — уму непостижимо, да куда деваться — вообще все. Кроме бегущих.

Но бегущие отдельная статья…

Второе: очень похоже на то, что скитания наши протекали не так уж и хаотично, а вела нас по лесу некая сила, которая точно знала, куда и зачем ведёт — сюда, за…

А вот зачем — это уже третье.

Если допустить, что мы и впрямь избранники, то чего это нас трое? Почему бы загадочному куратору парой не ограничиться? Одних Лёльки с Тимуром не хватило бы, что ли? Я-то с какого боку? И, сдаётся мне, эта статья позаковыристей, чем про беглых…

Беглых… Как всё-таки скоро усвоили мы дедов язык. Ну, ребятишки понятно, они сразу приняли старика за своего. Рта раскрыть не успеет — мчатся исполнять. Но я-то, я? Во мне наш пророк вызывал прямо противоположные чувства. И прежде всего потому, что с самого прихода в Шивариху я чувствовал, как неумолимо становлюсь четвёртым лишним. Скрипач, как говорится, не нужен…

Сам-то я так не считал. Каждому же верится, что он и есть центр вселенной, и всё происходящее вокруг — не на кухне, в соседнем подъезде и даже по телевизору, а вообще, в глобальном смысле — исключительно во имя и заради него. Что бог по имени Солнце родился четыре с половиной миллиарда лет назад лишь затем, чтобы тут же обрасти планетами и планетками, на одной из которых ещё через миллиард зачнётся жизнь. И что и она, сердешная, тоже не была самоцелью — все эти фотосинтезы, амёбы и динозавры имели место лишь затем, чтобы создать условия для возникновения гнусной твари по имени Человек. И он, сука, возник и развивался втихушку, пока не стал Мной, и всё, что творится теперь в этом гибельном лесу, лишь очередной этап затянувшегося экспери…

А не пошли бы вы, а?

Чего со мной экспериментировать-то?

Я что — свинка морская надо мной опыты ставить? Я, повторяю, цель и конечный продукт мироздания. Субъект я, а не объект! И вдруг какой-то хрен с солнцепёка заявляет, что ты та же амёба, которая жила-жила, жирела-жирела, а теперь должна сыграть в чьей-то пьеске своё кушать подано, сказать всем спасибо, досвиданья и превратиться в перегной. А не слипнется?

Нет, насчёт перегноя я и без политинформаций давно догадывался, но чтобы вот так вот в лоб, из уст беззубого неуча — не согласен! Слушать тебя, дедушка — пожалуйста, к сведению принимать (или не принимать) — сколько угодно, но действовать буду как сам сочту нужным и возможным. А я считаю, жизнь на Земле должна продолжиться с прежней изначальной целью — дать мне наконец дозреть и самовыразиться. Да так, чтобы последующее физическое прекращение духовному бессмертию уже не мешало.

Понимаю, нагловато. А шо делать? Эгоистами не становятся — ими рождаются. Причинение жутких физических страданий маме родной с целью выползания на свет божий — что это, если не первый акт вопиющего эгоизма? И так далее, списочным порядком вдоль всей жизни. Не верите, не надо, продолжайте оставаться чистенькими…

Только имейте в виду, что вас всех, альтруистов, почему-то приговорило, а меня, сволочь последнюю, выбрало и помиловало. И, смею полагать, не без умысла.

Дескать, ты, Андрей Палыч, у нас кто? Ты у нас, извини за высокопарность, писатель. И писатель не из последних (потому как вон вас сколько, пером шалящих, а ставку сделали на меня), чуется в тебе, дружище, любопытная перспектива оставить после себя такой след, что хоть планету потом в твою честь переименовывай. А посему пыхти-ка, Палыч, и дальше во имя своего, мало чьему доныне пониманию доступного существования. Вопросы есть? Вот и хорошо. В смысле, ничего страшного, для вашего брата бумагомараки это даже плюс. Вы от недомыслия сатанеете, а потом — бабамс и Фауст Гёте. Только с тебя, брат, на сей раз чего-нибудь посильнее надобно. Давай, в общем, приводи мозги в порядок, и за дело. Чего раскис-то? Ну, занесло в тьмутаракань. Ну, на конец света нарвался. Но ты же его уже пережил, проехал, как говорится. Не твоя это была остановка. А тебе карт-бланш выписали. Вот и настраивайся отрабатывать аванец…

Ну, вспомни — вспомни, как полгода всего назад, наплевав на так ничего не понявшую Зойку, ты счастлив был, что опять свободен. Что ни от кого не зависим, ни к чему не привязан, что снова можешь мало что на часы — на календарь не глядеть…

Нет, ты вспомни, вспомни, как вырубил (и спрятал) мобилу, а потом и городской. Как завесил телик плащом, чтоб видом одним уже не соблазнял, и засел в предвкушении за своего персонального раба, он же рабовладелец. Как двое суток давил из души и печёнки полнейшую белиберду («…и куда мне прикажешь девать эту нежность, которой уже вагон?» — Тютчев, блин!), а потом пошёл, взял и всю-то ноченьку травил эти самые печёнку с душой без не то что закуски — без занюшки какой. А утром сбегал и затарился как на собственные поминки. Вспомнил?..

Вспомни тогда и как по стенам с потолком метался, не зная, звонить ей, Зайке (про заек, ё-моё) и в ноги падать, или гордо дуть на вокзал, брать билет на ближайший скорый и тыгдым-тыгдым, пока внутрях не ёкнет: вот оно, тут, слазь. Чтоб оттуда ещё дальше — автобусом — до самой дальней деревни, — чтобы совсем никого, кроме пары бабок чуть живых, ибо бабки святое: надо же к кому-то за молоком парным вечерами прогуливаться; потому как молоко твой нектар и твоя амброзия — молоко, други мои, а никакое не кофе — убивайте, но было оно оном, им и останется, а он — кохфий!

Давай уж всё вспоминай.

Вспомни, как на седьмой день кинулся сумку собирать — и собрал бы, кабы водка не вышла. Как утром восьмого сорвал с ящика плащ и в сотый, наверное, раз крутил «Осенний марафон», светлыми слезами рыдая по себе, чувствительному до потери пространственной ориентации, но непроходимо ленному, чтобы взять да и поменять в своей жизни хоть что-нибудь. А потом — в сто первый — «Кин-дза-дзу» — слёзно же завидуя Любшину, угодившему за галактическую околицу, лишь пальчиком пошевелив: тык на кныпочку, и чёрт те где.

И тогда ты поклялся себе, что — да, хорошо, пускай не нынче, но летом, от силы осенью — в деревню, к тётке и т. п. Потому что ни к какому мирному труду, кроме как буковки складывать, ты не годен. К созданью полноценной ячейки тем более. Да чего ячейки: даже ни к чему не обязывающие романы с адюльтерами, из которых нормальный человек удовольствие извлекает, у тебя закручиваются трагикомичней, чем, честное слово, твоя же вся писанина. И значит, вали-ка ты подобру-поздорову и займись тем единственным, на что заточен — изваяй в тиши и равновесии нетленную картину сколько-то понятого уже мира. Картину, вняв которой мир этот треклятый в ножки тебе бухнется, позабыв все свои былые претензии. Вот, мол, дал так дал, чертяка!.. И Андреич тебе безотцовщину свою простит, потому не у каждого отец Толстого с Чеховым выше. И Зайка — сама, безо всяких мольб и уговоров вернётся, оценив жертву, принесённую тобою будущим поколеньям за вас обоих. Потому что поймёт, дура: не мог ты иначе, и лишь там, на куличках, лишив себя искушения пойти и в живот её тёплый мордой уткнуться (или ещё в чей — нечего святошей прикидываться), перейдя все рубиконы и спалив все мосты, ты смог-таки отрешиться, напустить на себя, сесть и сотворить то, ради чего и коптил небо столько уже бессмысленно профуканных лет…

Ну: вот же она, глушь, вот он, покой хвалёный — садись, крапай. Каких тебе ещё условий подать? Тимка жирами да протеинами снабжать будет, Лёлька — кормить. Хочешь с ложечки — будет с ложечки, как тогда, в лесу, полуживого. Умывать, обстирывать будет, обштопывать, чего тебе ещё-то надо? Подстригать? И подстригать научится — в отместку за твоё парикмахерство.

А ты пиши. Можешь даже не отвлекаться, как и нет их вовсе — обслуга и обслуга. Хочешь так? Пожалуйста! Так и будет. Думаешь, не поймут? Да им только легче станет, если ты с нравоучениями своими лезть прекратишь. Что нового можешь ты им сказать? Руки помойте? Оденьтесь потеплей? Тима, далеко не забредай, Лёля, подоконник протри и деда покорми?..

Скрипач не нужен. Нигде не нужен — ни на Плюке, ни тут, понял ты, скрипач-самоучка?..

А компания понадобится — дуй вон к Деду. Он — а) вечный (тебя-то уж точно переживёт) и б) насчёт ентого дела завсегда. Его и доставай, а детвору не трожь. Вот ты у них где уже со своими нудьём. Да они завтра взвоют от твоей правильности и долбанут по башке чем потяжелей, и пока в себя приходить будешь, усадят вон на табуретку, ноги к ножкам прикрутят, руки свяжут и к стенке прислонят — чтоб спина не уставала. И с той самой ложечки кормить станут. Покормят-попоят и снова кляп в рот, чтоб не разглагольствовал. Им дешевле выйдет ведро за тобой выносить, чем тебя самого!..

Делиться мудростью желаешь — делись с бумагой. Хочешь — по капле выдавливай, можешь — по полсотни страниц… Кстати, срочно выяснить, есть ли тут вообще чем и на чём писать… Идеальный же случай подвернулся свою книгу книг сварганить. Зимы с весной мало? Да у тебя вечность впереди. В смысле, остаток жизни целый.

А место-то какое! Не Эдем, конечно, но условия экстремально близкие к идеальным: и у воды, и на земле, и с дичью под боком. Плюс аккумулятор божий заместо больнички — чудо-храмина. Плюс старикан-выручалочка, если чего совсем уже не понятно…

Между прочим, коли так повернуло, в чём вообще прок покидать эту колыбель цивилизаций? Какой смысл тропинку вовне шукать, если Дед и сам про неё ни ухом, ни рылом? За каким вам в тот свет, если там, кроме вас, никого? Вам доверили цивилизацию восстанавливать — здесь и крутитесь, не отходя от кассы.

И тут мне впервые пришло в голову, что дети мои никакие уже не дети, а исходный генетический материал — самец с самкой! ходячие прототипы, которых, за отсутствием иных образцов, следует беречь как зеницу, не приведи господи…

Не-не-не-не-не! Никаких зениц! Ничего такого не случится. На то вы, ребятишки, и избранные, чтобы благополучно достичь половозрелости и щедро распорядиться ею во благо дальнейшей жизни. А я — я пригляжу. Очень пригляжу. Сказано ж: надейся, а не плошай. И я, мои хорошие, не оплошаю, соблюду вас для священнодейства в лучшем виде.

Вот только антивсевышний я какой-то получаюсь. Тот своих за яблоко проклял и турнул, а мне наоборот предстоит — самому вас тихой сапой к яблоне подвести, а доведётся, так и носом ткнуть: отведывайте, дескать, не тушуйтесь, глядеть не буду, на бережку вон посижу, над вымыслом слезами пообливаюсь…

Вот роль, а? — искуситель-змей в чистом виде!..

Не-е-е-ет, господа присяжные заседатели, требую оправдания. Позвольте-ка на минуточку со скамейки подсудимых на другую пересесть, на адвокатскую. Дюже мне невтерпёж вступиться за райского дьявола.

Вы тут кого судите? Вы тут, дорогие товарищи, вот уже третье тысячелетие причину своего существования к высшей мере социальной справедливости приговариваете. Кабы не его-то пошлые промыслы — гулевали бы ваши праотец с праматерью по сей день в кущах, цветочки бы нюхали да букашками любовались, свято блюдя кодекс целомудрия творца-основателя…

А ну-ка прочь руки от истинного соз(и)дателя нашего! И давайте ещё в ножки ему поклонимся, и возместим в силу ущербных способностей наших невосполнимый на первый и все остальные взгляды моральный вред.

А заодно и христиане пусть Иуду реабилитируют!

Не сдай он наставника кому положено — ушёл бы тот в историю обычным городским сумасшедшим. Не схвати его тогда, не венчай тернием с зуботычинами, не отволоки на Лысую Гору — и откуда Пасхе взяться?

Ну ладно, ладно, на смягчении по Иуде не настаиваю, но дьявола мне больше не порочьте. Соавтор он. Как минимум. Но одному, как водится, осанна, а другому осина…

Господи, да разве ж не прав Дед?..

В чём? Да в том, что бог у нас один и действительно на небе, хучь и не круглосуточно? Баста: отныне молимся исключительно генератору нейтрино.

А я таки срочно сажусь завет писать.

Новый Новый. Ветхий — тот для всего цикла, а новые надо на каждый раз освежать. Давешний своё отслужил. Не скажу, чтобы вреда от него вышло заметно больше пользы, а только функции своей охранительной эти евангелия не сдюжили — скопытилась эпоха. Другая вот начинается. Другими словами её и провозглашать должно. Какими именно — думай, Андрюх, на то ты, видать, к детворе и прикомандирован. Им-то точно не до этих тонкостей…

Или дежурный завет уже после, без меня составят?

Да и леший с ним покуда, у нашей компании на повестке дня одна задача-максимум: созреть и преумножиться. Без моего или под моим, как я то и дело повторяю, чутким.

И уж змей я или кто, а только задачу поставленную мы претворим: расплодятся мои милые, куда денутся! Уж у меня не отлынют. Уж я, пора придёт, гонять их в койку буду, как летом по грибы да за хворостом гонял!

Прости меня, Лёленька, дурня бессердечного, но рожать ты будешь раз в год, не реже. Долго и упорно. В тех самых муках, писанием назначенных. Хоть через не могу. Жребий тебе такой: вернуть сюда жизнь. И другого пути, кроме как превратить тебя в несушку, я, по правде говоря, не вижу. А мужику твоему участь содержать всю ораву. В хрестоматийном поте лица. Потому как куда деваться, коли Адам? Деваться тут, Тима, некуда: все счастливые семьи похожи друг на дружку.

Так и заживём: вы будете род продолжать, а я закладывать основы его духовной состоятельности. Иначе говоря, класть остаток жизни на то, чтобы Каин ваш вашего Авеля всё-таки не того…

И отправился в дом за трубкой.

Потенциальная мать-героиня спала, не подозревая, что будущность её уже предопределена и пересмотру не подлежит. Кончилось твоё детство, Лёлька! Просватана ты со всеми вытекающими. Как есть просватана…

Лезть на чердак и читать приговор жениху было в лом. В свой черёд обрадую. Если сам ещё не врубился.

Вместо этого я задымил и двинул по тающей на глазах пороше к нашему Илье-пророку.

А заигрался же ты, старина, во вседержителя-то…

Своей судьбы не сложил, а за мировые берёшься, не моргнув. Не надорвись, брат. А главное — не нафуеверть…

Да уж постараюсь. В конце концов, не мой выбор, моя — доля. Отчего и вседержителем прошу впредь не дразнить. Мне лично больше нравится статус… кардинала, что ли. Серого. У которого помазанности нетути, а власти с ответственностью полные штаны.

Слу-у-ушай-ка, Андрей Палыч, гражданин ты наш Ришелье! Да ты соображаешь вообще экий тебе случай представился поменять бесивший всю жизнь миропорядок? Тридцать — никак не меньше — лет ты терзался его несовершенством. Тебя до истерик, до бессонниц не устраивали ни этика, ни эстетика этой так называемой эволюции, которая вот уже минимум два тысячелетия буксует. Причём сознательно и планомерно. Стараниями тех, кому оно на руку. И ты клял это вокруг, крыжил его изъяны с огрехами, и корил, корил: в рифму и так, наивно веря, что слово магично и что какая-нибудь новая строка — очередное товарищ верь трум-ту-ру-рум — станет последней каплей, которая и переполнит чашу сию. Но чаша ширилась и бездоннела, и всякая следующая строчка была очередной каплей в море, и никак не больше. И ты захлёбывался отчаянием и не в меру ядовито сомневался не то что в успехе — в здравомыслии всякого несвоего начинания…

Тридцать лет, разрываясь пополам в поисках соратников или хотя бы просто способных внять, ты пылал и чах, всё отчётливей осознавая, что не первый, кому не по нутру лукавость бар и тупость черни и не убыль их, а только час за часом прирастание…

Тридцать лет ты возглашал вопросы, от которых и лукавых, и тупых лишь передёргивало, и снова чах и пылал, и говном исходил, что ни те, ни другие всё не догадаются прийти и попросить скомандовать: это, мол, ребятушки, вот так, а то вот эдак. Сделаем по-моему, и мир станет прекрасен…

Ну? Ликуй: пустыня кругом. Всех разогнали, твоя колода — тебе банковать, тебе и козыри назначать. А ну-ка как на духу: ты мечтал когда-нибудь о шансе построить свой Город Солнца — действительно разумный, действительно справедливый, действительно добрый и чистый? Вот и закатывай рукава: твой шарик, твой! Весь. Чего понагородишь, того и будет. Разве что Тимка с Лёлькой червоточин с бациллами на себе занесут. Ну да не без издержек, чего уж теперь — препятствуй, поправляй, дезинфицируй. Двое всё-таки не семь мильярдов, как уж нибудь…

Э, э, э, э, бог! Истина, мать твою, в последней!..

Кто тебе сказал, что все их — как там? бациллы? — любой из твоих вредоносней, ась? Эко тебя, дубина, переклинило! Сам же насквозь из пороков слеплен, если на тебя нормальным-то глазом посмотреть (а своим — так просто гнойник и рассадник). С чего ты, образина, взял, что миру следует стать именно твоим подобием? Очнись, чучело, с тебя, разве, статую несвободы лепить. И то — со спины, чтоб без выражения, скажем так, лица.

Грустный у тебя мирок может получиться. И не обязательно жизнеспособный… Да, может, давешний-то столько и протянул лишь потому, что идеализма в его закваске было не лишку, а строго по рецепту, кто бы ещё эти рецепты знал… Да, может, хрычей вроде тебя к таким материям вообще подпускать низзя? На пушечный… Ну сам посуди: мания преследования — раз, величия — два, паранойи всех сортов — три, психопатия, неврастения — никаких ведь пальцев не хватит. А лезешь в портные конституции для новой эры.

Да. Лезу! А вас послушать, так для этого и ребятишки мои уже чуть ли не староваты. А может, бегущим мир отдать? Остановятся же они когда-нибудь? И не ты, не Тимка, а Егор станет очередным Моисеем?

Браво! Теперь ещё и шизофрения… Ты щас с кем разговариваешь-то? Ты с собой, полоумным, разговариваешь! Изолировать тебя пора…

Короче. Ещё раз осмелишься про детей плохо подумать — пойди вон и утопись. Мира грядущего ради…

А чего, — согласился я, — справедливо. Подумаю ещё раз — пойду и утоплюсь.

Я нашёл Деда в часовне.

Они с Кобелиной туда с вечера перебрались. Интересное кино — в неотапливаемой церквушке было теплее, чем у нашей печки. От принесённой еды старик отказался: хлеб взял, а остальное велел назад волочить. Отмахнулся и от предложенной исключительно из вежливости трубки. Потребностев у него на сей момент, видишь ли, никаких. И вобче: тут, Андрюх, чухать надо, а не гадать. И не мне это надо, а табе самому, понимать же должон!

— Виноват, буду исправляться.

— Ну и аухфидерзейн, — он явно пребывал не в лучшем расположении духа: ходют, дескать, тут всякие, законного досуга лишают.

— А чего ты гонишь-то? Может, у меня вопрос к тебе.

— Да ент не я, ент ты прихиндей гонишь. А спешить нам некуда, скрозь месяц сухробы ляжуть, вот кохда и налопочемси, — и только после этого снисходительно, как-то совсем уже по-донкорлеоновски: — Ну давай, чего там понакипело, вываливай…

— Дед, — от такого отношения мне враз расхотелось искать окольные пути, — а тебе вообще верить можно?

Он было присолил и вознамерился было откусить мякиша, да отложил:

— Был бы ты Андрюх не с мальцами а сам по сабе, шепнул бы я щас Кобелине и ён табе кадык-то мож ещё и пошшадил бы но заикалси б ты милай до конца дней своех непутёвых а то и подоле.

Кобелина поднял голову и выжидательно поглядел на Деда. Потом так же внимательно на меня. Говори, дескать, если есть чего, последнее твоё слово.

— Ты калитку ышшо не отворил а вопрос поперёд табе заполз. В маразьме меня подозревашь ай тово хужей?

— Да перестань, старый. Знаешь же, не обидеть я хотел, а уточнить: насчёт Шиварихи и нас троих — всё так и есть или это одни твои догадки?

— Ну мож я хде чуток и подукрасил, — смилостивился он, — но в обшых чертах достоверно и обжалыванью не подлежить.

— То есть, всё-таки жопа?

— А енто смотря откель хлядеть. Коли извнутри — дык даже и совсем наоборот.

Нет: его философия определённо имела свои плюсы.

— Слышь, старый, а чего это тебя этот, ну, прихожий твой, Репликом прозвал?

— Да хто ж его знат. За то наверна шта сижу бывала сижу да и вдрух как бздну, чаво и сам не разумею.

— А ну-ка бздни.

— На заказ? Да ты очумел! На заказ и кишкой-та не бзднёшь не том шта антелектом.

— Это да, — точность его аргументов потрясала. — Ну что ж, и на том спасибо. Честно! (Это я уже не столько Деду, сколько псу.) Пойду. Обмозговать надо, а то едет чего-то крыша. Так едет, что сил нет…

Но уйти и остаться с едущей крышей один на один сил было и того меньше. И я мялся:

— Давайте, в общем, не скучайте тут. Если что, думайте громче: прибежим, принесём… Кстати…

Я с порога ещё заметил, что штоф на столе снова полон, и, кивнув на него, спросил тоном присной памяти майора Томина:

— В чём фокус?

— А до конца не допивать. И весь табе хфокус. Хлоток в ём с вечеру оставь — к утру всклень сделаицца.

— И давно так?

— Сколь себе помню.

— Хочешь сказать, не доливаешь даже?

— Долить-то и дурак дольёт, — и как всегда без переходу: — Ты тово… Девчонка вату хватицца дык на колидоре она в коробу цинковом. И марля там жа со всей аптекой.

— Вас понял, — кивнул я, понимая лишь, что старик в который раз бзднул, и бзднул изо всех стволов. — Пойду?

— Поди Андрюш, поди, подумкай… А крышу твою мы поманеньку уконтропупим…

Из случившегося тем днём кроме: Тимка с Кобелиной ходили на охоту и приволокли полмешка уток, Лёлька потрошила одну, порезала руку и действительно просила бинта, а я со скуки героически прогулялся в сторону пасеки, но никакой пасеки не нашёл.

Лес продолжал наступать, и хорошего это не сулило.

 

6. Секреты для маленьких компаний

— Лёль?

Нет ответа.

— Лёля? Ты чего?

Замерла. Темень, конечно, кромешная, но что я, не вижу, что ли? — стоит у кровати как привидение в сорочке своей белой, шебуршит чего-то.

— Ты чего не спишь?

Шмыгнула под одеяло. Притихла.

— Лё-оль?..

Затаилась. Слышно даже как не дышит.

— Что случилось?

Ещё несколько секунд раздумья и:

— Всё нормально.

Ага! А то я не знаю, каким тоном про нормально рассказывают. Лучше бы уж вообще ничего не говорила.

— Ты куда собралась-то?

Молчит.

Я полез с печки.

— Да это я вернулась, — врёт! и наверное, не моргает. — В туалет ходила, чего ты, спи…

Опять врёт. Зачем? Удобство у нас в сенях — ведро поставили, холодно ж уже на улицу по ночам бегать. Голову на отсечение: оно сейчас пустое.

И озарило: силы небесные — накаркал! Это же она сверху: от Тимки! Копздец!

Проснись, теоретик. Уже проснулся? Молодца.

Здравствуйте, я Андрей Чердаклынцев, заводчик человечества. Круто, правда? Посмотрите, как славно выглядят мои питомцы! Одна беда: пока я прикидывал, когда их случать начинать, они самостийно в практику ударились. Так что вырубайте юпитеры, на этой печальной ноте я с вами прощаюсь, мои питомцы теперь сами с усами и скоро вам собственных питомцев казать будут — как в рекламных паузах, так и промеж…

И живенько представил себе эту сладкую парочку на пыльном чердаке — всю в паутине и трепете неумелого сладострастия.

Вот, значит, как. Дядьку уложили и вперёд?

Странно, что я раньше-то не проснулся. От, прости господи, скрипу да, ещё раз извини, стонов. Или они пока шёпотом? Ну-ну…

То есть, что значит ну-ну? И давно прячутся? С самого вселения? Или в лесу ещё началось? А может, вообще — до леса? Конспираторы, блин! Ну в голову же не приходило — дети и дети. Кузены, опять же…

А чего — кузены? Кузены — самое то. Гормон играет, ситуация располагает, вот и… Нет, где мои глаза были?

Или собиралась только, а я вспугнул?

Тогда чего, тогда готовься, любезный заводчик, к сценарию номер один — утюгом по балде. Потому что ежели Ромео с Джульеттой чего решили, няне на путях лучше не стоять — снесут к едрене фене!

Вариант с их подпольной встречей на чердаке по любому другому поводу не канал. Любоф у нас тут, значит… Ну что же, любоф так любоф. Значит, прямо с утра проведём очередное собрание актива.

И я присел на край кровати.

— Так, подруга, давай колись, мне можно.

— Я знаю.

— Куда бегала?

— Никуда. Встала только, а тут ты…

Ай-я-я-я-яй!.. Тогда, голубушка, придётся с пристрастием. И встал зажечь лапму.

— Не! Не надо, — вскрикнула она.

— Почему?

— Ну, не надо и всё…

— Ладно, — вернулся. — Что происходит, малыша?

— Да ничего не происходит.

Вот так значит: света не зажигай, поиграем в молчанку. Нет уж, моя дорогая, хватит финтить.

— Мне что, Тимку пойти позвать?

— Зачем? — удивилась она.

Странно, что герой-полюбовник всё ещё не нагрянывал. Самое бы время объявиться: так, мол, и так, оставь девчонку в покое, есть вопросы — меня спрашивай. Нет же, сидит себе там, коленочки обнял, ждёт, пока я зазнобу его до слёз доведу. Вот они, нынешние Ромео!..

— Лёль, не юли. Я же вижу…

— Да чего ты видишь-то? Хочешь, чтобы будила и разрешения спрашивала пойти пописать? Ладно, буду!

— Ты давай на глотку не бери. Не надо мне твоих спросов. Только сама уже должна понимать, что бывают шаги, о которых советоваться хотя бы надо…

Чего горожу? Какие ещё шаги? Они что — ко мне сначала должны были прийти? Как, мол, смотришь на то, чтобы мы тут разок-другой… Бред!..

— Ну хорошо! — и она выпрыгнула из постели и сама запалила керосинку. — Давай воспитывай.

— Тихо, тихо, — вскипел и я и даже подпустил провокационного. — Тима разбудишь.

— А давай! Давай и его разбудим! И Деда приволокём! Тут же вон какое! — и рывком отбросила одеяло: простыня, как и сорочка племяшки, была в буро-красных пятнах безальтернативного происхождения.

Обескураженно — очень точное слово. Весь кураж, весь педагогический мой запал испарились в мановение ока. Я и сказать-то не знал что…

Выходит, они прямо тут, у меня под боком?.. Вот это уже сто один в их пользу! Просрал ты свой час, искуситель.

— Всё понятно? — она с размаху бухнулась обратно, натянула одеяло до самого носа и носом к стене.

Ей хотелось зареветь, а слёзы не текли. Отчего и колотило дурёху так, что ножка у кровати постукивала. Ну понятно. Чего слёзы-то теперь лить? Стряслось и стряслось. Не ты первая, не ты и… хотя насчёт последней как раз в точку… Только давай уж плакать и впрямь не будем. Жизнь это. Обычная жизнь. Наплачешься ещё…

И абсолютно в своей манере я типа посочувствовал:

— Как же это тебя угораздило-то, девонька?

И тогда Лёлька села, уставилась на меня влажными глазищами и вот только что не по складам отчеканила:

— Ты чо — совсем придурок? Это месячные.

И обескураженность моя уступила место ступору. Полнейшему. Мало чем отличимому от паралича.

Ну, конечно же, месячные, кретин! Девку накрыло, а ты с догадками своими паскудными. Что ж тебя в крайности-то вечно, а, Палыч? Сколько можно жить по закону безумного обострения предлагаемых обстоятельств? Он для сцены, специальными людьми придуманный, а ты его к жизни на каждом шагу приладить пытаешься, Несчастливцев доморощенный! Хватит уже слонов-то из мух кроить!

(«А мух, кстати — мух-то я с самой поляны не видал. Ни одной. К чему бы это, а? — Ты чего? Опять? Да чёрт с ними, нашёл тоже время! — Нет, ну все-таки…»)

Регулярные утраты дара речи хороши тем уже одним, что время от времени этот чудесный дар таки возвращается.

Я улыбнулся Лёльке, как Львенок Черепахе:

— Да ты что!.. В первый раз, что ли?

— Ну да.

Воистину: материальна мысль. Стоило задуматься о пикантном назначении подведомственного контингента, как мать-природа откликнулась самым буквальным образом: объект к эксплуатации готов.

Тьфу, мерзость какая!.. Это же Лёлька, вот как ты можешь? Затыкай давай думалку! Сказано же (и явлено): материальна, материальна, материальна!..

— Да-а-а… Дела… (Прозвучало бессмысленно, как «потолок, что ли, покрасить?»)

Она не ответила.

— А ты это… сама-то… ничего?

— Нормально. Живот только болит.

— Ну, уж это как водится.

— Ты-то откуда знаешь?

— От верблюда… Терпи, коза…

А вообще: когда это у них начинается?

Понятно, что у каждой по-своему. Но какой-то общий регламент всё же предусмотрен, нет?..

Поздравляем-с, Андрей Палыч! Жил-жил, а ни хрена не набрался. Вот и доверяй тебе подростков. А ты в элементарной ситуации демонстрируешь полнейшую некомпетентность, если не сказать беспомощность.

— Погоди, — я вспомнил Дедов наказ, — ваты принесу… Бинт у тебя где? Остался ещё? Тампон сварганим…

— Я сама.

— Конечно сама! Я просто знаю, где лежит.

И метнулся в сени к коробу-аптечке.

Вернулся — она бельишко уже скомкала:

— Застираю пойду…

— Постой-ка, — мне не терпелось искупить свою непролазную тупость, — это холодной надо. Щас замочим. Ты лежи пока, найдёшь, чего перестелить?

— Да я и хотела потихоньку, нет — вскочил: чего? куда?

— Откуда ж я знал?

— Ну если говорят не дёргайся, так ты спи и не дёргайся!

— Ладно, всё уже… Укладывайся тут, я за водой…

Но двери отворить не успел.

— Вы чего орёте? — на пороге в одних трусах, щурясь на лампу, стоял Тим.

— Орём и орём, тебе-то что? Иди досыпай, — рассекретивший Лёльку, я готов был оберегать её тайну любыми средствами, включая откровенную грубость.

А та улики под кровать запинала, и уже из-под одеяла:

— Да чего-чего — сердце у него опять прихватило, вот и бродит по дому, лекарства ищет, табуретки роняет. Ты иди, Тим, нашли уже всё.

Женщина! — мысленно поаплодировал я. Они что — сразу такими родятся или где? Сущий же ангел:

— А ты таблетки выпил? — и ресничками хлоп. — Ну и баиньки давай, переполошил вон всех…

И это ещё с скрюченным животом. Представляю, что бы она на здоровую голову отчебучила.

— Точно не крякнешь? — недоверчиво осведомился Тимур.

— Да всё пучком, отпускает уже, — добил я Лёлькину отмазку. — Прорвёмся.

— Ну и ладно, не хотите, не говорите…

И закрыл дверь, вызывающе пожурчал в нашу парашу и полез к себе на антресоли.

Вот так вот: и этот меня взрослей!

На рывок к озеру и обратно ушло минут десять. По дороге шайку из бани прихватил. Лёльку застал уже под новым пододеяльничком — чисто старушечьим, тёмно-синим в вылинявший цветочек. Сгрёб выпачканное и на цыпочках в сени. Залил, прикрыл сверху фанеркой, чтобы Тима ненароком не перепугать, и назад, в горницу.

Ангел был отчаянно бледен, но умиротворён.

— Отмокает, — похвастал я.

— Ну и хорош гоношиться, я утром встану, сама всё в порядок приведу.

— Разберёмся, — похвалил я как бы обоих, поцеловал страдалицу в лоб, вырубил свет и полез на свой командный пункт, и уже оттуда: — Напугалась-то сильно?

— Да как сказать. Растерялась больше… Нет, я знала, конечно, в школе просвещали, но первая мысль: от свёклы! Ну, помнишь, позавчера салат делала?.. Вот эт привет, думаю. А оно прям по ноге… Ну палец и резанула…

— Нарочно, что ли?

— Да да!

— Зачем?

— Чтобы типа искать, чем завязать, а вы не докапывались.

— Эх и дурочка!

— Чего дурочка! Сам-то, небось, когда нафунишь, сразу красный как рак.

— Это совсем другое.

— А я и говорю: совсем другое, понимать же надо!

А я и понимал. Уже.

— Не спишь?

— Не-а…

— Прикинь, а Дед-то — знал, что у тебя сегодня начнётся…

Нет, правда красавец! Прямым ведь текстом предупредил, а я лох лохом. Увидал пальчик порезанный, и — бинтик из кармана: а вот! а у меня наготове! а иди-ка сюда, перевяжу! Клоун…

— Конечно знал. Он всегда всё знает. В прошлый раз говорит: карандаши в буфете, в ящике, позади всего. А через час гляжу — Тим весь дом переворачивает. Я даже спрашивать не стала, достаю, он: как догадалась? А потом закивал: да, да, ясно, спасибо…

— Да уж, не соскучишься… Ладно, спи давай.

— А теперь и не хочется чего-то.

— Может, чаю тебе горячего?

— Да ну. Опять ведь припрётся допросы чинить.

— Тимка, что ли?

— Да кто же…

— И то верно. Утром почаёвничаем. Спи, Лёль…

— Ага.

И минут через пять:

— Дядька до-обрый!.. Заботливый такой…

Я не ответил.

Очнулся к полудню. Захворавшая просыпаться и не помышляла. Вот и ладненько, пускай, — подумал я, мысленно поправил на ней одеяльце и побрёл растапливать самовар.

Снаружи моросило: ну ясно, с чего дрыхнем. Тимки тоже было не слыхать. Завтракал я поэтому в одиночестве. Без особого аппетиту, но с распирающим во все стороны чувством честно выполненного долга: сказал же, пригляжу, вот и приглядываю!..

А дождь всё не переставал. А Лёлька всё дрыхла.

Прибегал мокрый Кобелина. Просунул морду, обтряхнулся, шумно подышал свисающим чуть не на грудь языком и поминай как звали. Наверное, Тимку искал да не нашёл — не то обидевшись на наш с Лёлькой ночной заговор, не то занятый чем-то ему одному ведомым, племяш настырно не спускался со своего убежища.

Я нарезал пару кругов до крыльца и назад, вспомнил о белье, пожамкал, отжал, залил, замаскировал и двинул в гости к юноше. Во второй за всё тут время раз.

В прошлый заход я не рассмотрел чердака как следует. Ну, чердак и чердак. Просторный, не больно захламлённый. Тёплый, тихий и темноватый.

— Здорово, отшельник. Не помешаю?

Он сидел у окошка и что-то писал. Завидев меня, тут же сунул блокнот за тесину:

— Попробуй.

— А знатно ты тут устроился…

— Не жалуюсь…

Я прошёлся по застонавшему потолку.

Веники висят, пучки травы какой-то — зверобой с мятой, судя по духу… В уголку топчан дощатый с матрасиком, подушкой и шинелкой поверх: аскетствует Тима что есть сил… Над — на стене — винтарь…

В другом углу всякая дребедень свалена: пара рам незастеклённых с давно облупившейся краской, пара же наличников, ящик какой-то, дерматином обтянутый. А вон мольберт — тоже, что ли, бабка баловалась?.. Ящик со свечами россыпью… Вешалка с шинелями же и гимнастёрками на добрые полвзвода… Некоторые дореформенного образца, с кубарями… Мммм-да, антуражно…

Я понял, чего тут не хватало: обязательных для всякого приличного чердака связок пожелтевших газет и стопок старых книг. Или хоть альбомчика, с чёрно-белыми, а потому и вечными фотографиями. Похоже, библия на комоде была единственным в Шиварихе печатным изданием… Странно-то ладно: жаль… Ну да ничего, надо будет в остальных хатах пошмонать, может, там чего полюбопытней обнаружится…

О! — вот оно — цельная кювета спичечных коробков. Полных? Ну, естественно! Не коллекции же для их тут хранили — с одной-то и той же этикеткой («Береги лес от пожара!»). От души припасено…

А это что? А это, друзья мои, жестянка из-под монпансье, доверху набитая чем? — правильно: патефонными иглами!.. Хрестоматия: спички, соль и патефонные иголки. Джентльменский набор настоящего автонома. Старики уверены, что именно без соли, спичек и патефонных игл в годину бед и лишений им придётся тужее всего… Ну и без этих вот кирпичиков до жути похожего на пластид хозяйственного мыла, а я как был брюзга, так и остаюсь, несмотря что втетерился сюда на всё готовенькое. Горбатого — могила…

Хозяин молча следил за моими перемещениями.

— Какие планы на день? — начал я издалека.

— Пойти пожрать для начала, а там видно будет.

— Резонно… — я всё ещё выбирал козу, на которой к нему подъехать, и для начала поехал в лоб: — Слушай, Тим, а хрен ли ты на меня такой надутый?

Он только усмехнулся в окошко.

— Чего? — насторожился я.

— Да мама так подкатывала… Вот этими самыми словами, — и гыгыкнул опять, подобродушней: — Ни на кого я не надутый. Уж что выросло.

— Да я почему спрашиваю, — и я подсел напротив, противный сам себе от осознания того, насколько потешной, наверное, выглядит со стороны эта попытка сыграть в отцов и детей. — Ощущение…

— Чего ощущение?

— Самочувствие — такое, будто кошка какая меж нами… С леса ещё. А тут и совсем… Обособляешься ты как-то больно уж демонстративно.

— Да говорю же, я всегда такой был, и лес тут ни при чём. Ты — тем более.

Ну что тут скажешь: дистанцию парень держит чётко.

— А кропаешь чего? — кивнул я на торчащий перед самым носом блокнот. — Не стишки?

— Так, ерунда.

— Показал бы…

— С какой радости?

— Просто любопытно. Да и разбираюсь я в этом немножко. Может, посоветую чего.

— С издателями сведёшь и рекомендацию выдашь?

Опять мимо. Чувствуя себя троечником на экзамене, я достал трубку.

— Здесь лучше не надо, — упредил он. — Вон сушь какая, опилки…

— Это правильно, — согласился я и приготовился услыхать «выйдь из класса» и встать и выйти. — А ты как? Завязал? Или Дед и тебе самосадику отрядил?

— Я же говорил: балуюсь. А сигареты кончились, по барабану стало. И вообще, несерьёзно это.

Нет, ну ты погляди, до чего серьёзный мальчик! Молчун, он уже тысячу раз, наверное, просчитал свою дальнейшую судьбу с поправкой на поменявшийся вектор. Курить вот прекратил. Жить, стало быть, собирается долго и счастливо. И крайне ответственно.

Ну и хватит реверансов. В отцы не пускает, но как старшего товарища воспринять обязан. В конце концов, это программное собеседование, мне оно нужно не больше, чем ему, должен же кто-то начать…

— А у тебя девчонка была? Ну, там, до леса?

— Не-а.

— Вообще, что ли, никогда не было?

— Никогда.

— Ну ты даёшь…

Теперь он взял тайм-аут: высунулся вовне, похватал воздух рукой, ничего не поймал.

— А дождь-то, похоже, того… А что? Осуждаешь, что ли?

— Да боже упаси! Понять пытаюсь, как это ты умудрился уберечься. Я, например, в твои годы…

— Дядьк, — и Тим резко всунунулся назад, — если чо, я не голубой, понял?

— Идиот! — меня второй за сегодня раз едва кондратий не прихватил. — Вот ведь идиот, честное слово!

Нет, милостивые государи, я в этом подростковом дуэте тело определённо инородное. Ни черта я в этом дуэте не понимаю. Одну — пионерку, кровинку мою — чуть в потаскухи не записал. Хорошо с обвинением не успел. А не сорвись сама — глядишь, и сподобился бы… Другой — тоже, между прочим, не чужой — в домогательствах подозрел. Сумасшедший дом какой-то!

— Ты, Тима, думай иногда прежде чем… Стал бы я с тобой, с голубым, такие разговоры заговаривать?

— А с кем тебе ещё? С Лёлькой, может?

— Да уж язык-то почесать мне как-нибудь Деда вон хватит…

— Да ладно. С ним особо не почешешь, его слушать надо.

— Эт точно…

— Ну всё? — он захлопнул створку. — Ещё вопросы будут? А то в желудке уже бурчит.

— Да, конечно, извини, айда, там самовар наверно ещё не остыл. А с вопросами успеется. Куковать нам тут, Тимка, не перекуковать.

— Угу. Скрозь усю зиму, — и загадочно-презагадочно заглянул мне в глаза.

— Эт точно, — повторил и я, понимая, что это скрозь неспроста. — Пошли кормиться…

Шаря ногами по ступенькам, я всеми фибрами почувствовал, что не забуду эти день с ночью ещё очень и очень долго. Наша милая троица выходила на новый уровень сосуществования.

Ну и чего, заведующий Эдемом, — съел?

А ведь всё ещё только начинается…

Вечером я сидел у Деда.

— …потому воля в ём, понял? А в ей сила. И правда. А воля на правду с силой — у-у-у чаво будеть!..

— А я тут с какого боку?

— А в табе Андрюх я ышшо не разобралси. То ли ты для их временно правительство — ну у тех смыслах шо оттель вывел и досель довёл. То ли… бес яво знат… В табе ведь тожа свой клад имеицца…

— Да-а-а? И какой?

— А память в табе Андрюх. Обыкновенышна память. Усе верёвочки с ниточкими, куды салажата твои ходу не знають… Опять жа совесть кака-никака. Вот те и пуд канихволи: нужон ты им покедова с какого краю не подступись…

— Больная во мне, Дед, совесть.

— Ишь ты! А она здорова-т и не быват. Котора здорова та правдой кличецца. А правда кажу ж табе — в малой…

Теперь уже я хихикнул: вспомнил, как ладно и без затей слепила Лёлька ночью горбатого про приступ. Если так она и выглядит — правда сермяжная, то чего-то я в этой жизни всё ещё недопонимаю.

— Запутал ты меня, старый.

— Тебя запуташь… Квасу хотишь?

Я хотел.

— Токма весь не углуши.

— Да говорил уже.

— А табе усё подвое повторять надобно, неуж не заметил ышшо?

Я заметил. И уже давно…

А квас по-прежнему был чудо как хорош.

 

7. Ностальгия по жертвоприношению

Дорогая редакция, а нельзя ли сделать как-нибудь так, чтобы ваши герои поскорее поженились? — Нет. — Почему? — А хрен его знает. Нельзя и всё. — Но почему? — Да потому что такая уж книжка: с героями творится совсем не то, чего нам хочется, а что-то другое, ни от наших с вами желаний, ни от них самих не зависящее. — Но ускорить же как-нибудь можно? Или нет? — Так… Я щас кому объяснял? — Кому? — Блллля… — Эй! А вы кто вообще? — Я кто? Автор. — Аааа. А нам хотелось бы с редактором. С редактором можно? — Зачем? — Ну, может он как-то… редактор ведь главней? — Кого? — Ну, вас. Главней ведь? — Редактор-то? Гораздо. — Ну вот, может, он тогда? — Вряд ли. — А почему это вы так уверены? — А он умер. — Господи! Что случилось? — Ничего. Умер и всё. Тут вообще все умерли. — Да как же это так все? А мы вот… — А вы тоже умерли. — Батюшки светы! — И не говорите…

Как-то вот так вот… Чем не начало?

Да ничем! Туфта это, а не начало.

Правда, рвать написанного, как делают это гении на экране, я не стал: сложил листочек пополам и — по-Тимкиному — под тюфяк.

Я вообще не люблю рвать и жечь готовое, пускай отлежится — мало ли. У меня этого дерьма полквартиры отлёживается. Главное, понимаю, что мусор, а собрать и уничтожить слабо. Всё на последний момент откладываю. Хоть и знаю, что никакого последнего, скорее всего, не случится, а найдут меня однажды утром, если, конечно, доведётся кому, слегка подокостеневшим, и вся недолга. И объясняй потом, что вон те ящики и те вон тоже… ай, ладно: все подряд — на помойку и не вскрывая!..

Если вдуматься — а я вдумывался, поверьте, — это должно быть так же неприятно, как помереть с, допустим, застрявшей меж зубами смородинной косточкой. Или ещё тривиальней: не высморкавшись. Представляете? Только собрался два пальца к носу поднесть — и на тебе, кранты. И последняя мысль не о прожитом, не о близких, или там боге, если кому он близких ближе, а: да что же это я вот так вот прямо весь в сопл…

И — ша. Недодумал даже и темень навсегда.

Но про сопли и косточку фиг кто когда узнает, а тут — с черновиками этими — как с ногтями невычищенными. Приходят, видят и морщатся: ё-моё! чего ж он так-то уж…

С другой стороны, где она теперь — та квартира с теми ящиками? Теперь и захочешь спалить — поди сыщи…

Нет, но как же всё-таки жалко себя!

Лёльку проколбасило дня четыре.

Она не ныла, не искала крайних, вела себя даже тише обычного, но в горизонталь уходила при первом же удобном случае. Спина, знаете ли. Все они почему-то на спину жалуются…

«Бабушка приехала» — так у нас девчонки на первом курсе шифровались. Плюс годы созерцания жениных мук (не жены — жён), не говоря уже о пэмээсах бессчётных гражданских и прочих спутниц. То есть опыт я какой-никакой имел. Но непосредственное и сколько-то деятельное участие в одолении бабушкиного визита принимал почему-то впервые.

Собственно, участие моё сводилось к поминутному удерживанию себя от плаксивого: «Тяжко, да?» (варианты: «Может, протопить?», «Яблочка не хочешь?» и контрольный: «Что, совсем не отпускает?») да к попыткам пропускать мимо ушей типовое же «Отстань». Впрочем, для меня и это уже было сродни подвигу…

Тимке мы ничего не сказали. Или он нам ничего не сказал. Но, так или иначе, теперь у нас с Лёлькой имелась общая тайна. Я снова чувствовал себя если и не властелином, то уж хранителем кольца — точно…

Покоя не давали Дедовы ниточки с верёвочкими. Что применение их следует растянуть на подольше, я себе отдавал: с капиталом надо бережней. Пускай не всю жизнь, но хотя бы разумно обозримое будущее. Но ведь подмывало. Типа, отловить Лёльку и неотложно поведать ей… ну вот чего бы ей такого поведать-то, а?.. не историю же изобретения швейной машины, честное слово!.. нет, Лёльку оставим на потом, сначала пусть Тимка отдувается. Взять, например, и поделиться с ним секретом идеального киносценария — такого, что Голливуд с руками оторвёт. Правда, делиться надо очень быстро — изложил и дёру, чтоб не успел спросить, а почему же тогда, умница наша, ты сам так ни одного и не накатал?..

Или вовсе: усадить их как-нибудь с утра пораньше и до самого обеда просвещать. Поведать, например, что гороскопы полная чушь, потому что придумывает их шантрапа типа меня… Что полтергейста нет, и телепатии тоже (Дед не в счёт), и даже кармы никакой не бывает, а продуктов их несуществования почему-то сколько угодно (бурные нескончаемые аплодисменты)… Что Гамлет — да-да, тот самый Гамлет — был страдающим одышкой толстяком, а у осьминога, хотите верьте, хотите нет, три сердца… Что знаменитые свои письма Чаадаев сочинял не России-матушке, а одной слишком уж ретиво набивавшейся в полюбовницы замужней мадаме… Что дважды два по любому четыре, что как бы в гостях ни хорошо, дома лучше, старый друг новых двух, за битого кучу небитых, а искусство есть искусство есть искусство… Что войны и финансовые кризисы в точности как супружеские измены: случаются, только если это кому-нибудь нужно… Что русская берёзка национальное дерево не России, а Эстонии, что народу в маленькой Японии (было) ненамного меньше, чем у бескрайних нас, а турки практически не пьют кофе: кофе по-турецки — фишка исключительно для туристов… И что на Земле есть — ну да, было, сказал же: БЫЛО! — по крайней мере, ещё по паре сотен человек с точно такими же, как у вас, милые мои, папилляр в папилляр, отпечатками пальцев… Впрочем, последнее можете не записывать, в ближайшие страшно подумать сколько лет оно вам вряд ли пригодится.

Как, чёрт меня побери, и всё остальное!

Потому что для что-где-когда эта свалка обрывочных знаний, может, и годится, но тут, в Шиварихе и окрестностях — много ли от неё проку? Ну-ка, сам: много? — Ну и ладно! И пойду вон и утоплюсь. — Ой, вот не надо! Успеешь ещё, Муму! — Успеешь с вами! Не нынче-завтра замёрзнет. — А ничо, луночку прорубишь, тут высших образований не требуется. Сам не сообразишь, Тимку попроси, или вон Лёльку, эти и подскажут, и подмогнут. Только не объясняй, зачем, а то они тебе ещё и показательный сеанс психотерапии устроят. Ты им будешь парить, что Фрейд фашист и шарлатан, а они тебя по его фашистской методике и в чувство приведут, и от меланхолии излечут, и на путь истинный наставют.

Сумлеваисси? — Ни капли. — То-то. Ты иди, Андрюх, иди лучин што ли вон нащепи покеда…

То есть, недели летели, а я не мог отыскать себе хоть какого-то применения. А дети бездумно противились моим попыткам принять в их промыслах и начинаниях хоть какое-то посильное участие. И это ярило: все при деле, а ты иждивен.

Тим совершенствовался в охоте. Отложил ружьецо и начал носить ушастых без единого выстрела. Вот убейте — не понимаю, как он додумался до силков. Дед, наверное, науськал. Для меня силок просто слово. То есть, я в курсе, что это петля такая специальная, но за счёт чего оно работает — хоть убейте, повторяю… В лучшем случае могу представить посылочную коробку, приподнятую с одного края и на палочку поставленную. Тупой заяц залезает под неё — допустим за морковкой, а она — фигак, и зверь ваш. Но это в теории. А вот с какой она стати фигак — уже сопромат. Видимо, сознательный косой должен сам эту палочку ногой откидывать, в ловушку забрамшись…

Искусство, в общем.

А Лёлька обложилась мукой, дрожжами и чем там ещё полагается, и наладила хлебопекарню. Первый каравай вышел… ну, не комом, конечно… сгорело у неё, короче, первое изделие. А второе больше смахивало на полусырой лаваш. Но ведь потом-то пошло! Три дня повозилась, и — на ты с печью, и мастерица. Дед мякишем не нахвалится, Тимка одними корочками готов перебиваться, да и я, по правде сказать, такого духмяного с советской власти не едал…

Ребятишки, стало быть, изощряются, а ты под ногами путаешься, Деда развлекаешь да Кобелину бесишь…

Вдруг — озарило: эй, перец! да вот же она, твоя-то работёнка, перед глазами прямо. Пошёл к Деду: за санкцией. С санкций выходило как-то спокойней.

— Старый, как посмотришь, ежели я в рейд по селу (учёный уже, знаю, на что давить) двину?

— Оч хорошо посморю. А накой?

— Ну как… Разведка. Она же ревизия (эх! надо было иншпекцию ввернуть, не сообразил).

— Мило дело. Чего шукать собираисси?

— Да откуда ж я знаю. Просто оглядеться, вдруг что полезное надыбаю.

— Ага-ть: ты надыбашь а мене потом дурдом ишшы, да? А нету у мене для табе Андрюха дурдому. Звиняй уж не подсуетилси…

— Да ты пойми, я с безделья дурею!

— То-то и оно шта с безделья. А в хаты енти иттить надобно знамо чаво потерял. Я сам покеда што не в кажной был. До середней даже не добралси.

— Что так?

— А по причине сляпоты. Запёрси в одну не спросясь — и прощай зрение. Секёшь?

— Что ж ты там такое увидал?

— Кабы увидал-та ладно. А не дадено было, — и Кобелине: — Прихляди за ём. Ослушацца — куси для науки. Шоб дён пять стать не мох.

Кобелина до того исполнительно махнул хвостом, что я на раз усвоил: этот — кусит…

— Ша, значит?

— До особливова распоряженья — ша.

Я облизнулся на кладбище истории и поплёлся восвоясь. Оставалось одно: занять себя по профессиональной линии.

Альтернатива — это всегда плохо. Альтернатива — это когда из двух зол. Когда — меньшее, а всё равно зло. Поэтому от идеи сесть за роман тысячелетия я отказался сознательно и волево.

Я и раньше-то не наваял его только из боязни породить самого рефлексирующего героя всей, светлая ей память, мировой литературы. Такого нытика и зануду, о каком ещё не слыхали. Потому как срисовал бы эту мразь с собственной непрохладной персоны.

С этим у меня строго. Бывало, примусь за жизнеописание кого из великих, и уже к середине книжки как в зеркало гляжусь: поэты, эпики, актёры, композиторы, художники, учёные, даже маршалы — априорно разные и по-своему неповторимые — полегонечку, но безвозвратно превращались в меня. Жесты — те же, походки — тоже, манеры поведения, привычки, реакции, вкусы и антипатии — как уворованные. Да чего там: у нас совпадали детские воспоминания, фобии и больничные карты. С какого-то момента мне становилось просто-таки страшно смотреть на портреты своих героев: у того нос мой, у другого глаза (особенно правый!)…

Складывалось впечатление, будто других забот у них не было, кроме как тут и там, в том и этом, а в конечном счёте полномасштабно и тотально косить под — да, карикатурного, да, гипертрофированного, но — меня!

Ну, разве, те чуть чудаковатей (Тесла, Кавендиш), эти порочней (Гюго и Гершвин. И Пржевальский!), пятый удачливее, десятый упрямее, двадцатый ещё чего-нибудь и так далее по всему списку доминант. Переплёвывал я архаровцев лишь в тщеславии. И только потом, перечитывая готовое, понимал, что всё не так, всё наоборот: не Кант, Ньютон, Шекспир и Шнитке косили под А.Чердаклынцева — честолюбивое подсознание Чердаклынцева мимикрировало. Беспардоннейше отождествляясь с очередным титаном духа. И от бессилия забраться в его гениальную шкуру принуждало того лезть в убогую свою. Ну не мило ли?..

А куда деваться? У кого по-другому-то?

Все четыре мушкетёра — это ж сам Дюма — бабник, пьяница, фанфарон и дартаньян!..

И у Леонардо, каких бы Лиз ни малевал, вечно выходили автопортреты… Эль-Греко, Тициан, Дюрер, Шагал — да у каждого та же фигня…

А Левитан? До того человека в собственном лице ненавидел, что и нарисовать не мог. И когда требовалась на пейзаже фигурку изобразить, бежал к брату: подсоби…

А музыка? Включи Бетховена… да чего Бетховена — Вагнера, Рахманинова, Мусоргского — любого включай! — и всё про голубчиков ясно. Целиком они в ней. До последнего прыщика на судьбе…

И я годами откладывал свой роман только потому, что боялся именно того, чего больше всего и жаждал — рождения собственного лирического героя. Этого новоявленного чудовища Франкенштейна, этого панегирика самому себе и пародии на человека в целом.

Мне же такой образ героя нашего с грядущим времён изваять мечталось, чтобы все Онегины с Печориными скисли и потерялись. Потому что он кто? — он воплощение уникального унутреннего мира, который у меня, чего уж тут: побогаче и гоголевского, и флоберова, а то, может, и самого чеховского, с его пижонским стремлением стыдиться всякой встречной собакой. И говорить об этом теперь можно без оглядки — оглядываться не на кого. Разве, Дед по горбу отгрузит за бахвальство.

А какое бахвальство? Я что — славы тщусь? Тиражей мильонных? Параграфа в учебнике или вон памятника на главной площади? Сдались они мне сто пятьдесят раз! Мне себе доказать невтерпёж, что не импотент, что — в состоянии. Что не зря именно меня выбрало…

Казалось бы: ну вот и прекрасно же! Сядь и напиши. Одну. Но настоящую. Этакую книжку навсегда. Окончательную, грубо говоря, книженцию. Не хуже чем у этих, про назаретянина. Они, чай, тоже не за нобелевки надрывались. А ведь смогли. Что ни цитата — афоризм. Полпланеты наизусть знает (знало): ночью подыми, три слова навскидку зачитай — откуда? А в ответ хором: стиш такой-то, седьмая строка снизу. А? Ааааа…

Правда, Чердаклынцев и звучит похлипше, чем Матфей или Лука. Но разве в имени дело? Просто у Луки с Матфеем герой был. А у меня его нету. У меня вместо героя зеркало, а в нём убожество, на которое и взглянуть-то лишний раз противно.

А ещё — не отпущает щемящее ощущение беспощадно уплывающего времени. И начать, не чувствуя себя созревшим для действительно великого, страшно, и не успеть жутко. Вот и психуешь, что та роженица. Но у роженицы на всё про всё плюс-минус тридцать девять недель — отмучилась, и будьте любезны. А ты с этим волыном как с песней по жизни. А в итоге — в белом венчике из роз их величество невроз… Как метко заметил один безвременно покойный поэт…

— Это да, с нервишками у тебя того, — сказала Лёлька, колдуя над опарой, — не по-детски тебя плющит… Ты вот думаешь, мы не замечаем. А мы наоборот, всё видим, только помочь не знаем как…

Каюсь: грешен: спич этот выспренний про муки творческого небытия я на неё откатал. Невмоготу было дальше отмалчиваться. Жилетка мне требовалась. И никого лучше Лёльки на эту роль я не сыскал.

— …я уж сама извелась, чем бы тебя занять. Добыча Тимкина, кухня моя, чего по мелочи ты и без напоминаний на подхвате. К курям приставить? — обидишься…

— Слушай, а ты вообще поняла, о чём я тут?

— Да чего ж непонятного-то: хреново мужику. А вам когда хреново, вы всё-всё объяснить можете. Сами только не врубаетесь, чего бормочете… Короче, ты это… ты давай почаще — про Бетховена, там, или про остальных…

Она энергично, насколько силёнок хватало, долбала тестом об столешницу, разговаривая при этом будто бы даже и не со мной, а с ним, ещё большей размазнёй.

— …вот ты говорил: музыка! а я думала: я ведь её, считай, и не слышала. И не услышу, наверное, уже никогда… И про Онегина не прочитаю… Как раз на лето задали, — и горестно шмыгнула и утёрла под носом выпачканной в муке рукой. — В общем, садись и пиши свою книжку. Пока напишешь, я, может, подрасти успею…

Лёлька ты моя Лёленька, эхо ты моё отзывчивое! Да пока я соберусь, ты не то что подрастёшь — состаришься сто раз!

— …прикинь: я вообще ведь ничего ещё не знаю. Ни-че-го! — шлёпс тестом об стол. — Ну, кроме того, что в школе, — шлёпс по новой! — А что школа? квадрат гипотенузы, Волга впадает в Чёрное море, надеть противогаз, снять противогаз, вот и эврисынк… Одна теперь надежда на твою писанину, — и опять занесла пляшущую в слабеньких ручонках зыбкую массу, но повременила долбать, и по-отечески так: — Так что не бухти, пользы от тебя хватает, не зря припасы переводишь. Пиши, дядь. Рассказывай и пиши. А надо будет — я тебя с ложки кормить стану. Правда-правда…

И окончательно — шшшшлёпс!

— И вообще: шёл бы уже занялся чем, а то я тут с тобой…

И — запорхала: от стола к печке, от печки к столу. И загремела — заслонками, противнями, ухватом… Сеанс не к ночи помянутой психотерапии по методу жулика Фрейда окончен. Больной снова скорее жив, чем мёртв.

Я расчехлил пианино. Поднял крышку: а ну вспоминайте, ручки. Ручки вздрогнули и послушно легли на клавиши.

— Бетховен! — провозгласил я с чувством. — Лунная…

Ничего кроме неё да «Сурка» я из Людвига вана на память не знал. И втопил: па-па-па, па-па-па, па-па-па, па-па-па…

Наша фантасмагория продолжалась. Посреди осаждённой вероломным лесом деревушки специального назначения стояла изба. В избе топилась печь. В печи трещал огонь и поспевал хлебушко. У стола хлопотал притворившийся хозяйкой ребёнок, спешащий с ужином к возвращению из лесу вестимо притворившегося добрым молодцем маменькиного сынка. В углу свиристел так и не выловленный сверчок. Из окошка ходиков на стене — давно декоративных, без стрелок и цепи с гирькой — высунулась вдруг целая и невредимая кукушка и сделала писклявое ку-ку.

И всю эту уютную какофонию перекрывало не слишком стройное, но как нельзя более гармонизирующее атмосферу нашего парадоксального бытия звучание самой попсовой из сонат великого немца. Для окончательной завершённости полотна недоставало одной малюсенькой детали: за роялью должен был сидеть непосредственно глухой в стельку автор…

Тою ночью я долго не находил себе места. То и дело сползал с печи, набрасывал шинель и потихоньку выбирался вон подымить разлюбезного чубучка, всякий раз уверенный, что этот-то на нынче последний…

Временами надо мной поскрипывали потолочины: Тимке тоже не спалось. Неужто всё-таки стихи?..

Храпела одна Лёлька. Храпела в буквальном.

Вы никогда не задумывались о том, что ураганный храп есть атрибут не только неприятных соседей по купе, но чаще всего самых дорогих вам людей?..

Боже! Да как только может это миниатюрное тельце производить столь ужасающие звуки?

Между прочим, и о тельце…

Той ночью я в первый с чёрт те каких времён раз поймал себя на мыслях о бренном — о женских статях и всём, с ними связанном. Полторы сотни дней борющийся со стрессом организм и снующая по нему туда-сюда перепуганная душа умудрялись не вспоминать о своей половой принадлежности, а тут…

Не углядите дурного: не всё ещё до потешного угловатые движения племяшки разбудили во мне мужчину. Не прелесть её подростковая — непосредственная и умильная. Это проснулось извнутри. Само. Как отголосок дурацкого разговора. «Хреново мужику».

А тут ещё кровь эта… Инстинкт, что ли? Все же мы немножечко лошади…

Лёлькино обаяние лишь скатализировало процесс. И процесс пошёл. И привёл к самому плачевному из возможных выводов: а жизнь-то кончилась!

Нет, биологическая ещё потрепыхается: глаза, тьфу-тьфу, видят, уши слышат, ноги носят, почки фильтруют. Но жизни чувственной, похоже, кранты. Ох, кранты!..

Это же просто геноцид какой-то получается в отношении отдельно взятого и не самого, между прочим, плохого человека! Одарив продлением существования, провидение обрекало меня на монашество. На полнейший, пардон, целибат.

Врубитесь только: далеко не до конца опустошённый эмоционально мужик в одночасье оставляется на бобах! Монаха понять можно: он, сука, сам женщине доктрину предпочитает, добровольно. А тут безо всякого согласования, в приговорном порядке: получите и распишитесь, поздравляем, Андрей Палыч, теперь вы асексуал. Вот ничего себе спасибо! А как же с протокольным твари по паре? Ну что за лукавая щедрость!..

А нежность теперь куда прикажете девать?

А постоянную жажду ласки, преданности, волнения, непокоя — куда?.. Для кого-то это, может, и не главное, мне же жизненно необходимо не только ощущать, но и чувствовать. С физиологией плохо-хорошо утрясём, щупать, тискать и прочее — дело восьмое, но предугадывать, предвкушать, вожделеть, восторгаться, недоумевать, ревновать, в конце концов, и ненавидеть — без этого всего как? — с сердцем-то что делать? ему-то как прикажешь? мужайся, сердце, мы приплыли?..

Гуманно это? Это омерзительно.

За каким мне пожизненная сублимация?

Книжку долбаную мастерить???

Где — едва не заорал я в голос — те благодатные времена, когда всякое утро начиналось с ливня симпатий, обрушиваемых на тебя дюжиной умниц и красавиц всеми доступными им средствами связи (дистанционную имею в виду, ди-стан-ци-онную! давайте уж без пошлостей)?.. А всякий вечер венчался их же смс- и интернет-претензиями, а то и вовсе проклятиями по поводу твоей снова недосягаемости.

Где теперь всё это? Ты же без этого не сможешь, Андрюх! Безо всех этих мурррр спросонок и мяяяяяу на сон грядущий… Без этого неконтролируемого, но умопомрачающего потока комплиментов, признаний, намёков, упрёков, угроз, увещеваний, мольб о прощении, зовов и по новому кругу мурррр, мяяяяу, злодей, неужели всё? а если? а может? да ты просто не представляешь и т. п.

А ты действительно вне доступа. Холоден и неприступен, что Брестская крепость. Потому что чего бы они себе ни придумывали, с тобою рядом, или где-нибудь поблизости всегда была Она. Одна. Твоя муза и твой до потери сознания восторг. А восторгами — как слева ни блазни — не бросаются. Во всяком случае, такие как ты. Придумавшие, как утверждается, любовь только затем, чтобы не платить……

Делая мир фантастически равновесным, Она всегда была рядом, всегда. То есть, до тех пор, пока что-нибудь не рушилось, восторг не сменялся опустошением и не наваливалось одиночество. Но ты никогда не умел выносить его долго — привыкнуть к одиночеству невозможно, как невозможно привыкнуть к боли. И тогда появлялась другая Она, и всё начиналось сначала. И жизнь опять наполнялась волшебным светом и смыслом, и мир опять умещался в одной улыбке и в одном взгляде, и счастью снова не было границ, и ты доставал из кармана очередную разрывную гранату и хоронил это безусловно последнее чувство вместе с Нею и — а как же! — с собой, долболобом…

Гепард… Говорят, гепард единственный на земле зверь, открыто сопротивляющийся комплексу лебединой верности. Заведомо лишённый самого чувства пары, он не переносит личной несвободы ни в каком проявлении. И не размножается в ней, говорят…

А хоть бы и гепард!

А кто-нибудь — вот кто-нибудь хотя бы — в душу его гепардью когда заглядывал?

Может, он просто живёт, как бежит: быстро, но недолго. Зато выкладывается-то по полной…

Нет, пусть будет гепард.

По-черепашьи ты, Палыч, никогда не умел, факт. Вот только куда теперь эту прыть? И что ты такое, если некому больше сходить по тебе с ума? Фук. Мираж. Призрак замка Моррисвиль. Нолик без палочки…

Голубки мои — тихие и вздорные, доверчивые и стервозные, глупенькие и многомудрые!.. Девочки мои — рыдающие и хохочущие, роскошные и на любителя, махонькие и с ногами от ушей (а вы не встречали — так и заткнитесь), худенькие и справные, стриженые и долговласые, тёмные, светлые, на крайняк осветлённые!.. до румянца чистые недотроги и хлебнувшие неописуемого блудницы, едва оперившиеся и всеми бальзаками воспетые, но всегда, всегда, всегда самые-самые — где вы, спасительницы?

Зайка не была лучшей: ей просто выпало стать последней. Вдумайся только: это была твоя последняя женщина. Хранительница последнего твоего поцелуя. Последнего прикосновения. Последнего всего… Кошмар какой-то.

Ибо, если Дед прав, а Дед прав! Дед всегда прав — любить тебе, Андрюха, на этой Земле больше некого. А тебя, гепарда и долболоба — и тем более…

И в полнейшем отчаянии я отправился на крыльцо и задержался там чуть дольше, чем требовало содержимое трубки…

Снег в ту ночь лёг окончательно. А я лёг часов в девять. Обожаю засыпать в это время. Ещё с армии. Отстоишь, бывало, ночь дежурным по роте, подымешь личный состав, построишь, поверишь, проводишь на завтрак, сам туда же прогуляешься, вернёшься — дневальные шуршат, в ушах туман. Доложишь командиру подтянувшемуся: в роте порядок, вашбродь, убываю на покой. Передашь повязку кому понадёжней и — баиньки. Простыня белая, одеяло синее, по казарме гул плывёт, что по Казанскому вокзалу. Но вот он тише, тише, тешит, колыбелит. Наконец провалишься и — до двух (согласно уставу, а фактически до всех трёх), потому как в четыре развод (опять же: вон, оказывается, откуда к разводам-то привычка). И опять в ночь; а утром — утро и предвкушение самого заслуженного на земле отдыха.

Полтора года дежурств приучили меня к тому, что слаще дневного сна не бывает. И я готовился провалиться в эту ностальгическую сладость.

Печка почти остыла, но одеяло лоскутчатое, стёганое. Но подушка мягкая, табачищем провонявшая. А день обещает быть добрым, несмотря на все реальные и надуманные занозы, потому как тебе он всё же предстоит, а двум приблизительно с половиной миллиардам проигравших этот чудовищный конкурс — увы…

Тут и Лёлька глаза продрала. Позевнула, потянулась, почесалась лениво, ноги свесила, в носки шерстяные обула и пошлёпала в сени — там у нас и туалет, и умывальня. Что давно уже никого не смущает.

А чего? Семья мы или не семья, тысяча чертей? Только это… намекнуть ей, чтобы лифчик себе какой соорудила, что ли… Деду-то хорошо: он не видит…

Эх, дядька-дядька! Ты сам давай уже как-то поаккуратней со всеми этими взглядами да замечаниями… Не хватает ещё, чтобы как Тимка комплексовать начал…

На том и вырубился.

Очнулся на аромат шкворчащей картошки с мясом — домоправительница наша дело своё знала туже тугого: мужиков кормить надобно.

На дворе стояла настоящая зима (по моим прикидкам была середина ноября). Навалило как в царстве берендеевом. Землю укрыло, деревья, крыши, лес примолкший. Солнце к вечеру клонится, но ещё играет, отражается от настца, посверкивает чуть не на каждой снежинке. От крыльца следов вереница к часовенке. В одну сторону. У Деда добытчик то есть. А Кобелина, выходит, и вовсе не прибегал… Сепаратисты картонные!..

— Садись, готово всё, — встретила меня Лёлька. — Или Тима подождём?

— Да чаю, наверное, сначала.

— Ну, гляди.

И — на кровать. А там её шмотка уже какая-то дожидается. Рукодельничать типа собралась стряпуха. Ножницами клацает. Ну, всё у неё в руках горит!..

— Лёль, — вспомнил я Тимкины мотания по чердаку, — а ты не в курсе, чего братан полуночничает? Никак пишет он там что-то, а?

— Он дневник ведёт.

— Что-о-о?

— Чо-чо: дневник.

— Зачем?

— Нормально. Надо же кому-то.

— А ты откуда знаешь?

— Увидела как-то, спросила…

— Читать не давал?

— Зачем? Это ж дневник! У меня мама когда нашла, я целую неделю с ней…

И осеклась, перевела разговор на что-то здешнее.

Но я уже не слышал. Вот оно, значит, что… Значит, конкуренты мы с тобой, Тима, получаемся. Своё евангелийце строчишь, пока я с быть или не быть разбираюсь. Очень интересно. Очень…

Я набадяжил переслащённого чаю (сидел, возмущался про себя и насыпал ложку за ложкой, пока из стакана через край не потекло), отломил хлеба и заморил червяка до состояния, близкиго к преддиабетному. Увлечённая кройкой-шитьём Лёлька намурлыкивала что-то себе под нос. И я решился: убрал со стола, вытер насухо, достал из буфета стопку серой от времени бумаги, придал лицу выражение, среднее между героическим и вдохновенным, шумно вдохнул, затаил, с шипением же выдохнул и сел.

Или даже вот так, с красной строки:

и сел.

Заточил карандаш, взял первый листок…

Как уж оно там… Дорогая редакция?..

Ну, а чего — так и начнём.

Дорогая редакция!

Приносим вашему автору свои запоздалые извинения. Пусть он не слушает впредь нас, оглашенных, и творит со своими героями всё, что ему, шельме, заблагорассудится. Вот только пусть — именно благорассудительно. Потому как души наши к героям его прикипели, и мочи нет, до чего хочется проведать об них побольше и как можно поскорее. Так своему автору и передайте. Проще говоря: творческого ему изобилия, и да пребудут с вашим выдумщиком посильное психическое равновесие и любовь, которая, в свой черёд, не пребудет никогда и ни при каких обстоятельствах!

По поручению всех без исключения безвинно усопших — Павел, апостол и иерарх…

 

8. Занесённые снегом

— Хочу Новый год.

Она сказала это без закидонов. Без рук в боки, топанья ножкой или надувания губ. Без дрожащего подбородка и подлизывания. Это не было требованием и даже на просьбу тянуло не очень. Просто:

— Хочу Новый год.

И всё.

Для сравнения: хочу шубу (норковую!). Да?.. Или там: бьюик хочу — чувствуете разницу?.. Не говоря уже о классическом: ещё! ещё, да!.. да, ещё-о-о-о-о! йа, йа, фэрпис дихь мисткерль, так его растак доннерветтер!..

Тут же не было ничегошеньки капризного. Ну, разве самую малость. В конце концов, не может, что ли, позволить себе капельку скапризничать будущая женщина? Крайняя, может, на земле…

А было так. Мы с Тимкой сидели и наворачивали кашу. Отличную рассыпчатую гречу. Завтракали, то есть. Если и был у той каши изъян, то всего один: вместо топлёного, или хотя бы магазинного сливочного, она была заправлена подсолнечным, которого в бабкиных сенях обнаружилось больше, чем нефти в Тюмени.

Но от гурманских закидонов лес излечил. Да и полезней, говорят, с постным-то. Мы и наворачивали. А Лёлька тем временем нырнула в валенки и умчалась не то в погребок, не то в курятник. Разговоры без посредницы у нас, повторяю, не больно-то складывались, и оба давно уже воспринимали это как должное.

— К Деду не собираешься? — спросил вдруг Тим.

— До сих пор не собирался. А что?

— Да он позвал, а я думаю, если ты пойдёшь, мне тогда зачем?

— Йокарный! — ну, правда же достало уже, я, что ли, виноват, что их отцы пропали, а я нет?

— Блин! На тебя не угодишь, — взбрыкнул и он. — Лучше бы было, если бы ты припёрся, а я свалил, да?

— А зачем сваливать-то, если я припираюсь, а, Тима?

— А затем, дядь, что иногда людям надо поговорить без посторонних. У тебя так не бывает?

— Бывает. Только посторонним почему-то всегда я один оказываюсь. Вот и делаю выводы.

Он подумал и положил себе добавки. Я тоже сосчитал до десяти и тоже наполнил миску.

— Приятного аппетита.

— И тебе не подавиться.

И вошла Лёлька. Платок на плечах. На лице капельки блестят. Постояла, полюбовалась нами, проглотами, и огорошила:

— Хочу Новый год.

Мы так с ложками во ртах к ней и поворотились.

— Пусть будет Новый год, а, ребят?

— Когда?

— Да хоть завтра. Только пусть будет?

И села на сундук. Не разувшись и не обронив больше ни слова. Вот оно. Попёрло. Бабий бунт: надуманный, но беспощадный.

— Я не возражаю, — умыл руки Тимка, автоматически выставляя меня букой и врагом радостей.

Я давно приметил: хотят праздников обычно женщины — мужики на них просто соглашаются. Вот и теперь получалось, что женщина хочет, ребёнок не против, а я, мерзавец, чего-то упираюсь.

А я не упирался! Я и сам вспомнить не мог, когда отмечал Новый год тепло и по-семейному. Всё больше где-то. И в последнее время не чаще раза с каждой. Так что не упирался я, как бы оно им тут ни выглядело.

Ну так что, господин кризисный менеджер? Будем доказывать свою состоятельность вне экстрима, в условиях, так сказать, относительной стабильности, если не застоя, или как? Хватит оглядываться во вчера: мы выживем, выживем, мы непременно выживем, дети мои!..

Ну, выжили. Теперь хотят почувствовать, что живём.

Нормальное желание. Потому хотя бы нормальное, что они в отличие от тебя полгода уже без выходных и проходных. Дай ты уже им побыть не только выжившими, но и действительно счастливыми. Хотя бы одну ночь. Вперёд, лидер нации! Девочка желает праздника, и не разочаровать девочку твой первый нацпроект.

— А действительно! — выдал я после мхатовской паузы. — Пусть будет. Вот именно что Новый год!

— Правда? — недоверчиво переспросила она.

Мне всегда нравилось делать подарки одним актом согласия. И я сделал его. По-барски красиво:

— О-бе-щаю, — и победно поглядел на Тимку. — Если уж никто не возражает…

— А мы тогда щас, — и Лёлька принялась взахлёб расписывать, каких снежинок понарежет и понаклеит, как свечек понапилит и по всей комнате понарасставит, какие подарки приготовит. — Э, нет! Пока не скажу, хитренькие какие!..

Я кивал, улыбался, но слушал вполуха: мой мозг уже решал задачи поглобальней. Новый год — это… это Новый год! Тут надобно без дураков. С ёлкой не проблема: в лесу живём, хоть какая-то от него да польза. А вот с датой намечался конфуз. Счёт дням и неделям я потерял ещё летом, и представления о времени года за бортом становились чем дальше, тем приблизительней. Лично меня это вполне устраивало. Выйдешь на двор — зима! Нос потрёшь — декабрь примерно. И баста.

А тут требовалось 31-е. Иначе всё профанация и обман. Эдак можно каждый божий день что попало праздновать. Завтра — Новый год, наутро — День защитника несуществующего отечества, следом поочерёдно Восьмое марта, Первое Мая, День Победы (это святое). Что там ещё остаётся? День учителя очень тоже профильный праздник в сложившейся обстановке…

То есть, на всё про всё недели за глаза хватит. А там передохнуть и заново? Нетушки! Даже символическое шампанское надо открыть если и не в минуту, то хотя бы в ночь концептуального боя курантов.

А с этим-то как раз и обстоял полный швах, и тут я был абсолютно бесси… А ну-ка стоять!

Стоять, Палыч, доставай свои ниточки-верёвочки. Попрошу всеобщего внимания: аттракцион называется «Чудеса ориентирования во времени». Тихо там, в задних рядах, следите за руками…

— Тима! Скачи на чердак, дорогой, тащи свечи!

— Прям щас, что ль? Зачем?

Они уже составляли меню парадного застолья, и выходило, что я снова встрял и снова не к месту. Ну да и ничего, потерпишь, вредина!

— Тащи-тащи, объясню.

— Сколько?

— Все тащи.

Он вздохнул, но потопал.

— Ну? — хитрюще улыбнулась Лёлька. — И как тебе?

— Блестяще! — с удовольствием соврал я, силясь вспомнить хоть слово из их трёпа.

Она просто завизжала от восторга:

— Я же говорила! Говорила!..

Тут и Тим вернулся. С коробом.

— Садимся, — скомандовал я и приступил к презентации своего гения. — Всё, что вы тут наметили, совершенно здоровско. И всё это нам по силам. Беда в том, что мы рискуем не угадать, когда именно зажигать ёлку. Но…

Меня вело, как какого Радзинского. Я театрально вышагивал по избе, размахивал руками и завывал:

— … нет: вы оцените элегантность придумки. В году всего пара дней, когда день равен ночи. Значит, всё, что нужно — замерить время от восхода до заката. По возможности точно. А потом — от заката до рассвета.

— А ночь-то зачем засекать? — встрял Тим. — От двадцати четырех отнять, вот ночь и получится.

— Погоди-погоди, в том и фокус, ночь тоже обязательно. Потому что хронометра у нас нету…

(Я чуть сдержался от того, чтобы не повторить это НЕТУ ещё пару раз: свои командирские Тимка — хоть тут его есть за что ущипнуть! — посеял «на гвоздике» в шалаше.)

— …и плясать надо от соотношения протяжённости дня и ночи. Но свечки на наше счастье стандартные, значит, сгорать будут за одно и то же время. Поэтому в минуту, когда солнце сядет за лес, мы зажжём первую. Догорит — зажжём вторую, и так далее, до самого восхода. А потом точно так же измерим длину светового дня. Это — осуществимо?

— Ну, в общем, да, — подтвердил Тим.

— А дальше всё просто, Ватсон. День, допустим, семь свечек с четвертью, а ночь — это, повторяю, к примеру — три с осьмушкой. И тогда календарное положение суток легко вычисляется с помощью пары простых арифметических действий. Правильно?

— Аф-фи-геть! — прошептала Лёлька.

— Ты что, врубилась? — не поверил ей брат.

— Нет, конечно. Но классно же.

— Классно, — согласился Тим. — И сколько свечек думаешь угробить? Этих хватит?

— Не знаю, — я правда не знал. — Должно, наверно… Так что сегодня подстрахуете меня, чтобы восход не проспал ненароком. А послезавтра доложу вам, какое у нас число.

— И насколько точно? — продолжал Тим.

Мне уже не нравился его скепсис.

— Ну, если считать сокращение дня линейным, то плюс-минус на день-другой ошибусь, не больше.

— Ну да, как же не линейное, — язвительно улыбнулся племянник. — Солнышко ж по кругу ходит…

— Хорошо, что ты предлагаешь?

— Я предлагаю сэкономить на парафине и исходить из того, что сегодня двадцатое.

— Двадцатое? — меня уже распирало.

— Двадцатое, — Тим превосходно держал удар.

— Чего двадцатое? Декабря хотя бы? Или как?

— Декабря.

— И с чего это вдруг?

— Так, во всяком случае, у меня помечено, — произнёс он с ленцой, и до меня дошло: дневник!

У него же там, небось, все ходы записаны. Типа: «1-го августа. Дядька чуть не дал дуба». Или что-нибудь навроде: «13 ноября. Этот говнюк залез ко мне на чердак и провоцировал на всякую мерзость».

А чего? Написано пером — и доказывай потом…

Вот это, я понимаю, номер… И не надо корчить Галилея и лезть на Пизанскую башню камушки с пёрьями ронять.

— Ты тоже знала? — спросил я у Лёльки.

— Ну, в общем, да, — виновато пожала она плечиком.

Молодцы. А я тут распинаюсь…

— А у тебя там ошибки быть не может?

— Ну, тоже, наверное, на день-два. Я же на бугре уже записывать начал. И потом пара перерывов была… Короче, погрешность та же, но свечи целы.

— Ну что ж, — смирился я, — тогда правом, данным мне штатом Шивариха, постановляю считать сегодня Двадцатым декабря, Новый год провести в соответствии, а следующее за ним утро провозгласить Первым января Первого года гиперновой эры. Так у себя там и запиши. Только гиперновую поменяй на что-нибудь поблагозвучней.

— Замётано, — хмыкнул он, и мы даже скрепили этот исторический момент рукопожатием.

Хотя, не будь мне и впрямь жаль свечного запаса, не удержался бы и проверил послезавтра, непосредственно в равноденствие, так ли уж верен Тимкин счёт… Или… тьфу ты, пропасть: это ж солнцестояние будет… Совсем запутали, черти.

— А всё равно со свечками здорово придумал, — подбодрила Лёлька, и нараспев: — Мужчина? А я вас недооценивала!

— Схлопочешь у меня…

— Ну конечно, чуть что, сразу и схлопочешь… Слушайте! А мой день рождения отмечать будем?

— А у тебя когда?

— Да двадцать пятого же!

— И сколько? Тринадцать?

— Обижаете, дяденька: полных четырнадцать!

— Совсем большая, — подтрунил Тим.

— О чём и речь.

— А мне седьмого сорок шесть бабахнет, — неожиданно вспомнил и я.

— Ой! Так мы с тобой оба рождественские получаемся, что ли? — удивилась Лёлька. — Только я католическая, а ты православный. Прикольно!

— Действительно, прикольно. А у тебя когда, Тим?

— Ну, до Тимкиного ещё далеко, он у нас апрельский. Пятнадцатого, — опередила всезнайка.

И тут меня осенила просто-таки леденящая душу догадка.

— Тима, а ты не в курсе… В год, когда ты родился… Да нет, откуда тебе помнить…

— Ну почему же, всё правильно. Отец любил рассказывать, что с яйцами тогда в роддом припёрся, и всех медсестёр перецеловал, — и он с вызовом поглядел мне в глаза, и с ещё большим добавил: — Причём в тот год православная и католическая пасхи…

— Совпали… — закончил я за него.

— Ат-тас! — подытожила Лёлька, вряд ли понимая, что именно мы уточняем: ей понравилось само изобилие чудесных совпадений.

Определённо, сегодня был день открытий. И последнее стоило всех допрежних. Вон она, значит, разгадка, почему именно мы, а не кто ещё. Правда, если следовать дедовой логике, христианство тут совершенно не причём.

Но, господи, до чего же неисповедимы пути твои!..

Со следующего утра мы жили исключительно подготовкой к торжествам. Дни рождения было решено отметить одновременно и непосредственно за новогодним столом («Охота три раза накрывать!»). Правда, 25-го я всё-таки преподнёс имениннице скромный презентик. Это был небольшой и, в общем-то, довольно бездарный стишок, начинавшийся строкой «Эх, Лёля, Лёля, выпьем, что ли…». Так — знак внимания, не больше.

Тим подарил ей горжетку.

Ну, как горжетку — лисью шкурку. Ту, летнюю ещё.

В противоположность мне, он помнил о дате и готовился к ней со всем тщанием и скрытностью. Не только добыл и припрятал — выдубил или что там со шкурами делают, не знаю. И наверняка не без дедовой подсказки.

Лёлькиной благодарности не было границ. Она обмусолила брательника, и вышивала в обновке до самого отбоя, то и дело докалываясь: я ль на свете всех милее? Мы вежливо подыгрывали, и чувствовалось во всём этом что-то неловкое.

Меж тем до праздника оставалось меньше недели. Дел было впроворот, и всё-таки это были дела. Они наполняли ожидание сакральной теперь уже и с точки зрения нового летоисчисления ночи особым пафосом.

Обязанности распределились сами собой.

Ёлка была ясно за кем, и он снова не подкачал. Доставленная красавица оказалась самой красивой на моей памяти. Правда, заняла чуть не пол-избы, но так в том же и прелесть. Стараясь не остаться в стороне, я соорудил крестовину, отметив про себя очередное навязчивое совпадение: бабке креста не сколотил — хоть дереву…

Задекларированные снежинки, гирлянды и псевдоконфеты с начинкой из яблочных долек, а также стол и вся, державшаяся в жутком секрете культурная программа готовились непосредственно инициаторшей проекта. Проект грозился потрясти грандиозностью. Видимо, всё ещё верящая в Деда Мороза Лёлька как бы не без умыслу проговорилась Деду Илье, что отдала бы за пару петард целый ящик шипучки. С тем же успехом она могла обещать и вагон — чего-чего, а шампанского в Шиварихе было не достать ни по какому блату. Мандаринов, кстати, тоже.

Не увенчались успехом и поиски бенгальских огней. Мы перерыли весь дом — не сподобилось. Зато нашлись две допотопные пластинки: одна с Шаляпиным, другая — с Кристалинской. О первом ребятня ещё что-то слышала, имя второй не говорило им ровным счётом ничего. Ну-ка: топ-топ, топает малыш? — есть малыш! «Лунный камень», «Ветер северный», «Для тебя»… — очуметь! Одни названия праздник. И я вознамерился уже запихнуть бесполезные винилы обратно на буфет, но Тимур спустил с чердака тот самый мольберт, оказавшийся патефоном. К тому же исправным. Прослушивание уговорились начать за час до распития дедова квасу (шиварихинский аналог полусладкого). Чтоб со значением, так сказать…

Тим же, кудесник, порадовал и гастрономически: обеспечил на стол порося, роль которого исполнял махонький, килограмма на два, кабанчик. Где раздобыл — тайна тайн. Во-первых, не сезон ещё, вроде. Во-вторых, слыхал я где-то, что так вот просто отбить детёныша у кабанихи не всякому хищнику по зубам. Но ведь приволок же! Ну и славно трам-пам-пам…

Одним словом, настроения прибывало, суета суетилась, и вечером тридцатого мы улеглись с чувством полной готовности к торжествам и в предвкушении какого-никакого, а волшебства, ибо без волшебства — хотя бы и какого-никакого — что за Новый год?

Час спустя я сделал вид, что не слышу, как Лёлька шурует под ёлкой, пряча в свои же шерстяные носки самодельные гостинцы…

 

9. Здравствуй (оп-па) новый год!

И вот долгожданный вечер настал…

На моих внутренних было что-то около девяти. До начала новой эры оставалось совсем чуть-чуть, и личный состав осуществлял последние к ней приготовления: Лёлька заканчивала с сервировкой, Тимка накручивал патефон.

— Тебе помочь? — предложил он.

— Да ну, управлюсь, чай…

Поставленный перед фактом, Дед не воспротивился («Вона как! Ну айда!»), пристроился на закорки, и пошли.

Погодка стояла самая что ни на есть новогодняя. Морозец лёгкий, ветра никакого, редкие снежинки кружатся, точно нарочно оттягивают момент приземления. Чисто мультик: пусть эта ёлочка в праздничный час каждой иголочкой радовает нас, радовает нас!..

Он был сказочно лёгким. Казалось, идти с ним за спиной даже легче, чем порожняком. Я донёс бы вещуна и на руках, как ребёнка, да чего уж теперь.

— Ты как там, старый?

— Вязи-вязи, — подбодрил Дед.

Будь ноги покрепче, небось ещё и шенкельнул бы.

— Слышь, жокей, — вспомнил я, — вот ты христианство порочил, а мы дни рождения сверили, и…

— Дотумкали значицца, — рассудил он. — А я чаво? Я ж не успоряю, Исус фихура приметна. Только ить сдаёцца мине что ент яво под астрономию подохнали а не наоборот.

— Да уж, тебя не зацепишь…

— Ну и не цепляй…

— А нас что, тоже, выходит, подгоняли?

— А то нет.

Мы подоспели аккурат к выносу порося. Дух в избе стоял и без того неповторимый — хвойно-деликатесный, а тут уж так захорошело, что и незрячий оценит.

— Одно слово марахфет! — похвалил Дед.

Мы отвели ему лучшее за столом место — к печке спиной. Сами расселись.

— Эх, — заключил я, потирая руки, — под такое меню наркомовских бы сто грамм, конечно…

Стол получился действительно ломовой. Без икры с фуагрой, но натурпродукт к натурпродукту. Да на Лёлькино мастерство помноженные.

— Чо скажешь, Деда? — повернулась она к дорогому гостю.

— А чаво скажу — скажу нониче сам бох велел. Ташшы!

— Эх! — передразнила она меня, важно подымаясь.

— Не понял? — подскочил и я.

— Да сидите вы, — обломил Тим. — Я сам.

И кинулся вон.

— Слушайте, чо происходит-то?

— Чего-чего, — подмигнула Лёлька Деду (а тот — ей). — Эх и происходит.

Тимка вернулся с хорошо знакомым штофиком, только белого стекла и запотелым — как пить дать со льда. Это был очередной бабкин презент.

— Пляши Андрюх, — хрюкнул старый, — привет табе от наркому вышел.

— Да ну вас, честное слово! А сразу что, нельзя было?

— Вот сроду на него не угодишь, — возмутилась Лёлька. — Как лучше же хотели… Тим, убирай давай…

— Тихо-тихо-тихо! — запричитал я, чуя, что снова опростоволосился. — Как это убирай? У меня же тост.

— А у Кобелины хвост, — фыркнул Тим.

Фантастически чуткий на происходящее пёс хвостом на сей раз не повёл.

— Варнак ты варнак и есть, — подытожил Дед. — Разлявай уж Тимох. Усем кроме ентова…

— Ну ладно вам, — взмолился я. — А то вы меня не знаете! Привыкайте уже, что ли, помаленьку…

— Сказать-то чего хотел? — перебила Лёлька, точно последнее слово предоставила.

— А сказать я хотел бы вот что…

И взял холодящую пальцы стопку. И встал.

— Друзья мои!.. Родные вы мои…

Я точно знал, чего хочу пожелать им всем и себе заодно в этот и впрямь судьбоносный момент, но до пожеланий нужно было ещё добраться.

Я говорил долго. О том, что уходящий год оказался самым, может быть, тяжёлым для каждого из нас, но разве не он же и самый счастливый?.. Отдельным пунктом отметил тот уникальный факт, что человечество впервые сидит за одним столом в полном составе, что обязывает каждого из нас к тому, чтобы…

— Ты щас президента напоминаешь, — не сдержался Тимка. — Только вместо дорогия россияни — дорогия земляни…

— А ну-ка тихо, — припечатал Дед.

— Да ладно, я не в обиде, — на меня накатила волна безудержного благодушия: перебивайте, пожалуйста! сколько хотите, столько и подтрунивайте. — Я ведь только хотел сказать, что…

— Молчь кому говорю! — повторил старик.

И тут действительно стало не до слов — ни мне, ни остальным. Посуда на столе завибрировала и пару секунд спустя натурально задребезжала. Это был тот самый, хотя и хорошенько уже подзабытый гуд-гул: так приближались бегущие. Но теперь рокот казался стократ громче и зловещей обычного. Задремавший было пёс вскочил и глухо зарычал на дверь, и все мы разом побледнели и уставились на Деда.

— А ну-к хлянь Тимонь, — скомандовал тот.

— Лучше я, — прохрипел я.

— Цыц, — осадил Дед, напоминая, чьё слово здесь главное. — И ты цыц, — приструнил он и Кобелину. — Сам он. Без вас…

Таким серьёзным нашего мракобеса я ещё не видал.

Тимка отсутствовал недолго, минуты три. За это время шум снаружи стих. Но лица на нём, вернувшемся, не было. А и было, так не его.

— Оне? — осведомился Дед.

— Оне. Озером ушли. Тушите свет. Я щас.

— Ну куда ты опять? — дёрнулся было я, но лампу слегка прикрутил.

— Они чего же, и по снегу, что ли, голышом? — прошептала Лёлька. — Так ведь не бывает. Они же живые…

Я подошёл к окошку. Ни черта не видно: снаружи намёрзло, изнутри снежинки её мешают.

— Пошли, чего покажу, — позвал Тим, он был уже в шинели и с карабином…

Снаружи было тихо. Но дьявол знает, как передать то, что почувствовал я, бросив взгляд на озеро: там, в полукилометре примерно, на припорошенном снегом льду сиял ряд ослепительных белых огней.

Я насчитал одиннадцать штук.

Сначала они показались здоровенными прожекторами. Вгляделся: нет — одиннадцать маленьких лун.

— Что это?

— Прищурься.

Я прищурился: это была летучая дура…

Вот тебе и голландец с партизанами.

— Эй, вы где там? — окликнула из сеней Лёлька.

— Сейчас, — практически хором.

— Всё нормально? Скорей давайте, — и назад, к столу.

Тимка остался на крыльце. Я вернулся в избу.

— С Новым годом, мальчики и девочки…

И вкратце поведал о незваных гостях.

Если знаете слово покрепче, чем оторопь, считайте, что оно здесь и есть. Растерянность лишила даже способности паниковать. Всех, включая Деда.

Он заговорил не сразу:

— Слухай мене. Айдате-ка обратно в церкву.

— А стоит? Это ж, считай, к ним под бок.

— Делай чаво велю долдон. Одяхайсь девонька.

— А кто они такие? — не удержалась Лёлька, кутаясь в шаль.

— НЯ ЗНАЮ! — заорал Дед; и мне: — Подь сюды, транхспорт.

На передислокацию ушло минут пятнадцать.

Воевода назначил ползти («ползтить»), и мы ползли: Тим, за ним Лёлька, замыкал я со стариком на спине. «На брюхе, сучонок!» — увещевал он Кобелину, и сучонок послушно барахтался сбоку по морду в снегу.

Я благоразумно молчал, хотя и был уверен, что в часовне нас уже поджидают. Кто? Да прыщ их знает, кто — эти, с дуры. Но храмина — о, счастье! — оказалась пуста. Дед тут же велел Тимке сменить шинелку на зипун и иттить в дозор.

— Почуишь шта зябнешь Андрюшку кличь. Напеременки слядить будетя…

Уверенный тон его, конечно, бодрил, но я продолжал сомневаться. И в том, что мы не зря покинули наш какой-никакой домик-крепость, и в том, что эти станут ждать утра. И не разевал рта лишь из боязни ещё больше напугать и без того ошалевшую Лёльку.

Выросший на книжках про гиперболоид инженера и прочие бластеры, я сомневался и в эффективности нашего дозора. Снимут они Тимку — глазом моргнуть не успеет, не то что на курок нажать (под нажатием разумелась, разумеется, не стрельба на поражение, а упредительный: дескать, амба, поселяне, сливайте воду).

Да и смешно это — с карабином против инопланетян. И тут же вспомнил, как сам летом рыскал по поляне в поисках братнина тесака: а это не смешно?..

Негодный к деятельному участию в обороне Дед занял свой извечный командный пост на лавке. Резервистка Лёлька пристроилась рядышком и молчала как из пушки. Дивное дело: в часовенке мы обсохли в считанные минуты. А ещё тут было тихо как в барокамере. Отчего одновременно и спокойней, и нет.

Вот это, друзья мои, и называется приплыли. Совсем ведь нюх потеряли. Маринады в башку ударили, на философию с беллетристикой потянуло, на развлечения, корпоратива возжелали, самогоночку, вишь, разливаем, танцы до упаду назначили. А оно вон какое упало!..

— Пойду погляжу, чего там, — не выдержал я.

— Поди Андрюш, поди. А то шумно тут от табе…

Тимка был цел и боеготовен. Укрылся за поленницей — как всю жизнь в засадах провёл — сидит, присматривает.

— Задубел?

— Нет пока.

— А там чего?

— Глухо.

— Откуда знаешь? Может, они тут уже?

Мне не давали покоя стереотипы восприятия противника. Я будто ждал, что из дуры высыплет взвод эсэсовцев, выстроится в цепь и двинет в психическую атаку. А следом, чего доброго, танки…

— Может, конечно, и тут, — перебил он моё видение, — только там пока никакого движения. Вообще ничего.

— Иди погрейся…

— Говорю же, не замёрз ещё, сам иди.

— И ты, значит, туда же.

— Дядьк, ты не обижайся, но чую, оставь тебя тут одного, ты посидишь-посидишь, да и сам на них двинешь — искать, какую амбразуру собой прикрыть. Ты гранату у Деда ещё не спрашивал?

— Да ну тебя.

— Нет, правда, иди. Я позову, если что…

Лишний и на передовой, я вернулся в часовню.

Лёлька уже пристроилась головушкой к Деду на колени, и тот как кошку поглаживал её своей тысячелетней рукою.

— …од енто дочка.

— Как?

— Да од. Сила така необъяснима. Яво вроде как и нету а чуть зевнёшь вот он и тута.

— На ад похоже…

— Не-е-е, до ада оду далеконько. Од попрошше будеть. Да и нету Ольк никакова аду, выдумки ент всё поповски. А и есть — так тута он, сроду при сабе…

И старик легонько потумкал себя по лбу.

— А енто разве ад? Ент всяво-то што од. Никеляровашный и лятучий.

— А внутри кто?

— Дык хто ж их знат. Мож и нету никово вовсе. А мож и сидять какия…

Ну да, — подумал я, — конечно же: просто од. Никелировашный Летучий Од. Типичный такой НЛО (кстати!). А мы уж и переполошились. А это всего лишь од!.. К нам на первый Новый год прилетел из леса од…

— А от нас им чего надо?

— Да мало ли. Мож так сели, по нужде. Мож поломка кака. Шурупы с хайкими подкрутють и дальше порулют. А мож и до нас намерение имеють.

И я моментально представил, как уроды из ода являются сюда, нас с Дедом парализуют, а Лёльку с Тимкой забирают с собой и, подтянув енти самые гайки, говорят на своём тарабарском языке «поехали!» и улетают. После чего я, разумеется, прихожу в себя и уже до скончания века рисую себе одна другой кошмарней картинки про то, чего они там с детьми вытворяют в угоду свому внеземному намерению.

А ну-ка, Дед, и вправду вспоминай, где у тебя гранаты припрятаны! И вслух:

— Ты чего же, старый, с вечера не мог почуять, что жареным пахнет?

— Чудной!.. Енто я вас чухаю а железюку — как? Она ж думать не думат. А думат так не по-нашенски…

— А догадаться хотя бы нельзя, что ли, было?

— Ну как… Што рано ай позно припрёцца ет сознавал. Кохда именно — нет. Чем кончицца тем боле.

— Так ты её что, тоже первый раз видишь?

— Я Андрюх и табе-то ни разу не видал…

— Ну, ты понял меня…

— Да понял, понял, — он раздумчиво поскрёб под бородой. — Нет, досель их тутова не объявлялося. Бабка сказывала раз по малолетству штуковину енту лицезрела а тока и она про их ничаво толком не ведала.

— Есть, значит, надежда, что не последняя это ночь?

Ответить Дед не успел — распахнулась дверь:

— Сюда бегом! — рявкнул Тим, и я бросился следом.

Вопросов не требовалось: огни на озере пропали. Теперь дура — или од, если по науке — была едва различима.

— Гляди: погасили, гады! Чего делать-то теперь?

— Молиться, наверное, Тим. А чего ещё сделаешь.

— Кому?

— Да хоть пню вон, — вспомнил я Дедов наказ.

И пополз обратно — предупредить гражданских…

Сволочи они там всё-таки!

Хуже нет, когда вот так: прилетели, торчат под носом и ничего не предпринимают. Не выдержать же могут нервы. Человеческие, во всяком случае — могут.

Прошло часа два, ситуация не менялась. А тут ещё метелица занялась, и видимость вообще пропала. Теперь, если решатся на приступ, мы различим их лишь метров с десяти, не дальше. Вот тебе, дядюшка, и психическая атака… Валяться на снегу с карабином, доложу я вам, не фунт изюму. Мглою вьюга небо кроет — караульных просто заметает. Мы сменили друг дружку раза по три. Вышколенный Кобелина не оставил поста ни на минуту.

А Дед в тыловом тепле продолжал свои дозволенные речи:

— …и ежели учесть што лес ровнёхонько всклень Шиварихи то тут для нас самая серёдка и безопасность. И не ентих с оду пужаться надо а тово што меж ими с лесом случицца мохёт. Лес одна сила од друхая и им вовек не сойтицца. Лес нас значицца за одовых держить а од понятно за лесных. И шанец наш в том штоб они как можно доле не разобралися хто тут хто.

— Да чем же мы им всем мешаем-то?

— Знамо чем: лес он лес и есть, у яво своя жисть, с нашей не солидарная. Яму воля надобна, шоб нихто не топтал не ломал не жох. А оду так совсем наоборот подавай: шоб простор да порядок. А мы вишь никак не определимси, то туды нас метнёт то сюды. Стержневины в нас нехватка. И никакого на свете по сей причине равновесия. То ентим тех похоронить не даём то тем ентих. Вот и норовять они таперича с обоих сторон нас известь. Штобы уж без помехи промеж собой-то вызнать чейная тут вотчина. Тако вот заединство борьбы противоположностев…

— Значит, это они?.. ну — наших всех…

— Дык кому ж кроме-то? Не мы ж с бабкой…

— За что?

— Шибко привольно жить стали. Баре и амба, и не колышеть. А слабина сказалася и почалось. Ну как с доминошками, знашь? Ставють-ставють — справно, красивошно и места вроде вона скока ышшо, ставь знай. Ан каку одну качнёшь невзначай и усей конштрукции швах. Оно ить токма кажицца што сроду стоять будеть. А хряпнет иде зараза кака птичья ай чаво ино… Кныпку хто не ту нажмёть… Зыбко усё у ентом мире. Подумать страшно насколь зыбко. А думать-та нихто и не желат. Вот и довыпендривалися…

— А если мы и не лесные, и не эти, как их… чьи же мы тогда, а Деда?

— На сто рублёв вопрос!.. Мы доча похож сами по себе. Для балансу. Лес-то всяко тутошний. А од пришлый. А мы и для тех и для ентих навроде плесени. Они свядут нас свядут, ан мы глядишь опять прорастам. Они обозляцца, собярутся с силой, подкаравулют да заново вытравют дустом каким. А времени сколь надо канет — глядь: мы заново из какой шшели прём. Не иначе берехёть нас хто-й-та.

— Кто?

— Да хто сюды закинул тот видать и берехёть.

— А кто, кто закинул-то?

— А нихто не знат. Наука безмолствуеть. То исть копаит канешна чаво-та, книшки пишеть а ответить прямо — так мол и так — кишка тонка. Однова баяли из обезьянов мы произвелися… А по мне ну вот как из обезьянов-та произведёсси? Обезьянки обезьянков и родють. А человеков токмо человеки…

— Адам и Ева?

— А хто ж ышшо-то? Оне.

— А они — ну, самые первые — откуда взялись?

— По книшке с праху. Што за прах правда не докладывают. Прах и прах. И прах яво знат. Сдаецца мне токмо шта без оду с лесом тут не обошлося. Один по дурости заразу занёс друхой по ей же взростил. Но шта плесень мы совяршенно особенна — фахт.

— Так может, и не нужны мы тут совсем? Если плесень-то? — надоело мне притворяться дремлющим.

— А ты поди комару скажи шта он не нужон. И чаво он табе в ответ выдаст? Йинстихт Андрюх. Всяка тварь свово места под сонцем без бою отдавать не желат. Мы чем хужей?

— Ну вот нам щас и покажут, чем…

— Абасруцца казать! Сумели б — сразу пришшучили а мы вот они, под кумполом сидим и нихто покеда нас здеся не достал. Нам таперича ночь бы продержацца…

— Да день простоять, — грустно пошутил я.

— Накой? Днём наша сила. Днём солнушко выйдеть. Днём оду лёту нет.

— А лес? Ему-то твой бог не помеха.

— Лес… Лес иде сел там и слез. Зуб у яво на вас конкретный да рук не хватат. Не иначе зашшыта у вас от лесу. Сурьёзна зашшыта. Не то б как сюды добрались?

Я бы ответил как, да вошёл Тим. Совершенно цуцикоподобный: за дедовым трёпом я забыл о пересменке.

— Прости, Тимка, заболтались… Там как, без перемен?

— Абсолютно, — и сунул мне ружьё.

Укореняясь в дозоре, я пожалел, что не прихватили мы с собой чего со стола, очень бы теперь пригодился кусочек, скажем, свинятинки… Вот ведь как гнусно устроен человек: возьми за задницу — про всё позабудет, что ни попроси, отдаст, обрубку вон трухлявому молиться станет, лишь бы уцелеть. А поотпустит слегка, и — ша, и у него уже в желудке свербит, и в прочих местах, на которых минуту назад со всеми на свете приборами лежало.

Или не гнусно, а разумно?..

А снег валил и валил. И светать не светало. И ода было не видать. Расслабляться, конечно, рано. Настоящие войны начинаются под утро. С другой стороны, не такой уж мы грозный гарнизон, чтобы всю ночь на нас вилы точить.

А может, его там и нет совсем? Может, и впрямь починились, да и дальше двинули, а мы тут поджилками дребезжим? Прав Дед: главное до рассвета дотянуть.

Но холодно-то, холодно!.. А Тим не спешит. А торопить неловко — сам пацана полночи проморозил…

И тут я допустил убийственную оплошность: хлопнул ресницами об ресницы и задремал…

По воле беса противоречия мне снилось доброе и безмятежное. Снилось лето. Мы едем в чёртов лес, и в последний момент Лёлька убеждает отца свернуть к Оке, и я рад как ребёнок, обнимаю её, тискаю: «Прелесть ты моя, с самого начала надо было, ну и то хорошо! ах, какое же ты всё-таки, Лёленька, чудо!» Это, видимо, потому что я один и знаю, чем кончиться может. А все дивятся, гомонят: долбанулся наш Андрюха совсем… А день всё ярче, только зябкий какой-то… И вот подруливаем мы, а Ока наша неузнаваемая, широченная — того берега не видать, словно и не Ока это вовсе, а море. И обрыва нет, а я помню — был, да такой отвесный, что шею свернёшь, а тут прямо на берег выехали. Я выхожу, озираюсь, а берегу тоже края не видать. Но я и тому рад: ни деревца же кругом, ни кустика, насколько глаз берёт. Значит в безопасности мы, не заблудится никто, не сгинет… Эх, говорю, была не была, и бегу к воде. Валька вслед: куда ты, дурик? холодная она, совсем чокнулся!.. А мне плевать — разбегаюсь и как есть, в одежде — нырк. А та и впрямь ледяная. А я плыву, будто гонится кто за мной, и не слышу уже, чего в спину орут. И вдруг вижу: подводная лодка из пучин всплывает. Здоровущая такая. И доходит до меня, что никакая это всё-таки не Ока, а море, как и предполагал. Или вообще — океан. И хочу уже назад, к берегу. А меня прибоем не пускает и то и дело мордой к лодке разворачивает. И лодка эта совсем и не лодка, а — од! Наполовину уже показался. «А-а-а-а-а-а!» — ору я. Во сне мы всегда почему-то орём, как наяву никогда не орали. И ногу начинает судорогой скручивать — и от холоду, и с перепугу. И я барахтаюсь в волне, как та лягушка в сметане, а только берег всё дальше, и нету уже никого на берегу, и я успеваю подумать, что — и хорошо, и правильно, что вовремя посудину эту заметили и свалили. Мне же всё равно уже не спастись. В конце концов, лучше даже, что именно мной откупились, я давно уже фрукт пропащий. И понимаю, что сейчас утону. И тону. И чего-то не страшно мне уже нисколечко, будто так и надо. Вот ведь, думаю только, мог ли знать, какую смерть принять придётся? Мерзость, а не смерть. Никогда ведь не подумал бы… И тут меня кто-то за подбородок цепляет и назад, наверх тащит. И нет чтоб возликовать — вдруг ужас обуревает: одовцы! добрались, собаки. Дёргаюсь, вырваться пытаюсь: лучше уж на дно, чем к ним, гнидам, на вивисекцию. И тут же вспоминаю, что это сон, а во сне, как ни убегай, никуда не убежишь… И разеваю пасть пошире, чтоб захлебнуть сколько смогу и не мучиться больше. А перед глазами большущая такая сопливая медуза — вся в лиловых прожилках, и я вместо чтобы водой себя казнить, её проглатываю, и наконец узнаю, что же это такое, когда медуза и когда она жжёт… И потом, когда дети ваши будут проходить мои сны и достанется им на экзамене билет вот с этим, об утоплении, пусть не робеют и непосредственно на меня ссылаются — на эту вот ремарку. Так, мол, и так: под медузой автор не имел в виду ничего замороченного, а тем более непристойного. И даже если дюжина литературоведов сотню книжек про эту медузу настругает — пускай не верят и на своём стоят. В смысле — на моём. Мы, авторы, за свои-то сны не ответчики, а уж за сны героев и того меньше. И неча нам собственные фобии с эротическими ассоциациями приписывать. Сон — он ведь просто сон. Вкуснейшее из яств в земном пиру. Если, конечно, верить Шекспиру. Или, вон, Деду.

Очнулся я оттого, что меня трепали по щеке. И никакие не одовцы — Тимка трепал:

— Ты живой тут?

Боже, как же я ему обрадовался. И подскочил, точно через меня вольт триста пропустили: прошляпил!

Зырк на озеро — нету ода.

Снегопад перестал, тьма потихоньку рассеивается, а там, где ночью дура стояла, идеально круглая, метров с полста в диаметре зыбкая чёрная полынья.

— Где они? — верещу.

— Так ты ж караулил.

Я, родной, я. Только…

— Я не знаю, чего сказать, Тим… Была бы война, сам бы попросил расстрелять…

— Живи пока, — разрешил он и забрал карабин.

— Я это… долго я тут?

— Не знаю. С час, не больше.

— А они чего же? улетели, выходит?

— Или утонули, — уточнил племяш тоном бывалого политрука из фильма про Сталинградскую битву, — или погрузились… Может, у них база там вообще!

Я ещё от часовни углядел дверь нараспашку. Приятнее было думать, что сами вчера с перепугу забыли, однако… Да чего однако! — пойти надо и посмотреть. В общем, в разведку мы отправились вдвоём. Ну и с Кобелиной, конечно. Застать там этих в планы не входило, но проверить обстановку сам… короче, кто надо, тот и велел…

Пёс ворвался в избу первым.

Без рыка — уже хорошо. Не в пример мне спокойный Тим держал-таки винтовку наизготове.

В сени снегу намело. Дверь в горницу тоже не прикрыта. За ночь всю выстудило. Колотун.

Подозрительного вроде ничего. Еда на столе. И горилка — как налита, так и стоит. Ну ещё бы! Если уж и побывали здесь загадочные визитёры, не за поросём же нашим и не за шнапсом наведывались. Жучков, разве, понаставили и камер слежения…

Господи, ну что за паранойя! Каких ещё жучков? К чему? С какого вообще ляда пришельцам (а кто ж они? понятное дело, пришельцы!) под шпионов киношных косить? Ты чего, Палыч? Чего ты…

Тим полез на чердак — и там вроде без сюрпризов.

И всё-таки где-то я всё это уже видел.

Как где? А джип Валюшкин помнишь? Та же канитель. Совсем как на судёнышках, пропавших и нашедшихся вдруг в районе Бермуд: тишь, гладь, порядок полнейший, и только команды след простыл…

— Тима! — истошно заорал я наверх. — Это ловушка! Они нас сюда выманили!

И кинулся вон — к часовне…

 

10. Реквием

Это был всем спринтам спринт. Тимка с Кобелиной нагнали меня лишь у храмины. Но мчались мы зря: Лёлька никуда не исчезла, а очень даже мирно кемарила на коленках у Деда, встретившего нас шиком:

— Пошто топочете! Спит дитя.

Мы хлобыстнули квасу и поделились новостями.

Дед стоял за то, что голландцы всё-таки улетели. Однако Лёльку будить не дал:

— Я так кумекаю оставайтеся и вы покедова тут.

— Думаешь, не ушли они? Затаились?

— Вряд ли. А тока хужей не будеть коли здеся денёк поваляитесь. А ты, — приказал он псу, — бяжи в хату да там до их постережи. Сам знашь…

Чего именно знал Кобелина, я не въехал, но тот лизнул Деда в руку и был таков. А мы проспали до обеда.

Мне лично снова снилось. Только уже не од проклятый, а старина лес. Обычный вроде бы лес — сплошные ёлки-палки. Вот только ёлки-палки эти были побеленные — на метр-полтора от земли, как яблони в саду или липы на бульваре. Гектары чёрных деревьев, выпачканных ослепительно яркой известкой — это-то ещё к чему?..

Домой мы возвращались с неохотой. Несмотря на то, что о событиях этой ночи напоминала теперь только мрачная гигантская прорубь посередине озера.

Вы, наверное, снова не поверите, но она не замёрзла ни завтра, ни послезавтра и никогда вообще.

Поросёночка нашего Кобелина — могли бы и предвидеть — спорол как гонорар за наряд вне очереди. Хорошо первача ирод не тронул. Расфасованное мы с Тимкой накатили — за сорванный Новый год и благополучное избавление от налёта. Остатки он закупорил и снёс в погребок.

Клятый од так и не объявился. Ползти к промоине и вглядываться в дно желающих не сыскалось, включая меня: там так там, чего уж теперь. Ночи три мы остерегались и даже возобновили дежурства, но вскоре и на них забили. Небось, услышим, коли прилетит. «Или всплывёт!» — «Или всплывёт»…

И жизнь пошла своим чередом: охота, варка, штопка, стычки, замирения, завтраки, обеды, ужины, бани и генеральные, будь они прокляты, уборки.

И всё это лишь фоном к моим полуночным бдениям: я взялся-таки за роман, и даже чудовищный расход бумаги, керосина и самосаду не студил настроя освободить, наконец, голову от годами копившейся в ней ахинеи.

«Бедненький», — втихаря, но вполне сострадательно причитала Лёлька, поднимаясь, и, не зажигая огня, вполупотьмах принималась за стряпню. Тимур демонстративно и вызывающе не замечал моих мук.

А Дед продолжал образовательные аудиенции.

Не знаю как детворе — мне они казались теперь всё более занудными. Повторение, конечно, мать просвещения, но околесица старикана вязла на зубах. Иногда только выскакивало что-нибудь перлообразное. Типа: «…а хто и за што беднова Ванюху заколол — откель таперь прознать? ляхов-т сюды я завёл…» Или: «Шапка така конешна фигуряла токмо расчудесны оптически свойства ея шибко скажу я табе нафантазированы…» И это не считая вскользь упомянутых племянника евойного Черноморца земля ему пухом до шестова колену, патриаршей девки Морозихи по прозванию боярышня и усего отряду космонахтов потому работа у них ответственна и лишни знанья не помеха…

В общем, иными вьюжными вечерами мы вполне обходились без телевизора с его КВНами, Русскими Сенсациями и прочей прайм-тайм-заманухой. Но близилась весна. А с нею и вылазки за пределы Шиварихи. Ибо, сколь бы аксиоматично незыблемой ни казалась картина накарканного знамо кем окружающего пространства, искорка надежды теплилась и согревала. Раз лаз есть — найти его и лезть!

Рейды мы условились начать сразу по сошествии снегов. На пробу — суточные. Но во все нехоженные ещё стороны. Да и с периметром озера пора было разобраться. В общем, планов на весну накопилось решительное громадье.

А Деда мы тою же зимой и схоронили.

Накануне он позвал меня.

К тому времени и я уже начал разуметь: зовёт, надо идти. Как — не спрашивайте. Просто сидишь и вдруг ясно: Дед. Встаёшь и шагом марш.

Я, как увидел его, всё сразу и понял. С чего — опять же, не объясню: глянул, и нет вопросов.

Лунь наш, как водится, сидел на лавке, пялясь в пустоту. На миг даже показалось, что зрение вернулось к нему, а над головой светится.

— Кажись усё Андрюх, — молвил он так, что любые дальнейшие увещевания были неуместны, — отпыхтел я своё. Отбздел как говорицца. Пора и честь соблюсти. Эвон — молчит! Ты давай скорбятину-то с морды убери.

— Да дико как-то.

— А ты чаво хотел? Шоб как хенсек — опосля тяжкой и протяжённой хворобы? Ай штоб спопрощацца не довелось?

— Так ведь и я о том: ты ж вроде не болен ничем. Ещё бы, небось, век-другой вот так же просидел.

— Просидел-то я бы мож и поболе да толку-то? Попусту коптю, место надобно высвобождать.

— Ты чо несёшь? И без тебя уже так высвободили, что не одну тыщу лет заново заселять, и то ещё как пойдёт…

— Эх Андрюха Андрюха, об разных вещах талдычим, — и в карьер: — Ты давай бережи их.

— Да вроде этим только и занимаюсь.

— Как следоват бережи. Сам таперя присматривай, воднова… Хотишь Дедом быть?

— Нет… Не знаю, не думал…

— А тут знай не знай не отвертисся. Отрядят и сядешь как миленькой. Нет — нет…

— А если нет — тогда что?

— Спросил! Моё дело маненько. Я предложил ты отверх а уж чаво опричь енто не нашева ума.

Я тупо оглядывал как только что выскобленные стены, пол с потолком — точно не с Дедом прощался, а и со всей часовенкой заодно.

Взгляд дополз до штофа на столе. Штоф был пуст.

— А квас-то?..

— А допил я яво надысь.

— Специально?!

— Знамо.

— Да зачем?

— А полагаицца.

Вот она, действительно жуткая иллюстрация конца света: квас кончился, и всё наперекосяк.

— И как же теперь?

— Таперь-та?.. А надо будеть — бабка новый сбадяжит.

— Какая ещё бабка?

Неужто заговаривается? Да ну! да не может такого быть.

— Не может, — подтвердил он. — Ты, Андрюш, не пугайся. В памяти я пока. Разве ж можно допустить, чтобы ты снова во всём засомневался? И так вон какими трудами. Спрашивай давай, если чего не успел.

Я не знал, что спрашивать. Единственное, пожалуй:

— Слушай, а может быть, что мы с ребятишками не последние? Ну, что не одни мы такие.

— Может.

— А что Шивариха такая не одна на всю планету?

— И это может, почему нет? Только сам я в других не бывал и про тех, кто бывал, ничего не слышал. Да чего теперь гадать: выпало вам, вы и дерзайте. А есть дублёры, нету — вопрос десятый, и, ещё раз скажу, не про нашу с тобой честь. Я что мог, сделал, теперь твой черёд. Действуй, АПэ.

Это я понимал. Отступать некуда — позади Земля.

— Страшно, Илья Батькыч?

— Не-а… Жалко только. Всего две вещи, дружище, оказывается, и вправду жалко терять.

— Звёздное небо над нами да нравственный мир вокруг нас? — шутка прозвучала натужно.

— Их, Андрюшк, их… Правда, не вокруг, а внутри.

— Да я…

— Да я знаю, что знаешь. А всё равно проговорочка… И насчёт нравственного он, согласись, переборщил. Лишнее слово. Необязательное. Чисто для форсу. Мир ведь по определению уже нравствен, нет?

— Ну, если ты сказал, дураком надо быть, чтобы спорить.

— Эт точно.

Ах, как досадно стало мне в ту минуту! Как тошно сделалось оттого, что недосидели мы вот так, за болтовнёй ни о чём. Что непростительно мало простых и непонятных слов было сказано! А услышано и того меньше. Почему? Ну вот почему задний ум такой запоздалый и жалостливый?..

— Хто ска-ачеть хто мчи-ицца под хла-адною мхло-ой, — затянул он вдруг. — Ну-кось подмогни…

И меня пробило на ту самую скупую мужскую. Я впервые за все эти лето, осень и зиму почувствовал себя не седоком запоздалым, но малюткой, приникшим к спасительной груди и прекрасно понимающим, что не его, а чудо-седока вот-вот не станет. И подмогнуть не смог.

Старик допел балладу до конца.

Кобелина вышел и завыл.

— Покедова Андрюх, — сказал Дед. — Тимоху кликни.

— Да он тут уже где-нибудь…

— А, ну да, ну да…

Я не спешил уходить. Он не гнал.

— Ну чубука што ли на посошок забей.

Прозвучало как просьба расстрельного о последней цигарке. Я засуетился. Руки не то чтобы тряслись, а всё-таки…

— Га! — осклабился Дед. — Не гоношись, Андрюш, это-то мы точно успеем…

Он курил так вкусно, что я понял, почему напоследок просят не конфетку, не стопку и даже не женщину поцеловать, а именно цигарку. Надышаться перед смертью, наверное, и вправду не надышишься, а вот назатягиваться можно…

— Ну давай, — сказал он и вручил мне трубку как всё равно эстафетную палочку.

Я почувствовал, что нестерпимо хочу обнять старика.

— Вот токмо без соплей, — отстранился он. — А то ведь ещё и перекрестишь с перепугу-то. Ступай себе. Баста.

В голове не укладывалось.

— И это, — окликнул Дед, когда я был уже у двери, — не позабудь: в июле, ровно на годовщину: одно кончится, а другое начнётся.

— Постой, — растерялся я.

Ну вот как это можно — битый час Канту кости перемывать, а о главном и не сподобиться?

— Баста сказал! Вали отседова!

И хлопнула дверь. За ней стоял Тимур…

Метель разыгралась не на шутку, окошки бабкиной хаты проблескивали в полусотне шагов как за сто вёрст. Я цаплей вышагивал по сугробам, задыхаясь встречным ветриной и захлёбываясь пресловутым комком. В голове зуммером тарахтело одно и то ж: июль, июль, июль… Стало быть, полгода отпустил нам старикан. Или это мне одному — полгода без малого?..

Лёлька, готовая уже, в бабкиной шали и чунях, сидела на сундуке. Один в один собравшаяся за подснежниками девочка из сказки. Даже лукошко крохотное на коленях, платком затянутое — Двенадцать Месяцев и не перечь!

— Чего у тебя там?

— Это Деду, — уклончиво ответила она и вздохнула.

Я шмякнулся на койку. Единственное, чего хотелось и не удавалось — примириться с мыслью, что никогда больше не услышу нашего сварливого вещуна. Сейчас мне легче было бранить его. И я бранил. Договорился до того, что старик попросту трус и предатель: кинуть нас на произвол судьбы без каких бы то ни было видимых — каково? Жить он, видите ли, устал! Звёзд ему, понимаешь, жаль!..

А нас не жаль? Ладно, не меня — их вот!..

И тогда тишину прорезало негромкое, но внятное:

— Цыц.

Мы с Лёлькой только переглянулись.

Тим возвратился как-то слишком скоро. В сопровождении окончательно унаследованного Кобелины. Пёс в жизни бы не оставил прощающегося с нею хозяина, не прикажи тот сам — как мне: пшёл! И он тоже — встал и пшёл. Теперь его место было при Тимке.

— Иди, — бросил тот Лёльке, сгрёб со стола пару картофелин и двинул к себе, всем видом давая понять, что нынче уже не покажется.

Расспрашивать о том, до чего они с Дедом договорились, я не стал. Не принято у нас было любопытствовать о таком. Дед вообще редко общался со всеми скопом — зазывал для накачки поодиночке. Не изменил он себе и на прощание.

— Пошла, — сказала Лёлька больше себе, чем мне, а мне добавила: — Ужин в печке, меня не дожидайся, ешь.

— Да не хочу я.

— Ну, потом захочешь.

И почесала…

Она вернулась под утро. Зарёванная, но улыбающаяся.

Теперь мне показалось, что светится она.

Зачатие он ей непорочное устроил, что ли? — подумал я и чуть язык не откусил: вот чего ты, сволочь, такое мелешь!..

— Ну, как там?

— Всё.

— Когда?

— Да сразу почти.

— А ты тогда чего так долго?

— Так обмыть же надо было, собрать…

Вон, стало быть, почему Дед оставил её напоследок.

— Ты разве умеешь?

— А чего там уметь… Снегу ведром зачерпнула… Холстину с вечера ещё сметала…

Тринадцать лет. Городской ребёнок. Она, поди, и покойников-то прежде не видела. Лес, гадина-лес! Что ж ты делаешь с ними…

— Как это случилось? — вон как тщательно, а в итоге глупо подобрал я слова.

— Ну, как… Сидели. Я ему руки грела. Про папу с мамой рассказывала. И вдруг чувствую — а он не слышит уже. До губ дотронулась… ой, не надо, а?

— Ну ладно, ладно…

И мы обнялись — как тогда, в первый вечер у пианино. Тима, балбес, почему ты не с нами в этакую-то минуту?

— Лёль, — не сдержался я, вспомнив про июль, — а какие он последние слова сказал?

— Дядька твой, сказал, добрый, хоть и дурак.

— Насчёт дурака в точку… И больше ничего?

— Чего уж больше…

— Не знаю, ему видней.

За окном брезжило. Метель поутихла, но не улеглась. Пора было приниматься за скорбный труд. Это был единственный способ обмануть всё густеющую скорбь.

— Пойду Тимку будить.

— Зачем ты так? Не спит он.

— Да я без задней…

— А ты всегда без неё.

— Лёльк, только не сейчас…

— Прости, тоже дура.

— Лёль!

— Ну зови уже.

За эти несколько часов она повзрослела лет на десять.

А я постарел — на все сто…

— Иду, — отозвался племяш, заслышав мои шаги.

Вечером — иди, теперь — иду. Ох, Тима, Тима…

Мы положили его рядом с бабкой, как велел. Тоже без гроба и каких-либо памятных знаков. Отчего подумалось: боже ж ты мой! да сколько ж их тут, наверное, — безымянных дедок с бабками… Прах к праху…

Где и когда б ни бывал я на похоронах — вечно шёл дождь. И кто-нибудь сердобольный лепетал: вот, и природа плачет… На прощание с Дедом природа устроила дубак. Первый по-настоящему лютый за эту зиму.

Вы когда-нибудь рыли могилу в тридцатиградусный мороз? Мы с Тимкой рыли.

Февраль. Утро. Вьюжит. Глина — что гранит. Лопата одна. Лопата да топор. Один долбит-ковыряет, другой ковыряет-выбрасывает. Через час, не одолев и полуметра, вымотались. Лёлька сообразила: дров давайте натаскаем и костёр запалим, может, отогреет. Так и колупались: жжём — копаем, жжём — копаем, копаем — жжём…

Кобелина дрожал, но не уходил.

Когда было кончено, Тимка принёс винтовку и дважды пальнул в воздух. Лес ответил гулким эхом, и я заметил, что ветер давно стих, а вокруг стоит оглушительная тишина. И разом потеплело.

Лёлька почапала в часовню мыть полы. Предложил помочь — только отмахнулась: иди помин готовь. С уходом Деда снова стало непонятно, кто в Шиварихе главный.

Отправился в погреб — Тим опередил:

— Не надо, я сам.

Поплёлся в дом. Всё вы, детки, сами да сами…

Казалось бы: радуйся. Но — чему? Первому номеру в очереди на погост? Хотишь быть дедом? Не хочу. Хочу Андрюхой. Как сорок лет уже не хотел.

Вернулся Тим с закусками и первачом. Вскоре и Лёлька подоспела. Сели. И тут же встали.

— Прощай, Дед, — сказал я, других слов не нашлось. — Какое у нас сегодня?

— Тринадцатое.

— Практически сретенье, — удивился я очередному совпадению. — Ну тогда уж пусть заодно и пятница будет…

— Пусть, — эхом откликнулся Тимка.

И мы опрокинули и захрустели — я груздём, он огурцом. Лёлька подумала и плеснула в мою рюмашку на самое донце — себе. Я не возражал.

— Прощай, — повторила и она за мной и медленно, не морщась, выцедила бесово зелье.

Кажется, в тот день никто не проронил больше ни слова. Тимка сразу же ретировался, да и мы с Лёлькой, потоптавшись по горнице, вскоре завалились на боковую. Я, правда, хлобыстнул на сон грядущий ещё стопаря. Неразговорчивый от рождения Кобелина укоризненно проворчал и тоже уронил морду на лапы.

А посреди ночи будто что-то подняло меня, я вскочил, запалил свет, схватил первый подвернувшийся листок и накарябал: «У твоей нужности — или не-нужности — любой, всегда — эротический подтекст: тебя всегда или хотят, или нет. Вне зависимости от того, хочешь или не хочешь ты. И конец этому наступает лишь с осознанием невозвратного: у тебя больше нет выбора — ты — сам — уже ничего не хочешь… Или по-другому: одиночество — это когда тебя некому держать за яйца. А смерть — это когда тебе это уже всё равно. Судя по ощущениям, я всю жизнь был жив и одинок. Слишком жив и слишком одинок…» И, понимая, что больше сегодня уже ничего, задул лампу, ныкнул листки под матрац, придавил их безутешным собой и долго ещё ворочался там, на печи, навстречу брезжащему за окном позднему зимнему рассвету…

Дед ушёл, и жизнь словно остановилась. Правда, лично я до сих пор не верю, что он помер на самом деле…