Строить свою жизнь, свою семью и свой дом — непростая работа. Творческая. Мало кто это понимает. Подумаешь — живем, и ладно. День прошел, гадостей не принес — и прекрасно. «Будем бороться с неприятностями по мере их поступления», — этот лозунг не для нее, а для ленивых и недалеких. Ирина старалась ликвидировать неприятности на дальних рубежах, и по кирпичику строила свою жизнь. Кирпичики сортировались очень придирчиво и при малейшем изъяне безжалостно выкидывались в мусор. Этот процесс, естественно, являлся долгостроем и лишь к сорока годам мог считаться завершенным. А после завершения столь долгого строительства всегда следует начинать ремонт — подправлять, исправлять и так далее. Ей нужен надежный дом — настолько надежный, чтобы его не разрушил прямой бомбовый удар в виде какой-нибудь скоропостижной бурной страсти, — на который ни у кого из них не поднялась бы рука. И этот дом должен быть красивым — достойным своей хозяйки.
Женя Павлов оправдывал ее надежды. Осуществив свою самую главную в жизни мечту, он бросился укреплять занятые рубежи со своей стороны. Это изначально был сильный, даже очень сильный тандем. Красивая молодая пара, на которую сразу обращали внимание все — где бы Ирина с Женей ни появлялись, выплывала в жизни сама, ни на кого не надеясь. И гребли они мощно и синхронно. Вовремя оценив возможности перестройки, Женя начал сколачивать капитал. Было всякое, конечно. Несколько раз он погорел, но потом уверенно встал на ноги. В этой круговерти царили волчьи законы, и, чтобы уцелеть, Андрей и Женька стали работать вместе. Гарантом их взаимной благонадежности служила Ирина. Бог знает чем только они не занимались — от граблей до кораблей. Книги, металлы, продукты, сигареты, потом появились и завод, и склады, и магазины.
Андрей по-прежнему жил с Наташей, в семейной жизни он оказался стабильным и надежным, как отец. Заботился, обеспечивал и все такое. Сын уже встал на собственные ноги, завел свое дело. Дочь училась за границей.
Дни капали и капали, как вода из прохудившегося крана — бестолково и неотвратимо, потом сливались в недели, месяцы, годы и утекали мимо. Жизнь Ирины, казалось, застыла. Со всеми это случается — когда дни тянутся за днями, безликие и унылые, и однообразие начинает точить душу. Ее жизнь застыла на пике совершенства, о котором многие только — увы — мечтают. Она напоминала законченное полотно, когда наложен последний мазок и художник понял — все. Дальше — только портить.
Ирина жила именно так, как она хотела, и позволяла себе все, что хотела. Был уже пройден этап путешествий за границу, и полностью утерян к ним интерес. Закончен также капитальный ремонт большой квартиры в центре, заложен загородный дом в престижном месте. Со строительством не спешили, как бы чувствуя: сделают, а что же дальше?
Рождение сына гармонично вписалось в ее новую жизнь и не доставило ни малейших хлопот. Ребенок был именно такой, какой и должен быть у этой пары — красивый, сильный мальчик, который даже в детстве ничем почти не болел и который уже никак не мог отвертеться от благополучной сытой жизни. Он даже на свет появился тогда, когда ему это было позволено — ровно через три года после начала семейной жизни, когда Ирина поняла — их с Женей брак состоялся. Да и тянуть дальше некуда — скоро тридцать. Муж с беспокойством посматривал на нее, беременную, вспоминая их заточение на даче в той, далекой жизни. Но никогда не напомнил ей ни одним словом того, что она прочно решила забыть. Кроме них двоих на этом свете не было никого, кто бы знал о брошенном младенце. Тетю Веру давно уже похоронили на Троекуровском кладбище.
А беременная Ирина была прекрасна. Впрочем, прекрасна, как всегда. Родила она легко. Ирина не стала оголтелой матерью, но и упрекнуть ее было не в чем. Беспроблемный их сын рос и развивался, хорошо усваивая сначала пищу, потом науки, был в меру обласкан и не доставлял никому никаких хлопот. Красивый и умный ребенок красивых и умных родителей.
После рождения сына на работу она не вернулась. Наскучило преподавание, вдобавок многое там изменилось. Обнищали профессора и ассистенты, хирела наука, и Ирина все чаще стала ловить на себе недобрые взгляды. Конечно, многих раздражало ее благополучие: дорогая иномарка, материальная независимость и работа ради развлечения. Женщины ее круга не работали и пускались во все тяжкие: просаживали деньги в казино, меняли любовников и катались по всему миру. Ирина увлеклась живописью. Часто наведывалась на вернисажи, в галереи, ходила на лекции и пыталась сама во всем разобраться. Стала узнавать художников, которые к этому времени тоже обнищали и за бесценок могли продать свои работы. В доме появились картины. Пейзажи и натюрморты были очень недурны.
— Милочка, вы чувствуете хорошие вещи, — говорил ей старый Авербух, завсегдатай выставок. Да, она их чувствовала. Выслушивала мнение знатоков, но доверяла все-таки своему. И чаще всего оказывалась права, что вскоре оценили те люди, которые постоянно толклись на подобных мероприятиях. Они не покупали картин, они на них только смотрели и, видя, как Ирина выбирает свои натюрморты и пейзажи, поняли, что у этой красивой дамы в дорогой одежде есть врожденный вкус. Ее стали узнавать, признали за свою в непростой богемной среде и вскоре стали прислушиваться к ее мнению. С некоторыми из них, такими, как Авербух, она была поверхностно знакома, с остальными просто здоровалась.
Подруг у нее не было. Все они, молодые, наивные и беззаботные, остались в той жизни, в юности, в ее родном городе. Семья — муж и сын, — обнесенная защитными укреплениями, стала центром ее жизни. Вне семьи обитали дамы — чаще всего праздные жены Женькиных нужных знакомых и несколько старых институтских приятельниц. С ними можно было поболтать на отвлеченные темы, посплетничать и даже съездить в Европу встретить католическое рождество или прокатиться в Париж, если Женька был сильно занят.
Они изменили постепенно свой круг общения, точнее, он изменился сам не по их желанию, а по другим причинам. Приятели юности, которым не удалось пробиться в этой жизни, сами постепенно перестали приходить и звонить — все большая материальная пропасть их разделяла. Конечно, далеко не все устраивало Ирину в новых знакомых, но постепенно она отсеяла всех, кто был в принципе неприемлем.
Уклад семьи был несколько старомодный, родительский. Обязательные совместные ужины стали своеобразным ритуалом, как только Женька перестал пропадать допоздна на работе. По выходным — совместные обеды и выходы в свет или просто на прогулки. На столе всегда стояла красивая посуда на белоснежной скатерти. Готовила Ирина сама — не любила прислугу. Два раза в неделю приходилось часа по три терпеть в доме чужого человека, и чаще всего Ирина старалась уйти, чтобы не видеть, как чужие руки дотрагиваются до ее вещей, вытирают пыль с ее мебели и пылесосят квартиру. После этого, несмотря на сверкающую чистоту, дом казался ей оскверненным. Не любила она и холуев в ресторанах, и услужливых боев за границей, и невидимую вышколенную обслугу в европейских отелях. Но что делать? Не хотелось тратить все свое свободное время на уборку пятикомнатной квартиры, хотя дом был до отказа набит современной бытовой техникой.
Все, кто бывал в доме Павловых, возвращались в свои, зачастую более шикарные, хоромы с чувством легкой досады. Дамы нанимали дизайнеров, но никакие дизайнеры с их стальной и стеклянной мебелью, живописным хаосом и китайскими штучками в гостиных не могли достичь того шика, который был в Иринином доме. Хотя все в нем было просто. Что может быть проще красивой скатерти и льняных салфеток, полного комплекта столовых приборов за ужином? В отличие от Ириного ребенка детям многих других нуворишей неведомо, что бывают столовые ножи, красивые бокалы с минеральной водой без газа и обязательно супница на обеденном столе. Что за этим столом никогда и никто не чавкает и все пользуются такими накрахмаленными салфетками. Что есть много нельзя. Что родители всегда ведут негромкие беседы без нот раздражения в голосе. А в ванной всегда висят комплекты чистых полотенец, стоят солдатиками по две пары зубных щеток — на вечер и на утро — и множество самых разных флаконов, назначение которых усваиваешь не сразу. Что на стенах висят картины. Много картин. И время от времени мама привозит откуда-то новые, долго ходит по квартире, смотрит на стены, склонив набок голову, подбирая им свое место. Иринин сын не ведал, что мамы бывают разные, в том числе крикливые, нервные, толстые, распущенные, в замызганных халатах и разношенных тапочках, да и просто некрасивые или больные — ведь его мама была похожа на сказочную королеву. А еще у него был папа — умный и сильный. И у родителей была такая отдельная комната — спальня. Ему, Антону, дано было понять, что в эту комнату заходить не следует. Даже из любопытства. У него есть свое жизненное пространство, забитое игрушками. Еще Антон любил играть в гостиной — большой комнате с камином, где стоял длинный стол в окружении стульев, немецкий рояль в углу, а на стене висела только одна картина, которую Антон очень любил и которой почему-то боялась Ирина — ее большой портрет. У картины была своя история.
Собственно, идея написать портрет Ирины принадлежала Женьке, точнее, он первый ее высказал. Ничего особенного в портрете не было, такие заказывали многие, это было модно, а уж его жену грех было не написать. Видя, как она приобретает картины, альбомы с репродукциями и рассказывает ему взахлеб о молодых талантах, технике живописи и новых своих знакомствах, он предложил:
— Ириша, почему бы не заказать твой портрет? Как ты на это смотришь? Кого рисовать, как не тебя?
Свой собственный портрет Ирина, конечно, хотела, но пока не представляла себе, кому можно его заказать. О чем и сообщила Женьке.
— А Шилов?
— Да ты что? Неужели у тебя такой дурной вкус? Не говоря уже о том, сколько он берет за свою работу.
— А сколько?
— Несколько тысяч. Долларов, разумеется.
— Ну и что? Найдем.
— Нет, он не стоит этих денег. Честно говоря, он не стоит ни гроша. Это дутая фигура. Пшик. Он не художник — конъюнктурщик.
— Но он вроде бы сейчас в большой моде.
— Тебя что интересует, мой портрет или мода? Я не хочу остаться в истории в сахарном сиропе — он капает с его портретов. Это не искусство.
— Да? Тебе, конечно, виднее, — растерянно ответил муж. — А кто тогда?
— Не знаю, — задумалась Ирина. — Надо поискать.
После этого разговора прошло несколько месяцев. Ирина отпраздновала свой промежуточный юбилей — тридцать пять лет. Для женщины — немало. Но именно в этом возрасте красота ее достигла совершенства. Полностью утратив молодую припухлость, четко оформился овал лица, стали больше и засияли зрелой женской мудростью серые чудные глаза и по-прежнему светилась гладкостью матовая безупречная кожа. Фигура стала чуть суше, подтянутей. Все такой же была прическа — волосы чуть ниже плеч, густые, обычно собранные на затылке в узел. Несколько раз к ней подступались знакомые дамы да и мастера в салоне с советами сделать стрижку. Это была, по мнению Ирины, провокация. С короткой стрижкой ходят все. Это будет уже не она. Обещания, что она помолодеет, ее не трогали. И без того выглядит молодо. Хорошие волосы не способны испортить женщину.
Увлечение живописью занимало много времени. Сегодня Ирина собиралась на очередное открытие выставки московских художников на Крымском Валу. Стояла ранняя осень, открывался театральный сезон, и после лета начинала оживляться культурная жизнь. Ирина любила это время, любила Москву, запах горелых листьев в парках, синие московские вечера, когда еще не холодно.
Она зашла в Дом художника и улыбнулась, услышав привычный оживленный гул, который производили группки людей, скопившиеся по углам. Было много знакомых лиц — ценителей живописи. Несколько подобных ей — высматривающих добычу, и просто праздношатающаяся публика. Народу много. Ирина, кивнув несколько раз знакомым, начала свой обход. Она всегда бродила по залам одна, дистанцируясь от желающих, типа Авербуха, составить ей компанию.
Много новых имен. Есть откровенный кич, унылые пейзажи Крыма, в изобилии голые уродливые женские тела, шизоидные абстракции.
А вот еще полотна: тема — кошки. Элегантно. Красивое животное. На двадцать пятой кошке — из интереса она начала считать кошек — Ирину одолело любопытство: «Где она взяла столько кошек для натуры?» — а в конце, на тридцать восьмой кошке, ей явственно послышался запах кошачьей мочи, который обычно витал в подъезде дома, где они с Женькой жили раньше. Ирина поморщилась. Картин еще было много. «Надо отдохнуть, а то в глазах рябит от кошек», — и Ирина направилась к группке людей, с которыми шушукался старый Авербух. Он увидел ее и радостно замахал ручками:
— Ну как вам, милочка, новые дарования?
— Пока никак, — честно отмахнулась Ирина. — Кошки меня, честно говоря, утомили…
Тот мелко и понимающе захихикал:
— А Кричевский?
— Какой Кричевский?
— Стас Кричевский. В четвертом зале.
По тону Ирина поняла, что спрашивает Авербух не просто так.
— Я пока не дошла до четвертого.
— А-а-а. Ну тогда я молчу. Подожду, пока дойдете. Кстати, он сам сейчас там.
— Кто-нибудь совсем новый? — Она не могла припомнить никакого Кричевского.
— В принципе да. Новый. Из старых, — напускал туману Наум Маркович, набивая цену. — Первая выставка в Москве.
— Ладно. Посмотрим. — Ирина не спеша направилась в четвертый зал, слегка заинтригованная.
Народу толпилось немало, а в зале, казалось, было много света: он шел с нескольких больших полотен со сложными композициями. Художник был мастером фона: переливались нежно-сиреневые, розоватые, пастельные тона, под разными ракурсами громоздились головы, замысловатые геометрические фигуры, среди которых выделялись тщательно написанные руки старика и его лицо, подозрительно похожее на Леонардо да Винчи. Ирина остановилась возле небольшой картины. Сухие цветы. Она бы это взяла. Этюд с подсвечником. Взяла бы. Тоже бы взяла. «Стоп, — приказала она себе. — Подожди и оглядись».
Свет по-прежнему шел со всех его полотен. Даже с маленького этюда. Интересно, в чем тут дело? Может быть, какие-то краски с фосфором? Откуда это сияние? Картины странные. Что-то зашифровано. Углы, головы, греческая колонна — бред сумасшедшего. Но интересно, подумала она и почувствовала на себе чей-то взгляд. То есть ничего не ощутила, но почему-то обернулась. Посмотрела по сторонам и внезапно встретилась взглядом с незнакомцем, стоящим в углу зала. Его черные большие глаза бесновато горели как угли и нахально пялились на нее. Между ним и Ириной было расстояние в восемь шагов. Ирина от неожиданности растерялась. Давно, уже очень давно на нее так никто не смотрел. Но сработал забытый рефлекс, и на незнакомца повеяло холодом. Ее стальной серый взгляд намертво сцепился с черным, и началась борьба, как у борцов на татами: кто — кого? Овладев собой, она бегло рассмотрела незнакомца: худое, даже изможденное лицо, ухоженные волосы до плеч, элегантный костюм, галстук-бабочка. И тут ее озарила догадка: это и есть тот самый Кричевский — автор картин. Поскольку игра в гляделки затянулась, надо было срочно разрешать ситуацию. В таких случаях два выхода — или быстро идешь на контакт и ставишь на место, или позорно бежишь, чтобы больше никогда не встречаться. Ирину устраивал только первый вариант, и она, надев на лицо самую приветливую маску, пошла навстречу.
— Здравствуйте! Вы автор этих работ?
— Станислав Кричевский. — Он слегка поклонился.
— Спасибо. Благодаря вам здесь сегодня есть на что посмотреть. Меня зовут Ирина Павлова, — она протянула руку и тут заметила, что стоит он как-то боком, опираясь на палку, метнула быстрый взгляд вниз и увидела щегольские туфли на каблуках, в которые были обуты изуродованные полиомиелитом ноги. По спине ее пробежал холодок. «Боже, да он инвалид!»
Вероятно, от него не укрылось ее замешательство, потому что он неожиданно закаркал сварливым тоном:
— Да не хотел я участвовать в этой ерунде! Дрянная выставка, дрянные работы. Чушь, — каркал он, но глаза смотрели на нее с изумлением.
Стоял он здесь, вероятно, давно, с самого открытия выставки, и устал. «Чего он ждал тут, опираясь на свою палку, и что хотел услышать? Грохот обрушившейся на него славы? — подумала Ирина. — Он наивен. Как ребенок. Как все художники. И он настоящий художник. То, что мне нужно».
Не стоит обращать внимания ни на его тон, ни на вызывающий взгляд. Она пошла в наступление:
— У вас очень интересные работы. Хотя я, честно говоря, не все поняла. Сложные композиции.
— В искусстве, милая Ирина, гораздо важнее не понимать, а чувствовать.
— Но вы, наверное, что-то зашифровали в своих полотнах?
— Может быть. Но это не для всех. Чтобы понять мои работы, надо много чего знать. В основном историю. А также философию, психологию и многое другое. Я писал их для себя.
«Весьма самонадеянно, — подумала Ирина. — Изображает сложную натуру. Но работы-то выставил на всеобщее обозрение. В надежде, что оценят просто так, не понимая? Или думает, что здесь бродят толпами историки и философы? Впрочем, какая разница?»
— Стас! Можно мне вас так называть?
— Конечно.
— У меня к вам просьба. Может быть, банальная, но обещайте, что не откажете сразу.
— Можете не говорить, вы, разумеется, хотите, чтобы я написал ваш портрет. Угадал? — хитро прищурился он в ответ. И тут она подумала, что он далеко не молод. Лет на десять постарше ее.
— Разумеется. Вы догадливы.
— Это требует обсуждения…
— Простите… Вы должны это с кем-то согласовать? С третьим лицом? — спросила Ирина, подмешав в свой тон капельку яда и слегка приподняв брови. Ее начала раздражать его наглость. Чрезмерная, по ее мнению, для художника без имени.
— Не с лицом… С вашими финансовыми возможностями.
— Ах вот в чем дело! Я не могу сказать, что мои финансовые возможности неограниченны, но, думаю, мы с вами найдем устраивающий нас обоих вариант.
— Мой вариант такой… — он помедлил. — Простите, я не поинтересовался. Вы хотите большой портрет?
— По-моему, вы мастер больших полотен, поэтому портрет я хочу большой.
— Я просто художник. И, честно скажу: не люблю писать портреты. Но ваш сделаю. Вы сами знаете почему. Кроме того, я должен зарабатывать. Содержать мастерскую непросто.
— Ну вот и договорились. Сколько?
— Тысяча.
Ирина помолчала. Цена была великовата — с ее точки зрения. И с точки зрения любого, кто имел отношение к живописи. Художник без имени — кот в мешке. Остается надеяться, что его наглость имеет под собой основания. Переговариваясь, они стали медленно двигаться к выходу. Сразу бросилось в глаза, что трость нужна была Кричевскому не для имиджа. Передвигался, он с трудом, тяжело опираясь на палку, одна нога описывала приличный полукруг при каждом шаге, носок не отрывался от пола. Он, конечно, привык. Люди в зале на него не глазели. Всем становится неловко в присутствии калеки, и многие отводили глаза. А Ирина смотрела на его лицо. Куда делся горящий восторженный взгляд? Она с разочарованием отметила, что в его глазах вместо восхищения загорелся алчный огонек. Не ошиблась ли она в нем? Но на стенах висели его светящиеся картины, и она сказала:
— Я согласна.
— Только у меня условие, — заявил он, — надеюсь, речь идет не только о том, чтобы запечатлеть прекрасные черты?
— Не совсем поняла вас.
— Короче, я буду писать вас так, как хочу и как читаю нужным. Не понравится, не берите. Работа в таком случае останется у меня.
— А что, простите, уже были такие прецеденты?
— Пока нет. Но красивые женщины капризны, как известно.
— Надеюсь, ко мне это не относится.
— Посмотрим. Работать будем в моей мастерской. Я никуда не выезжаю, должен вас предупредить.
— Для меня это приемлемо.
— Сеансов пять-шесть.
— Согласна.
— Привезите несколько длинных платьев на выбор.
— Хорошо. Это все?
Он на нее давил, пытался лишить воли. «Еще немного, он заявит, что будет писать меня только обнаженной, и я тоже скажу: хорошо».
— Все. Когда приступим?
— Завтра. В три.
— Не в три. В двенадцать. Мне нужен естественный свет.
— Договорились. Адрес.
Распрощавшись с Кричевским, она постаралась покинуть выставку незаметно. Было такое чувство, что о сделке с ним не нужно знать до поры до времени ни Науму Марковичу, ни всем остальным. Как будто совершила она нечто не совсем приличное. И не могла она понять, почему остался у нее в душе такой осадок. В чем дело? Хотя и так ясно, что дело в этой странной личности, именуемой Стас Кричевский. Кто он? Талант? Гений? Просто шизофреник с художественными наклонностями?
Почему он так на нее смотрел? Непонятно. Не сальным взглядом самца, не восхищенным — художника, а непонятно каким. Ирина поежилась. Потом подумала, что он не воспринимается как калека. Совсем. Даже когда переваливается с боку на бок, тяжело опираясь на палку, непостижимым образом заставляет забыть о своем уродстве. Язык не повернулся бы назвать его инвалидом или калекой. Он был самодостаточен и суперуверен в себе, как ни один здоровый человек.
Эти мысли не покидали ее до того самого момента, пока не пришла пора ехать позировать. Она пыталась переключиться, но не могла. А мужу ничего не сказала, оправдавшись перед собой тем, что портрет будет сюрпризом. И — кто знает? Может быть, у него получится нечто такое, что приносит художнику славу.
Она забыла про платья. И чуть не опоздала, перерыв весь свой гардероб дрожащими руками. Длинных платьев у Ирины было немало. Слишком открытые — вечерние — она сразу отвергла, остальные в спешке упаковала и поехала в мастерскую.
Он открыл ей дверь в джинсах и бесформенной хламиде, перепачканной красками. Буркнул что-то неопределенное, отдаленно похожее на приветствие, и сразу грубо спросил:
— Вы привезли платья?
Этот тон не подходил к его взгляду, точно такому же, какой она поймала на себе в первый раз. То ли страстный, то ли чересчур внимательный… Не могла она понять.
Молча открыв сумку, она стала доставать оттуда свои наряды и оглядываться по сторонам: куда бы их положить? Мастерская была большой комнатой с очень высокими потолками, длинными окнами, на которых висели полуоткрытые жалюзи. Полумягкое покрытие, несколько стильных стульев и стеклянный столик. У стены стояла садовая скамейка. Вернее, лавка. Обыкновенная, каких много вдоль аллеек в парках. Облупленная, со следами темно-зеленой краски. А вдоль другой стены — картина, над которой он сейчас, видимо, работал. Почти пустое полотно.
Кричевский бесцеремонно перебирал ее платья, и в этом было что-то унизительное, неприятное для нее.
— Я сама, — сказала Ирина и стала разворачивать свои наряды. Он на них даже не посмотрел. Сразу выхватил серебристо-серое переливающееся платье и коротко бросил:
— Вот это.
Значит, его интересовал только цвет, и ничего больше. А открытое, закрытое, рукава и прочее — не важно. Можно было просто принести кусок ткани и накинуть на себя — и все. Так ей показалось.
Дав ей десять минут на переодевание, он вышел за дверь.
А вернувшись и бросив на нее короткий взгляд, сразу кивнул:
— То, что надо.
Стас менялся поминутно. Невозможно было за ним уследить. Рассеянный, раздраженный, сосредоточенный, просто злой, наглый, равнодушный, пренебрежительный, восхищенный — все это был он и почти одновременно. Он был многолик и непредсказуем. И — что самое главное — он был ей интересен. И не просто интересен. Ирину медленно, но верно затягивало в какой-то омут. Это было дико, глупо, нелепо, невозможно и смешно, наконец, но она ничего не могла поделать. Ощущая себя подопытным кроликом, человеком с парализованной волей, она по указанию Стаса села на дурацкую скамейку, положила на нее обе руки и застыла. Он бросал на нее короткие, как вспышки фотоаппарата, взгляды, и каждый раз она чувствовала себя голой и распятой на дурацкой скамейке. Ей было жутко и неловко. Но она не вставала и не уходила. И знала, что не уйдет ни за что. Через некоторое время у нее затекли руки. Он молчал, продолжая что-то чиркать на холсте, и она молчала, чувствуя, как неприятно заломило плечи.
— Можете расслабиться, Ирина. Руки опустите, — тон был неожиданно любезен. — А то решите, что я решил над вами поиздеваться.
— Спасибо, — отозвалась она. — Скучное это дело — позировать, оказывается. То есть трудное.
— Зато останетесь навечно во всем блеске своей красоты.
— Блеск красоты, — звучит как-то пошло из уст художника, — заметила она.
— Так сказалось. Вы действительно очень красивы. Но в портрете это не самое важное. Кроме красоты, у вас еще что-то есть. То, что нужно для портрета.
— Что именно?
— Ну… Я бы сказал так — загадка. Только какая — не знаю.
— Ничем не могу вам помочь, Стас. Мне кажется, я вполне обычна. Возможно, даже скучна.
— Кокетничаете? Я художник, мне виднее. То есть — я должен видеть. Иначе я плохой художник. А чем вы занимаетесь?
— Пытаетесь загадку отгадать? Ничем. Живу, и все.
— Ну хорошо. Живите. А я рисую.
— Ну хорошо. Рисуйте. Кстати, который час?
— Торопитесь? Мы работаем всего два часа. Устали?
— Устала. То есть не устала, но рассчитывала именно на это время.
— Много дел?
— Не так уж и много. Но время я рассчитываю всегда.
— Я, представьте себе, тоже. Когда мы с вами увидимся? — он спросил так, будто речь шла о любовном свидании.
— Завтра в это же время. Мне не хотелось бы затягивать наш совместный творческий процесс, — слегка отомстила Ирина за все свои страдания. — А теперь я могу переодеться?
Она думала о нем, думала теперь почти постоянно. Поскольку Женька уехал в командировку по делам, никто ее не мог отвлечь от этих мыслей. Муж, конечно, тоже не смог бы, но при нем приходилось бы играть, стараясь казаться прежней. А она перестала быть прежней, и никто ей в этом не мешал. Закрывая глаза перед сном, она представляла себе изуродованные ноги Стаса. Наверное, они выглядят ужасно, по спине от этой мысли пробегал холодок. Кричевский совсем не вызывал жалости: и непонятно было, что же преобладает в ее мыслях: страх, интерес или как раз то, о чем она так часто думала в молодости и чего никогда не испытывала.
«Если я влюбилась, то почему так страшно, так странно и непонятно? — пытала она себя. — Неужели так происходит со всеми? А где же состояние эйфории, свойственное влюбленным? Это совсем не эйфория, это психоз, натуральный психоз. И не любовь. Это что-то страшное. Почему я его боюсь? Или я себя боюсь, когда его вижу, когда он смотрит на меня — этот урод, этот калека. Он странный. Возможно, он шизофреник. Интересно, есть ли у него женщина? А если есть, то какая она? Хочет ли он меня?.. Нет, это невозможно… Эти страшные изуродованные ноги…»
Сеансы были почти каждый день. Стас запрещал Ирине смотреть на холст, пока работа не будет завершена, и Ирина не возражала. Она сидела на скамье и думала о том, что же дальше? Как она будет жить, когда заберет портрет и в последний раз закроет за собой дверь его мастерской. Она не знала, чего хотела. А он, рисуя, иногда заводил с ней вроде безобидные светские беседы.
— А почему вы вдруг увлеклись живописью? Зачем вам картины?
— Не знаю, — задумалась Ирина. — Просто нравятся.
— А мне кажется, вам хочется быть интересной. Образованной. Дамой с широким кругозором.
— А вы в этом усматриваете что-то постыдное?
— Нет, конечно. Просто банально.
— А что для вас живопись? Вся жизнь?
— Ну нет. Не вся, слава богу. Просто большая ее часть. Я не могу по-другому. Я такой родился.
— А что в меньшей части?
— У меня есть свои тайны. Хотя это звучит достаточно пошло, я понимаю. Вы слышали когда-нибудь, чтобы говорили о мужчине: «В нем есть загадка»? — произнес он, томно закатив глаза. Ирина засмеялась.
— Вот видите. Загадок во мне нет, это ваша, женская прерогатива. У меня есть частная жизнь, закрытая от остальных. Скажем так.
— Это есть у каждого человека.
— Нет. Далеко не у каждого. Люди примитивны в своем большинстве, как амебы.
Раза два он рисовал ее в состоянии глухого раздражения, которое изо всех сил старался не выплескивать наружу. Сеансы прошли в полном молчании. А она все чего-то ожидала. И дождалась…
Портрет был почти готов. Она его еще не видела. Стас сказал, что закончит его через неделю, а позировать больше не надо. Она сидела на проклятой скамье, ей казалось, что она приросла уже к ней, к этим облезлым доскам, и не могла даже думать. В голове была пустота. А он бросал на нее быстрые взгляды, к которым она так и не смогла привыкнуть.
— Ирина, скажите, у вас есть дочь? — спросил он с непонятной интонацией. Сначала она вообще не поняла, о чем он спрашивает, и смотрела на него с недоумением. А на задворках сознания нарастала паника, постепенно охватывая все ее существо.
— Что? — вяло и беспомощно переспросила она.
— У вас есть дочь? — спокойно повторил он свой вопрос, в котором не было второго смысла. — Вы извините, что я вторгаюсь в вашу семейную жизнь. — До этого он никогда не задавал ей подобных вопросов.
— У меня есть сын, — жестко ответила Ирина. Как ей это удалось, она сама не понимала. Она в тот момент ничего не понимала. Если бы вдруг Стас доковылял до нее на своих изуродованных ногах и отвесил ей пощечину, потрясение было бы меньшим. Ведь она сразу даже и не вспомнила о своей дочери, не осознала, что вспомнила. Лишь испугавшись, поняла, в чем причина этого страха.
— Извините, что спросил, — сказал он спокойно. — Я обычно не лезу в личную жизнь. И не люблю, когда лезут в мою. — После чего продолжил свое дело уже в полном молчании. А Ирина сидела и лихорадочно думала, что же он успел увидеть у нее на лице. «Откуда он знает? Откуда? Ведь об этом не знает никто. И знать не может». Через некоторое время, слегка придя в себя, она уже начала себя ругать. На воре и шапка горит, вспомнила поговорку. Да ничего он не знает и знать не может. Это был случайный вопрос, который случайно попал в точку. Случайный и вполне безобидный. А ты уже испугана, почти парализована страхом. Так нельзя. Надо держать себя в руках, иначе эти сеансы закончатся полным помешательством.
Она не помнила, ушла из мастерской, закрыв дверь с облегчением. Как будто ее выпустили после допроса из тюрьмы, и только на улице она поняла — свободна.
Дома страх поутих, но не прошел. А вечером у нее созрел план. Она решила поговорить с Авербухом. Не зря же он напускал тумана вокруг Кричевского. Он тоже на что-то намекал. На что? Какие у Стаса белые пятна в биографии? Она все равно узнает. Так просто это ему не пройдет. Она не лягушка, чтобы ее препарировать. Мерзкий урод.
Наум нашелся быстро. Скрывать от него ей было нечего. Все равно про портрет узнают быстро, а любопытство ее вполне естественно. Разве не так? Должна же она что-нибудь знать про художника, которому заказала портрет. Открыв свой интерес Авербуху, она с удивлением уловила на лице старого интеллигентного еврея некоторую стыдливость. Или смущение.
— Понимаете, милая Ирочка, я конечно, расскажу вам, что знаю. Может, это и сплетни. Вы ведь понимаете, дорогая, как у нас умеют сплетничать. Может, это и неправда. Но за что купил, за то и продаю, как говорится. Вы же видите, что Стас немолод. Вдобавок инвалид. Говорят, что до двадцати пяти лет он совсем не ходил. После полиомиелита в детстве перенес шесть или семь операций на ногах. И наконец смог передвигаться. А уже возраст-то приличный. А кто не может ходить, тот, естественно, чересчур развивает интеллект. Рисовал он с детства и читал много, стихи писал. Что еще может делать бедный ребенок, хотя, наверное, у него большие способности. Встав на ноги, поступил в институт. Даже не знаю, что он закончил, но что-то тут, в Москве. И стал писать. Тогда мы о нем услышали впервые. Он знаете какой? И какие были времена? Он совсем ничего не боялся, высказывался где попало, был связан с диссидентами и у властей оказался как бельмо на глазу. Короче, его посадили. Но посадили очень хитро, надо сказать. По подлому, ну, как это умеют в КГБ. По статье развращение несовершеннолетних. Дали восемь лет. Потом добавили еще года два. Вернулся он оттуда два года назад. Мы все удивились. Думали, что не вернется. Здоровые — и то не выдерживают. А он там вроде бы был в авторитете у уголовников. Говорят, у него и сейчас сильные связи в уголовном мире. Они ему помогают.
— Скажите, а эта статья… ну, имела под собой основания?
В душе Ирины воцарилось спокойствие. Все сразу встало на свои места. Вот зачем ему нужна дочь. Ничего он не знал. Просто любопытно было, какая у нее дочь. И нельзя ли ее совратить.
— Честное слово, Ирочка, я ничего не знаю. Вы вот сами как думаете, он похож на насильника?
— Нет, конечно. Какой из него насильник? Он же еле ходит.
— Вот и я так думаю.
«На насильника ты не похож, а на человека, способного запудрить мозги женщине, а тем более малолетней дурочке, очень даже похож. У самой стало плохо с головой», — думала Ирина. Но ничего, у нее есть и другие источники информации.
— А что насчет портрета? — спрашивал любопытный Наум. — Я надеюсь, вы мне его покажете?
— Конечно. Только я сама его еще не видела.
— Как? Совсем?
— Совсем. Таковы были его условия.
— Рисковая вы женщина. Но у вас есть чутье, интуиция. Я думаю, что он вас не разочарует. Хотя… оч-ч-ень любопытно.
— Да-да, — рассеянно ответила Ирина. — Когда будет готов, я вас специально приглашу на чашечку кофе, посмотрите.
Дома она стала звонить Оксане — пустой распущенной бабенке, избалованной легкими деньгами и любящим мужем. Муж ее, Валерий Скворцов, в не таком уж далеком прошлом был полковником КГБ, а Оксана — чуть ли не единственным его слабым местом, потому что в других отношениях он был далеко не слаб: сделал карьеру сначала в КГБ, а потом и в бизнесе. Эта семейная пара частенько бывала в их доме, и вообще они вращались в одних и тех же кругах. Оксана обожала интриги, хотя и не умела сама их организовывать, не хватало умишка, поэтому, напустив побольше таинственности, Ирина попросила ее узнать поподробнее о деле десятилетней давности — деле художника Кричевского. Полковнику КГБ это не должно было составить особого труда, и уже через три дня Оксана прочно засела в гостиной Ирины у камина и начала сливать информацию:
— Ириша, ты знаешь, Валерка так изумился, когда я его попросила об этом, не хотел ничего говорить, ей-богу. Хотя он и так все знал, ему нигде не пришлось специально узнавать. Он, оказывается, и занимался делом этого Кричевского в свое время. Там целая группа работала. Я еле-еле из него выдоила кое-что. У него на лице мина такая была брезгливая, как будто он таракана съел. Ну и тип этот твой Кричевский! Вот про КГБ много чего говорят. Может, и сволочи они, но что ты на это скажешь? Там было все серьезно — и видеосъемки, и документы. Никто специально ему ничего не подсовывал, просто следили, и все. По делу сначала проходили пять малолеток, потом осталось две, остальных родители отговорили. И такие девочки — не какие-то там бродяжки, а из приличных семей, одна даже дочь профессора. От тринадцати до пятнадцати. Они сами к нему липли, к этому Стасу, как мухи на мед. То ли он их гипнотизировал, то ли еще как-то влиял, не знаю. Но мужики Валеркины, как узнали, готовы были его в клочья разорвать. И никому его не жалко было. Представляешь, Валерка до сих пор все это помнит и меня спросил: «Эта сволочь еще жива?» — Оксана сделала паузу. — А сама-то ты как на него вышла?
— Случайно, — отмахнулась Ирина. — Я заказала ему свой портрет.
— Да ты что! Вот здорово! И ты ему позировала, да? И ты с ним говорила, да? Ну и как он? Чем он их брал-то? Вот дела! Вот интересно-то! Ну расскажи, расскажи, — заерзала в нетерпении Оксана.
— Честное слово, нечего мне рассказывать. Обычный богемный тип с длинными волосами, ничего особенного, они все такие.
— А почему ты им так интересуешься? — подозрительно посмотрела недоверчивая жена кагэбэшника.
— Да случайно все получилось. Хотела узнать про него побольше, все-таки портрет заказала, тут мне и рассказали кое-что, я не поверила, а оказалось — правда. Тебе-то я верю.
— Да честное слово! — завопила Оксана. — Что, мне Валерка мой врать будет? Ну ты скажи хоть, что в нем такого особенного?
— Да ничего, еще раз повторяю. Ни-че-го. Я даже портрета не видела.
— А когда будет готов?
— На днях.
— Ну ты позовешь посмотреть? Позовешь? Так любопытно! Слушай… а познакомь меня с ним, а?
— Зачем?
— Ну… Просто так… сама не знаю… интересно… посмотреть на него хочу.
— Нет уж. Знакомить не буду. Хочешь, сама знакомься. А ты знаешь, что он калека?
— Какой калека?
— А что, в деле этого нет?
— Ну я же дела не читала, а Валерка ничего не сказал.
— Полный калека. Еле ходит.
— Так, наверное, его в зоне изуродовали. Тех, кто по таким статьям сидит, знаешь как там любят?
— Да нет, не в зоне. Он инвалид с детства. Полиомиелит перенес. Ходит с палкой. Причем еле-еле.
— Ни фига себе, елки-палки, — присвистнула Оксана и завопила: — Ну познако-о-омь, будь человеком!
— Спасибо тебе, конечно, но уволь меня. Сама знакомься, если тебе надо. Только я не понимаю зачем. Он, между прочим, не Распутин, — намекнула Ирина на сексуальную распущенность подруги.
— Все равно интересно. Знаешь, Ириш, ну так скучно мне жить, ты себе представить не можешь! Хочется чего-то, а кого — не знаю.
— Ничем помочь не могу. Извини, — сухо отрезала Ирина. Оксана ретировалась, унося на лице обиженную гримасу.
«Дура. Полная дура», — подумала Ирина и забыла про нее.
Собираясь за портретом, Ирина решила взять с собой мужа. Она перестала бояться Стаса, но что-то на душе было. Какая-то царапина. А так будет проще и легче, тем более что ей было уже почти все равно, что у него получилось. Каков он — этот таинственный портрет, про который уже все знают, даже неинтересно.
В мастерской был полумрак, портрет был повернут к окну.
— Смотрите, — равнодушно кивнул автор, почти не глядя на заказчиков. Его, казалось, абсолютно не интересовала их реакция.
Скамьи на портрете не было. Ирина парила в пространстве, раскинув руки, в своем серебристом платье, как будто сидела на облаке, ее красивое лицо было задумчиво и мечтательно, как будто мечтала она о счастье, а оно все не шло и не шло ей в руки, но она надеялась и ждала. Хорош был и фон — с портрета в мастерскую лился теплый свет, как и со всех картин Стаса.
Восхищенный Женька застыл. Он смотрел то на свою Ирину, то на портрет, молчал-молчал, потом сказал:
— Здорово!
Стас в ответ поморщился.
— Я такого не ожидал. Ириша, как тебе?
— Тебе действительно нравится? — спросила она с чуть заметной усмешкой.
— Очень.
— Мне тоже.
Пользуясь тем, что муж впился взглядом в полотно, она устроила матч-реванш — последние гляделки. Это был уже массированный артобстрел. Тем более что на стеклянном столике Ирина увидела одну пустяковину. Это была всего лишь маленькая штучка для волос, в просторечии — фенечка, какие носили теперь девчонки.
«Ну что, мастер отгадок женских тайн? — читал он в ее взгляде. — Что ты из себя строишь? По какому праву ты на меня смел так смотреть, ты, жалкий инвалид, извращенец. Я сама умею разгадывать чужие тайны. Я все знаю о тебе. Дочь? Ты пытался меня испугать? Ты?..»
А Женька тем временем отсчитывал зеленые. Две тысячи баксов. Одну он добавил от себя. За жену, за красоту, за талант. По отношению к Ирине он всегда был щедр, хотя, как всякий бизнесмен, умел считать деньги. Неизвестно, в чью пользу закончился этот раунд, поскольку в прощальном взгляде, брошенном художником вслед красивой паре, недвусмысленно читалось: «Подавитесь моим талантом».
— Странный он какой-то, этот Кричевский, — сказал ее муж, когда они вышли из мастерской.
— Да. Шизоид. Но не будь он таким, не было бы и такой картины. Ты согласен?
— Наверное. Тебе виднее, Ириша. Мне действительно понравилось. Это шедевр. — Ирина поморщилась. Шедевр — не шедевр, только время может дать оценку портрету, а его побаивалась.
Шедевру отвели достойное место в доме, убрав из гостиной все остальные картины, и сняли урожай восхищения со стороны знакомых. И Авербух тоже его видел — Ирина выполняла свои обещания.
— Милочка, мне кажется, что это лучшая работа Стаса. Он ведь не раскрылся еще, несмотря на свои годы, вы знаете теперь почему. Но, прошу меня простить, быть может, я не прав, вы тут какая-то не такая. Очень похожая, но не такая.
Ирина тоже это чувствовала. Старый еврей попал в точку. Недаром между ними сразу возникло взаимопонимание. Действительно, в пространстве парила сама красота. Но слишком изменчивая. Она неслась над миром, опустошая его. Она была то земной женщиной, созданной для того, чтобы доказать есть в мире совершенство — вот оно, то инопланетянкой, случайно залетевшей на голубой шарик и равнодушно парящей над ним.
Со Стасом Ирина никогда больше не встречалась. Дней через десять к ней забежала Оксана и, задыхаясь от негодования, донесла:
— Ириша, нет, какая сволочь! Что он себе позволяет, этот жалкий мазила. Представляешь, он меня просто послал. Наглец! Жалкий урод! Извращенец чертов! Возомнил о себе, Гумберт несчастный! Ну ладно, мы еще посмотрим, как он запоет дальше. Можно и опять его определить туда, где ему самое место. Я слышала, что он своим гнусным привычкам не изменил. Опять с малолетками.
— Да успокойся ты! — успокаивала Ирина как могла. — Зачем он тебе? Пусть живет.
— Да черт с ним, конечно. Но знаешь: что-то в нем есть. Глаза у него странные…
— Глаза как глаза. Тебе показалось.
Через пару месяцев все тот же всезнающий Авербух сообщил ей, что Стас уехал во Францию. И больше она его никогда не видела. Лишь попадая в Париж и бродя по людным улицам, она вспоминала его, и временами казалось, что она чувствует на себе его взгляд. Но это только казалось.
А жизнь продолжалась, ее прочный и надежный дом требовал внимания. Сын из красивого ребенка постепенно превращался в красивого подростка, ладного и спортивного. Ирина препоручила его репетиторам и спортивным тренерам, а поэтому видела нечасто, и вопрос о дальнейшем образовании в Англии уже был решен.
А вот муж требовал доработки. Хотя ничто, абсолютно ничто не вызывало беспокойства. Женька принадлежал ей. Собственно, он всегда был ее собственностью, с того самого момента, когда они впервые встретились, хотя жаждал быть ее завоевателем, владеть ее телом и душой. Шаг за шагом, день за днем, год за годом его притязания сокращались, сжимались, как шагреневая кожа, и в результате ограничились территорией, где Ирина поставила вешки. Ему досталось только тело. И то не все. Ему достался фантом, который жена помещала на супружеское ложе, потом смотрела из угла комнаты или с потолка, как он жадно и страстно его ласкает, и прицельно дергала за ниточки, как кукловод. Тело было тренированно и слушалось. Конечно, все это было скучно, несмотря на постоянное разнообразие сценария ночи. Ирина была режиссером-постановщиком и актрисой в одном лице. Сценарии заимствовались из разных источников — японских книг, американских пособий и даже из учебников по сексопатологии. Исполнение шлифовалось до полной достоверности. Ведь ее муж был далеко не глуп, и она это знала. В Женьке сочеталось все: интеллект, практичность, готовность к риску, умение поступаться многим ради еще большего, хорошая, прямо скажем, удачная внешность и обаяние. К разным людям он умел применять многие свои качества, и только для нее одной выкладывал все, что имел. Любовь его была бескорыстна. Постепенно он сам снял перед ней всю кожу и остался беззащитным. Дотронься пальцем, занеси микробов — умрет.
Все это произошло постепенно. Когда Женька был еще молодой и резвый, мотался на машине по поставщикам, банкам, приятелям и проворачивал за день кучу разных дел, кожа с него сниматься не хотела. Вечером он зачастую падал и засыпал, все-таки положив на нее руку — здесь, мое. Тогда Ирина была в курсе всех его дел. Она знала цены, объемы поставок, сроки возврата процентов, пути ухода от налогов, мимоходом обучилась бухгалтерии, а также была в курсе личных слабостей сотрудников и конкурентов. Была уверена: случись что с мужем — она поведет дела не хуже. Но, как известно, человек зарабатывает деньги сначала от нужды, потом по инерции. И наступает такой момент, когда нужда задавлена, потребности удовлетворены и денег столько, что они сами начинают делать себя без вашего непрерывного участия.
Именно в этот период Ирина и подкараулила мужа, направив остатки его жизненной энергии в спальню. Женька уже закусил удила и выбился бы в олигархи, но она нажала на тормоз. И начались шоу на широком испанском ложе.
Человек может получать удовольствие от многих вещей — от еды, от сна, от секса и даже от того, что живой.
Все эти вещи не доставляли удовольствия Ирине. Она частенько об этом задумывалась, и из темных глубин памяти услужливо всплывала ночь, которую она хотела и не могла забыть…
Женька несколько раз просыпался по ночам. Он вообще спал чутко, а тут… Заснув после феерического секса рядом с женой — спокойной, удовлетворенной и безмятежно улыбающейся, он просыпался оттого, что Ирина стонала. Впервые услышав ее стоны, он решил, что ей снится страшное, самое страшное, что было в ее жизни — смерть родителей, рождение дочери, изнасилование, да бог знает что еще. Он прислушался и присмотрелся… Ирина дышала прерывисто, хрипло стонала и через некоторое время стала судорожно подергиваться — несильно, но заметно. Потом глубоко и счастливо то ли вздохнула, то ли всхлипнула — и все смолкло… Что такое с ней происходило, Женька догадался. Тем более что незадолго до этого все это было наяву. Только немного не так… Красивее, что ли… Но ведь было же! Все было! Она сама как с цепи сорвалась в последнее время. Жена вошла в возраст зрелой женщины. Все правильно, так и должно быть, он слышал, читал, рассказывали… Наконец-то она его хочет. Хочет часто, много, даже слишком, хотя нет — не слишком. Он способен любить ее всегда — любил холодную, любит страстную, будет любить любую, хоть мертвую. Она проснулась для жизни, как спящая царевна, и это он ее разбудил. Это — его женщина.
А днем ждало много других дел — совсем других, непохожих на ночные. День — это работа, еда, спорт искусство, приемы. Днем не было места любви, и в мире не было места женщинам, хотя они его густо населяли: секретарши — длинноногие, молодые и смазливые — для имиджа, юристы — тоже нестарые и недурные — для бизнеса, старые подружки и жены приятелей — для общения. Зарождались чужие страсти, женились, разводились, встречались, рожали, любили и ненавидели его друзья, знакомые и незнакомые, а он проживал свой день и ждал, когда придет домой и снимет свою кожу, а на границе дня и ночи обнимет Ирину.
Лишь иногда, очень редко он думал: «Она — это камин». В глубине души ему хотелось, чтобы она была русской печью, а она — камин. Красивый, с изразцами, дорогими часами, ярким светом и жарким теплом. Камин — престижен. У них было два камина — в городской квартире и в коттедже за городом. Это было дорогостоящее удовольствие. А когда они впервые посидели возле камина втроем с сыном, он вдруг подумал, что как бы хорошо привалиться сейчас к теплой печке — простой и неказистой, родом из детства, из бабушкиной избы в деревне. В Женькином детстве была своя бабушка, а у бабушки своя деревня, куда он ездил летом. В холодные дни печку топили, и он лежал на ней, набегавшись по улице, и отогревался под ее теплой защитой. Она не сияла светом, но честно держала тепло и была главной в доме. Впрочем, деревенские корни — это хорошо и надежно. И глупо и даже дико представлять его жену возле печи с ухватом и горшками. Она — его главная гордость и все, чего он достиг. Остальное можно не учитывать.
Ирина запретила себе думать о сексе. Делать можно и нужно, думать — нельзя. После череды снов-наваждений, когда над ней нависали мерзкие рожи коллективных отцов, покачивались, сливались из трех в одну, после чего в неподвластном ей теле зарождалось, нарастало и извергалось из нее оргазмом нечто страшное, она испугалась. После злополучной картины она опять вспомнила, что такое страх. Ребенок вспоминался странно. Сначала появлялось чувство дискомфорта: неопределенное и гадкое. Как если вдруг, проснувшись и подойдя к зеркалу, обнаружишь у себя на носу мерзкую бородавку. Любая нормальная женщина поспешит от нее избавиться. Но, избавившись от бородавки, не избавишься от воспоминаний о ней.
Пытливый от природы ум пытался направить мысли в другое русло: «Ну ладно, половина семени — пустая, но вторая половина — моя. Она же мамина и папина, бабушкина. Кто перетянул в этой борьбе? Куда делся ребенок? Конечно, она вполне могла умереть. Дети часто умирают. Если попала в Дом малютки, из нее выросла олигофренка. Если кто-то удочерил, то кто и что вырастил? Ей уже пятнадцать…»
Несколько лет ушло на то, чтобы задавить в себе это любопытство, проснувшееся вскоре вслед за снами. На корте, отрабатывая удары ракеткой по мячу у стенки, она всю силу вкладывала в каждый удар, представляя себе свои страхи, видения, свою случайную дочь. Удар, удар — я вас уничтожу, удар — истреблю, удар — загоню так далеко, что больше вам не выползти. Ей это помогало. Вытянув ноги от усталости, она облегченно вздыхала… Голова была ясна и пуста, на душе становилось легко. Тяжкие сновидения навсегда покинули ее.
По вечерам она начала бесцельно мотаться по городу на «опеле» — очередной своей машине, подаренной мужем. Это тоже отвлекало. Пока не поймала себя на том, что, стоя у светофоров, пристально вглядывается в прохожих. Слишком пристально и внимательно.
Подсознательно глаза выцарапывали из текущей мимо толпы молодых девиц лет шестнадцати, и она поняла, что с ней опять что-то не то…