Каждое утро по возвращении из ночного ада первым утешением становится горькая улыбка Жанны; легкое прикосновение ее ладони к моему влажному лбу и соединение наших взглядов, уставших от протекающих параллельно ночей мучений.

Так после завершения бреда я вновь встречаюсь с самим собой — с Пьером Ле Мартруа, о котором — если вы вхожи в мир искусства — вам скажут, что он приобретает, а потом по воле обстоятельств уступает… Иными словами, я — торговец картинами, открыватель талантов, создатель знаменитых имен…

Кроме Жанны, которая вместе со мной каждую ночь теряет силы, хотя я приказываю ей отдыхать, при моем пробуждении присутствует ученый свидетель, пытающийся поддержать во мне надежду. Это Гарраль, профессор Луи Гарраль, врач, получивший от меня по старой дружбе чудесную коллекцию абстрактных полотен и теперь изучающий таинственный казус — мою болезнь…

Не оставляя ни малейших следов на мне, вокруг меня, моя кровь утекает, потихоньку испаряется, и непрестанные вливания новой крови, которые производит Гарраль, не могут поддержать ее нормального уровня. Вскоре я буду сух, как пустыня Сахара.

Каждое утро ничего не понимающие врачи отступают перед неведомым. Никакого внутреннего или внешнего кровотечения, никаких повреждений капилляров, никакого кровотечения из носа, кровохарканья, никакой гематурии и даже пурпуры… Ни скрытой лейкемии, ни злокачественной экзотической болезни, ничего… Но кровь моя медленно исчезает. Нельзя же возложить вину на крохотный порез в уголке губ, который никак не затягивается — я постоянно ощущаю на языке вкус драгоценной влаги.

И поэтому, помимо известности, приписываемой мне кое-какими критиками — такими же ловцами славы, — я превратился в некую знаменитость во всех гематологических службах столицы.

* * *

Утро всегда приносит утешительные письма далеких и внимательных друзей. В них говорится о моем выздоровлении, но эти письма вызывают во мне горькие мысли о чуде. Увы, постоянство веры в них равно лишь тому постоянству, с которым утекает моя кровь, как из пронзенного насквозь человека.

У Жанны тяжелая роль, но она играет ее с совершенством — выражение ее лица успокаивает, она вся в делах: разрабатывает проекты моего выздоровления… настаивает, чтобы мы сначала посетили ее мать в Савойе… потом ее сестру в Бретани… Похоже, горят нетерпением и мои двоюродные братья на юге… По ее словам, я, не теряя ни минуты, должен поскорее встать на ноги, чтобы совершить это долгое паломничество, которое окончательно избавит меня от хвори, хотя одна только мысль о поездке отравляет мне жизнь, а выполнение этого замысла могло бы лишить сил даже самого закаленного атлета.

Жанна говорит слишком много.

Гарраль, который сотню раз на дню сдерживается, чтобы не пощупать мне пульс, уверяет, что наконец обнаружил причину моего недуга, но для подтверждения диагноза ждет последнего анализа. Он изображает огромное удовлетворение и старается походить на Пастера, который только что создал сыворотку против бешенства. Но почему его лоб постоянно нахмурен? Почему он озабоченно покачивает головой, когда медсестра с лицом и шевелюрой сфинкса то и дело наполняет свежей кровью мои жаждущие артерии?

Жанна, быть может, не знает, но нам с Гарралем ясно, что я неотвратимо иду к смерти.

* * *

После полудня я засыпаю, попросив, чтобы в спальню впустили дневной свет, а если он слишком слаб, то требую зажечь все лампы. К вечеру тоска проникает в самые отдаленные уголки моего существа, готовя меня к страданиям.

Но у меня еще есть время на короткий отдых, ибо это тот час, когда один за другим, тихими шагами, чрезмерно соблюдая тишину, желая показать, как они прониклись моим состоянием, ко мне приходят близкие, словно предвосхищая тот момент, когда я буду окончательно мертв, а они явятся созерцать мой труп при свете четырех свечей.

Из-за них и ради них я преодолеваю муку бесконечной чайной церемонии, которой руководит Жанна. Друзья потрясены моим постоянным молчанием, моим состоянием послушного лежачего пациента, восковой бледностью лица и безмерной усталостью взгляда. Я же пытаюсь справиться с их неодолимым молчанием, желанием воссоздать атмосферу таких близких прежних дней, когда мы растаптывали или возвышали ту или иную картину, того или иного художника, чье-то определенное имя… Почти незаметно мои посетители переходят к критике; голоса звучат громче, друзья принимают чью-то сторону, вопрошают, заставляя меня опускать веки в знак согласия или протеста, а то и просто спорят без зазрения совести.

Их мнение категорично, они доказывают мне, что моя болезнь ничто по сравнению с наглостью того-то или с избыточностью натуры такого-то.

Вскоре, благодаря им, я немного оживаю и забываю об ужасающем ночном погружении в бездну, которое мне вскоре предстоит испытать.

Хранительница моего спокойствия, Жанна переходит от одного к другому и возвращает их к мирным высказываниям. Она словно снимает нагар со свечей, чтобы пламя их было снова прямым и ровным.

* * *

Сегодня вечером все единодушны в восхвалениях и сожалеют, что болезнь не позволила мне первому открыть и ввести в храм славы некого Эль Чупадора, чье самое великое достоинство в том, что его имя объединяет их всех.

Галерея Ламбер, всегда закрытая для неизвестных художников, не только предоставила ему стены, но и издала роскошный каталог, первый тираж которого разошелся мгновенно, а второй уже подходит к концу.

Этот художник рисует пером, а его техника тщательной разработки темы роднит творца с демоническими сюрреалистами. Сила его искусства, его колдовская опора в том, что, создавая странные видения странного мира, он использует ярко-красную тушь с золотыми отблесками, которую еще никто никогда не использовал… Честно говоря, это шедевры внутреннего экспрессионизма.

— Единственный, кто ничем вам не обязан, — добродушно заявляет Барнхейм из галереи Барнхейм, прощаясь.