Отец вернулся в Ленинград в конце 1946 года и вскоре стал работать в Военно-медицинской академии на кафедре ортопедии и травматологии. Его пригласил туда начальник кафедры, его друг, с которым они вместе учились. К сожалению, отец еще в Германии попал в автомобильную аварию и ему повредило локтевой сустав правой руки. Хотя он потом и лечил руку, ездил в Крым, в Саки, для лечения грязями, но некоторое время рука не сгибалась полностью и отцу было трудно оперировать. Поэтому он был вынужден уйти с кафедры. Его назначили начальником курса в академии — там было шесть курсов (по числу лет обучения) и на каждом был свой начальник. Мы получили в одном из домов академии квартиру и переехали наконец из нашей 11-метровой комнатки, по сути дела с тогдашней окраины, почти в центр города, к Финляндскому вокзалу. Получилось, что мама вернулась туда, где она родилась и выросла, — на территорию Военно-медицинской академии.

Дом, в который мы переехали, был трехэтажный, старинный, построенный еще до революции. Центрального отопления в нем тогда не было, а в комнатах, в углу, стояли высокие круглые печки, и у всех жильцов во дворе были сараи для дров. В нашем доме был заведен порядок — раз в сутки надо было обязательно топить печки. Я помогал маме и тоже ходил в сарай за дровами, вязанки которых таскал не в руках, а за спиной. Для этого я брал с собой веревку, перевязывал поленья и старался взять их побольше. До дома было довольно далеко, и от тяжести я шатался, но терпел, чтобы не идти за очередной вязанкой еще раз…

Помню, что тогда очень многие ленинградские дома отапливались именно так. На старинных зданиях и до сих пор сохранились трубы от прежних печек. Когда в такие дома провели паровое отопление, а потом и газ, это была целая революция в быту. И сразу стало заметно, как изменился цвет снега в городе. Когда ленинградские дома "дымили", снег от этого за зиму становился черным, когда же провели газ, он стал намного чище. Мы видели это в нашем большом парке при академии, где бегали, играли, катались на лыжах. После того как в городе и жилые дома, и промышленные предприятия постепенно переходили на газ, снег становился светлее. По-настоящему белым он стать, естественно, не мог, поскольку Ленинград — город промышленный.

И в нашем, и в соседних домах тоже жили работники Военно-медицинской академии, и среди них было немало выдающихся людей. Нашими соседями были знаменитый отоларинголог В.И.Волчек, академики Е.Н.Павловский, крупный паразитолог, и физиолог Леон Абгарович Орбели, брат знаменитого ученого, директора Эрмитажа, академика Иосифа Абгаровича Орбели…

Мы жили открытым домом, и в нашей квартире постоянно собирались многочисленные друзья отца. С одними он воевал, с другими в свое время учился в академии, и эти однокашники на всю жизнь сохранили студенческую дружбу. Среди гостей нашего дома был генерал Теребин, одно время работавший в Китае медицинским советником. Приходил к нам и Ювеналий Михайлович Волынкин, который впоследствии много помогал мне, когда я уже закончил академию…

Гости собирались у нас часто, время проводили весело, разговоры были самые разнообразные. Помню, как на этих вечерах отец очень хорошо пел. Все любили отмечать у нас праздники: собирались и на Новый год, и на 7 ноября… Этому всегда предшествовало приятное предпраздничное оживление. Заранее обсуждали, кто что купит к столу, какую часть забот каждый возьмет на себя.

Среди друзей отца, который был заядлым охотником, имелось немало людей, разделявших это его увлечение. Он и меня хотел приобщить к охоте, даже купил маленькое ружье, но охотника из меня так и не вышло. Зато я страстно любил собак. Помню, как у меня появилась моя первая собака.

Отец тогда только-только вернулся из Германии в Ленинград и сразу же решил посетить могилу Володи. Я тоже пошел с ним на Богословское кладбище. Возвращались мы через существовавшее тогда огромное поле, выходившее к Гражданскому проспекту, и увидели каких-то ребят, которые вели с собой собаку. Я только взглянул на нее, как сразу же попросил отца купить ее у них. Видимо, в моем голосе было что-то такое, что отец посмотрел на меня внимательно и сказал: "Ну что ж, давай попробуем". Обратившись к самому взрослому из ребят, он спросил: "Как зовут твою собаку?" — "Альма". "Может, не Альма, а Мушка?" — "Нет, Альма…" Отец еще о чем-то поговорил с парнем, и я оказался владельцем именно Мушки.

Хотя мы привели собаку в нашу маленькую комнатку, мама спокойно отреагировала на такой сюрприз. Я же приобрел среди ребят во дворе невероятный авторитет — как же, собственная собака, сторожевой пес (хотя Мушка была еще совсем молодая, ей не было, наверное, и года).

Папа стал показывать мне, как надо дрессировать собаку, учить ее выполнять разные команды, и я с большим удовольствием занимался этим. Не помню, при каких обстоятельствах моя Мушка исчезла, возможно, убежала гулять и не вернулась. Но вскоре у нас появились другие собаки, настоящие, охотничьи. В основном это были пойнтеры. Отец дружил с профессором Витольдом Марцельевичем Новодворским, тоже страстным охотником. Профессор держал у себя пойнтеров и подарил отцу двух из них. Первый пойнтер куда-то потом исчез, и осталась только Фада. Эта собака прожила у нас много лет до конца своих дней. Фада была хорошего экстерьера, и мама даже повезла ее на какую-то выставку в Москву. Там Фада заразилась чумкой, ее парализовало. Мы выносили ее погулять во двор на руках. Вылечить собаку не удалось, и когда ее пришлось усыпить, я горевал очень сильно, хотя уже заканчивал академию, был взрослым человеком…

Когда мы переехали к Финляндскому вокзалу, я перешел учиться в другую школу. Наша 107-я школа до революции была 10-й мужской гимназией. Кстати, и наша школа была мужской. В 1944 году у нас в стране было введено раздельное обучение: появились женские и мужские школы (по крайней мере, в больших городах). И потом все десять лет я учился только с мальчишками. Эксперимент по раздельному обучению закончился именно на нас — в 1954 году школы снова стали смешанными.

В свое время в 10-й мужской гимназии, находившейся рядом с Военно-медицинской академией, учился мой дядя Петя, брат мамы. Мама же училась в женской гимназии, неподалеку от Финляндского вокзала. И это соседство имело отношение к интересному факту из маминой жизни. Она рассказывала мне, как вместе со своим учителем в апреле 1917 года они ходили на вокзал встречать Ленина, приехавшего тогда в Петроград из эмиграции. Мама вспоминала, как они прятались под большими чугунными скамейками, стоявшими в нишах на Литейном мосту, поскольку казаки разгоняли толпу, собравшуюся на площади. Дедушка ругал маму за то, что она пошла к вокзалу, на что благовоспитанная и послушная гимназистка отвечала: "Но ведь учитель сказал нам, что мы должны идти встречать Ленина". Так что получается, что мама была среди тех, кто видел Ленина. (Одно время таких людей приводили на пионерские сборы, чтобы рассказывать юным ленинцам о том, что они помнили. А может, и не помнили…)

Школа наша была удивительная. В ней еще сохранялись некоторые приметы былой гимназической жизни. Но главное, в школе был великолепный актовый зал, и директор часто приглашал к нам известных людей. Помню, как у нас выступал композитор В.И.Соловьев-Седой. Приглашен был к нам и мальчик исполнитель главной роли нахимовца Сережи Столицына в очень популярном тогда, особенно среди ребят, кинофильме "Счастливого плаванья". Именно в этом фильме пели очень хорошую песню: "Солнышко светит ясное. Здравствуй, страна прекрасная! Юные нахимовцы тебе шлют привет…" Она тогда часто звучала по радио, и ее распевали по всей стране.

Мы, собравшиеся в зале, сидели и ждали, когда же наш гость начнет петь полюбившуюся всем песню, тем более что в фильме он пел ее очень хорошо, звонким голосом. Но нам не сказали, что там песню пел совсем другой мальчик. Правда, каким-то образом мы об этом узнали сами и были очень разочарованы. Наш идеал рухнул. Тем более не понравилось нам, что мальчик-артист оказался весьма упитанным, совсем непохожим на того сироту-нахимовца, которому мы сочувствовали и которым восхищались в фильме.

Вспоминая сейчас свой класс, могу сказать, что были мы форменными разбойниками, особенно когда учились в 5-6-м классах. В те послевоенные годы в школу вернулись учиться мальчишки-переростки, чью учебу прервала война. Были такие взрослые ребята и у нас в классе. Конечно, они были заводилами, и мы вытворяли такое, что сейчас и вспомнить стыдно, хулиганили отчаянно. И при этом учились.

Должен сказать, что с учителями нам повезло. Особенно с преподавателем литературы. Ее у нас вела мать будущих писателей — Александра Ивановна Стругацкая, замечательная женщина, настоящая русская красавица с косой. Младший из ее сыновей, Борис, учился в нашей школе, класса на три старше нас. Я помню его еще мальчишкой.

Именно Александра Ивановна привила нам любовь к своему предмету. Раньше, до ее появления, я заведомо не хотел читать того, что было положено по школьной программе. Но с ее приходом у меня появился интерес к литературе. Я стал много и увлеченно читать. Естественно, среди любимых мною книг был Жюль Верн — сначала я прочитал "Таинственный остров", а потом все, что мог найти из других его произведений. Конечно, прочел я и "Робинзона Крузо" Даниеля Дефо. Но особенно потряс меня Дюма — его "Трех мушкетеров" я люблю до сих пор.

Однажды у кого-то в руках я случайно увидел "Графа Монте-Кристо" и, пока хозяин книги то ли отвлекся, то ли вышел, начал читать. С первых же страниц я так был захвачен сюжетом, что потом стал судорожно искать, у кого бы найти эту книгу, взять домой и прочитать. Ни у кого из наших знакомых ее не оказалось, но кто-то посоветовал мне пойти в читальный зал. Я тогда даже и не подозревал, что есть такое учреждение. Библиотека с читальным залом находилась на Кондратьевском проспекте, около кинотеатра "Гигант". И вот я не ленился ездить туда, записывался в очередь, приходил в читальный зал и терпеливо дожидался, когда предыдущий читатель освободит книгу, которую выдавали каждому на час-два.

Моему увлечению чтением способствовали мама и отец, которые сами любили читать. Они не раз дарили мне книги на день рождения. Задолго до этого дня я сгорал от любопытства и постоянно спрашивал: "Папа, а что ты мне подаришь?" — "Я подарю тебе нечто зеленое, каменное…" Я изводился, теряясь в догадках: что же это такое? Представлял себе что-то из малахита, каменное, зеленое. Потом придумывал еще что-нибудь… Кончилось тем, что отец подарил мне трехтомник "Каменный пояс" — известную книгу Евгения Федорова про Урал, про Демидовых.

Хотя родители и ругали меня постоянно, что я читаю, лежа в постели (папа говорил, что у меня сместятся зрительные оси), но я уже не мог отвыкнуть от этого. И по сей день у меня сохранилась привычка читать перед сном. Я очень полюбил книги Паустовского, особенно мне нравились его повести о художниках. Прочитав о жизни Гогена, я потом увидел его картины в Эрмитаже, когда уже во времена хрущевской "оттепели" произведения импрессионистов впервые после долгих лет были там выставлены. Помню, как они потрясли меня, и я стал мечтать о том, как было бы хорошо попасть на Таити. (Я все-таки попал туда год тому назад.)

Потом я открыл для себя Александра Грина, а когда во времена "оттепели" стало издаваться все больше настоящей литературы, появилась возможность читать Есенина, Бунина…

Во многом способствовала моему увлечению книгами и жена моего дяди Пети, Любовь Федоровна, которую в семье все почему-то звали Люсей. Тетю Люсю я запомнил всегда читающей. Мне казалось, что она знает о литературе все. Видимо, это у нее было наследственное: ее отец когда-то был владельцем букинистического магазина. На меня ее знания о книгах производили большое впечатление: о чем бы я ее ни спрашивал, какую бы книгу ни называл, оказывалось, что она ее или прочитала, или знает о ней. Конечно, я брал у нее много книг. При этом она строго следила за тем, что я выбираю в ее домашней библиотеке. Иногда тетя Люся говорила назидательно: "Нет, это тебе еще рано читать. Возьми лучше эту книгу".

Ее мужа, дядю Петю, я очень любил. Дядя был очень одаренный человек. Как и его отец и сестра, он был связан с медициной — работал в Военно-медицинской академии. Хотя он стал врачом, но был мастером на все руки: мог починить обувь, смастерить какие-то приспособления для рыбалки казалось, что он может сделать все. В их квартире большая ванная комната была превращена в настоящую мастерскую.

Дядя Петя с семьей жил рядом с нами, в одном дворе. Здесь же жила и мамина сестра Женя, красивая, очень похожая на знаменитую немецкую кинозвезду Марику Рокк. После войны тетя Женя с мужем долго жила в Германии и, видимо, усвоила там стиль этой кинозвезды. Удивительно, но все это — и одежда, и прическа, — было у тети Жени естественно и гармонично сочеталось с ее яркой внешностью. Так же со вкусом она одевала и своего сына, моего двоюродного брата Леню. Светловолосый, с вьющимися локонами, в красном беретике, он был похож на ангелочка. Я тоже был светловолосый, но с прямыми вихрами, и чувствовал, что бабушка Леньку любит больше, чем меня. Хотя и меня она, бесспорно, любила тоже. Но бабушка Пелагея Ивановна, которую мы почему-то звали Бутя, жила вместе с тетей Женей и привыкла к Леньке больше, чем ко мне. Кроме того, он был моложе меня на два года.

А я на правах старшего иногда позволял себе показывать бабушкиному любимчику, кто из нас главнее. Поскольку вся наша большая семья жила на территории академии, то, когда взрослые уходили куда-нибудь, в гости или в театр, Леньку оставляли со мной, чтобы я за ним присматривал. Когда нам надо было ложиться спать, он просил меня не гасить свет, так как боялся темноты. А мне это казалось странным: как это так? спать при свете? Разговор между нами заканчивался просто — я давал Леньке подзатыльник, чтобы он не ныл: "Боюсь!" Сам я при свете спать не любил…

Постепенно наша жизнь нормализовывалась, явственно чувствовалось, что дело идет к лучшему. Отец работал в академии, мама стала работать медсестрой в детском саду, и, когда на лето детский сад выезжал на дачу, в Юкки, я тоже уезжал из города вместе с ними, хотя уже учился в школе. Потом меня, как и других ребят, стали отправлять отдыхать в пионерские лагеря.

Ездил я и в другие, "взрослые" лагеря. В те годы слушатели Военно-медицинской академии проводили летние месяцы под Ленинградом, в Красном Селе. Здесь еще со времен Александра I было отведено место для летних военных лагерей, где проходили полевые учения. В них принимали участие разные рода войск, в том числе и военные медики.

В наше время там стояли деревянные домики, где размещалось начальство, а слушатели академии жили в палатках. Это был настоящий военный лагерь, где в полевых условиях продолжалась учеба. Слушатели на практике усваивали все сложности военно-полевой медицины, учились медицинскому обеспечению войск.

Отец брал меня с собой в эти лагеря. Я присутствовал (конечно, как зритель) на всех торжественных построениях, но зато был "участником" военных учений: бегал со слушателями кроссы. Ходил с ними в столовую. Знал все их песни, с которыми они маршировали: "Взвейтесь, соколы, орлами" или "Несокрушимая и легендарная"… Помню, как повсюду на территории лагеря висели плакаты и призывы в духе тех лет: "Не болтай у телефона: болтун находка для шпиона" или "Враг силен, в нем звериная злоба. Смотри в оба!"

Отец был занят с утра до вечера, поэтому я весь день проводил со слушателями, которые меня хорошо знали: я часто бывал у отца на работе. Потом, когда я сам стал учиться в академии, некоторые из них помогали мне и в занятиях наукой, и просто в жизни.

Около Красного Села находились знаменитые Дудергофские высоты с их Вороньей горой, с которой во время блокады гитлеровцы обстреливали Ленинград. Я не раз забирался на эту гору, представлял себе, как все это было: ведь времени со дня окончания войны прошло не слишком много. Запомнил я и еще одну достопримечательность тех мест: на территории лагеря находился (и сохранился до сих пор) огромный камень.

На нем было выбито: "Прохожий, остановись! Береги сад". Не помню точно, но кажется, там были также начертаны слова, что здесь стоял Его Императорского Величества лейб-гвардии гусарский полк… Это было свидетельство того, что за полтора века до нас здесь располагались лагерем солдаты времен Александра I… Так что традиции сохранялись…

Со временем мы стали выезжать на отдых все дальше от Ленинграда. Два года подряд мы ездили с отцом и мамой в Псковскую область. Там, в Гдовском районе, совсем рядом с Чудским озером, в деревеньке Какол мы останавливались в доме у одной женщины. Ее звали Кристина, я называл ее тетя Кристя.

Изба тети Кристи была обычной русской рубленой избой. Рядом с ней стоял хлев с домашними животными. Естественно, что от такого соседства были и соответствующие запахи. Но мне запомнился другой — запах свежеиспеченного хлеба, который тетя Кристя сажала в печь и выпекала. В избе мы только обедали или ужинали, а ночевали на сеновале, на мягком душистом сене.

Отец неспроста выбрал для отдыха именно эти места: здесь была прекрасная охота. Я ходил с ним в окрестные леса, но в основном проводил время с деревенскими ребятами. Мы купались в речке, которая протекала около деревни. Вода в ней была с каким-то буроватым оттенком — видимо, из-за торфяников, среди которых она текла. Особенно мне нравилось ловить раков. Как и местные мальчишки, я приспособил для этого маленькую сеточку, в которую помещал лягушку и опускал в воду. Раки "нацеливались" на эту лягушку и сразу же попадали в наши руки.

После весеннего половодья около речки оставались маленькие озерца. Я сооружал небольшой плот, брал с собой собаку и плавал по этим озерцам и даже по речке. Деревенская жизнь для меня, городского мальчишки, была очень интересной. Я ходил с пастухами пасти местное стадо, научился щелкать большим пастушеским кнутом. Мало того — научился плести его из волокон конопли. Помню, что даже привез в Ленинград один такой кнут.

Учился я ездить и на лошадях — без седла, конечно. И очень быстро сообразил, что лучше всего скакать на лошади галопом, а не идти рысью: так легче удержаться, поскольку нет тряски. Бывал я и на сенокосе, на жатве. Я впервые увидел, как женщины жали рожь серпами, вязали снопы, свозили их для просушки в специальный сарай — ригу.

Бегая с ребятами по деревне и ее окрестностям, я мог наблюдать и обычную жизнь людей, видел, как они устраивали небольшие праздники "посиделки", на которые собирались жители соседних деревень. Играл местный гармонист, женщины пели частушки или выходили танцевать кадриль. Мы, мальчишки, устраивались на завалинке и смотрели на эти забавы взрослых.

Конечно, жизнь этих людей, как я теперь понимаю, была очень убогой, очень бедной. В Каколе был небольшой колхоз, но хозяйство было почти натуральным. Об электричестве не имели представления. Денег колхозникам не платили, а расплачивались за их труд "палочками", трудоднями, на которые выдавали "натуру" — кое-какие сельские продукты. Потом только я узнал, что у жителей деревни на руках не было тогда даже паспортов и лишь при Хрущеве их стали выдавать колхозникам, чтобы они могли свободно покидать свои нищие деревни. Так что те небольшие деньги, которые отец платил тете Кристе за то, что она нас приютила, были для нее подмогой.

Много позже, когда я стал читать Некрасова, то почти зрительно представлял себе ту крестьянскую жизнь, которую он описывал, — ведь я видел ее в натуральном виде в Каколе. Жизнь там и в 40-50-х годах нашего столетия оставалась такой же, как при Некрасове. Время как будто не коснулось этой деревни, да и многих других. Одежда жителей Какола была словно из времен крепостного права. Рубахи были из домотканого полотна. На ногах летом носили лапти, онучи и странную (на мой тогдашний взгляд) обувь — "поршни", как называли ее сами колхозники. Это были самодельные, сделанные из куска домашней кожи даже не сапоги, не тапки, а что-то напоминающее индейские мокасины.

Я видел, как жители этой псковской деревеньки ели. Они всей семьей садились за стол вокруг огромного горшка или миски и хлебали из нее деревянными ложками. Никаких тебе индивидуальных плошек. То ли это было следование многовековым традициям трапезы, то ли просто безысходная бедность, ставшая еще более страшной вследствие войны, когда было разрушено даже то немногое, что имелось у крестьян.

Но тогда я, подросток 11–12 лет, не понимал причин такой жизни и вряд ли задумывался над тем, какова она. Мне было все интересно и даже нравилось жить в Каколе. Их пища, особенно приготовленная в русской печке, казалась мне удивительно вкусной. Я до сих пор люблю нормальную, натуральную еду. Я, например, знаю, что такое овсяный кисель, который готовили жители Какола. А вот моя внучка даже не представляет, что это такое.

Помню, как в деревне в очень маленькой и бедной избенке жил какой-то дед. И у него были ульи, причем не привычные нам домики из досок, а самые натуральные колоды, изготовленные по технологии чуть ли не времен Киевской Руси. Я запомнил, как он окуривал своих пчел, как потом собирал мед и угощал меня им. И мне очень нравилось его угощение.

Естественно, что там, в Каколе, я набирался не только свежего воздуха, но и "свежего" деревенского словесного фольклора. И не только его — за лето я привыкал к особому, псковскому выговору и, возвращаясь в Ленинград, должен был чуть ли не переучиваться говорить на нормальном русском языке, отвыкая от "чоканья": крыльчо, чапля, пальчами…

Конечно, воспоминания тех лет окрашены у меня в розовые тона. Это совершенно естественно, ведь это воспоминания детства. Я не мог понимать в полной мере трудностей тогдашней жизни, а был счастлив: родители со мной, друзей много… Что еще нужно ребенку для этого ощущения?

Когда мне было уже лет тринадцать, я впервые увидел свою другую бабушку, Анну Ивановну Сенкевич, познакомился со своими тетками, сестрами отца. Мы с мамой поехали на лето в Одессу, где все они жили, и остановились у родственников в какой-то огромной коммунальной квартире на улице Красной Армии (Пантелеймоновской). Бабушка жила на Пушкинской, в самом центре Одессы, и мы ходили к ней в гости. Мой двоюродный брат Володя показал мне море, и я впервые увидел эту необыкновенную красоту, эту огромную бирюзовую чашу. Мы ходили купаться на пляж в Отрадном, и я никак не хотел вылезать из воды. Мне запомнилось огромное количество маленьких лодочек, небольших парусников, я увидел знаменитые шаланды. За всеми этими необыкновенными для меня впечатлениями я не мог знать о той драматической ситуации, которая была в семье бабушки и которую от меня скрывали.

И здесь надо рассказать о трагической странице в биографии моего отца, о том, в чем он так и не решился признаться мне до самой своей смерти. Однажды я увидел, как отец заполняет какую-то анкету, и мне захотелось прочитать, что же в ней написано. В графе "Отец" стояло примерно следующее: "Осип Георгиевич Сенкевич, из рабочих, скончался от хронического алкоголизма в таком-то году…"

На самом же деле прочитанная мною запись в анкете не имела к моему деду никакого отношения, а была вынужденной мерой, поскольку происхождение от люмпена или пропойцы считалось самым благонадежным в эпоху диктатуры пролетариата.

Мой дед Осип Георгиевич вовсе не умер в каком-то там году, никогда не был алкоголиком, а был очень состоятельным человеком и до революции имел на Украине свое поместье и большой собственный дом в Киеве, на Подоле. Шестеро его детей учились в гимназии. Когда после революции 1917 года началась "экспроприация экспроприаторов", дед лишился своего состояния и, чтобы содержать семью, в которой были еще не вставшие на ноги дети, стал преподавать в одной из киевских школ французский язык и музыку. Но в те неспокойные, смутные времена французским языком и музыкой прокормиться было нельзя, и вскоре стало ясно, что семья долго так не протянет.

И тогда родственники со стороны бабушки Анны Ивановны, происходившей из семьи священнослужителей Дыбенко, посоветовали деду: "Иди в священники. Ты человек хорошо образованный…" Он так и сделал. Конечно, ему составили протекцию, просто так ему бы это не удалось. Дед с семьей уехал в Измаил, где получил приход. Потом уже семья перебралась в Одессу.

У деда было два сына и четыре дочери. Сыновья — мой отец и мой дядя уехали в Ленинград, где отец поступил на рабфак, а потом в Военно-медицинскую академию. Но чтобы иметь право учиться на рабочем факультете, надо было иметь соответствующее происхождение. И тогда муж старшей сестры отца, юрист, посоветовал ему писать в анкетах то, что потом, через много лет, я прочитал в одной из них. Не последуй отец совету своего родственника, вряд ли ему, сыну помещика, да еще ставшего священником, удалось бы получить образование, а потом и работу по специальности. Так отцу, принимая во внимание обстановку в стране в те годы, приходилось скрывать, что его отец жив. Скрывали это и от меня.

Но связи с родными отец не порывал. Он ездил в Одессу, встречался с родителями, сестрами, посылал деньги. И моя мама знала, что надо регулярно отослать в Одессу какую-то сумму. Но со мной отец никогда не заговаривал о деде. Я даже не знал, как он выглядит. Однажды мне попалась в руки фотография, на которой были бабушка, отец и какой-то представительного вида бородатый мужчина. Я спросил: "А кто этот бородатый дед?" — "Да так, один знакомый…"

Хотя отец и скрывал от всех свое происхождение, но иногда это обнаруживалось в самых неожиданных случаях. Помню, что когда мы гуляли с ним по Ленинграду и заходили в Исаакиевский собор, то меня поражало, как подробно и интересно рассказывает он о сюжетах росписей на библейские темы. Я спросил его однажды, откуда он все это знает. Отец ответил: "Этому нас учили в школе. Давно…"

Много позже, уже после смерти отца, когда ко мне приехал в гости двоюродный брат Володя, я узнал от него в подробностях трагическую ситуацию с дедом и отцом, который так и не решился рассказать мне обо всем, хотя времена были уже совсем другие и ему ничто не грозило. Может, он оберегал мою судьбу, а может, это был страх, въевшийся в души тех, кто пережил страшные годы репрессий? Не знаю… Не мне судить…

Мы с Володей сидели у нас на даче, разговаривали, и я спросил брата:

— А ведь у нас с тобой общий дед. Кем он был?

И тут Володя поведал мне многое о том, что пришлось пережить деду Осипу.

— Он был потрясающий мужик! И знаешь как он тебя любил!

— Как же он мог меня любить, если давно умер?

— Нет, он тебя видел. Когда вы приезжали в Одессу, он подглядывал за тобой в щелочку. Ему нельзя было к тебе подойти. А ведь ты единственный из внуков продолжатель его фамилии…

Могу себе представить, что приходилось переживать деду Осипу в те дни, когда он не мог даже приласкать внука, находившегося от него в нескольких шагах, в соседней комнате! Внука, носившего его фамилию: у брата отца были только девочки, а внуки от дочерей носили другие фамилии.

Кстати, одна из моих одесских тетушек носила по мужу фамилию Сырых, я же в шутку называл ее Вареных. Я очень любил, когда тетя Лена приезжала к нам: сразу брал ее в плен и заставлял рассказывать разные истории про Одессу и тамошнюю жизнь. У тети Лены было удивительное чувство юмора, а говорила она, как все одесситы. Меня это страшно забавляло. Ее особый выговор очень колоритно выделялся на фоне рафинированного русского языка ленинградцев, точнее сказать, языка старых петербуржцев. С подачи тети Лены Одесса для меня была почти загадочным, непонятным миром, где происходит бог знает что: какие-то бандиты с Молдаванки, биндюжники, Привоз, Пересыпь… Мы тогда еще не могли читать "Одесские рассказы" Бабеля, поскольку произведения репрессированного писателя были под запретом, и я узнал об особенностях одесской жизни именно от тети Лены. Потом ее дочь Нина, которая была старше меня, приехала учиться в Ленинград и часто брала меня с собой в театры.

В те годы люди словно старались наверстать упущенное после тяжелых лет войны и лишений. Помню, как много работало разных кружков, поощрялась художественная самодеятельность. И в нашей школе стал работать драматический кружок: мы инсценировали рассказы Чехова "Хирургия" и "Хамелеон", выступали с ними на школьных вечерах. И подражали при этом настоящим актерам, особенно знаменитому Алексею Грибову. Я до сих пор помню фразы из своей роли: "Сними-ка, Елдырин, с меня пальто… Ужас, как жарко!" или "Надень-ка, брат Елдырин, на меня пальто… Что-то ветром подуло… Знобит…"

Особенно распространены были тогда кружки бальных танцев. Помню, как мы ходили туда и страшно стеснялись, когда надо было подавать девочке в паре руку. Школа у нас была мужская, с девочками мы почти не общались, а интерес к ним уже стал появляться. В старших классах мы организовывали школьные вечера, на которые приглашали девочек из ближайших женских школ, а они приглашали нас на свои вечера. Конечно, все мы начинали влюбляться, изо всех сил изображали из себя взрослых, вели "мужские" разговоры.

В школе было интересно. Помимо вечеров, кружков, учителя старались расширять наш кругозор тем, что водили нас по прекрасным ленинградским музеям. Мы посещали Эрмитаж, Русский музей, Кунсткамеру. Но особенно нравилось мне ходить в Центральный Военно-морской музей в здании бывшей Биржи, на Стрелке Васильевского острова. Я до сих пор люблю и помню увиденные там модели кораблей.

Не могу сказать, что я был отличником, но учился хорошо, легко усваивал предметы. Хотя иногда бывали сложности с точными науками алгеброй, тригонометрией. И, как это ни покажется странным, у меня были проблемы с английской грамматикой. Поскольку в результате занятий с Лидией Владимировной я шел по английскому языку как бы с опережением школьной программы — легко писал, читал, говорил, то я на этом "выезжал". А учительница никак не могла понять — как же это так, грамматики не знает, а говорит свободно. Больше того, я ее иногда еще и поправлял, что уж никак ей не нравилось и создавало для меня дополнительные сложности. Тогда обучение иностранному языку в школах сводилось в основном к изучению грамматики, а разговорному нас по-настоящему и не учили. Мы проходили всякие герундии, а объясняться свободно не могли. Я же спокойно говорил на языке, не подозревая, что пользуюсь при этом каким-то там герундием. Совсем как известный персонаж из мольеровского "Мещанина во дворянстве", который не подозревал, что всю жизнь говорит прозой.

Кроме грамматики, школьная учительница придиралась к моему произношению, что вызывало возмущение Лидии Владимировны, у которой был классический английский язык. Она обвиняла школьных учителей молодого поколения в "американизмах", говорила, что у них не английский, а бог знает что. Как бы то ни было, но для своего возраста и развития я говорил на языке свободно и у меня в общении с Лидией Владимировной не было никаких проблем. Она вообще перестала говорить со мной по-русски, и мне это даже стало нравиться: никто вокруг не понимал, о чем мы с ней разговариваем.

Через какое-то время Лидия Владимировна перестала учить меня английскому и попыталась обучить французскому. Но мне почему-то не понравилось грассировать, не понравилось говорить в нос, вообще не нравилась мелодика языка. Хотя французский язык очень красивый, очень мелодичный, занятия у нас не заладились. Видимо, я стал старше, не хотел делать что-то для себя неестественное. Сыграло роль и то, что у меня тогда появились уже совсем другие интересы, другие увлечения.

В нашей 107-й школе от прежней гимназии сохранился не только великолепный актовый зал, но и потрясающая библиотека, где оставались даже подшивки старых журналов, в их числе и знаменитой "Нивы". Я стал все чаще пропадать в библиотеке, читать, а потом, заинтересовавшись техникой, стал выискивать в подшивках журнала "Знание — сила" статьи об автомобилях, мотоциклах, самолетах-амфибиях…

Интерес к технике привел меня в Дом пионера и школьника — ДПШ, что мы расшифровывали по-своему: Дом подрастающей шпаны. Там я записался в кружок, где можно было что-то вырезать, выпиливать, слесарить. Мне очень понравилось делать ножи из железного полотна пилы-ножовки. Потом я записался в авиамодельный кружок — тогда это было увлечением многих мальчишек. Мы делали из бамбуковых планочек модели самолетов, оклеивали их тонкой папиросной бумагой.

Но стоило мне что-то освоить, как сразу становилось неинтересно. Сделал несколько ножей — и пропал интерес к этому делу. Сделал модель самолета, которая у меня еще и не полетела, и ушел из кружка.

Как-то, проходя по коридору ДПШ, я услышал за одной из дверей звуки музыки. Заглянул. Смотрю — ребята играют на балалайках и домрах. Среди них была и девочка, которая играла на крошечной домре. Меня это так заинтересовало, что я тут же решил: буду заниматься музыкой. К моей просьбе купить инструмент отец отнесся внимательно, и мы пошли покупать мне домру. В магазине были инструменты разного размера, но я выбрал себе, конечно же, самую маленькую.

Я стал заниматься в музыкальном кружке, ходил с постоянно сломанными ногтями, хотя и пользовался при игре медиатором. Но, научившись немного играть, я вскоре охладел и к музыке, забросил свою домру… Точнее было бы сказать, что я потерял интерес не к самой музыке, а к собственному исполнению ее. Хорошую музыку я любил еще со времен наших посещений оперных спектаклей в Мариинке, куда меня водила Лидия Владимировна. Кроме того, музыкой серьезно увлекался один из моих друзей, Слава Пожлаков.

Я дружил со многими ребятами, но самыми близкими моими друзьями были двое — Слава и Володя Федорович. Со Славой мы были соседями, жили рядом, поскольку его мама работала в академии — она была специалистом по физиотерапии. С Володей Федоровичем мы сидели за одной партой, предпочитая "Камчатку". Слава обычно сидел за соседней. Для того чтобы выручать друг друга во время ответов у доски, у нас была разработана целая система подсказок, язык жестов. Помню, если меня вызывали, Володя Федорович, сидя на нашей последней парте, брал в руки учебник и начинал беззвучно его читать, отчетливо артикулируя губами. Понять то, что он читал, мне было нетрудно. И я отвечал — правильно, но замедленно. Учителей это удивляло: "Сенкевич, почему ты говоришь медленно? Материал знаешь, но отвечаешь как-то неуверенно…"

Володя был замечательный парень, хорошо рисовал, мечтал стать архитектором (и потом стал им). Он всерьез интересовался зодчеством, знал знаменитые здания Ленинграда, носил нам книги по искусству. Мы часто гуляли с ним по городу, и он рассказывал нам: "Этот дворец построил Росси, Мраморный дворец построил Ринальди. А этот собор построил Воронихин…" Знал он много, и наш прекрасный город был для него зримой книгой по истории архитектуры.

Как и Володя, я стал читать книги по искусству, стал ходить в Эрмитаж не только с классом, но по собственной инициативе. Я уже хорошо ориентировался там, знал, что такое Малый Эрмитаж, Новый Эрмитаж, Эрмитажный театр…

А под влиянием Славы Пожлакова у меня расширялось представление о самых разных жанрах музыки. Слава был необыкновенно одарен, ходил в музыкальную школу, прекрасно играл на аккордеоне. Потом стал играть на саксофоне — редком тогда у нас в стране инструменте, почему-то считавшемся атрибутом "западной буржуазной культуры". Он играл в небольших джазовых ансамблях, но это было уже после смерти Сталина, когда в нашей жизни начались некоторые изменения.

Помню, что творилось, когда умер Сталин. Мы учились тогда в 9-м классе. И вот вполне взрослые ребята сидели за партами и все до одного плакали. Учителей в классе с нами не было, но никто никуда не выходил. Потом наиболее отчаянные из ребят решили поехать в Москву, чтобы попасть в Колонный зал, где был установлен гроб с телом Сталина. Они добирались до Москвы с какими-то приключениями, ехали в тамбурах, и когда возвращались обратно, тоже без трудностей не обошлось.

Вернувшись, ребята рассказывали страшные истории о том, что творилось в те дни в центре Москвы, как в невероятной давке, в многокилометровых очередях гибли люди. Ребята рассказали, как сами они пробирались к Колонному залу по крышам близлежащих домов, как чудом не свалились с большой высоты…

В те дни почти всем в стране казалось, что мир рухнул, жизнь остановилась, и неизвестно, как жить дальше. Если так думали большинство взрослых, то что говорить о нас, подростках. Мне трудно сейчас судить, горевали ли мы осознанно или подражали взрослым, чувствуя окружавшую нас атмосферу всеобщей подавленности и растерянности. Но то, что все мы были под прессом многолетней и целенаправленной пропаганды, несомненно. Даже у нас в доме висел портрет Сталина, хотя не знаю, зачем он был нужен отцу. Может быть, для самосохранения? Не мне судить об этом… Ясно одно психологический прессинг, создание культа вождя сделали свое дело.

Помню, как в 1949 году, когда отмечалось 70-летие Сталина, одного из учеников нашей школы, отличника из отличников, по фамилии Кудрявцев, выбрали, чтобы он в группе детей из Ленинграда преподнес вождю всех народов и лучшему другу советских детей цветы и поздравление. Потом, когда он вернулся из Москвы и рассказывал в нашем зале всей школе о том, как он видел Сталина, как они подошли к столу президиума, за которым сидели члены правительства, как преподнесли цветы, как Сталин погладил кого-то из ребят по голове, мы, слушавшие это с умилением, завидовали суперотличнику и суперсчастливчику со страшной силой…

В школьные годы я не был крупным ребенком и долго выглядел моложе своих лет. И только после 8-го класса вдруг стал расти и вымахал за лето сантиметров на десять. И вот однажды моя "моложавость", слишком детское лицо подвели меня. Слава Пожлаков очень любил ходить в Театр музыкальной комедии. Знал чуть ли не всех его актеров, у него даже было расписание спектаклей на каждую неделю. Помню, как он отмечал: "Сегодня идет "Свадьба в Малиновке". Ее я видел. А завтра идет "Дьявольский наездник". Пойдешь со мной?"

Мы пошли с ним на вечерний спектакль. Внешне Слава выглядел старше своих лет, был выше меня ростом. А я… И вот при входе в театр его пропускают, а меня нет: "Куда ты, мальчик? Дети до шестнадцати лет на вечерние спектакли не допускаются". Что делать? Мне действительно не было еще шестнадцати. Пошли со Славой к администратору театра. Тот выслушал нас и спросил:

— И все же сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Ну вот, если бы ты мне не врал, я бы разрешил тебя пропустить. А поскольку врешь… Выписываю тебе контрамарку на утренний спектакль в воскресенье вместо твоего сегодняшнего билета. Приходи.

— А как же сегодня? Ведь мой друг…

— Врать не надо!

Этот урок я запомнил на всю жизнь, хотя обиделся тогда страшно и, раздосадованный, побрел домой. Правда, с компенсацией в виде контрамарки. Слава, конечно, потом долго надо мной подтрунивал: "Ты, малолетка…"