Школу я окончил в 1954 году, и вопроса о выборе профессии для меня не возникло: я знал, что буду поступать в Военно-медицинскую академию. К этому я был подготовлен всей предыдущей жизнью, потому что вырос среди медиков, с детства вращался в кругу сотрудников и слушателей академии. Отец водил меня еще мальчишкой в анатомичку, и, хотя поначалу мне было страшновато видеть трупы, потом я привык к этому — ведь у детей страх перед смертью не столь осознан, как у взрослых.

Теперь-то я понимаю, что отец заранее готовил меня к будущей профессии. Он не только рассказывал мне о великих хирургах XIX века И.В.Буяльском и Н.И.Пирогове, но и водил в прекрасный музей при академии. Там сохранялись всевозможные экспонаты — и учебные, и имевшие отношение к выдающимся медикам… Меня особенно поразила огромная модель височной кости. На самом деле эта кость в нашем черепе маленькая, а в музее находилась модель величиной почти в рост человека. И сделана она была так, что с помощью специальных петель могла раскрываться. То есть на этом огромном экспонате можно было видеть, как устроена височная кость, как через нее проходят сосуды, важнейшие нервы, лицевой, слуховой… Эту модель из цельного куска дерева вырезал знаменитый скульптор барон П.К.Клодт, автор не менее знаменитых конных групп на Аничковом мосту… Что и говорить, в старину обучение в академии было поставлено на серьезную ногу.

Трудностей с поступлением у меня не было. И не только потому, что меня все знали, — я был хорошо подготовлен по общеобразовательным предметам и без каких-либо сложностей сдал вступительные экзамены. На нашем курсе оказалось несколько ребят и из нашей 107-й школы, правда, из параллельных классов. Но все равно мы знали друг друга и потом стали держаться дружной группкой. Таких нас, "академических" парней, выросших на территории академии, было четверо — Володя Шилов, Рудик Яковлев, Виктор Миловский и я. У Володи отец был профессором, преподавал на факультете усовершенствования. Отец Рудика, как и мой когда-то, был начальником курса, отец Виктора преподавал, кажется, на кафедре медзащиты. А мой отец в то время уже был начальником медицинской службы академии.

С одной стороны, наша "принадлежность" к академии облегчала нам жизнь, но с другой — осложняла. Поскольку мы выросли на территории академии, то со многими были знакомы или знали в лицо, но и нас многие знали. И сложность была именно в последнем: мы всегда находились как бы под недремлющим оком, под контролем множества людей. Поэтому, сделай мы что-нибудь не так, родители тут же бы и узнали — особенно не забалуешь. Это нас, безусловно, внутренне дисциплинировало.

Наш курс состоял как бы из двух частей. Одна часть поступивших вчерашние школьники, совсем еще мальчишки, а другая — пришедшие из армии офицеры. Были среди них лейтенанты, старшие лейтенанты, кажется, и капитаны, то есть люди с жизненным опытом. Некоторые уже имели семьи. Эти наши сокурсники казались нам почти стариками. Конечно, поступали они, а потом и учились с большими трудностями, в отличие от нас, у которых еще свежи были знания, полученные в школе. И еще одно существенное отличие: пришедшие в академию из армии в основном учились когда-то в провинции, где школы при всем желании не могли дать своим выпускникам таких знаний, как школы Ленинграда, — ведь здесь еще оставались старые, гимназические преподаватели, прежние традиции. Да и учились-то эти офицеры давно и уже успели порядком подзабыть общеобразовательные предметы. Зато им была привычна армейская дисциплина, а нам еще предстояло с ней познакомиться в полной мере. Такая неоднородность состава нашего курса сохранялась почти до окончания академии, когда грань между нами и "офицерами" начала постепенно стираться. Правда, не до конца.

Как только мы были зачислены на первый курс, нас сразу же отправили в летние лагеря в Красное Село. И тут для меня началась новая жизнь, подчинявшаяся армейским законам. Мы ведь были не просто студентами обычного медицинского вуза — мы были слушателями военной академии. Нас облачили в б/у (бывшее в употреблении) обмундирование, выдали тяжелые кирзовые сапоги, которые было принято называть "гэдэ", то есть говнодавы.

Весь август мы проходили "курс молодого бойца". И хотя я в детстве бывал с отцом в этих летних лагерях, но одно дело видеть эту жизнь со стороны, и совсем другое — быть ее непосредственным участником, испытывать на себе все ее "прелести". А было нам непросто. В течение месяца у нас шли строевые занятия, были марш-броски, мы учились копать окопы, бегать в атаки, разбирать и собирать оружие и еще многому другому, что входило в "курс молодого бойца".

Нас разбили на взводы, а командовали нами курсанты Ленинградского пехотного училища, которым предстояло выпускаться. Именно в лагере они проходили свою предвыпускную стажировку и отыгрывались на нас, как хотели. В те годы "дедовщины" не было, тем не менее эти пехотинцы самоутверждались и солдафонили от души. Мне запомнился командир нашего взвода старший сержант Яков Хейфец. И запомнился не только потому, что муштровал нас безжалостно, а потому, что для всех было загадкой, почему человек с такой фамилией попал в пехоту. Возможно, Яше нравилось быть именно пехотинцем… Не знаю, как сложилась его дальнейшая служба в армии, но до сих пор с улыбкой вспоминаю наше тогдашнее недоумение. Надо отдать должное Яше исполнял он свои обязанности очень хорошо. Помню, как он муштровал нас, чтобы мы научились одеваться за 40 секунд. Для нас было нереально встать в строй в полной форме перед палаткой за столь короткое после подъема время. Поэтому я нашел выход — старался по большей части спать не раздеваясь. После сигнала мне оставалось только быстро надеть сапоги. Благо я ходил в носках, поскольку совершенно не выносил портянок.

Первые три года учебы в академии были особенно трудными. Усвоить, запомнить надо было очень много новых для нас предметов. Биохимия, коллоидная химия, анатомия, латынь… Учиться было непросто даже людям хорошо подготовленным. Что уж говорить о слушателях-"офицерах". Но спуску не было никому — ни нам, ленинградским ребятам, недавно окончившим хорошую школу, ни зрелым мужам-"офицерам". В изучении латыни мне помогало знание английского языка. Да и сам древний язык нравился мне своей хорошо организованной, чеканной красотой. А по анатомии меня "гонял" наш сосед по дому генерал Б.А.Долго-Сабуров, заведовавший кафедрой.

Интересно, что, хотя мы жили с ним на одном этаже, его сыну Валерию, моему сверстнику, в детстве не особенно разрешали дружить с сыном обычного хирурга Сенкевича. И сын генерала от медицины держал дистанцию, тем более что я дружил с другим соседом по лестничной площадке, Сашей Феклистовым, чей отец был всего лишь работником кафедры спецфизиологии, кажется, слесарем, зато мастером "золотые руки".

На первых курсах было очень строго с дисциплиной и распорядком дня. С утра мы ходили на лекции, потом строем шли на самоподготовку, в анатомичку или еще куда-нибудь. Строем же нас водили в столовую. Первый год мы все питались в академической столовой, и только потом, на втором курсе, стало полегче: нам разрешили выбор — кто хочет, пусть питается здесь, а остальные пусть устраиваются по своему усмотрению. Я, конечно, выбрал второй вариант — ходил после лекций обедать домой.

Первые два года мы находились на казарменном положении. Нам не разрешалось выходить за территорию академии без разрешения. Не разрешалось также носить штатскую одежду. Мы должны были приходить ночевать в казарму. Она находилась напротив здания Нахимовского училища, на правом берегу Большой Невки, там, где сейчас стоит гостиница "Ленинград", построенная в 1970 году. Это было дивной красоты двухэтажное старинное здание, где на первом этаже в нескольких комнатах размещался музей Н.И.Пирогова. Потом музей почему-то расформировали, и его экспонаты разошлись по разным точкам: на кафедру анатомии, на кафедру оперативной хирургии… Это здание и было превращено в казарму, где жили слушатели академии.

Потом здание снесли, и очень жаль, потому что это был памятник архитектуры. Так случилось, что через много лет я познакомился с одним парнем, который как раз участвовал в сносе. Конечно, винить в этом его нельзя — он тогда был то ли простым рабочим, то ли прорабом и выполнял то, что было приказано большим городским начальством. Интересно другое — он сохранил табличку "Музей имени Н.И. Пирогова" и потом прибил ее у себя на даче к двери. Но какой-то такой же любитель табличек у него впоследствии украл ее… Кажется, там было написано еще что-то вроде "Памятник архитектуры. Охраняется государством". Сохранили… И здание, и табличку…

Зато на разных зданиях Военно-медицинской академии до сих пор висит немало мемориальных досок, напоминающих о славе этого заведения. В академии в разные годы работали такие выдающиеся ученые, как Н.И.Пирогов, И.М.Сеченов, И.П.Павлов, С.П.Боткин и многие другие. Мемориальная доска напоминает, что здесь, на кафедре химии, работал и композитор А.П.Бородин, у которого собирались члены знаменитой "Могучей кучки"… Да и главное здание, построенное на рубеже XVIII–XIX веков в стиле классицизма, вызывало у слушателей невольное уважение к месту их учебы. Старинная мебель, сохранявшаяся еще с дореволюционных времен. Великолепный парк, куда в наше время был перенесен памятник барону Виллье, лейб-медику Александра I. Прежде памятник стоял перед главным зданием академии… Славная история… Особая атмосфера… Мы понимали, где мы учимся, и серьезность, солидность всего, что нас окружало, сама обстановка, традиции обязывали соответствовать.

Впрочем, мы были молоды и жизнь требовала своего. Отдыхать удавалось только по воскресеньям, и то если нам давали увольнительные. Но поскольку их давали не каждое воскресенье, то иногда, как водится, я бегал в самоволку. Мне было проще других слушателей: я шел домой и переодевался в штатскую одежду. Главной проблемой для меня было не попасться на глаза никому из знакомых. На первых курсах я так и привык ходить озираясь вдруг, не дай Бог, кто-нибудь увидит меня в штатском, пробирающимся к выходу с территории. А возможность нежелательных встреч была весьма реальной: я был знаком чуть ли не каждому второму.

В то время я уже встречался с одной девушкой. Она училась в Художественно-промышленном училище им. В.И.Мухиной, которое помещалось в бывшем дворце барона Штиглица. Там был потрясающий по красоте зал. Мы часто бывали на студенческих вечерах в этом училище. Обстановка здесь была более свободная, чем в нашей академии, где мы были ограничены и в передвижениях и в развлечениях рамками армейской дисциплины. Этим мы отличались от студентов обычных вузов, и их жизнь по сравнению с нашей казалась мне очень привлекательной.

На вечерах в училище и в других ленинградских вузах иногда появлялся и Слава Пожлаков. Интересно, что в отличие от Володи Федоровича, который после школы, следуя своему призванию, сразу поступил в Архитектурный институт, Слава, необыкновенно одаренный музыкально, почему-то пошел учиться в Институт инженеров железнодорожного транспорта. Конечно, это была не его стезя, и он очень быстро ушел оттуда.

В те годы он еще не писал музыку, а выступал в основном как исполнитель, но уже понемногу начал заниматься аранжировками. Он вращался в своей музыкальной среде, был в курсе последних веяний, у него были друзья, которые могли достать самые модные тогда записи "неофициальной" эстрадной музыки. Это были самодельные пластинки, и назывались они "ребрами", так как делались на рентгеновских снимках. Слава был раскованнее меня, и я старался не отставать от него.

Тогда как раз стали появляться "стиляги", ребята, которые своим видом, поведением, музыкальными вкусами как бы пытались выделиться из общей массы молодежи, все еще жившей в жестких рамках установленных официальных ограничений, предписаний того, что можно, а что нельзя. Одевались мы в то время донельзя убого — это была реальность нашей небогатой послевоенной жизни. Поэтому кое-кто из молодежи и старался вырваться из этой серой обыденности. И основным проявлением нежелания походить на других стал внешний вид "стиляг" — длинные пиджаки с широкими плечами, зауженные брюки-"дудочки", особые прически…

Желая по возможности тоже не отставать от времени, я приходил на студенческие вечера просто неотразимым: взбивал надо лбом "кок", надевал модные ботинки на толстенной подошве — "корочки". И эти "корочки" были не какими-нибудь, а сделанными сапожником из самой Мариинки. "Устроила" их мне моя тетя Женя, сказав, что знакомый сапожник из театра продает их за 800 (тогдашних) рублей. На первых курсах мы получали стипендию в размере 750 рублей. Но так как я питался дома, а родители у меня не забирали мою стипендию, то я мог позволить себе "шикануть".

Не знаю, падали ли девушки от моего неотразимого вида, но я чувствовал себя на высоте. На вечерах мы танцевали новомодным "стилем", а не какие-то там падекатры или падеграсы, потом уже появились "буги-вуги"… Моим "шикарным" ботинкам не было сносу — ведь подошва у них была толстенная, в 4 сантиметра, да еще из чистого каучука. Когда мода на них прошла, папа надевал их, отправляясь выгуливать собаку…

Но такие развлечения, посещение студенческих вечеров были не слишком частыми, по крайней мере, на первых курсах. Основное время я проводил в академии, где нас муштровали в профессиональном смысле всерьез. Принцип учения был жесткий: "Не умеешь — научим, не хочешь — заставим, не годишься — выгоним". Может быть, это звучит несколько безжалостно, но зато выпускники академии были подготовлены к своей профессии прекрасно. Все шесть лет нашим начальником курса был Алексей Алексеевич Петров, которого мы между собой называли Папой. И все шесть лет он повторял: "Конкурс продолжается", — чтобы мы и на старших курсах не вздумали расслабляться. Хотя он нас часто журил, но мы знали, что он нас любит, и не обижались, когда получали от него "нагоняи".

Все слушатели, как и положено в армии, были разбиты на подразделения, во главе которых назначались главные. Обычно их выбирали из более опытных слушателей — "офицеров". Субординация при этом соблюдалась строго. Наши старшие по возрасту сокурсники "гоняли" нас в полном соответствии с армейскими традициями. Конечно, мы, более молодые, подшучивали над ними, поскольку эти наши командиры не всегда учились лучше своих сокурсников-подчиненных. К окончанию академии между нами постепенно стали налаживаться нормальные отношения, без субординации, хотя у части "офицеров" по отношению к нам, ленинградским парням, сохранялась какая-то то ли неприязнь, то ли зависть. С этим я потом столкнулся, когда уже работал военным врачом.

На первых курсах слушателей нередко придавали в помощь взводу охраны академии и мы ходили в караул. Территория была большая, и солдат не хватало, чтобы охранять все объекты. Ладно еще, если охраняли что-либо значительное, а то под "объектом" подразумевали какую-нибудь трубу или котельную. Во время несения караула мы оказывались как бы в подчинении у солдат срочной службы из взвода охраны.

Если это было зимой, то нам выдавали тулуп, валенки, и мы с винтовкой уходили в караул на два часа. Потом приходила смена, ты шел спать в караулку на четыре часа, затем снова уходил на пост. Но даже в эти четыре часа нам не удавалось отдохнуть, потому что в помещение приходил начальник караула, включал свет и орал во весь голос: "Подъем!" Приказ касался тех, чья смена начиналась, но просыпались от его крика и те, кто только сменился и едва успел заснуть. Конечно, можно было тихо поднять тех, кому надо идти на свой пост, и не беспокоить уже отдежуривших свои два часа, но солдаты намеренно вели себя так. Потом мне как-то удалось приноровиться и я уже не просыпался, а только сквозь дрему слышал "Подъем!", понимая, что это относится к другой смене. Но все равно впечатление от этой преднамеренной демонстрации неуважения к тем, кто находится у тебя в подчинении, пусть даже и в течение нескольких часов, от этого "самоутверждения" с помощью хамства у меня до сих пор сохранилось самое отвратительное. Надо ли говорить, как мы не любили ходить в эти караулы. Но приходилось…

Стоишь возле какой-нибудь котельной или около анатомички в тулупе, с "ружжом" и ждешь, когда же пройдут эти два часа. Чтобы убить время, развлекал себя тем, что вспоминал стихи и читал их самому себе. Хорошо еще, что на этом посту можно было двигаться. Больше всего я не любил, когда надо было стоять часовым у знамени академии, хотя это и был самый почетный пост. Стоишь истукан истуканом, почти по стойке "смирно", не шевелясь, что особенно утомительно. Да еще должен каждый раз вытягиваться и замирать, когда мимо проходит старший по званию — офицер или генерал. А днем через вестибюль главного здания академии их проходило немало, и не один раз…

Мы тогда страшно не любили эти малоприятные для нас отвлечения от процесса учебы. Но со временем я понял, что во всем этом был смысл, это было необходимо, так как воспитывало в нас выносливость, приспособленность ко всякого рода непростым жизненным ситуациям. Я даже потом вспоминал Яшу Хейфеца со всей его муштрой и пятикилометровыми марш-бросками в полной форме, потому что когда в академии весной или осенью нам приходилось бегать кроссы (правда, в спортивной форме), они казались нам сущим пустяком. Помню, как я пробежал необходимые три километра и даже не заметил, когда они закончились, — так Яша натренировал нас в лагере. Не могу сказать, что в академии я увлекался спортом. Просто с удовольствием бегал на лыжах и коньках, немного занимался борьбой, немного гимнастикой: делал стойку на брусьях, "держал угол" на турнике…

Кроме использования нас в качестве караульных, слушателей академии готовили и к парадам и демонстрациям, которые проходили на Дворцовой площади 1 мая и 7 ноября. В самих парадах участия мы не принимали, так как еще со времен Петра I считалось, что военных медиков не следует выпускать на строевой плац, "дабы они видом своим не позорили славное русское воинство". Мы бы и рады были не позорить, но нас все равно по ночам отправляли на репетиции на Дворцовую. Площадь была размечена во всю свою длину, и мы должны были во время шествий стоять на этих разделительных линиях: один смотрел в сторону одной колонны демонстрантов, другой — в сторону другой. Получалось, что мы были живыми шпалерами. Нас приводили и уводили из академии на Дворцовую площадь через Литейный мост, и, как только мы вступали на него, раздавалась команда шагать не в ногу, чтобы не возникало явление резонанса. Было известно, что еще в старом Петербурге один из мостов на Фонтанке рухнул, как считали, от резонанса, возникшего оттого, что то ли солдаты, то ли кавалеристы шли через мост в одном строевом ритме и раскачали его.

К третьему курсу строгостей в нашей академической жизни стало меньше. От нас уже не требовали обязательно приходить ночевать в общежитие, куда мы перешли жить из казармы и где были комнаты на несколько человек. Все ждали окончания третьего курса, потому что в прежние годы слушателям академии к четвертому курсу присваивали офицерские звания со всеми вытекающими отсюда преимуществами перед жизнью слушателя-солдата. Но нам пришлось пережить горькое разочарование: именно на нас эту практику прекратили и мы должны были получить офицерские погоны только при выпуске из академии. Хотя нам и выдали удостоверения, что мы являемся не просто рядовыми, а слушателями Военно-медицинской академии, но все шесть лет мы проходили в солдатской форме.

Зато после третьего курса нас распустили "по домам", то есть дали свободу выбора места жительства. Мне это было на руку, так как я стал жить дома, а вот слушатели-неленинградцы должны были устраиваться каждый по своим возможностям: кто у родственников, кто снимал комнату, а кто остался в общежитии…

Летом мы продолжали выезжать в лагеря в Красное Село, но один месяц нам предоставляли для отдыха. Свой летний отпуск после первого курса я провел в Сочи, куда мы поехали вместе с мамой: она отдыхала в санатории, а я снял рядом с ним комнату. Потом уже я стал ездить на юг — в Сочи или Ялту — вместе с друзьями. По уставу мы были обязаны везде, куда бы ни приехали, отметиться в военной комендатуре. И являться туда должны были в форме. Но нам не хотелось ехать на отдых, на юг в солдатском обмундировании — не ходить же в нем на пляж или по городу. И чтобы не тащить каждому из нас свой комплект, мы выходили из положения так: самый крупный и рослый брал свою форму, я, как самый крупноголовый, брал свою фуражку, а тот, у кого был самый большой размер обуви, брал свои сапоги…

Прибыв на место, мы начинали настоящий маскарад. К комендатуре мы подъезжали на такси, причем брали самую большую машину — кажется, тогда были еще "ЗИСы". Договаривались с водителем о том, что стоять он будет долго, и по очереди прямо в машине начинали переодеваться. Сначала в комендатуру шел первый из нас. Предъявив необходимые документы, отметив свое прибытие, он возвращался к машине. Сбросив в ней обмундирование, он передавал его следующему…

В комендатуре не могли понять, почему слушатели-медики из Ленинграда приходят отмечаться по очереди. Разве нельзя явиться всем сразу? Ведь ясно же, что они приехали вместе, поскольку из одной академии. И почему у них какой-то странный вид, словно форма с чужого плеча? А вид у нас действительно был комичный. Но у местной комендатуры хватало своих забот, чтобы еще разбираться с приехавшими ленинградцами. Как приехали, так и уедут…

Надо сказать, что Крым я любил больше и из-за более мягкого и не такого влажного, как в Сочи, климата, и потому, что там оставались свидетельства прежней культуры — дворцы в Ливадии, в Алупке… Я был под впечатлением от пушкинских стихов о Крыме, любил его "Бахчисарайский фонтан", кроме того, в Ялте есть Дом-музей Чехова, а в Феодосии музей художника Айвазовского… И еще я любил смотреть на Ай-Петри…

Но эта любовь к Крыму однажды меня подвела. Мы поехали с друзьями в Ялту. Сняли комнату недалеко от пляжа. Времяпрепровождение было обычное: с утра шли на весь день на море, питались в каком-нибудь кафе-"стоячке" или городской столовой. Цены тогда там были "ну очень смешные", правда, выбор и качество блюд соответствовали ценам. Но приходилось экономить, поскольку особых средств у нас не было, одна стипендия (зато дорогу к месту отдыха и обратно нам оплачивала академия). В свое временное жилище мы приходили только ночевать.

У нашей хозяйки снимали комнаты и другие отдыхающие. И в их числе какие-то девицы, которых мы не знали и с которыми не общались, так как уходили из дома на весь день. Вот из-за этих-то незнакомых нам девиц у нас с хозяйкой произошел неприятный инцидент: она подстроила нам настоящую подлость. В день отъезда мы пошли в последний раз выкупаться, предварительно расплатившись с ней. Когда мы вернулись с пляжа, то увидели в нашей комнате странную картину — все было разбросано, часы, висевшие на стене, оказались в другом месте, мебель перевернута… Было такое впечатление, что тут какие-то хулиганы устроили дебош.

Как потом оказалось, девицы, снимавшие одну из комнат, уехали, не расплатившись (так сказала хозяйка), и тогда она решила отыграться на других своих жильцах. Хотя мы не имели ко всему этому никакого отношения, она не нашла ничего лучшего, как вместе со своим сынком, уркаганистого вида парнем, учинить именно в нашей комнате разгром (точнее, его видимость) и свалить все на нас, выставив хулиганами. А обвинив нас в дебоширстве, можно было потребовать компенсацию за якобы нанесенный ущерб и таким образом получить те деньги, которые не заплатили внезапно уехавшие квартирантки.

Видимо, такие спектакли хозяйка и ее сын устраивали уже не впервые, так как чувствовалось, что у них эта методика хорошо отлажена. Не успели мы вернуться с пляжа, как со странной оперативностью вдруг появился милиционер, словно ждавший сигнала, чтобы выступить на сцену. Этот местный блюститель порядка оказался знакомым нашей хозяйки, а может быть, и одним из небескорыстных соавторов "стратегического плана" по вымогательству денег с таких, как мы, отдыхающих. Учитывая, что наша хозяйка работала в соседнем гастрономе, можно предположить, что в "дружбе" с ней было заинтересовано полгорода. В те времена постоянного, как говорил Аркадий Райкин, "дифисита" хороших продуктов наша хозяйка была не только "нужным", но и "уважаемым" (опять по определению Райкина) человеком, так что этот милиционер за кусок какой-нибудь копченой колбасы был к ее услугам.

Он только и ждал, что мы начнем возмущаться, поскольку не были ни в чем виноваты. Так и произошло: я, как всегда, самый активный, вступился за справедливость. Моя реакция была милиционеру на руку — как же, оскорбление представителя власти. Разговор, естественно, шел на повышенных тонах. Теперь можно было на полном основании вызвать патруль из комендатуры, которая находилась неподалеку. И хозяйка, и милиционер прекрасно знали, что мы слушатели военной академии, что дисциплина у нас строгая и, чтобы в академии не стало известно об этом инциденте, пусть и спровоцированном, мы станем "откупаться", лишь бы погасить скандал. Расчет был на это. Если бы у нас были деньги, может быть, так бы и вышло. Но у нас оставалось всего несколько рублей, чтобы только доехать на такси от Ялты до Симферополя, откуда мы поездом должны были выехать в Ленинград.

Патруль, тоже из местных "друзей" хозяйки, пришел, нас отвели в комендатуру. Никакие наши объяснения не были приняты во внимание, стали составлять протокол о случившемся. Потом нас отпустили, так как мы должны были еще успеть на поезд. Но история эта не закончилась, поскольку хозяйка денег с нас так и не получила и оставить это просто так она, конечно, не могла. В чем я и убедился, вернувшись в Ленинград.

Дома я ничего не стал рассказывать родителям — зачем им было знать о неприятном. Начались занятия, происшедшее с нами в Ялте стало понемногу забываться.

Но вот на имя начальника академии пришло письмо, в котором сообщалось, что слушатель Сенкевич натворил то-то и то-то, что его задержала милиция, по адресу которой он позволил себе всякие такие слова, что в комендатуре по поводу случившегося составлен протокол, что хулиган должен понести наказание…

Вызвали моего отца отвечать за недостойное поведение недостойного сына. Начальник академии возмущался: "Безобразие! Распустили тут сынков! Гнать его надо из академии!" Я действительно висел на волоске…

В это время один из друзей отца собирался ехать отдыхать в Ялту, где тоже должен был по приезде отметиться в комендатуре. Отец попросил его выяснить на месте, что же все-таки произошло в действительности. Вскоре тот прислал письмо, где сообщал, что я в этом деле ни при чем, что это хозяйка квартиры, у которой есть "свои" люди и в милиции, и в комендатуре, просто практикуется таким способом в вымогательстве денег… Когда друг отца разговаривал с работником комендатуры и спросил, зачем они направили в Ленинград письмо, если слушатель Сенкевич не виноват, тот ответил, что был составлен протокол, а на этот документ они обязаны отреагировать. И при этом добавил, что лучше было бы ребятам сразу отдать хозяйке деньги, которые она с них требовала за якобы причиненный ущерб, и тогда бы все кончилось миром… Этой последней фразой работник комендатуры выдал себя: они были в курсе того, какое "хобби" имеется у этой женщины, у которой мы имели неосторожность снять комнату.

Все же наш знакомый привез из Ялты другой документ, где комендатура подтвердила мою невиновность. Документ передали начальнику академии, все разъяснилось. Тем не менее генерал приказал: "Сенкевич все равно должен быть наказан! Десять суток на гауптвахте во время каникул!"

Конечно, я огорчился — потерять десять дней из двенадцати каникулярных! Отец тоже понимал, что мне приходится отвечать неизвестно за что, но что же делать: я — человек военный, а приказ надо исполнять без возражений. И все-таки друзья отца решили мне помочь. У кого-то из них оказался знакомый дежурный офицер на гарнизонной гауптвахте.

Эта гауптвахта — место в Ленинграде знаменитое. Она существует едва ли не со времен Александра I и располагается на Садовой улице, рядом с Инженерной и площадью Искусств. В этом старинном здании в свое время под арестом сидел Лермонтов, а уже в нашем веке здесь "отсиживался" знаменитый летчик Валерий Чкалов, наказанный за свой смелый до дерзости пролет под аркой моста над Невой. И все, кто сюда попадал, почему-то считали, что их поместили именно в ту камеру, где сидел Лермонтов.

Мы с офицером, которому поручили доставить меня на гауптвахту, прибыли на Садовую. А нам отвечают: "Мест нет". Пришлось возвращаться обратно в академию, домой. На следующий день мама опять собрала мне пакет с домашней едой, положила в портфель необходимые вещи. Поехали. И снова: "Мест нет". Я, изображая из себя очень расстроенного, возмутился: "Ну вот, завтра опять приезжать!" Офицер тоже был недоволен — ему бы отдохнуть, а тут опять вези назавтра какого-то Сенкевича…

По уставу мне оставался всего один день, когда еще действовал приказ о направлении на гауптвахту. Меня должны были "определить" туда в течение месяца со дня приказа, ждали лишь начала каникул. Если же срок истекал, то я освобождался от "губы", хотя наказание оставалось: оно могло быть уже другим. И вот в этот последний день, пообещав маме, что скоро приеду обратно, и не взяв с собой никакой еды, веселый, я отправился с сопровождавшим меня офицером на Садовую. Но на этот раз все обернулось по-другому — меня приняли. Оказалось, что дежурный офицер, который был предупрежден кем-то из друзей отца и который устроил всю эту игру с отсутствием "посадочных" мест, сменился, забыв предупредить следующего дежурного, что привезут Сенкевича, для которого мест нет… На самом деле мест было сколько угодно.

Привели меня в большую камеру, где уже сидели собранные со всего Ленинграда проштрафившиеся курсанты — пехотинцы, моряки, был даже один курсант-пожарник. Я оказался единственным среди них медиком и сразу получил кличку Доктор. Но сначала предстояло пройти через положенные для новичка испытания: мне устроили "суд" — я должен был отвечать на всякие дурацкие вопросы. Потом ребятки забавлялись тем, что голенищами кирзовых сапог хлестали меня по musculus gluteus, то есть по ягодицам. Следующим испытанием был "самолетик" — стоя на коленях и держа руки за спиной, надо было губами доставать положенный перед тобой карандаш. Никто этого сделать не может, поскольку равновесие нарушается, ты плюхаешься на пол и ударяешься носом… Зрители при этом, как водится, дружно хохочут. Я прошел через все это, традиция была соблюдена, и я был принят в компанию. Меня даже назначили "адвокатом" для "суда" над следующим новичком. Так началась моя "камерная" жизнь.

Распорядок был четкий. Утром ранний подъем, туалет. Правда, бриться там было невозможно, так что все десять дней я ходил небритый и потом в заросшем виде возвращался домой. Да еще и в мятой шинели, потому что приходилось использовать ее в качестве подушки. На улице и в трамвае мне казалось, что все от меня шарахаются, — слишком уж я был "живописен"… Перед тем как идти в столовую, нас выводили на внутреннюю галерею, которая по периметру двора шла вдоль всего здания. Мы строились в колонну по шесть человек и потом вваливались в столовую, быстро расхватывали миски и ложки (ножей и вилок не полагалось).

На внутреннем дворе здания гауптвахты нас гоняли по строевой подготовке. Кроме того, посылали на различные "неквалифицированные" работы: очищать от снега окрестные улицы, скалывать лед с тротуаров. Я старался, как мог, избавиться от этой работы, так как боялся столкнуться на улице с кем-нибудь из знакомых, поэтому вызывался ехать на какой угодно склад что-то разгружать. И все-таки я попал в неловкую для себя ситуацию. Нас заставили скалывать лед на углу Садовой улицы и Невского проспекта. Был я, конечно, в военной форме. Вдруг смотрю, идут знакомые девушки и видят меня за столь неожиданным (для них) занятием. Они страшно удивились: "Юра! Это ты?.. Почему ты в форме?.." Они никогда не видели меня ни в шинели, ни в гимнастерке, потому что по городу я всегда старался ходить в обычной одежде. Надо ли говорить, как я был раздосадован этой нежелательной в тот момент встречей. Тем не менее я "поставил задачу" и попросил их купить что-нибудь вкусненькое в ближайшем магазине, потому что каша, селедка и ржаной хлеб мне уже порядком надоели.

Иногда, когда на работы нас куда-нибудь вывозили, мне удавалось позвонить домой, и тогда мама приезжала к месту нашей "дислокации" и привозила вкусную домашнюю еду, настоящий чай в термосе. Ребята с удовольствием набрасывались на нормальную пищу, в том числе и наш караульный, который тоже питался в солдатской столовой и наверняка забыл, что такое домашние пирожки или котлеты…

Из работников гарнизонной гауптвахты самым главным над нами был поставлен старшина по кличке Карабас. Это прозвище передавалось среди его "клиентов" по мере замены одних обитателей гауптвахты другими. Его заместителем был сверхсрочник с соответствующим прозвищем Бармалей. Их помощниками были два сержанта. У них тоже имелись клички, но в отличие от их начальников этих ребят окрестили не литературно-сказочными именами, а в соответствии с их физическими особенностями: долговязого прозвали Вертолетом, а щуплого сержанта и вовсе назвали Сопляком. Мне запомнилось, что у него было очень много фурункулов.

Узнав, что среди его подопечных есть слушатель Военно-медицинской академии, Сопляк обратился ко мне:

— Ты доктор?

— Вроде бы еще нет. Только учусь на него. А в чем дело?

— Да вот видишь, мне делали автогенную терапию, но ничего не помогает. — Так сержантик называл аутогемотерапию, когда у человека для борьбы с фурункулезом берут кровь из вены и вкалывают в ягодичную мышцу.

— Тебе нужно принимать витамины, пить пивные дрожжи, обрабатывать фурункулы салициловым спиртом… — Я назвал все, что требовалось при его заболевании. Сопляк меня сразу зауважал.

Но уважение уважением, а относился он к нам все равно плохо: как все люди с чувством какой-то своей ущербности, он самоутверждался, унижая тех, кто в тот момент зависел от него. Причем даже издевался как-то по-мелкому. Входя в столовую, когда мы уже сидели и обсуждали очередное "изысканное" меню, не стесняясь при этом в выражениях, он начинал командовать: "Тишина! И вот чтобы сквозь эту тишину я слышал только лязг челюстей!" Потом поворачивался и, довольный своим остроумием, уходил…

Мы тоже не оставались в долгу и издевались над этим своим "начальством" как могли. Помню, как над Сопляком подшутили ребята из Военно-морского училища. Они были на выпускном курсе, через полгода им должны были присвоить офицерские звания, но они решили до срока "погулять" в ресторане, где и попались на глаза патрулю. На гауптвахте они, конечно, не могли терпеть, что ими, почти уже офицерами, помыкает сухопутный сержантик.

Как-то утром во время построения на внутренней галерее они все шестеро на приказ Сопляка: "На первый-шаштой рашшитайсь!" начали валять дурака: "Первый-шаштой! Первый-шаштой!.." И так шесть раз. Сержантик взвился: "Отставить! На первый-шаштой…" И снова ребята стали дурачиться…

В нашей камере вдоль стен было устроено что-то вроде лавок, которые откидывались только на ночь, а днем их поднимали и прикрепляли к стене, наподобие верхних полок в вагонах. Сидеть на них днем нам не разрешалось, приходилось устраиваться на полу. За всем этим в глазок следили караульные, прохаживавшиеся по галерее, куда выходили двери камер и окна. На улицу Садовую окон, естественно, не было. Даже в туалет нас водили под караулом. Такого сопровождающего солдата называли выводным. И вот мы развлекались тем, что надо и не надо вызывали его: "Выводной! Поссать, родной!" Открывалась дверь, и он спрашивал, кому приспичило, используя при этом более "натуральную" лексику.

Под конец своего пребывания на гауптвахте я тоже решил подшутить над местным "начальством", но из шутки получился чуть ли не "бунт на корабле". Собираясь вечером после "трудового фронта" в камере, мы начинали устраивать себе подобие кроватей. Нам были выданы лежаки, вроде тех, что бывают на пляжах. "Головой" мы устанавливали их на откинутые лавки, а в ногах под них подставляли специальные козлы. Так — головами к стенам, ногами к центру камеры — укладывалось человек двадцать. Днем такая скученность была не слишком заметна — нас выводили на работы. А вот ночью, когда собирались все вместе, дышать вскоре становилось нечем. Кроме того, устанавливалось специфическое казарменное "амбре".

Я стал открывать на ночь форточку, которая выходила на внутреннюю галерею, где всегда прогуливался караульный. Но вот один из них, видимо новый часовой, увидев, что форточка в окошке камеры открыта, приказал: "Закрыть! Не положено!" Никакие разумные доводы не подействовали. Тогда я решил: "Ну ладно! Я тебе покажу!" И предложил ребятам следующее: я подсчитаю кубатуру нашей камеры, объем воздуха в ней, количество выдыхаемого каждым из нас углекислого газа, умножу на число людей, находящихся в камере… Мне это было сделать нетрудно, так как в то время я уже занимался в академии физиологией и прекрасно знал все параметры.

Проведя необходимые расчеты, я объявил:

— Жить нормально в этой камере нам осталось два часа. Потом мы начнем задыхаться от углекислого газа. Тем более сейчас, зимой.

В камере началось такое волнение, что я сам удивился. Ведь я предложил это шутки ради, а ребята восприняли все всерьез. Больше всех возбуждены были моряки-подводники: их-то такая проблема затрагивала особенно, из-за специфики их будущей профессии. Они стали стучать в дверь, требовать выводного. Тот пришел. Моряки сунули ему в нос мои расчеты:

— Вот, смотри, Доктор все подсчитал…

Он тупо уставился, а я с важным видом принялся объяснять:

— Объем… Кубатура… Кислород, углекислый газ… Удушье… Через два часа мы все помрем, а отвечать будешь ты…

Явно струхнув, парень бросился звонить дежурному: "Доктор тут подсчитал… Они в камере могут задохнуться…" Дежурный в ответ рявкнул: "Какого Черта! Вы что, не можете форточку открыть?!!" Что и требовалось доказать. Все вернулось на круги своя…

Выводной примчался и приказал нам:

— Открыть и не закрывать!

Победа осталась за нами…

В конце пребывания на гауптвахте мне все-таки довелось встретиться с тем офицером, который два дня не пускал меня в это "веселое местечко", а потом забыл предупредить своего сменщика. В камеру пришел Вертолет и спросил: "Кто тут у вас художник?" Ребята решили над ним подшутить и назвали меня. Оказалось, что требуется человек, который может красиво написать ярлычки для образцов новой формы, которая тогда вводилась. Когда Вертолет приказал мне явиться к нему, чтобы писать ярлычки, я очень удивился, потому что почерк у меня неважный. Но поскольку он сказал: "Назавтра освобождаю тебя на весь день от работ", я решил не отказываться и заодно подыграть ребятам.

Нетрудно представить, что я там написал. Вертолет, увидев мои каракули, затрясся от ярости: "Ты что натворил? Да я тебя!.. Клистирная трубка!.. Захотел еще на десять суток?!!" И помчался докладывать дежурному офицеру. Тот вскоре пришел, стал разбираться, но, услышав мою фамилию, очень удивился: "Как? А почему ты здесь?" Пришлось рассказать, как для меня нашлось все-таки место… Что произошло, то произошло, и ему ничего не оставалось, как сказать: "Ты уж извини, что так вышло".

Примерно со второго курса отец стал внушать мне: "Юра, надо начинать заниматься наукой". Но мне в то время больше нравилась хирургия, которая у меня тогда, как говорится, пошла. Я даже ассистировал одному из наших профессоров, Колесникову, и он после операции хвалил меня. (До сих пор иногда возникает мысль — а может, зря я не стал хирургом?)

Отец видел мое увлечение, понимал его, поскольку сам был хирургом, но все же не отказывался от своего намерения. И даже привлек к этому одного из выпускников своего курса — молодого ученого Александра Еремеевича Карпенко, чтобы тот убедил меня заняться наукой. Кафедры в академии, помимо учебного процесса, занимались и разработкой различных научных проблем, имевших прикладное военно-медицинское значение. Александр Еремеевич работал на кафедре физиологии и писал диссертацию. Ему удалось уговорить меня, а я уговорил своих друзей, Олега Насонкина и Игоря Лапотникова, и мы стали ходить в его научный кружок.

Нам поначалу поручали различные несложные работы, но вскоре мы уже принимали участие в исследованиях по той теме, которой занимался наш руководитель, — реактивности желудочно-кишечного тракта во время лучевой болезни. Брали желудочный сок у облученных собачек, проверяли его биологическую активность… Я занимался исследованием поджелудочной железы на лягушках, Олег и Игорь — своими темами. В комплексе мы получали результаты, писали в соавторстве статьи. Наша первая научная работа была опубликована в одном из журналов. Когда А.Е.Карпенко защищал свою диссертацию, он даже цитировал нас, хотя мы были еще только слушателями академии.

Впоследствии мы стали выступать со своими докладами на сессиях научного слушательского общества, даже выезжали в другие города. Помню, что я ездил в Курск и получил там грамоту (она сохранилась) за лучшую научную работу, представленную в Курском медицинском институте.

Постепенно я увлекся физиологией, занятие ею показалось мне очень интересным делом. Еще интересней стало, когда я продолжил заниматься наукой на кафедре патологической физиологии, куда меня "переманил" другой выпускник отца, Николай Иванович Кочетыгов. Начальником кафедры был генерал Иоаким Романович Петров, известный физиолог, ученик Виктора Васильевича Пашутина, основоположника русской школы патофизиологов. Генерал Петров занимался тогда изучением влияния чистого кислорода под давлением на организм человека. Н.И.Кочетыгов был у него адъюнктом, писал диссертацию, а я проводил часть исследований по его теме. Моя задача заключалась в том, чтобы изучить, как кислород под давлением влияет на функции организма, если зажимаются сонные артерии. Я оперировал белых мышей, помещал их в камеру, куда под давлением подавался кислород…

В результате усилий моих научных руководителей у меня проснулось любопытство исследователя, даже азарт: я пропадал на кафедре, порой оставался там ночевать, чтобы понаблюдать за своими мышками. Мне очень хотелось посмотреть, чем закончится начатый эксперимент.

С Н.И.Кочетыговым мы оценивали результаты опытов, обсуждали успехи и неудачи, намечали новые пути исследований… Естественно, что я стал много читать по интересующей меня тематике — и не только на русском, но и на английском языке. И постепенно становился специалистом, пусть пока и в определенной области физиологии. Мне было интересно и хотелось продолжать эту работу. К окончанию академии у меня было уже три научных публикации.

Хотя на кафедре приходилось работать много и не меньше усилий тратить на учебу, на моем внешнем виде эти нагрузки никак не отражались сказывалась молодость и то, что я занимался своим делом с увлечением. Проблема была только в нехватке времени на все, что предлагала тогдашняя жизнь. А она в Ленинграде в те годы становилась все интереснее. Мои друзья, более свободные в своем времени, удивлялись: "Что ты пропадаешь на своей кафедре? Какая еще там наука? Зачем тебе это?" Они считали, что я занимаюсь какой-то ерундой. Что может быть интересного в занятиях с лягушками, мышками, собачками? Жизнь проходит, надо ловить минуты радости…

Друзья по-своему были правы, хотя не во всем. Я ни в коей мере не лишал себя развлечений. А их в большом городе было достаточно. Приятелей у меня было много — и с самыми разными интересами. Мы ходили с ними на вечера в институты, еще в старших классах по вечерам начали ходить на Невский проспект. Эти прогулки по главной улице были в нашем городе традиционны еще с прежних времен. Об этом писали и Пушкин в своем "Евгении Онегине", и Гоголь в "Невском проспекте". Правда, в XIX веке петербургская публика выходила или выезжала гулять по Невскому днем. "Надев широкий боливар, Онегин едет на бульвар и там гуляет на просторе…" Бульвар — это и есть Невский, который до 1820 года был посередине засажен аллеей лип.

Не отступая от этой традиции, ленинградцы тоже любили прогуляться по Невскому в свободное время. Старшеклассниками мы просто гуляли, став взрослыми, уже могли позволить себе и другие развлечения — заходили в какое-нибудь кафе, в подвальчик… Особенно привлекали нас магазинчики, которые мы называли "США", то есть те, где можно было выпить бокал "Советского шампанского" или коктейль — чаще всего "Полярное сияние", с коньяком. Один такой магазинчик был около Литейного проспекта, другой — в районе Садовой улицы, третий — ближе к Мойке, неподалеку от магазина, который ленинградцы называли между собой "Смерть мужьям". Посещали мы и кафе-мороженое, заходили в "Норд" (позднее переименованный в "Север"), но это привлекало нас меньше — из-за "детского" меню… Пройдешь так по Невскому туда и обратно раза два — и к концу прогулки становишься вполне хорош…

В те годы, первые годы хрущевской "оттепели", в жизни стало меньше ограничений, и молодежь с увлечением бросилась в такую "свободную", как тогда всем нам казалось, жизнь. А она действительно была активная — и не только в смысле уличных развлечений. Еще со школьных лет я посещал театры. В годы учебы в академии это увлечение только возросло. А театры в Ленинграде всегда были великолепными. Мы ходили в Александринку (Ленинградский Академический театр драмы имени А.С.Пушкина), где восхищались Николаем Черкасовым, Василием Меркурьевым. Василий Васильевич был красивый, вальяжный, импозантный — ну просто обаятельный барин… Мне потом довелось познакомиться с ним и его семьей. Он был женат на Ирине Всеволодовне, дочери знаменитого Мейерхольда. Я бывал у них в гостях, дружил с их дочерью Аней, которая однажды привела меня в "Асторию" на встречу старого Нового года. Помню, как в самом шикарном ресторане города собрались ленинградские знаменитости, но почему-то больше всех чествовали известного на весь город закройщика Володю Алексеева. Потом пили в честь не менее известных скорняков, шляпниц — весьма нужных ленинградской богеме людей. А об артистах, народных, заслуженных, вспоминали уже во вторую очередь…

Ходили мы и в Мариинский театр, где блистал красавец Аскольд Макаров. Я не считал себя специалистом в области балета, но мне казалось, что это танцует бог.

Не могу не вспомнить и великолепный Ленинградский цирк. До сих пор так и вижу неотразимого шпрехшталмейстера во фраке, кажется, его звали Роберт Иванович. Мы ходили любоваться не только искусством Бориса Вяткина или Карандаша, но и этим красивым, седым человеком. Эффектен он был невозможно…

В тогдашней ленинградской театральной жизни было много интересного. Я часто ходил в Дом актера, во Дворец искусств. Помню знаменитые "капустники", в которых начинал участвовать молодой, очень артистичный Сергей Юрский. Потом пришло увлечение Татьяной Дорониной. Как она была красива! А прекрасная половина ленинградской публики была тогда влюблена в молодого красавца Владимира Сошальского…

Из воспоминаний тех лет у меня сохранилось еще одно, имеющее отношение к красоте, на этот раз к красоте материальной: до сих пор не могу забыть удивительные антикварные магазины на Невском проспекте. Я очень любил заходить в них и рассматривать выставленные там замечательные вещи, которых еще немало оставалось в бывшей императорской столице…