Недавно я встретил в аэропорту того, кого не видел 15 лет. Я брал интервью у отца Рико (так я буду его называть) четверть века назад, когда писал книгу о рабочих, «голубых воротничках» Америки — «Скрытые раны класса». Энрико, его отец, тогда работал уборщиком и возлагал большие надежды на этого мальчика, который в ту пору только вступал в подростковый период, был способным парнишкой, делавшим успехи в спорте. Через десять лет, когда я уже потерял контакт с его отцом, Рико только-только окончил колледж. В зале ожидания аэропорта Рико выглядел так, как если бы он воплотил мечты своего отца: при нем был компьютер в отличном кожаном кейсе, на нем был костюм, который я бы себе не смог позволить, и он явно выставлял напоказ кольцо с печаткой, на которой был какой-то герб.

До того как мы с ним познакомились, Энрико в течение 20 лет убирал туалеты и протирал шваброй полы в офисном здании в центре города. Он делал все это, не жалуясь, без нытья, но и без какой-либо надежды на то, что ему удастся реализовать в жизни «американскую мечту». Его работа имела одну-единственную и долговременную цель — служение своей семье. Он потратил 15 лет, чтобы скопить деньги на дом, который купил в пригороде Бостона, порвав связи со своим старым итальянским районом, потому что этот дом в пригороде был лучше для его детей. Затем его жена Флавия пошла работать гладильщицей на фабрику химчистки. Ко времени нашего знакомства с Энрико в 1970 году оба родителя копили деньги на университетское образование для двух своих сыновей.

Что меня больше всего поразило в Энрико и его поколении, так это то, насколько линейным было время в их жизни: год за годом, день за днем работа на одном и том же рабочем месте, трудовая деятельность, которая редко варьировалась. В соответствии с этой линейностью времени все достижения оказывались «кумулятивными»: Энрико и Флавия каждую неделю подсчитывали, на сколько выросли их сбережения, а также измеряли свое домашнее бытие мерками различных улучшений и «добавлений», которые они делали к своему загородному дому. Наконец, время, в котором они жили, было предсказуемо. Потрясения «Великой депрессии» и Второй мировой войны отошли в прошлое, профсоюзы защищали их рабочие места, и хотя, когда я познакомился с ним, ему было только сорок, Энрико точно знал, когда он уйдет на пенсию и сколько у него к тому моменту будет денег.

Время — единственный ресурс, который бесплатно доступен тем, кто находится на дне общества. Чтобы сделать время кумулятивным, Энрико требовалось то, что социолог Макс Вебер назвал «железной клеткой», — бюрократическая структура, которая рационализировала использование времени. В случае с Энрико нормы выплаты за выслугу лет, установленные его профсоюзом, и обязательные постановления, регулирующие государственную пенсию, поддерживали эти «леса». Когда он прибавил к этим ресурсам самодисциплину, результат стал более чем экономическим.

Словно в камне он высек свою четкую историю, в которой его опыт аккумулировался материально и психически. Итак, его жизнь имела для него смысл лишь как линейное повествование. Хотя иной сноб может отмахнуться от истории жизни Энрико как скучной, он пережил ее как драматическую историю, как упорное движение только вперед — от ремонта к ремонту, от процента на вклад к проценту. Уборщик чувствовал, что он стал автором своей жизни, и хотя он был человеком, который низко стоял на социальной лестнице, его собственный нарратив внушал ему чувство самоуважения.

Вместе с тем ясно, что история жизни Энрико не была простой. Я особенно поражен был тем, как Энрико удавалась балансировать между двумя мирами — своей старой эмигрантской общиной и своей новой пригородно-безучастной жизнью. Среди своих соседей по пригороду он жил как спокойный, самодостаточный гражданин; когда же он появлялся в своем старом районе, то привлекал гораздо больше внимания, как человек, который добился успеха там, «снаружи», как достойный пожилой человек, который приезжал сюда каждую субботу, чтобы посетить мессу, за коей следовал обед, а за обедом — кофе, когда можно было посплетничать. Он заслужил признание, как достойное человеческое существо, у тех, кто знал его достаточно долго, чтобы понимать его историю. Он получил некий, более обезличенный, тип уважения и у своих новых соседей, делая то же, что и другие: содержа свой дом и сад в порядке и живя без всяких происшествий. Плотная текстура особого опыта Энрико состоит в том, что он был признан в обоих образах жизни в зависимости от той общины, в которой он вращался: две идентичности, проистекающие из одного и того же дисциплинированного использования своего времени.

Если бы мир был счастливым и справедливым местом, то те, кто довольствуется уважением, возвращали бы его миру в той же мере, в какой оно им было дано этим миром. Это была идея Фихте, которую он выразил в «Основаниях национального права»; он говорил о «взаимообразном эффекте» признания. Но реальная жизнь не столь щедра.

Энрико не любил «черных», хотя и трудился мирно в течение многих лет вместе с другими уборщиками, которые были «черными»; он не любил иностранцев, которые не были итальянцами, например, ирландцев, хотя его собственный отец едва мог говорить по-английски. Он не мог допустить борьбу между людьми одной крови. У него не было классовых привязанностей. Больше всего, однако, он не любил людей из среднего класса. Мы обращались с ним, будто он был невидимкой, «как с нулем», — считал он. Это негодование уборщика усугублялось его опасением, что из-за недостатка у него образования и его лакейского статуса «мы» имели некое тайное право поступать так. При этом свою способность к долготерпению он, по контрасту, противопоставлял хныканью и жалости к самим себе «черных», несправедливому вторжению иностранцев и привилегиям буржуазии, не заработанным ею.

Хотя Энрико и чувствовал, что достиг определенной степени социального уважения, вряд ли он хотел, чтобы сын Рико повторил его собственную жизнь. «Американская мечта» — мечта о движении своих детей вверх — мощно влекла моего друга. «Я не понимаю ни слова из того, что он говорит», — хвастался мне Энрико несколько раз, имея в виду те случаи, когда Рико, приходя из школы домой, занимался математикой. Я слышал от многих других родителей, у которых были такие же сыновья и дочери, как Рико, нечто похожее — «я не понимаю его», но сказанное уже более жестким тоном, как будто дети бросили их. Мы все в той или иной степени переступаем границы места, предписанного нам в фамильном мифе, но продвижение вверх придает этому событию особый ракурс. Рико и другие молодые люди, поднимающиеся вверх по социальной лестнице, иногда стыдятся акцента своих родителей, который выдает их принадлежность к рабочему классу, их грубых манер, но больше всего, просто удушающе, действуют на молодых бесконечные родительские подсчеты трат, до каждого пенни, и исчисление времени в масштабе крошечных шажков. Эти «избранные дети» хотели бы отправиться в менее «регламентированное путешествие».

Сейчас, спустя много лет, благодаря этой неожиданной встрече в аэропорту, у меня появился шанс увидеть, как это все повернулось и что все-таки произошло с сыном Энрико. Я должен признаться, мне не очень понравилось то, что я увидел в зале аэропорта. Дорогой костюм Рико мог быть просто деловым «оперением», но его кольцо с печаткой — знак принадлежности к элитарной семье — казалось одновременно и фальшью, и предательством по отношению к его отцу. Так уж произошло, что обстоятельства свели меня и Рико вместе в этом продолжительном перелете. Но это не было одним из тех американских путешествий, когда незнакомец изливает на вас все свои эмоциональные «внутренности», а после приземления, в аэропорту, хватает свой более чем увесистый багаж и исчезает навсегда. Я, не спрашивая разрешения, сел в кресло рядом с Рико, и в течение первого часа долгого перелета из Нью-Йорка в Вену упорно пытался, словно давя на рычаг, извлечь из него информацию.

Рико, как я узнал, воплотил в жизнь мечту отца о «движении сына вверх», но сам по себе этот факт отвергал путь его отца. Рико пренебрежительно говорил о «служителях времени» и прочих, скованных цепями бюрократии; в противовес этому, сам он был убежден в необходимости быть открытым к переменам и к риску. И он процветал: в то время как его отец, Энрико, имел доход, который соответствовал доходу нижней четверти населения — по шкале заработной платы, доход Рико взлетел до верхних — по этой же шкале — пяти процентов населения. И все же это не было совершенно счастливой историей для Рико.

После окончания местного университета, по специальности инженер-электрик, Рико поступил в школу бизнеса в Нью-Йорке. Там он женился на сокурснице, молодой протестантке из хорошей семьи. Школа бизнеса подготовила этих молодых людей к тому, чтобы быть мобильными и часто менять работу, — так они и поступали. За четырнадцать лет работы, которые прошли после окончания школы бизнеса, Рико сменил место жительства четыре раза.

Рико начинал как советник по технологии в венчурной инвестиционной фирме на Западном побережье как раз в ранние пьянящие дни становления компьютерной промышленности в Силиконовой Долине. Затем он переехал в Чикаго, где у него тоже все шло хорошо. На следующий переезд он решился уже во имя карьеры жены. Если бы Рико был честолюбцем, сошедшим со страниц романов Бальзака, он бы никогда так не поступил, ведь на новом месте он не получил большей заработной платы и к тому же покинул «очаги» высокотехнологической активности ради уединенной, если не сказать растительной, жизни в Миссури. Энрико, например, чувствовал некое подобие стыда, когда его Флавия пошла работать. Рико же воспринимал Жаннет, свою жену, как равного партнера, он к этому как бы адаптировался. Именно в тот момент, когда карьера Жаннет пошла вверх, у них начали «прибывать» дети.

В Миссури, где работал Рико, неопределенность новой экономики «настигла» молодого человека. В то время как Жаннет повысили по службе, Рико сократили: его фирму поглотила более крупная фирма, у которой были свои собственные аналитики. В результате семейная пара совершила четвертый переезд — обратно на Восток, в пригород Нью-Йорка. Жаннет сейчас руководит большой командой бухгалтеров, он же организовал свою небольшую консалтинговую фирму.

Как бы супруги ни процветали, достигнув пика адаптивной, поддерживающей друг друга пары, оба — и муж и жена — часто начинают бояться того, что балансируют на грани потери контроля над своей жизнью. Этот страх «встроен» в истории их трудовой деятельности.

В случае с Рико этот страх потери контроля вполне очевиден: он касается управления временем. Когда Рико сообщил своим товарищам, что собирается организовать собственную консалтинговую фирму, большинство это одобрило; консультирование казалось дорогой к независимости. Но стартовав на этом пути, он обнаружил, что погрузился во множество лакейских задач, таких как, скажем, снятие копий — теперь это делать приходилось самому, тогда как раньше за него это делали другие. Он обнаружил, что погрузился в поток сетевых связей; на каждый звонок надо было ответить, самое шапочное знакомство нужно было отслеживать. Чтобы находить работу, он должен был подстраиваться под расписание других людей, которые ни в коей степени не были обязаны отвечать ему. Как и другие консультанты, он хотел работать в соответствии с контрактами, в которых четко оговаривалось, что консультант должен делать. Но эти контракты, говорит он, в большинстве своем — фикция. Консультант обычно должен менять свой «маршрут» не раз и не два — в соответствии с прихотями или идеями тех, кто платит. У Рико не было точно определенной роли, которая позволила бы ему сказать другим: «Вот это то, что я делаю, а это то, за что я ответственен».

У Жаннет недостаток контроля носит более тонкий характер. Небольшая группа бухгалтеров, которой она руководит, делится на тех, кто работает на дому, тех, кто обычно трудится в офисе, и «фалангу» клерков низшего звена, находящихся за тысячу миль от ее офиса и связанных с ней через компьютерную сеть. В ее теперешней корпорации действуют строгие правила, отслеживание телефонных звонков и электронной почты дисциплинирует поведение бухгалтеров, которые трудятся дома. Чтобы за тысячу миль от головного офиса организовать работу клерков, с которыми она не может контактировать непосредственно, она вынуждена действовать в соответствии с формальными письменными инструкциями. Она не испытывала большей бюрократии, чем в этой, кажущейся гибкой, системе организации труда. По существу, ее собственные решения значат теперь куда меньше, чем в те дни, когда она руководила работниками, сгруппированными в одно и то же время, в одном и том же офисе.

Конечно, сначала я был не готов «пролить море слез» по поводу этой пары из мира «американской мечты». Но за обедом, поданным в полете, Рико стал более откровенным, и мое сочувствие возросло. Его страх потерять контроль, как оказалось, был гораздо глубже, чем опасение потерять власть над своей работой. Он боялся, что действия, которые он вынужден предпринимать, и образ жизни, который он должен вести, чтобы выжить в современной экономике, заставляют его внутреннюю эмоциональную жизнь попросту плыть по течению.

Рико сказал, что он и Жаннет, по большей части, дружили с теми людьми, с которыми вместе работали, но многих своих друзей из-за переездов они потеряли в последние двенадцать лет, хотя, как сказал он: «мы поддерживаем с ними контакты через сеть». Рико ищет в электронной коммуникации то ощущение общности, которым Энрико наслаждался, когда посещал собрания союза уборщиков, но при этом сын считает, что коммуникация посредством сети слишком краткосрочна и поспешна. «Это похоже на общение с детьми — когда вас не бывает дома, все, что вы получаете, это новости, позже».

В каждый из четырех переездов новые соседи Рико относились к его «пришествию», как к событию, которое закрывало предыдущие главы его жизни: они спрашивали его о Силиконовой Долине или об офисе в Миссури, но Рико считает, что «они не видят этих мест»; их воображение не задействовано. Это очень по-американски. Классический американский пригород был спальным районом, «спальной общиной». Но за время жизни предыдущего поколения возник совершенно другой тип пригорода, экономически более независимый от урбанистического ядра, на самом же деле — это ни город и ни деревня, а такое место, которое возникает как бы по мановению волшебной палочки застройщика, процветает и начинает приходить в упадок в течение жизни одного поколения. Такие общины не лишены социальности или добрососедства, но никто в этих общинах не становится долгосрочным свидетелем жизни другого человека.

Мимолетный характер дружбы и самой местной общины образует своего рода фон, который оттеняет наиболее серьезные внутренние тревоги Рико о его семье. Подобно Энрико, его сын смотрит на работу как на средство служения своей семье, но, в отличие от Энрико, обнаруживает, что требования работы мешают достижению этой цели. Сначала я подумал, что он говорит о слишком знакомом всем нам конфликте между временем для работы и временем для семьи. «Мы приходим домой в семь, готовим ужин, стараемся выкроить часик, чтобы проверить домашнее задание у детей, а затем занимаемся своими рабочими бумагами». Когда на работе «запарка» — а она в его консалтинговой фирме может длиться месяцами, — «похоже я даже не знаю, кто мои дети». Его волнует и настоящая анархия, в которую погружается его семья, и то, что он «забрасывает» своих детей, чьи потребности не могут быть спрограммированны так, чтобы соответствовать требованиям его работы.

Услышав это, я попытался приободрить его. Моя жена, приемный сын и я прожили похожую, полную напряжения жизнь. «Вы к себе несправедливы, — сказал я. — Тот факт, что Вас это так сильно волнует, означает, что вы делаете все возможное для своей семьи». Хотя он и несколько расслабился при этих словах, по сути дела, я его не понял.

Я знал, что когда Рико был еще мальчиком, его раздражала авторитарность Энрико. Он говорил мне, что его удушает атмосфера тех мелочных правил, которыми руководствуется в жизни его отец-уборщик. Теперь же, когда он сам стал отцом, его преследует страх, что он не сумел привить своим детям должной моральной дисциплины, и более всего он опасается, что его дети станут «уличными крысами», которые бесцельно целыми днями болтаются на парковках у торговых центров, пока их родители заняты в своих офисах.

Поэтому он хочет подать сыну и дочерям пример решительности и целеустремленности, так как «вы же не можете просто сказать детям, чтобы они были вот такими»: а должны подать пример. Объективный пример, который он мог бы продемонстрировать, — это его продвижение наверх, что они воспринимают как нечто должное, как некую историю, которая принадлежит прошлому, но не их собственному прошлому, а будто это некий рассказ, который уже написан. Однако больше всего его тревожит то обстоятельство, что он не может представить детям свою трудовую жизнь как пример того, как они должны вести себя: высокие качества хорошей работы не являются высокими качествами хорошего характера.

Как я понял позже, источник этого страха — разрыв, который отделяет поколение Энрико от поколения Рико. Представители бизнеса и журналисты подчеркивают, что глобальный рынок и использование новых технологий являются фирменным знаком капитализма нашего времени. Такое утверждение достаточно верно, но упущен из виду еще один параметр изменения — новые способы организации времени, особенно рабочего времени.

Самым приметным знаком этого изменения может служить лозунг «Ничего долгосрочного!» Из трудовой деятельности как бы исключается традиционное развитие карьеры — шаг за шагом, через коридоры одного или двух учреждений; так же обстоит дело и с полной реализацией какого-либо одного набора навыков и умений в период трудовой деятельности. Сегодня молодой американец, имеющий за спиной хотя бы два года колледжа, должен быть готов к тому, что за время его трудовой деятельности ему придется сменить рабочее место, по меньшей мере, 11 раз, а базу своих навыков и умений, тоже, по меньшей мере, — три раза в течение сорока лет трудовой деятельности.

Некий управленец из компании «Американ Телефон Энд Телеграф» (ATT) утверждает, что принцип «Ничего долгосрочного!» изменяет само значение работы:

«В компании „ЭйТиТи“ мы должны продвигать в жизнь целую концепцию рабочей силы как чего-то условного, зависящего от обстоятельств, хотя большинство из этих „условных работников“ находится внутри наших стен. Понятие „работа“ заменяется понятием „проекты“ и „области деятельности“».

Корпорации тоже многие из своих задач переадресовали «глубинке», то есть то, что когда-то они делали постоянно у себя, в своих зданиях, они передали маленьким фирмам и людям, которые работают по найму на основе краткосрочных контрактов. Самый быстро растущий сектор американской рабочей силы — это, например, люди, которые работают по контракту с агентствами по временному трудоустройству.

«Люди как бы изголодались по переменам, — утверждает менеджер Джеймс Чэмпи, — рынок „влеком потребителем“ как никогда до этого в истории». Рынок, согласно этому утверждению, слишком динамичен, чтобы позволить год за годом делать вещи одним и тем же способом или делать одну и ту же вещь. Экономист Беннет Харрисон полагает, что источник этой тяги к изменениям находится в «нетерпеливом капитале», желании быстрого оборота; так, например, средняя продолжительность времени пребывания акций на американских и британских биржах сократилась на 60 % за последние 15 лет. Рынок полагает, что быстрый рыночный оборот лучше всего генерируется организационными изменениями.

Долгосрочный порядок, к которому стремится новый режим, надо отметить, сам по себе был короток — десятилетия, которые приходятся на середину XX века. Капитализм XIX века «кренился на бок» от катастрофы к катастрофе на фондовых рынках и от иррациональности в корпоративных инвестициях; дикие качели деловых циклов лишали людей уверенности в завтрашнем дне. Во время поколения Энрико, после Второй мировой войны, этот беспорядок был взят под контроль в большинстве развитых экономик: сильные профсоюзы, государство, гарантирующее социальное обеспечение, и крупномасштабные корпорации объединились, чтобы «произвести» эру относительной стабильности. Этот период времени, продолжительностью в 30 лет или около того, обозначает «стабильное прошлое», которому бросает вызов новый режим.

Изменение в современной организационной структуре сопровождается краткосрочным, контрактным или эпизодическим трудом. Корпорации стремились убрать бюрократические уровни, чтобы стать менее плоскостными и более гибкими организациями. Вместо организаций, существовавших в виде пирамид, менеджмент хочет сейчас придумать сетевую систему.

«Подобные сетям структуры легче в движении, чем пирамидальные иерархии, — заявляет социолог Уолтер Пауэлл, — они в большей степени готовы к переформированию и перенацеливанию, чем затвердевшие иерархии». Это означает, что как продвижения по карьерной лестнице, так и увольнения зачастую уже не базируются на ясных и фиксированных правилах, а рабочие задания четко не определяются; сеть постоянно переопределяет свою структуру.

Руководитель из компании «Ай Би Эм» (IBM) как-то сказал Пауэллу, что гибкая корпорация «должна стать архипелагом взаимосвязанных видов деятельности». «Архипелаг» — это вполне подходящий образ для определения коммуникаций в сетевой системе: коммуникации осуществляются подобно путешествию между островами — но, благодаря современным технологиям, со скоростью света. Компьютер стал ключевым фактором этой замены медленных, забитых «тромбами» коммуникаций, которые имели место в традиционной цепи передачи команд. Быстрорастущий сектор рабочей силы имеет дело с компьютерными услугами и программным обеспечением, это область, в которой трудятся Жаннет и Рико; компьютер сейчас используется буквально на всех работах, многими способами, и работниками всех рангов. (Пожалуйста, посмотрите таблицы 1 и 2 в Приложении, чтобы представить себе статистическую картину).

Из-за всех этих причин опыт существования Энрико в долгосрочном нарративном времени, его движения по установленным маршрутам стал нефункциональным. А Рико пытался объяснить мне — и, возможно, самому себе, — что материальные изменения, воплощенные в девизе «Ничего долгосрочного!», стали и для него нефункциональными — и в плане личностного поведения, и, особенно, в отношении семейной жизни.

Возьмите вопрос о причастности и преданности. Следование принципу «Ничего долгосрочного!» подвергает коррозии доверие, преданность и взаимные обязательства. Доверие, конечно, может быть чисто формальным делом; как, например, тогда, когда люди приходят к согласию в сделке или полагаются друг на друга в соблюдении правил игры. Но более серьезный опыт доверия обычно бывает менее формальным — это когда люди знают, на кого они могут положиться, если перед ними возникнет трудная, а то и почти неразрешимая задача. Чтобы такие социальные связи возникли, а затем пустили корни в трещинах и щелях социальных институтов, требуется время.

Краткосрочная структура современных институтов ограничивает период вызревания неформального доверия. Особенно часто вопиюще нарушаются взаимные обязательства тогда, когда новые предприятия продаются в первый раз. В стартующих фирмах долгие рабочие часы и интенсивные усилия требуются от всех, но когда фирмы становятся публичными, то есть когда они действительно могут предложить открыто реализуемые акции, основатели фирм часто готовы распродать их и получить живые деньги, кинув, как говорится, служащих низшего звена. Если некая организация, неважно новая она или старая, действует как гибкая свободная сетевая структура, а не управляется верхними эшелонами жесткими административными методами, то такая сеть тоже может ослабить социальные связи. Социолог Марк Грановеттер говорит, что современные организационные сетевые системы отличаются «силой слабых связей», под этим он отчасти подразумевает, что текучие формы ассоциации более полезны людям, чем долгосрочные связи, а отчасти — что сильные социальные связи, наподобие преданности, перестали быть обязательными. Эти слабые связи воплощены в командной работе, при которой команда продвигается от задания к заданию и состав ее все время меняется.

Сильные связи зависят, по контрасту, от долговременной ассоциации. И будучи более личностными, они зависят от стремления людей выстраивать устойчивые связи с другими. Отталкиваясь от слабых краткосрочных связей, существующих в сегодняшних институтах, Джон Коттер, профессор Гарвардской школы бизнеса, советует молодым людям работать скорее «снаружи», чем «внутри» организаций. Он отдает предпочтение консультированию перед перспективой оказаться «запутанным» в долгосрочном найме; преданность организации — ловушка в экономике, где «концепции бизнеса, проекты продукции, конкурентная сообразительность, капитальное оборудование и все виды знания имеют всё более короткие периоды жизни, доверия». Консультант, который руководил недавним сокращением сотрудников в компании «Ай Би Эм», говорит, что как только служащие «поймут [что они могут не зависеть от корпорации], они станут конкурентоспособными». Непривязанность и поверхностная кооперативность — эти доспехи для ведения дел с современной реальностью получше, чем поведение, которое базируется на ценностях верности и служения.

Временной параметр нового капитализма в большей степени, чем высокотехнологичная информация, глобальные фондовые рынки или свободная торговля, воздействует на эмоциональную жизнь людей вне их рабочего места. В применении к семейной жизни принцип «Ничего долгосрочного!» означает: «Продолжайте двигаться! Не привязывайтесь ни к чему и не жертвуйте ничем!». Во время нашего полета Рико в какой-то момент неожиданно взорвался: «Вы даже не можете себе представить, каким тупым я чувствую себя, когда говорю с моими детьми о привязанности! Это абстрактная ценность, они нигде ее не видят». Тогда, за ужином, я не понял этого эмоционального взрыва, который, казалось, возник из ничего. Но то, что он имел в виду, сейчас я понимаю как его рефлексию над самим собой. Он имел в виду, что дети не видят, что привязанность «практикуется» в жизни самих родителей или в поколении родителей.

Точно так же Рико ненавидит акцент на командной работе и открытой дискуссии, которыми отмечены просвещенные и гибкие организации в силу того, что эти ценности переносятся в сферу личной жизни. «Практикуемая» дома командная работа деструктивна, говорит об отсутствии родительского авторитета и твердой направляющей руки в воспитании детей. «Мы с Жаннет, — сказал он, — знавали множество родителей, которые забалтывали каждую семейную проблему до смерти из страха сказать „Нет!“, родителей, которые слишком внимательно слушали детей, предпочитая хорошо понимать их, но не применять власть». «Как результат, — подытожил он, — мы видели слишком много дезориентированных детей».

«Вещи должны оставаться цельными», — заявил мне Рико. И опять я сначала не очень уловил его мысль, тогда он пояснил, что имел в виду, на примере просмотра телепередач у них дома. Рико и Жанетт, что весьма необычно, ввели в доме правило обсуждать с сыновьями степень соответствия между кинофильмами или программами, которые мальчики смотрели по телевизору, и событиями, отраженными в газетах: «Иначе это просто некая мешанина из образов». Но большинство из этих связей касалось насилия или феноменов сексуальности, которые дети видели по телевидению. В свое время, его отец, Энрико, постоянно пользовался маленькими притчами, чтобы, поучая детей, лучше донести до них какие-то правила поведения; эти иносказания он заимствовал из опыта своей работы в качестве уборщика, например: «Нельзя не замечать грязь, ведь она сама по себе не уйдет». Когда я познакомился с Рико, в бытность его еще подростком, он воспринимал эти домашние образцы мудрости с известной долей стыдливости. Поэтому сейчас я спросил Рико, придумывает ли и он такие притчи или же просто извлекает этические правила из своего трудового опыта. Рико сначала ушел от прямого ответа: «Телевидение не так много показывает и говорит об этом». А затем сказал: «Ну, нет, я не говорю в таком стиле».

Поведение, которое приносит успех или просто обеспечивает выживание на работе, мало что может дать Рико для модели роли родителя. Действительно, для этой современной пары проблема носит противоположный характер — их заботит, как уберечь свои семейные отношения и не поддаться поведению краткосрочного типа, умонастроению «здравствуй-прощай», и, прежде всего, не поступиться такими ценностями, как преданность и причастность, которые обесцениваются на современной работе. На место хамелеоновских ценностей новой экономики, вроде формального долга, семья, какой ее видит Рико, должна поставить ценности доверительности, причастности и целеустремленности. Это достоинства долгосрочного характера.

Такой конфликт между семьей и работой ставит некоторые вопросы и о самом опыте взрослого человека. Как можно преследовать долгосрочные цели в обществе краткосрочного типа? Как могут поддерживаться в нем долговременные социальные отношения? Как может человеческое существо разработать нарратив своего самоосуществления и сконструировать историю своей жизни в обществе, «составленном» из эпизодов и фрагментов? Вместо этого новая экономика питается опытом, который текуч и кратковременен, меняется от места к месту, от работы к работе. Если бы я мог сформулировать дилемму Рико более масштабно, я бы сказал, что капитализм краткосрочного типа угрожает подвергнуть коррозии его характер, особенно те качества характера, которые связывают человеческие существа друг с другом и которые дают каждому из нас чувство устойчивого и поддерживаемого «Я».

К концу обеда мы оба погрузились в собственные размышления. Четверть века назад я полагал, что поздний капитализм достиг чего-то вроде своего конечного осуществления, при котором если даже и было больше рыночной свободы и меньше правительственного контроля, «система» тем не менее проникала в повседневный опыт людей, что она, как всегда, делала, используя факторы успеха и неудачи, доминирования и подчинения, отчуждения и потребления. Для меня самого вопросы культуры и характера вполне укладывались в эти знакомые категории. Но сегодня опыт молодого человека не может быть «схвачен» этим старым укладом мысли.

Разговор о семье, очевидно, заставил и Рико погрузиться в раздумья о своих этических ценностях. Когда мы направились в хвост самолета покурить, он вдруг сказал, что в прошлом был либералом, в великодушном американском смысле этого слова, что подразумевало стремление заботиться о бедных и хорошее отношение к меньшинствам, наподобие черных или гомосексуалистов. Нетерпимость Энрико по отношению к черным и к иностранцам заставляла его сына испытывать стыд. Хотя, как говорит Рико, с того времени, как он сам начал работать, он стал «культурным консерватором». Как и большинство его сослуживцев, он поносит «социальных паразитов» — они воплощены для него в фигуре женщины-матери, которая, сидя на пособии, тратит государственные чеки на выпивку и наркотики. Он также уверовал в твердые драконовские стандарты общественного поведения, которые противостоят ценностям так называемого «либерального воспитания», некоего подобия свободной дискуссии на производстве. Пример этого общественного идеала, по мнению Рико, — предложение, которое сейчас циркулирует в некоторых консервативных кругах: забирать детей у плохих родителей и помещать их в приюты.

Мое боевое оперение пришло в движение, и мы яростно заспорили, утопая в клубах дыма, который поднимался над нами. В начале мы не слушали друг друга. (Когда я просматриваю мои заметки, я понимаю, что Рико даже немного нравилось провоцировать меня.) Он знал, что его культурный консерватизм — это просто некое идеализированное символическое сообщество. На самом же деле он не стремился к тому, чтобы упрятать детей по приютам. У него, конечно, было мало взрослого опыта того консерватизма, который оберегает прошлое, например, другие американцы относились к нему каждый раз, когда он переезжал на новое место так, как будто бы его жизнь только начиналась, а прошлое предавалось забвению. Культурный консерватизм, на который он «подписался», принимает форму завета поддерживать связность, которая, как он чувствует, отсутствует в его жизни.

Что же касается семьи, то его ценности не просто вопрос ностальгии. На самом деле Рико не нравилась та практика родительского правления, которую на нем отработал Энрико. Он не хотел бы вернуться к тому линейному времени, которое определяло существование Энрико и Флавии, даже если бы и мог. Он посмотрел на меня с некоторой неприязнью, когда я сказал ему, что, будучи университетским профессором, имею пожизненное рабочее место. Он рассматривал неопределенность и риск, как вызов, продуцированный работой; в качестве консультанта он научился быть адаптивным командным игроком.

Но эти формы гибкого поведения не помогали Рико, когда он выступал в роли отца или члена «общины», ведь он хотел поддерживать устойчивые социальные связи и предложить своим детям надежное «руководство». А это противоречило разорванным связям на рабочем месте, дурному предчувствию, что его дети могут стать «крысами с проспекта». Всему этому Рико и противопоставлял идею долговременных ценностей. И, таким образом, попадал в ловушку.

Все особые ценности, на которые он ссылался, — это утвердившиеся, устойчивые правила: некий родитель твердо говорит «нет»; некое сообщество предписывает трудиться; иждивенчество является злом. «Причуды» обстоятельств исключаются из этих этических правил, ведь именно от этих случайных превратностей Рико и хочет защититься. Но трудно воплотить в жизнь такие «вневременные» правила.

Об этом свидетельствовали и слова, которые использовал Рико, чтобы описать свои передвижения по стране за последние 14 лет. Хотя многие из этих передвижений совершались не по его собственному желанию, он редко использовал пассивный залог, рассказывая подробно об этих событиях. Так, ему явно трудно давалось выражение «меня сократили»; вместо этого, описывая событие, которое сломало его жизнь в Миссури, он говорил: «я столкнулся с кризисом и я должен был принять решение». Вспомнив об этом кризисе, он сказал: «Я сам делаю свой собственный выбор и я беру на себя полную ответственность за то, что так много переезжаю». Это было очень похоже на то, что говорил его отец. Выражение «возьми ответственность на себя» — было самым важным в лексиконе Энрико. Но Рико не знал, как действовать согласно этому принципу.

Я спросил Рико: «Когда тебя сократили в Миссури, почему ты не протестовал, почему не сражался?»

«Да, конечно, я испытывал гнев, но это не приносит пользы. Не было ничего несправедливого в действиях корпорации, делающей свои операции более компактными. Что бы там ни было, я должен был сам справляться с последствиями. Мог ли я попросить Жаннет переехать со мной еще раз ради меня? Ведь для нее это было бы так же плохо, как и для детей. Так следовало ли мне просить ее? Кому я должен был написать письмо об этом?»

Не было действия, которое он мог бы предпринять. Как раз поэтому он чувствует себя ответственным за то событие, которое оказалось вне его контроля; он в буквальном смысле взял его на себя, как свое собственное бремя. Но что означает «взять на себя ответственность»? Его дети воспринимают мобильность как способ устройства этого мира; его жена действительно благодарна ему за то, что он ради нее решил переехать. И все же заявление «я беру ответственность на себя за все эти переезды» прозвучало в устах Рико как прямой вызов. Достигнув этого пункта нашего разговора, я понял, что последнее, что я мог сказать в ответ на этот вызов, было бы: «Каким же это образом ты мог считать себя ответственным»? Это был бы разумный вопрос и в то же время — оскорбительный, ведь он звучал бы как «ты в действительности ничего не значишь».

У Рико некое фаталистическое, унаследованное от старого мира восприятие людей, которые с рождения принадлежат к определенному классу или жили в определенных условиях и которые сделали максимум возможного в пределах этих ограничений. События, подобные увольнениям, происходили с ним вне его контроля; в таком случае он с ними справлялся. Что касается этого момента спарринга с Рико, который я только что процитировал, то он может прояснить, что чувство ответственности у Рико было более безусловным. Что привлекает внимание, так это его неуклонное стремление сделать так, чтобы его ответственность считали качеством характера, а не особенной линией поведения. Гибкость ситуации подвигла его к утверждению абсолютной силы воли — как основы его собственного этического характера.

Принятие на себя ответственности за события, которые тебе неподвластны, может показаться давно знакомым «приятелем», сопровождающим чувство вины, но вряд это можно отнести к Рико, по крайней мере, так показалось мне. Это отнюдь не погруженный в себя, занимающийся самобичеванием человек. Не утратил он и своего мужества, столкнувшись с обществом, которое кажется ему расколотым на фрагменты. Правила, которые он формулирует для человека с настоящим характером, могут показаться упрощенными или даже детскими, но, опять-таки, и с такой точки зрения нельзя судить его. Он в известной мере реалист: так, он не видел никакого смысла в том, чтобы известить письмом своих нанимателей о том хаосе, в который они ввергли его семью. Поэтому Рико сосредоточился на своей собственной всеохватной решимости сопротивляться, не желая плыть по течению. Он особенно хотел противостоять «кислотной» эрозии таких качеств личности, как верность, причастность, целеустремленность и решительность, которые по самой своей природе долгосрочны. Тем самым он утверждал вневременные ценности, которые как раз и свидетельствуют, кто он есть — навсегда, постоянно, сущностно. Его воля стала статичной; он попал в ловушку абсолютного утверждения ценностей.

Что отсутствует в пространстве между полярными противоположностями текучего опыта и статичного утверждения? Это нарратив, который мог бы организовать поведение человека. Нарративы — это больше, чем простые хроники событий, они дают форму движению времени вперед, предполагая объяснение причин, почему все происходит именно так, а не иначе, показывают последствия. У Энрико был нарратив для своей жизни, линейный и кумулятивный, некий нарратив, который имел смысл в высшей степени бюрократизованном мире. Рико же живет в мире, отмеченном краткосрочной гибкостью и текучестью; этот мир не предлагает многого в экономическом или в социальном плане, в отношении нарратива. Корпорации распадаются и сливаются, работы возникают и исчезают, и, таким образом, событиям не хватает связи. Созидательная деструкция, как утверждал Шумпетер, размышляя о предпринимателях, нуждается в людях, которые чувствуют себя комфортно, не размышляя о последствиях изменений или просто не желая знать, что произойдет дальше. Хотя большинство людей будет чувствовать себя достаточно неуютно, имея дело с переменами в такой беспечной и небрежной манере.

Конечно, Рико не хочет жить, как «человек Шумпетера», хотя в этой жестокой борьбе за выживание он показал себя не так уж плохо. «Изменение» означает просто медленное течение; Рико тревожится, что его дети будут «течь» этически и эмоционально, но, как и тогда, в истории с работодателями, у него нет ничего вроде письма, которое он мог бы написать своим детям, чтобы оно послужило им «руководством» во времени. Уроки, которые он хочет преподать им, столь же вневременны, как и его собственное чувство решимости, которое означает, что его этические принципы применимы, как ему кажется, к любому случаю. Смятение и волнение, которые несут перемены, заставили его впасть в противоположную крайность; возможно, поэтому он не может преподнести своим детям собственную жизнь в виде иллюстрированного рассказа, возможно, поэтому у того, кто его слушает, не возникает чувства, что перед ним человек, характер которого раскрывается в процессе жизни или что его идеалы со временем эволюционируют.

Я описал эту встречу, потому что опыт Рико со временем, местом и работой не уникален; не уникальна и его эмоциональная реакция. Обстоятельства времени при новом капитализме создали конфликт между характером и опытом, опыт «вывихнутого» времени угрожает лишить людей способности придавать своему характеру форму некоего устойчивого нарратива.

В конце XV века поэт Томас Хоклиф в своей поэме «Правление князей» восклицал: «Увы, где эта неизменность мира?». Еще раньше этот возглас звучал и у Гомера, и у Иеремии в Ветхом Завете. На протяжении почти всей своей истории люди принимали как должное тот факт, что их жизни могут претерпеть неожиданные метаморфозы из-за войн, мора или других несчастий, и поэтому, чтобы выжить, они должны были импровизировать. Наши родители и деды были полны тревоги и опасений в 1940 году, пережив Великую Депрессию и стоя лицом к лицу с гнетущей перспективой мировой войны.

Что отличает неопределенность сегодняшнего дня? То, что эта неопределенность существует без наличия какого-либо угрожающего исторического катаклизма, эта неопределенность как бы вплетена в повседневную деятельность энергичного капитализма. Нестабильность ныне воспринимается как норма, предприниматель у Шумпетера выступает в качестве идеального «Повседневного Человека». Возможно, коррозия характера — это неизбежное следствие этой нестабильности. Девиз «Ничего долгосрочного!» дезориентирует действия, рассчитанные на длительный период, ослабляет связи доверия и причастности и отлучает волю от поведения.

Я думаю, что Рико знает, что он одновременно и преуспевший, и запутавшийся человек. Гибкое поведение, которое принесло ему успех, ослабляет его собственный характер способами, для которых не существует эффективных противоядий. Если он, Рико, и есть тот самый «Повседневный Человек» для нашего времени, то его всеобщность определяется именно этой дилеммой преуспеяния и сомнения.