(Из цикла «Невстречи с самим собой»)

Он сидит, уставившись в неподвижность вечера, и пытается уловить рисунок в бликах воды на стекле, в лучиках света за окном, которые просачиваются сквозь кусты. Порой он бросает взгляд на часы без всякого желания узнать о времени, потому что оно ему ни к чему.

Как неподвижны эти вечера с их рутинной чередой умирания, которое угадывается и в плотных шторах на окнах, и в последних отблесках света, обрисовывающих все подробности притихшего домашнего интерьера, и в темных решетках, отбивающих всякую охоту выйти из дома за спичками, и в тусклом освещении на улице, которое отбрасывает длинные тени-обелиски на брусчатую мостовую. Вечер вбирает в себя дым сигареты, топит все в густой, как бы отвердевшей синеве, а на самом деле до того хрупкой, что она сразу куда-то исчезает, едва он возвращается мыслями к только что прочитанному сообщению о смерти Телониуса Монка. Как глупо, думает он, что в человеке все может перевернуться от заставшей его на улице вести о смерти того, кого он ни разу не видел, потому что их всегда разделяло огромное расстояние. Если он сейчас примется подсчитывать какое, заглянув предварительно в энциклопедию

«Эспаса», то вечерние тени совсем застынут и с улицы еще сильнее потянет запахом мочи.

Он помнит, что у него есть пленка с записью квартета Телониуса Монка, что там на сопрано-саксофоне играет сам Джон Колтрейн, что с той поры, как он слушал «My Favorite Things», прошла целая вечность, и теперь поздно листать календарь памяти.

Встав на четвереньки, он сдувает с магнитофонных пленок пыль и, лениво пробегая глазами надписи, сделанные цветными чернилами, отмечает мысленно, что они уже выцвели от времени. Вот она, эта пленка, — «My Favorite Things»!

А Телониус Монк умер на другой стороне планеты, и, быть может, последнее, что он вдохнул, — это дым сигарет, тех самых, чей запах сейчас наполняет комнату, где над всем нависла тяжесть недвижного вечера. А ему помнится чувственное дыханье Колтрейна в сопрано-саксофоне.

Он открывает бутылку вина, собираясь выпить в память человека, о чьей смерти кричит развернутая страница газеты. Он ставит бобину на магнитофон и усаживается рядом, чтобы не пропустить ни одной ноты, но вместо музыки раздается механическое шипенье, точно внутри зарылся кот-астматик.

Плохая запись, проносится в голове, и немудрено, ведь первые записи делались безо всякого опыта, второпях, лишь бы сделать своей собственностью эту музыку, заключить в ленту все богатство ее звуков, когда-то заполнявших концертные залы. Присвоить, чтобы не забылось, — вот главная цель! Эта музыка — свидетельство тех дней, где было начало и очевидный конец всего, но без преждевременных, а может, уже запоздалых оценок и выводов. Меж тем минуты проходят одна за одной, и это уже невыносимо, что тут думать — пленка испорчена. Слишком давно ее не слушали, столько было отъездов-переездов. А что, если закапать туда оливкового масла?

Он идет на кухню, возвращается с хлебным ножом, пробует вытащить из магнитофона ленту и видит, что она порвалась, вернее надорвалась, ну это еще полбеды!

И вот он снова на четвереньках, весь напрягся, точно хирург перед неотложной операцией. Даже вспотел, и пальцы кажутся слишком большими, неловкими для такой тонкой работы, но в конце концов ему удается склеить место разрыва.

Натянув ленту с помощью карандаша меж двух бобин, он снова вставляет ее в магнитофон. Вот теперь — да, теперь через несколько секунд «My Favorite Things» разгонит все тягостные мысли об этом застывшем во времени вечере. И чтобы должным образом отметить свою победу, наливает себе бокал вина до краев.

У него сжимается сердце от первых звуков музыки. Может, думает, так уже было, но затерлось в памяти, ведь это плач, да-да, это плач женщины, еле слышный, сдерживаемый, а вместе с плачем пробиваются голоса, это слова утешения, которые в чем-то убеждают, но они приглушены, невнятны, и невозможно разобрать их смысл. Тогда он встает с колен, усиливает звук, приникает ухом к динамику и наконец узнает — это плачет его мать! Голос сквозь слезы говорит о мечтах и надеждах, там, на другом берегу огромного океана, и плач такой тихий, но безутешный, а поверх утешительных голосов он наконец схватывает значение некоторых слов, что-то вроде: я всегда ожидала этой вести, так горько не быть там, рядом с ним; и вот тут проступает голос брата, более сильный и решительный, знакомый голос, который временами с яростью сплевывает слово «дерьмо»; а затем его перебивают голоса теток, дядьев и самых дальних родственников, которые вдруг всплыли в памяти. Родственники, друзья — сколько раз он обещал написать им, но бросал начатые письма на первой строке, а потом они оказывались в корзине для бумаги, вместе с пробками и бесчисленными окурками сигарет, выкуренных ночами ожидания, полудремы и невольно излившейся спермы.

Теперь он слушает стоя, уткнувшись лбом в стекло, а за окном ничего, кроме теней умирающего вечера. Голоса сменяют друг друга, и слышится звяканье фарфоровых чашечек, и чей-то шепоток предлагает рюмку коньяка, а следом кто-то, не различить кто, говорит, что надо дать рюмочку и старухе, а затем паузы, которыми незамедлительно воспользовался наглый кот-астматик, чье хрипловатое сипенье протискивается меж голосами, этот кот-невидимка живет во всех магнитофонах мира, вот и сейчас он мешает голосу дяди Хулио, а тот почти радостно говорит, что в той стране социальное страхование действует безотказно, и дальние родственники тут же наперебой расхваливают порядок в европейских учреждениях, и вот уже все согласным хором подхватывают, что тревожиться не надо, удар, само собой, страшный, но если подумать, бедняжка наконец-то обрел покой, мы же все знаем, каким он вышел из тюрьмы, совсем больной, и хоть бы кому пожаловался, мужество его не покидало до последней минуты, это говорит человек, который берется все оформить в консульстве, завтра же он непременно справится насчет цен в «Люфтганзе», но как знать, может, ему хотелось навсегда остаться на этой земле, рядом со стариком?

Ну да, именно этого ему и хотелось, и он нажимает кнопку stop. Затем смотрит в окно на улицу, которая кажется еще пустыннее и неподвижнее, чем всегда.

Теперь он собирается выйти, но на сей раз без ключей, поскольку знает, что больше не войдет в этот подъезд, не будет жить в этой квартирке одинокого человека и никогда не услышит «My Favorite Things» в исполнении квартета Телониуса Монка, где Джон Колтрейн играет на сопрано-саксофоне.