Крыши Тегерана

Сераджи Махбод

В небедном квартале огромной столицы живет семнадцатилетний Паша Шахед, и лето 1973 года он проводит главным образом на крыше, в компании своего лучшего друга Ахмета; юноши шутят, обсуждают прочитанные книги, строят планы на будущее. Паше нравится соседка, красавица Зари, и, хотя она еще в младенчестве обещана в жены другому, робкая дружба мало-помалу превращается в отчаянную любовь.

Но однажды ночью Паша оказывает услугу тайной полиции шаха. Последствия этого невольного поступка чудовищны, и уже невозможно жить по-прежнему, глядя на мир через розовые очки, — судьба толкает юношу и его друзей на смертельно опасную дорогу…

Впервые на русском языке!

 

ОТ АВТОРА

Выражаю признательность вам — Мэриэн Кларк, Тим и Сью Эллен Кейн, Суди Рафиан, Кевин Дэниэлс, Ким Левин, Нэнси Маквэй, Лора Хаббер, Мюжгян Сераджи, Мехри Сафари, Камран Хейдарпур, Доннел Грин, Дебби Шотуэлл, Нэнси Фаллах и Мауни Сераджи — за то, что неизменно подбадривали меня, пока я писал эту книгу. Каждый из вас по-своему заставил меня поверить, что моей историей стоит поделиться с читателями.

Стефани Хауз: искренне благодарю за ваши безошибочные прогнозы и проницательность, а также за то, что вы продолжаете мне помогать.

Мой дорогой Сепи, без вашей интуиции я не смог бы полностью раскрыть образ Паши. И спасибо за то, что без устали поддерживали меня вплоть до окончания книги.

Благодарю моих агентов, Даниэллу Иган-Миллер и Джоанну Макензи из «Браун энд Миллер литерари ассошиэйтс», за искреннюю преданность и твердость, и за то, что ускорили наступление событий, изменивших мою жизнь. Благодарю также Алека Макдоналда за содействие в качестве редактора и Марианну Фишер за то, что поддерживала меня с самого начала.

И наконец, выражаю признательность Эллен Эдвардс, моему одаренному и исполнительному редактору. Благодарю, что дали мне шанс, что взяли на себя ответственность и представили мою книгу на суд публики. Работая с вами, я приобрел бесценный опыт.

 

Зима 1974-го. Психиатрическая лечебница «Рузбех» в Тегеране

Я слышу пение. Повторяющиеся строчки, словно вода, плещутся на грани сознания.

Будь у меня книга, прочитал бы. Будь у меня песня, спел бы.

Я поворачиваюсь и вижу в нескольких метрах от себя старика — это он поет, монотонным невыразительным голосом. Место незнакомое. Я сижу в инвалидной коляске, на мне голубой халат. Меня согревает солнечный свет, проникающий из-за штор. Все это кажется очень странным.

Знал бы я танец, станцевал бы. Знал бы я стих, прочитал бы. Будь у меня жизнь, отважился бы. Будь я свободен, рискнул бы.

Во дворе, шаркая ногами, ходят люди всех возрастов и комплекций, одетые в голубые халаты. У них потерянный вид.

Неожиданно меня захлестывает вихрь чувств. Подбегает медсестра с добрым и круглым, как яблоко, лицом и, обнимая меня за плечи, кричит:

— Ко мне, помогите, помогите!

На помощь бросается мужчина в белой униформе и пытается удержать меня.

— Не вставай с кресла, дорогой, не вставай! — кричит Яблочное Лицо, а это означает, что я, должно быть, разбушевался.

Я пытаюсь сидеть спокойно и смотрю на старика в дальнем конце комнаты. Он вглядывается в меня, неистово твердя свою мантру:

Будь у меня конь, оседлал бы. Будь у меня конь, оседлал бы. Будь у меня конь…

Меня отвозят в палату с кроватью, и Яблочное Лицо говорит:

— Сейчас сделаю укол успокоительного, и тебе полегчает, миленький.

После укола голова и руки становятся невыносимо тяжелыми, а глаза незаметно закрываются.

 

1. Лето 1973-го. Тегеран

МОИ ДРУЗЬЯ, МОЯ СЕМЬЯ И МОЙ ПЕРЕУЛОК

В Тегеране принято летом спать на крыше. После полуночи сухая жара спадает, и те, кто спит на крышах, просыпаются рано утром вместе с солнцем, надышавшись свежего воздуха. Моей матери это не нравится, она часто напоминает, что каждый год с крыш падают сотни людей. Выслушивая эти предупреждения, мы с моим лучшим другом Ахмедом тайком улыбаемся друг другу, а потом поднимаемся по лестнице, чтобы провести ночь под звездами — такими близкими, что, кажется, до них можно дотянуться. Переулок внизу превращается в мозаику из теней и света. По пустынной улочке медленно тарахтит машина, стараясь никого не разбудить, а в отдалении беззлобно лает бродячая собака.

— Тебя зовет мать, — бормочет в темноте Ахмед.

Я с улыбкой примериваюсь для дружеского пинка, но Ахмед без труда откатывается в сторону.

Наш дом — самый высокий в округе, поэтому с нашей крыши лучше всего видно небо. Мы с Ахмедом называем звезды в честь друзей и любимых.

— У каждого есть своя звезда? — спрашивает Ахмед.

— Только у хороших людей.

— И чем ты лучше, тем больше твоя звезда?

— Больше и ярче, — говорю я каждый раз, как он задает один и тот же вопрос.

— И твоя звезда направляет тебя, когда ты в беде?

— Твоя звезда и звезды людей, которых ты любишь.

Ахмед закрывает один глаз и поднимает большой палец, чтобы заслонить звезду.

— Мне надоело смотреть на твое большое толстое лицо.

— Тогда заткнись и спи, — говорю я со смехом.

Я смотрю на бархатные провалы между светящимися точками.

Опуская взгляд к земле, я вижу знакомые очертания горной цепи Эльбурс, которая протянулась между пустыней и сине-зеленым Каспийским морем. На миг я отвлекаюсь, пытаясь понять, черная ли темнота или такая темно-синяя, что по контрасту кажется чернильной.

— Интересно, почему люди так беззастенчиво боятся темноты? — размышляю я, и Ахмед прыскает.

Его забавляет мой необычный словарь. С ранних лет я много читал. Однажды, когда собрались наши родственники и друзья семьи, отец позвал нас с Ахмедом и спросил меня, что такое жизнь. Я не задумываясь ответил, что жизнь — это случайная последовательность умело составленных эпизодов, свободно связанных воедино цепочкой характеров и времени. Друзья отца зааплодировали, чем очень меня смутили. Ахмед прошептал, что скоро мне торжественно присвоят звание мудрейшего семнадцатилетнего в мире, в особенности если я буду продолжать говорить слова вроде «беззастенчиво» и «умело составленные эпизоды».

Мы с Ахмедом только что закончили одиннадцатый класс и осенью пойдем в последний. Я с нетерпением ожидаю окончания средней школы и своего семнадцатилетия. Однако меня очень беспокоят планы отца — он хочет, чтобы я поехал в Соединенные Штаты изучать гражданское строительство. Когда-то мой отец работал лесничим, защищал национализированные леса от браконьеров, от незаконной вырубки. Сейчас он работает в офисе, курирует весь регион, у него в подчинении целая армия лесничих.

— Ирану крайне нужны инженеры, — при любом удобном случае напоминает мне отец. — Мы на пороге преобразования из традиционно аграрной страны в индустриальную. Человек с дипломом инженера из американского университета обеспечит себе и своей семье надежное будущее и вдобавок будет тешить себя тем, что до конца дней его станут называть «господин инженер».

Я люблю отца и никогда его не ослушаюсь, но я терпеть не могу математику и не хочу, чтобы меня называли «господин инженер». В мечтах я специализируюсь по литературе, изучаю древнегреческую философию, теорию эволюции, марксизм, психоанализ, ирфан и буддизм. Или же занимаюсь кино и становлюсь сценаристом либо режиссером — человеком, которому есть что сказать.

Я живу с родителями в районе для среднего класса. У нас обычный иранский дом со скромным двориком, большой гостиной и хозе — маленьким бассейном перед домом. В нашем квартале, как и везде в Тегеране, дома примыкали бы друг к другу, если бы не высокие стены между ними. В нашем доме два полноценных этажа, и моя комната занимает небольшую часть третьего, то есть находится в надстройке возле широкой террасы, с которой на крышу ведут массивные стальные ступени. Наш дом самый высокий и выходит на южную сторону.

— Я бы и даром не стала жить в доме, выходящем на север, — любит повторять моя мать. — У них не бывает солнца. И от этого размножаются микробы.

Она так и не закончила среднюю школу, однако обсуждает вопросы здоровья с апломбом выпускника Гарварда. У нее есть лекарства от любой хвори: травяной чай для излечения депрессии, настойка верблюжьей колючки для дробления камней в почках, цветочный порошок от насморка, сушеные листья, уничтожающие угри, и пилюли, помогающие вырасти вышиной с дерево, хотя в ней самой росту без обуви всего пять футов.

Покой летней ночи уходит, для семей начинается новый день, и наш переулок заполняется детьми всех возрастов. Мальчишки, гоняя дешевые пластиковые футбольные мячи, кричат и шаркают ногами, а девчонки, переходя от дома к дому, занимаются обычными для девочек делами. Женщины собираются кучками, и по тому, кто с кем стоит, можно определить, кто кому нравится. Ахмед разделяет эти сборища на три группы: восточный, западный и центральный комитеты по сплетням.

Ахмед — высокий худощавый паренек с ослепительной улыбкой на смуглом лице. Его сильное и стройное тело, твердые черты лица и яркие карие глаза опытному взгляду моей матери представляются олицетворением здоровья. Его любят в нашей округе, ведь он такой забавный. Я говорю ему, что если бы он более серьезно относился к своему Богом данному таланту, то мог бы стать великим комиком.

— Да, более серьезно, — откликается он. — Я могу стать самым серьезным клоуном в стране!

Я знаю Ахмеда с двенадцати лет, когда наша семья переехала в этот район. Мы впервые встретились в школе. Меня избивали три драчуна. Другие мальчишки стояли и смотрели, и только Ахмед бросился на выручку. Эти парни были большими и противными, и, несмотря на героические усилия, нам обоим сильно досталось.

— Я Паша , — представился я потом.

Ахмед улыбнулся и протянул руку для пожатия.

— Из-за чего случилась драка? — спросил он.

Я рассмеялся.

— А ты не знал? Зачем тогда вступился за меня?

— Трое против одного! Я этого не выношу. Конечно, я знал, что они нас одолеют, но это, по крайней мере, не так несправедливо, чем когда трое колотят одного.

Я сразу понял, что Ахмед навсегда станет моим лучшим другом. Меня покорили его отвага и доброта. Это происшествие связало нас и побудило моего отца, экс-чемпиона по боксу в тяжелом весе, учить нас боксу — к вящему ужасу матери.

— Ты приучишь их к насилию, — попрекала она отца, но тот был непреклонен.

Чтобы исправить положение, она повадилась поить меня желтоватой жидкостью с запахом конской мочи в жаркий летний день.

— Это поможет смягчить то, что отец делает с твоим характером, — уверяла она.

Мне нравился бокс, но мамино лекарство едва не заставило меня бросить занятия.

Через несколько месяцев тренировок наши удары стали твердыми, то есть короткими и быстрыми, а когда нужно — тяжелыми, и я захотел сразиться со школьными драчунами. Отец узнал о планах мести и вмешался.

— Садитесь, господин Паша, — сказал он однажды после тренировки.

Потом указал на Ахмеда.

— Присоединишься к нам?

— Конечно, господин Шахед, — ответил Ахмед.

И прошептал мне на ухо:

— Похоже, мы влипли, господин Паша!

— Когда мужчина осваивает бокс, — задумчиво начал папа, — он вступает в братство атлетов, никогда не поднимающих руку на людей слабее себя.

Мама бросила свои дела и встала рядом с отцом, храня строгое выражение лица.

— Но, папа, если мы не побьем людей слабее себя, то кого тогда нам бить? — спросил я в изумлении. — И, как бы то ни было, разве не глупо нарочно выбирать более сильных соперников?

Папа изо всех сил старался не смотреть на маму, а она впилась в него взглядом, как тигрица, выслеживающая оленя перед последним решительным прыжком.

— Я учил вас боксировать для самозащиты, — пробормотал он. — Не хочу, чтобы вы напрашивались на драку.

Мы с Ахмедом не могли поверить своим ушам.

— Я хочу, чтобы вы пообещали мне, что всегда будете чтить устав нашего братства, — настаивал отец.

Мы замешкались.

— Хочу, чтобы вы пообещали, — повторил он, повысив голос.

Итак, мы с Ахмедом нехотя вступили в братство атлетов, никогда не избивающих драчунов, которые расквашивают физиономии мальчишек слабее себя. В то время мы, разумеется, не подозревали, что такого братства не существует.

— Ираджу повезло, что твой отец заставил нас пообещать, — сказал Ахмед, и мы оба рассмеялись.

Ирадж — мелкий неряшливый парнишка с длинным острым носом и загорелым, как у индийца, лицом. Он очень умный, у него самые хорошие оценки в нашей школе. Он любит физику и математику, два предмета, которые я больше всего ненавижу.

Я уверен, что Ираджу нравится старшая сестра Ахмеда: когда она идет по переулку, он не может оторвать от нее глаз. Все знают, что нельзя влюбляться в сестру друга, как если бы она была девушкой из другого района. На месте Ахмеда, если бы я застукал Ираджа, как тот глазеет на мою сестру, я бы ему наподдал. Но я не Ахмед.

— Эй, — кричит он, стараясь не улыбаться, когда видит, что Ирадж вздрагивает, — перестань пялиться на нее, или я нарушу клятву, данную священному сообществу братства боксеров!

— Священное сообщество братства боксеров? — с улыбкой шепчу я. — Сообщество и братство — это почти одно и то же. Не следует использовать их в одном предложении.

— Ох, заткнись, — смеется Ахмед.

Ирадж — чемпион по шахматам в нашем квартале. Он настолько силен, что никто не хочет больше соревноваться с ним. Когда мы гоняем мяч в переулке, он играет в шахматы сам с собой.

— Кто выигрывает? — ухмыляется Ахмед.

Ирадж не обращает внимания.

— Ты когда-нибудь побивал сам себя? — спрашивает Ахмед. — А мог бы, знаешь, не будь ты чертовски занят моей сестрой.

— Я не занят твоей сестрой, — мямлит Ирадж, закатывая глаза.

— Ладно, — кивает Ахмед. — Если тебе не удастся себя побить, дай мне знать, и я с радостью сделаю это за тебя.

— Знаешь, — поддразниваю я, — обычно я страшно злюсь, когда он глазеет на твою сестру, но, наверное, не так уж плохо иметь шурина — чемпиона по шахматам.

— Прикуси язык, — ворчит Ахмед, — или я совершу набег на кладовку твоей матери и приготовлю специальное питье, от которого у тебя на языке вырастут волосы.

Угроза действует. Я тут же вспоминаю, как мать, применив свое уникальное знание и прислушавшись к интуиции, диагностировала меня как ярко выраженного интроверта.

— Знаешь, что происходит с людьми, которые все держат в себе? — спрашивает она. — Они заболевают.

Я возражаю, что я не интроверт, и она напоминает мне случай, когда я четырех лет от роду свалился с лестницы. В тот день к нам приехали в гости мои тети, дяди и бабушка с дедушкой. Мать подсчитала потом, что у родственников, наблюдавших, как я скатываюсь с двух лестничных пролетов, едва не случилось два сердечных приступа, три удара и множество мелких бед.

— Ты в трех местах сломал голень! — причитает она. — Врач говорил, что после такого перелома плачут даже взрослые мужчины, но только не ты. Знаешь, как подобный стресс влияет на организм?

— Нет, — говорю я.

— Он вызывает рак.

После чего она три раза плюет через плечо, чтоб не сглазить.

Чтобы я не замыкался в себе, она заставляет меня пить темное варево, по виду и запаху напоминающее использованное моторное масло. Я жалуюсь, что снадобье ужасно на вкус, но она велит мне замолчать и перестать хныкать.

— Я думал, это зелье должно было вытащить меня из скорлупы, — напоминаю я ей.

— Тише, — командует она, — нытье не поможет. Если хочешь быть успешным в жизни, ты должен стать экстравертом. Интроверты превращаются в одиноких поэтов и нищих писателей.

Однажды Ахмед пустился в размышления:

— Итак, машинное масло делает тебя экстравертом, а лошадиная моча помогает снова заползти в свою скорлупу. К тому времени, как мать разберется с тобой, ты превратишься в полную развалину.

 

2

СЛЕЗЫ ФАХИМЕХ И МОКРЫЕ ВОЛОСЫ ЗАРИ

Мы проводим летние ночи на крыше, блаженствуя в распахнутом настежь убежище на высоте птичьего полета. Наши слова не замыкаются стенами, а мысли не облекаются в форму страха. Часами я выслушиваю истории Ахмеда о его молчаливых встречах с Фахимех, девушкой, которую он любит. Его голос становится нежным, а лицо смягчается, когда он рассказывает, как она откидывает назад длинные черные волосы и смотрит на него — а это должно означать, что она его тоже любит. Иначе с чего бы она вела себя с ним так скованно? Мой отец говорит, что персы верят в бессловесное общение — взгляд или жест заключает в себе гораздо больше, чем книга с множеством слов. Отец у меня большой специалист молчаливого общения. Когда я сделаю что-то не так, он только глянет — и становится обидно, как от хорошей оплеухи.

Я слушаю голос Ахмеда, без устали болтающего о Фахимех, а мой взгляд обычно блуждает по соседскому двору, где с родителями и маленьким братом Кейваном живет девушка по имени Зари. Я никогда не видел Фахимех вблизи, так что, когда Ахмед рассказывает о ней, я представляю себе Зари: ее изящные скулы, улыбающиеся глаза, бледную нежную кожу. Почти все летние вечера Зари проводит за чтением, сидя на краю маленького домашнего хозе под вишней и болтая в прохладной воде хорошенькими ножками. Я запрещаю себе смотреть чересчур долго, потому что она обручена с моим другом и наставником Рамином Собхи, студентом-политологом с третьего курса Тегеранского университета. Все, включая родителей, называют его Доктором. Любить девушку друга — это низость, и каждый раз, думая о Докторе, я стараюсь выбросить из головы все мысли о Зари, но любовные терзания Ахмеда мешают мне сохранять ясность рассудка.

Каждый день Ахмед за десять минут доезжает на велосипеде до квартала, где живет Фахимех, в надежде хотя бы мельком увидеть ее. Он говорит, у нее есть два старших брата, они защищают ее, как ястребы. Все знают — если кто-то обидит ее, не избежать тому сломанного носа, вывихнутой челюсти и большого фингала под глазом. Если бы братья Фахимех узнали, что Ахмед увлечен их сестрой, они бы сделали уши самыми крупными частями его тела, то есть изрезали бы его на мелкие кусочки.

Ахмед не из тех, кому можно помешать, и вот он выбирает день, когда братья Фахимех выходят на улицу, и умышленно врезается в стену. Он стонет и скрипит зубами от боли, и ребята отводят его к себе домой, дают пару таблеток аспирина, перевязывают его покалеченное запястье какой-то тряпицей. Фахимех всего в нескольких шагах от него и прекрасно понимает, что именно затевает красивый незнакомец.

Теперь Ахмед преспокойно ездит к ним в переулок и проводит часы напролет с братьями. Они разговаривают обо всем на свете, начиная с национальной иранской футбольной команды этого года и кончая возможными призерами следующего. Он говорит, что не возражает, если братья Фахимех заболтают его до смерти, быть бы только рядом с ней. Они весь день играют в футбол, и Ахмед вызывается быть вратарем, хотя вратарь он никудышный. Пока другие парни гоняют мяч под палящим зноем тегеранского дня, Ахмед стоит на месте. Предполагается, что он защищает ворота своей команды, но на самом деле он смотрит на Фахимех, а девушка наблюдает за ним с крыши дома.

Проходит всего несколько игр, и Ахмед вынужден отречься от поста голкипера. Он настолько поглощен созерцанием Фахимех, что оказывается не готовым к атакам противника, и его команда всегда проигрывает, по крайней мере пять или шесть очков. Когда Ахмед играет форвардом, команда снова начинает выигрывать, но тогда ему приходится бегать за мячом, а не переглядываться с Фахимех.

Итак, Ахмед предлагает план. На следующий день я должен пойти с ним. Он познакомит меня со своими новыми друзьями и постарается, чтобы я оказался в команде противника. Во время решающего матча я пульну мячом ему в колено, а он разыграет неудачное падение и серьезную травму. Тогда ему придется снова играть вратарем. Он станет вратарем-мучеником, который играет, превозмогая боль, — это, без сомнения, произведет впечатление на Фахимех.

Я соглашаюсь, но в глубине души беспокоюсь, что подумает обо мне Фахимех, если я свалю с ног Ахмеда. Но потом я представляю себе тот день, когда мы расскажем ей, что все это было подстроено, чтобы вернуть Ахмеда на место вратаря.

— Только не врежь мне по-настоящему, — с улыбкой предупреждает Ахмед.

— Не сомневайся, хирург-ортопед будет наготове, — в тон ему отвечаю я.

— Ох, перестань. Ты же знаешь, у меня хрупкие кости. Только ударь легонько, остальное я сделаю сам.

План выполнен мастерски. Ахмед заслуживает золотой медали за изображение мучений и «Оскара» за роль вратаря, получившего ужасную травму. Глядя на его лицо, сияющее от сознания того, что на него смотрит Фахимех, я боюсь, как бы он и вправду не ушибся, бесстрашно ныряя вправо и влево, под ноги нападающих, — и все это на асфальте. Ладони и локти расцарапаны, брюки на коленях разорваны. Он морщится от боли, отдает мяч и украдкой поглядывает на крышу, откуда за ним внимательно наблюдает Фахимех. Я вижу даже, как она ему улыбается.

Брат Фахимех ловит мой взгляд, и я понимаю — я больше ему не нравлюсь, точно так же, как мне не нравится Ирадж, потому что он пялится на сестру Ахмеда. Он не пожимает мне руки, когда я прощаюсь со всеми. Он выше и крупнее меня, и я ухожу успокоенный — если он когда-нибудь решит навредить мне или Ахмеду, мне не придется предавать святое братство боксеров.

Проходит недели две. Я сижу в потемках на крыше. Вершины деревьев раскачиваются от легкого ветерка. Тут я слышу, как открывается, а затем захлопывается дверь во дворик Зари.

«Не смотри», — решительно говорю я себе, но, едва я узнал этот звук, мое сердце заколотилось. «Возможно, это Кейван», — уговариваю я себя. Я закрываю глаза, но при этом обостряется слух и сердце бьется еще сильнее. Через двор шлепают босые ноги, журчит вода в хозе от медленных движений ее ступней, и с тихим ритмичным шелестом, хорошо знакомым мне по многим часам чтения, переворачиваются страницы книги. К тому времени, как на мою крышу забирается Ахмед, она успевает прочитать четыре страницы. Он медленно усаживается на низкую стену, разделяющую крыши, и трясущимися руками зажигает сигарету. На краткий миг огонек от спички освещает его заплаканные глаза.

— Что-то случилось? — спрашиваю я.

Он мотает головой, но я ему не верю. Мы, персы, слишком глубоко погружены в несчастья, чтобы сопротивляться отчаянию, когда оно постучится в нашу дверь.

— Ты уверен? — настаиваю я, и он кивает.

Я решаю оставить его в покое, ведь именно этого ожидаешь от людей, когда не хочется разговаривать.

Несколько минут он сидит, словно окаменев, пока тлеющий кончик сигареты не подползает к пальцам, потом шепчет:

— У нее есть поклонник.

— У кого?

Я гляжу вниз, на Зари; ее ступни цвета слоновой кости колеблют отражение луны в воде, и она сверкает, как жидкое золото.

— У Фахимех. Парень, который живет за два дома от нее, завтра вечером посылает к ней в дом своих родителей.

Я в растерянности. Я не знаю, что сказать. Люди, упорно сующие нос в чужие дела, редко знают, что сказать или сделать. Интересно, зачем они вообще спрашивают? Я прикидываюсь, будто рассматриваю мерцающие огни города, теряющиеся в сумрачной дали.

— Когда ты об этом узнал? — спрашиваю я наконец.

— Ты вечером ушел, а мы с ее братьями пошли во двор выпить холодной воды, и тогда они мне сказали.

— Она была поблизости?

— Да, — говорит он, пристально глядя в небо, чтобы не дать слезам пролиться. — Она наливала воду из кувшина в мой стакан, когда они мне сказали.

Он вспоминает о сигарете и глубоко затягивается.

— Я сидел на стуле, а она стояла рядом, почти наклонившись надо мной. Она все время, не мигая, смотрела мне в глаза.

Ахмед горько усмехается.

— Она была так близко, что я чувствовал на лице ее дыхание, от ее кожи пахло чистотой — как от мыла, только приятнее. Один из братьев спросил, собираюсь ли я поздравить их маленькую сестру, но слова застряли у меня в горле.

Ахмед опускает голову, по щекам текут слезы. Роняет окурок и наступает на него.

— Она слишком молода, — шепчу я. — Ну, скажи мне, сколько ей — семнадцать? Как могут они выдавать замуж семнадцатилетнюю девочку?

Ахмед безмолвно качает головой.

— Может быть, ее родители отвергнут его, — говорю я, чтобы посеять в его сердце надежду.

— Он нравится ее близким, — говорит Ахмед и вытаскивает из пачки еще одну сигарету. — Он выпускник колледжа, ему двадцать шесть, он работает в Министерстве сельского хозяйства. У него есть машина, и скоро он купит собственный дом в районе Тегеран-Парс. Они ему не откажут.

Он закуривает и протягивает мне пачку. Я представляю себе, как неожиданно появляется мой отец и пригвождает меня к месту неодобрительным взглядом, задевающим больше, чем хорошая оплеуха. И отказываюсь.

Я смотрю на печальное лицо Ахмеда и жалею, что ничем не могу ему помочь. Для нас обоих это историческая ночь. Мы переживаем первое серьезное разочарование в жизни. Это грустно, но, должен признаться, и волнующе. От этого я чувствую себя взрослым.

— Ты знаешь, как это больно? — спрашивает Ахмед между затяжками.

Я отчаянно желаю принять на себя его боль.

— Ну, я читал о таком в книгах, — признаюсь я с некоторым смущением.

Потом смотрю в сторону дворика Зари и добавляю:

— Но пожалуй, могу себе это представить.

Вечером следующего дня Ахмед просит меня пойти с ним в переулок, где живет Фахимех. Я соглашаюсь, хотя мне и не хочется встречаться с ее братьями, особенно с тем, который ненавидит меня за то, что я веду себя как Ирадж. Солнце село, один за другим зажигаются фонари. Некоторые жители только что полили свои деревья и тротуары, как это принято в Тегеране, и запах мокрой пыли несколько смягчает сухую вечернюю жару. Какие-то парни очень шумно играют в футбол. Полагаю, это финальная вечерняя игра. Женщины, собравшись вместе, беседуют, а молодые девушки со смехом бегают, взявшись за руки.

Я никогда не видел, чтобы Ахмед был так опечален. Мы ходим взад-вперед по переулку, и он замедляет шаги каждый раз, когда мы приближаемся к дому Фахимех. Он прислоняется лбом к камню и закрывает глаза.

— Я чувствую ее по другую сторону этих стен, — шепчет он. — Она знает, что я здесь. Мы дышим одним и тем же воздухом.

Мимо проходят знакомые Ахмеда. Они не против поболтать, но ни Ахмед, ни я не расположены к разговору, и мы продолжаем вышагивать. Мы снова подходим к дому Фахимех, Ахмед останавливается и упирается кулаками в кирпичи, как измученный воин у подножия крепости.

А в доме компания взрослых обсуждает соглашение между двумя молодыми людьми сроком на всю жизнь. Мать будущей невесты обычно счастлива и горда, если только претендент не полный неудачник. Мать будущего жениха сдержанна и спокойна; она в уме все примечает, чтобы воспользоваться этим позже, если брак не будет заключен. До тех пор, пока пара не вступит в счастливый союз, эти наблюдения останутся в ее памяти. Кто знает, как могут сложиться отношения между двумя незнакомыми людьми? Если семье суждено распасться, ценная информация всегда поможет перевесить чашу весов в ее сторону. Все здесь законная добыча, начиная с цвета обоев в гостиной и кончая габаритами зада будущей тещи. Отцы приветливы и больше озабочены едой и питьем, похваляясь, как это принято у отцов, кто своими высокопоставленными знакомыми, а кто и выгодной аферой с превосходным земельным участком у Каспийского моря. Существуют еще тетушки, дядюшки, другие члены семьи и лучшие друзья — все они счастливы оказаться здесь, потому что им больше нечем заняться.

Все разговоры в основном о деньгах. Чем владеет жених? Есть ли у него дом? Водит ли он машину? Какая модель и год выпуска? Мы рассчитываем на американскую марку, «бьюик» или «форд». Каково приданое? Сколько семья жениха платит семье невесты? Каковы будут алименты, если случится развод?

Обычно будущие невеста и жених сидят отдельно и не разговаривают. Они избегают даже смотреть друг на друга. Я знаю, Ахмеду интересно, о чем думает Фахимех, тихо сидя в переполненной народом комнате. К примеру, меня беспокоило бы именно это, если бы я любил Зари и ее выдавали замуж за кого-то другого, кроме Доктора. Мне интересно было бы узнать, думает ли Зари обо мне. Мне интересно было бы узнать, прихорашивалась ли она, и если да, то я спрашивал бы себя зачем. Разве она не хочет, чтобы мой соперник считал ее некрасивой и не захотел взять замуж? Я бы сильно ревновал к этому мужчине, который будет смотреть в ее красивые голубые глаза и мечтать о том, как обнимет ее, притронется к ее лицу, почувствует прикосновение ее теплого тела.

«Господи, я так рад, что не люблю Зари; бедный Ахмед, наверное, ужасно мучается».

Мы ждем до десяти вечера, но из дома Фахимех никто не выходит. Мы возвращаемся на велосипедах к себе, быстро ужинаем, потом забираемся на крышу. В гнетущем молчании медленно ползут часы. Кажется, что контуры Эльбурса не возносятся вверх, как обычно, а съеживаются в наступающем сумраке. Жара не спадает, и возникает ощущение, что мы сидим, обливаясь потом, дни напролет. Что можно сказать семнадцатилетнему мальчику, влюбленному в семнадцатилетнюю девочку, которую собираются продать за несколько тысяч персидских туманов приданого и сомнительное обещание счастья?

— Думаю, ты должен сказать ей, что любишь ее, — выпаливаю я вдруг.

Ахмед насмешливо фыркает.

— Какой от этого толк? И потом, разве она этого не знает?

— Может быть, знает… может быть, она думает, что ты, возможно, любишь ее, но она ведь не знает наверняка. Ты не говорил ей о своих чувствах и, конечно же, ничего не сделал, чтобы ей это доказать.

— Я каждый день мысленно разговариваю с ней, — мямлит он.

Его ответ вызывает у меня улыбку.

— Ахмед, она — единственный человек, который может остановить свадьбу. Ее родители могут все-таки заставить ее выйти за него. Даже если твои действия ничего не изменят, ты должен дать ей повод для борьбы.

— Думаешь, она может? — спрашивает Ахмед.

В его голосе трепещет искреннее изумление.

— Думаю, сможет, если ты вмешаешься, а если нет — что ты теряешь?

Над дверью Зари загорается свет. Она выходит во дворик, грациозно опускается на колени на краю хозе. Ночной прохлады никак не дождаться, и Зари наклоняется вниз и немного в сторону, опускает волосы в воду, потом ловко скручивает их и закалывает на голове. По шее и спине стекают капли. Наверное, я слишком долго смотрю во двор Зари.

— Значит, — почесывая макушку, говорит Ахмед задумчиво, — ты считаешь, если бы кто-то подошел к Зари и сказал, что любит ее, она передумала бы выходить замуж за Доктора?

— Дело не в этом… тут другое, — запинаюсь я. — Зари хочет замуж за Доктора, так что вопрос это не простой. И потом, я не имею в виду Зари и себя. То есть я говорю о тебе с Фахимех.

Чтобы скрыть улыбку, Ахмед прикусывает нижнюю губу.

— Думаешь, она пойдет против воли родителей?

— Я же сказал, у Зари другая ситуация! — рычу я.

— Я не имел в виду Зари. Я говорил о Фахимех.

На этот раз Ахмед даже не пытается спрятать улыбку.

— Так ты думаешь, она пойдет против воли родителей? — повторяет он.

Я трясу головой, чтобы прогнать мысли о Зари, и отвечаю:

— Ради любви люди совершают удивительные вещи. В книгах полно замечательных историй на эту тему, и, знаешь, эти истории не сплошные выдумки. Они неотъемлемая часть жизни написавших об этом людей, поэтому преподают читателям бесценные уроки.

Ахмед замечает знакомый блеск в моих глазах, качает головой и хмыкает.

— Я знаю, мне надо больше читать.

Горячее солнце висит высоко в небе, и я понимаю, что проспал. Я вижу, что Ахмед уже ушел, и с меня немедленно слетает сонный дурман. Я сбегаю вниз, надеваю ботинки и бормочу приветствие маме. Она идет по коридору с большим стаканом особого машинного масла для меня. Скорчив мину, я устремляюсь мимо нее во двор, к велосипеду.

— Куда ты? — окликает мать. — Не позавтракал!

— Нет времени! — вскакивая на велосипед, кричу я.

Она вполголоса ругается.

Я изо всех сил кручу педали и, завернув за угол, обмираю. Несколько парней удерживают братьев Фахимех, а у Ахмеда лицо залито кровью. Слышны визг и крики. Старший брат Фахимех велит Ахмеду убираться. Ахмед спокойно стоит на месте, никто его не сдерживает. Я соскакиваю с велосипеда и подбегаю к нему.

— Что происходит? — с тревогой спрашиваю я.

Ахмед не отвечает, и я, предполагая худшее, поворачиваюсь к нападающим. Я заставляю себя расслабиться и подготовиться к бою, легонько подпрыгивая и потряхивая кистями, чтобы разогреть их перед тем, как сжать в кулаки.

Ахмед ласково улыбается и берет меня за плечо.

— Я последовал твоему совету. Я пытался сказать Фахимех, что люблю ее, — объясняет он, указывая на девушку, рыдающую на крыше, — но, похоже, это услышал весь свет.

Фахимех наблюдает за нами, прекрасно понимая, что семнадцатилетний паренек сделал первый шаг к тому, чтобы стать мужчиной, дав ей почувствовать себя женщиной больше, чем сумели это сделать все тетушки, дядюшки и все формальности предшествующего вечера. Если ей придется выйти за мужчину, которого выбрали родители, она, по крайней мере, будет знать, что ее любит человек, не побоявшийся пойти наперекор традиции.

Я надеюсь только, что ради Ахмеда она проявит смелость не повиноваться родителям.

Несколько дней спустя мама за ужином пересказывает слухи о прелестной молодой девушке из соседнего квартала, которую против воли выдают замуж за нелюбимого человека.

— Я не знаю ее, — говорит она, — но ужасно переживаю.

Я внимательно слушаю, сохраняя бесстрастное выражение лица.

— Я слышала, что она заперлась в комнате и отказывается есть и разговаривать с кем бы то ни было.

Отец качает головой.

— Пора родителям в этой стране уяснить себе, что душа их детей важнее традиций. Вы, молодые люди, должны взять на себя ответственность за ваше будущее, — говорит он мне. — Если человек достаточно взрослый, чтобы жениться, у него наверняка хватит ума решить, зачем ему жениться, черт побери.

Мать кивает.

Вечером после ужина я снова забираюсь на крышу. Я чую запах сигареты Ахмеда, слышу его шаги на лестнице, и вот наконец он устраивается рядом со мной.

— У меня есть звезда там, наверху? — спрашивает он.

Я знаю, он не ждет ответа.

— Я вижу твою, — утверждает он, указывая на яркую звезду высоко над горизонтом. — Она ослепительна!

— Это не моя, — невольно улыбаясь, возражаю я. — Слишком яркая. Наверное, это Фахимех. Свет такой яркий, потому что она думает о тебе.

Ахмед со вздохом вытягивается на спине и закрывает глаза. Я следую его примеру, понимая, что приглушенного звучания ночной симфонии не хватит, чтобы избавить нас от тревог. Я вдыхаю запах мокрого асфальта и наслаждаюсь тем, как ночной ветерок овевает закрытые глаза.

 

Зима 1974-го. Психиатрическая лечебница «Рузбех» в Тегеране

Очнувшись, я переворачиваюсь под одеялом — все накопленное тепло тут же улетучивается. Я так и лежу с закрытыми глазами — рассудок мой слишком изможден, чтобы воспринимать то, что я могу увидеть. Я слышу глухое постукивание трости, а вслед за ним — шарканье шлепанцев по линолеуму, приглушенное тиканье наручных часов в ящике тумбочки. Эти негромкие звуки мешают мне заснуть. Я один в комнате и чувствую себя потерянным без ритмичного пения старика. Я переворачиваюсь обратно и обнаруживаю, что простыни совсем остыли. Я думаю, смогу ли когда-нибудь снова открыть глаза.

Проходит то ли несколько минут, то ли несколько дней, когда я опять прихожу в себя. Я замечаю на кистях и предплечьях розовые заплатки новой кожи. Она выглядит очень нежной, но не болит. «У меня были ожоги? Почему? Кто-то пытался меня убить?» Не то чтобы меня это волновало. Затылок отзывается болью на вялое биение пульса, а каждый медленный вдох дается с трудом, словно я поднимаю что-то тяжелое. Болят ушибленные ребра.

Днем и ночью меня одолевают сновидения. Темные тучи перекатываются над крышей нашего дома — так близко, что до них можно достать рукой. Рядом сверкает молния, и гром сбивает меня с ног. Я открываю глаза и вижу в дальнем углу комнаты инвалидное кресло. «Могу ли я ходить? Или я парализован? Может быть, я упал с крыши, как всегда боялась мать. Или кто-то меня столкнул? Зачем?» Новые страхи, новые часы беспамятства.

В следующий раз тучи еще темнее. Я по-прежнему на крыше. Я вижу одетого в черный костюм человека, он смотрит на меня снизу. Сверкают хищные глаза. У него обрюзгшее лицо. Он орет что-то в рацию, зажатую в руке. Воздух наполняется приглушенным рокотом, напоминающим сердитый рев, в чем-то схожий по свирепости с громом. По переулку несется холодный ветер, поднимая пыль и мусор, и все вокруг становится по-зимнему серым. Не могу понять, отчего у меня по спине ползут мурашки — то ли виноват стоящий внизу человек, то ли темные тучи над головой.

 

3. Лето 1973-го. Тегеран

КРАСНАЯ РОЗА

Невозможно не любить Доктора. Толстые круглые очки слегка увеличивают его улыбающиеся карие глаза. Всегда опрятный, он похож на молодого профессора. Спокойные манеры и приятный сильный голос обезоруживают его злейших врагов. Он живет поблизости со своими родителями, господином и госпожой Собхи, и часто навещает Зари.

Когда мы на улице играем в футбол, Доктор подбадривает нас, подпрыгивает на месте и болеет за обе команды, восхищаясь бесхитростными играми. Иногда мы приглашаем его поучаствовать, но он смеется и отвечает что-нибудь вроде: «Ой, нет, нет. Я слишком старый». Потом поворачивается к Зари, а она улыбается и пожимает плечами, словно говоря — делай, что хочешь. Но он никогда к нам не присоединяется, и я его не виню. Что подумали бы соседи, увидев, как молодой ученый, обрученный с самой хорошенькой девушкой на нашей улице, гоняется за пластиковым мячом с ватагой парней?

Я восхищаюсь Доктором, но не могу заставить себя не думать о Зари. В этом, конечно, я никогда не признаюсь, особенно если учесть, как мы донимаем Ираджа за то, что он глазеет на сестру Ахмеда. Мои мысли о Зари в основном чистые и невинные. Самая постыдная фантазия, в которой я давал себе волю, такова: если я когда-нибудь женюсь, пусть моя жена будет в точности как она, умная, красивая, деликатная, порядочная и вежливая, — ведь это все, что мужчина хочет найти в женщине, как я думал. Разбор качеств Зари, однако, быстро оканчивался тем, что я представлял себе наш первый поцелуй в ночь женитьбы, отчего казалось, будто мои жилы наполняются кипятком. Наши лица сближаются, она закрывает сияющие глаза, и я вдыхаю ее тонкий аромат, в приливе нежности прижимаясь губами к ее губам. В этот момент я приказывал себе остановиться, и с тех пор меня не посещали подобные мысли о ней, по крайней мере осознанно.

Доктор всегда читает, даже на ходу. Ахмед клянется, что пару раз видел, как тот налетал прямо на фонарный столб. Он стал моим другом и наставником на правах одного из немногих людей, которым нравятся те же книги, что и мне. Он восхищается философией Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Жана Поля Сартра и Бертрана Рассела. У него есть все пьесы Бертольта Брехта и Джорджа Бернарда Шоу, произведения великих американских писателей, таких как Джек Лондон, Джон Стейнбек и Говард Фаст.

С Доктором меня познакомил Ахмед.

— Он самый умный парень в нашем квартале. Гораздо умнее тебя, — поддразнил он меня.

А потом прошептал, оглянувшись по сторонам:

— Думаю, он из тех, кто не любит шаха.

— Вполне логично, — пробормотал я.

Я знал, что большая часть студентов университета — истовые противники режима тирании.

— Почему он такой умный? — спросил я.

— Не зря его называют Доктором, — ответил Ахмед тоном всезнайки. — Он не врач — ты ведь это знаешь?

Я улыбнулся и кивнул.

— Он прочитал все на свете. Он знает все. Он как энциклопедика.

— Что такое энциклопедика? — спросил я, смеясь над его оговоркой.

Оставив мой вопрос без внимания, он продолжил:

— Думаю, он, наверное, единственный человек, который пользуется более длинными словами, чем ты! И всегда обсуждает политику. Слава богу, ты этого не делаешь.

Ахмед взмахнул рукой, словно собирался меня стукнуть.

Я снова рассмеялся.

В свое время я по-настоящему узнал Доктора. С его помощью в мою жизнь прочно вошла марксистская философия. Он рассказывал о диалектическом материализме, детерминизме, централизации и концентрации капитала, хвалил и цитировал таких философов, как Луи Альтюссер, Эрих Фромм и Антонио Грамши — марксистских ученых, сочинения которых запрещены в Иране.

Доктор спрашивал о моих интересах, увлечениях и учебе в школе. Когда он узнал, что я заядлый читатель, глаза его загорелись.

— Кто твой любимый писатель? — с жаром спросил он.

— Я люблю произведения Горького, — побаиваясь парня, которого называют энциклопедией, неуверенно произнес я. — Мне нравятся все русские писатели, которых я читал, — Достоевский, Шолохов, Пушкин.

— Правда? — воскликнул Доктор. — Где ж ты раньше был, друг мой? Это так здорово!

После долгого обсуждения русской литературы и ее влияния на большевистскую революцию тысяча девятьсот семнадцатого года Доктор спросил:

— Что ты думаешь о положении людей в наших деревнях?

Вопрос меня не удивил, если принять во внимание предшествующий разговор с Ахмедом. Прежде чем я успел ответить, он сказал:

— Условия их жизни ужасны. Ты когда-нибудь был на ферме?

Я кивнул.

— Знаешь, некоторые считают меня идеалистом, но я мечтаю о том дне, когда ни один человек не будет ложиться спать голодным. Я хочу найти способ дать образование любому, чтобы каждый мог полностью себя реализовать. Я хочу равенства и справедливости для всех, независимо от социального положения и классовой принадлежности.

Я чувствовал горячий энтузиазм Доктора и его увлеченность и относился к нему с искренней симпатией.

— Не знаю, как ты, — продолжал он, — но я вижу себя миссионером в деревне, хочу помогать людям копать колодцы, обучать их новой ирригационной технологии, технике сбора урожая и фильтрации питьевой воды. Знаешь, сколько людей умирает ежегодно от употребления загрязненной воды?

Я покачал головой. Он тоже, выражая всем своим видом озабоченность.

— Я хочу помочь им управлять своей жизнью, вместо того чтобы ждать, пока какой-то Бог вызволит их из несчастий. Ты меня понимаешь?

— Конечно, — сказал я с улыбкой.

В этот момент я решил раз и навсегда, что хочу стать таким, как он: добрым, умным и мечтательным идеалистом — да, идеалистом.

Вошла Зари с подносом прохладительных напитков.

— Ты, наверное, хочешь пить, — сказала она нежным голосом. — Я наблюдала за тобой. Ты ничего не пил с тех пор, как вошел.

«Она наблюдала за мной? Ух ты!» Потом я услышал, как Доктор тоже предлагает мне попить. Казалось, слова задерживаются на его губах и не сразу доходят до моего слуха, потому что сердце у меня замерло, я был совершенно очарован голосом Зари. Глядя на Доктора, я недоумевал, как можно так восхищаться им и одновременно завидовать ему.

Чтобы помогать семье, Доктору пришлось работать с двенадцати лет, когда с его отцом произошел несчастный случай.

— Однажды, в конце двойной смены, мой отец так устал, что отключился на несколько секунд, — с повлажневшими глазами рассказывал мне Доктор. — Кисть правой руки у него была так сильно обожжена, что ее пришлось ампутировать сразу, как его доставили в больницу. Раньше, когда я был еще маленьким, у отца случались сильные мигрени. Я, бывало, спрошу его, как помочь ему избавиться от боли, а он улыбнется и попросит меня поцеловать его в лоб. Едва я его поцелую, он подпрыгнет и скажет, что боль прошла, поблагодарит меня и даст монетку.

Доктор с печальной улыбкой покачал головой.

— Вот тогда он начал называть меня Доктором. Я долгое время считал, что мои поцелуи излечивают его, так что каждый вечер, пока он лежал в больнице после ампутации, я сидел у его кровати и целовал туго забинтованную руку, а он спал.

Доктор потер лоб, словно прогоняя тревожные мысли, и добавил:

— Его уволили за халатность после двадцати пяти лет безупречной работы. Вот тебе капитализм.

Наблюдать за Доктором, когда он спорит о политике и религии — две темы, вызывающие у него жгучий интерес, — это все равно что представить себе, как величественная и безмятежная гора Дамаванд извергает в небо дым. Он ненавидит шаха и мулл, образованных чиновников от религии.

— Шах — диктатор и марионетка Запада, — говорит он, — и я скорее поцелую в губы гремучую змею, чем подам руку мулле.

Ненависть Доктора к муллам так велика, что он отказывался вызвать священника для отправления похоронного обряда над его дедом.

— Зачем он нам нужен? — возражал он отцу.

Ему пришлось уступить желанию родителей устроить традиционные похороны. В то время Доктор был на первом курсе университета, а я учился в десятом классе. Видя, как болезненно он воспринимает свою миссию, я предложил сопровождать его, и он с радостью согласился.

Мулла был полным мужчиной средних лет с большим животом и густой черной с проседью бородой. Обмотанная белым тюрбаном бритая голова, белая рубашка и черные брюки под коричневой мантией. Казалось, он искренне сочувствует потере Доктора, расспрашивает, сколько лет было покойному, отчего тот умер, кто оплакивает смерть бедняги и так далее. Я наслушался от Доктора таких ужасных историй о недостойном поведении мулл, что меня приятно удивило дружеское расположение этого деликатного, добродушного человека. Но он вдруг опустил глаза и спросил Доктора:

— Сколько лет, вы сказали, вашей бабушке?

— Шестьдесят два, — неуверенно ответил Доктор.

— Не старая, — небрежным тоном заметил мулла. — Кто теперь о ней позаботится? У нее впереди много долгих лет, бедная одинокая женщина.

Он положил руку на плечо Доктора и, взглянув на него так, как взрослые смотрят на детей, когда преподают им урок, сказал:

— Знаете, сын мой, когда Господь закрывает одни врата, он всегда открывает другие! Так где, вы сказали, живет ваша бабушка?

Лицо Доктора исказилось от гнева. Сбросив руку муллы, он повернулся и вышел из мечети.

— Чертов болван! — вырвалось у него. — Он пытается подцепить мою бабушку. Пусть только подумает о ней — и я сорву с его уродливой головы этот тюрбан и придушу его.

Доктора могут приговорить ко многим годам тюрьмы, если САВАК — тайная полиция шаха — поймает его с собранием запрещенных правительством книг.

Мы идем с ним домой из книжного магазина, и я рассказываю, как мой отец прятал запрещенные книги в небольшом чулане, устроенном в туалете.

— Когда мне было шесть, в наш дом явилась САВАК, — говорю я. — Мать пыталась не пустить их во двор, но они оттолкнули ее. Отец в это время читал в кабинете, но, услышав эту кутерьму, уронил книгу на пол и выбежал из комнаты. Я поднял книгу, вошел в чулан и закрыл за собой дверь. Понятия не имею, зачем я это сделал, разве только потому, что отец, бывало, называл этот чуланчик «нашим секретом» и взял с меня обещание никому о нем не говорить.

Ослепительная улыбка Доктора поощряет меня закончить рассказ.

— Агенты обыскивали дом часа два, но ничего не нашли. Они ушли с пустыми руками, но с тех пор отец не держит в доме запрещенных книг.

— Хорошо, что ты тогда не задохнулся, — с тревогой в голосе говорит Доктор.

— Не помню, чтобы мне вообще было плохо, — говорю я.

Доктор снимает очки и, ласково дотронувшись до моего плеча, тихо произносит:

— Кто-нибудь говорил тебе, что у тебя есть Это?

Вероятно, у меня очень смущенный вид.

— Ты никогда не слыхал об Этом? — удивленно спрашивает он.

Я качаю головой.

— Это бесценное качество, которое трудно определить словами, — объясняет он, — но оно проявляется в поступках великих людей.

В Иране существует традиция под названием таароф — осыпать друзей и незнакомых людей напыщенными неискренними комплиментами, но, глядя в глаза Доктору, я понимаю, что он не лицемерит.

«Я тот еще великий человек, — думаю я, и краска стыда заливает лицо и шею, — тайно желаю невесту друга и только дожидаюсь повода применить боксерское умение, чтобы расквасить лицо какому-нибудь забияке».

Чувствуя мою неловкость, Доктор меняет тему разговора.

— Ты знаешь, как поймали тех заговорщиков? — спрашивает он, имея в виду группу молодых мужчин и женщин, арестованных САВАК за участие в заговоре с целью убийства шаха. — В доме одного из участников искали нелегальные книги и наткнулись на план.

Я киваю. Уже несколько недель средства массовой информации обещают, что в прямом эфире будет транслироваться сенсационный судебный процесс. Впервые в нашей истории по телевидению будет показано подобное событие. Считается, что у нас нет оппозиции, а партию Туде — коммунистов, исламистских марксистов — называют хараб-кар, то есть активистами подрывной деятельности, террористами, людьми, совершающими ужасные деяния во имя политических целей. Если верить средствам массовой информации, Иран — это нация, объединенная под руководством царя царей — шахиншаха Мохаммеда Реза Пехлеви. Признать существование политической оппозиции для САВАК все равно что отрицать существование Бога. Несмотря на аресты, пытки и непрерывное подавление оппозиционных групп, продолжается низкопоклонство перед шахом.

— Люди говорят, что в прямом эфире заговорщики будут плакать и просить о помиловании, — добавляю я, — и тогда шах простит их, чтобы предстать великодушным, милосердным правителем.

На лице Доктора возникает презрительная усмешка. Он качает головой со словами:

— Но в цирке может появиться инспектор манежа с сюрпризом.

В переулке мы встречаем бабку Ахмеда, она бродит как потерянная.

— Вы не видели моего мужа? — приветливо глядя на нас, спрашивает она.

Мы с Доктором обмениваемся взглядами. Ее муж умер два года назад.

— Нет, я давно его не видел, бабушка, — говорит Доктор. — Можем мы чем-нибудь вам помочь?

Бабушка останавливается и начинает размышлять вслух.

— Очень странно. Никто его не видел с тех пор, как мы похоронили его пару лет назад. Я рассказывала вам, как мы с мужем встретились?

Мы слышали эту историю миллион раз, но улыбаемся и качаем головами. Бабушка снова повторяет, как познакомилась с будущим мужем на вечере в американском посольстве, и, несмотря на то что в то время у него было сорок три жены, он влюбился в нее и развелся с ними, чтобы жениться на ней. Она говорит, что он хранил ей верность до того дня, пока не погиб, спасая кошку из горящего дома.

— Какая красивая история, бабушка, — поддерживает ее Доктор. — Он, должно быть, действительно любил вас и наверняка был храбрым и сострадательным человеком.

— Да, он был храбрым человеком, — эхом отзывается бабушка, удаляясь под шарканье ног. — Он был сострадательным.

Мы с Доктором знаем, что дед Ахмеда никогда не был в американском посольстве, у него не было сорока трех жен и он определенно не стал бы рисковать жизнью ради спасения кошки, потому что искренне ненавидел кошек.

Вечером к нам на ужин приходят родственники и друзья, чтобы вместе посмотреть судебное заседание. Дом наполнен возбужденными голосами и ожиданием. К тому времени, как молоток судьи возвещает начало процесса, наш переулок пустеет.

Обвиняемые один за другим поднимаются на возвышение. Большинство каются и просят прощения у шаха. Они читают свои показания по подготовленным документам, текст тщательно составлен так, чтобы любое упоминание королевской семьи звучало почтительно. Некоторые члены группы открыто рыдают, взывая к королеве как матери нации.

— Помоги своим непокорным детям заслужить прощение! — выкрикивает одна женщина. — Ты сама мать, пожалей моих детей.

Я быстрыми, решительными рывками закатываю рукава, глядя на экран, и прижимаю ко рту сжатые кулаки. У каждого обвиняемого на лице выражение сдержанного страдания. Большинство напуганы, другие, похоже, успели отрешиться и от себя, и от ситуации в целом.

Последним встает и дает показания Голесорхи, лидер группы. Его имя означает «красная роза». Приятное лицо, средний рост, массивный подбородок, густые усы — вылитый Максим Горький в молодости. Он снимает пиджак, медленными нарочитыми движениями закатывает рукава рубашки и подходит к возвышению.

— Этот суд — незаконное действо, — восклицает он, обрушивая кулак на кафедру с такой силой, что все мы вскакиваем с мест. — Шах — тиран, прислужник американцев и марионетка Запада.

У меня перехватывает дыхание, я с трудом сглатываю. Я выпрямляюсь и начинаю лихорадочно опускать рукава. Кажется, сам воздух в комнате насыщен электричеством.

— Неужели он не боится? — бормочет друг моего отца. — Сегодня ночью его замучают до смерти, клещами вырвут ногти, потом по одному отрежут пальцы на руках и ногах.

Он умолкает под многозначительным взглядом отца, осознав вдруг, что женщины в комнате все в слезах. Судья велит Голесорхи замолчать, но тот не подчиняется.

— А вы, господин, идите к черту, — произносит Голесорхи с высоко поднятой головой и немигающими глазами. — Люди, запомните, как он выглядит! — выкрикивает он, обращаясь ко всей аудитории. — Постарайтесь, чтобы повсюду его узнавали, как дружка величайшего из ныне живущих диктаторов.

— Настало время остановить этих негодяев, — шепчет отец, стараясь не смотреть на меня.

Да этого и не нужно, мы и так чувствуем, как в унисон бьются наши сердца, словно их соединили бечевой.

Мать плачет.

— Он так молод, — причитает она, — не больше тридцати. Бедные его родители, бедная жена!

Судья резко останавливает показания Голесорхи, и телепередача прекращается. Экран гаснет, а потом вновь оживает — включают повтор американской мыльной оперы под названием «Пейтон-плейс».

Не попрощавшись с гостями, я удаляюсь на крышу. Ахмед, наверное, проведет остаток вечера в попытках успокоить своих близких и будет шутить до тех пор, пока все не начнут покатываться со смеху.

В предрассветных сумерках я наконец закрываю книгу и со вздохом встаю. Я надеялся, что чтение отвлечет меня от смелых речей Голесорхи, однако слова на странице кажутся непонятными, приходится дважды перечитывать каждую строчку, чтобы заглушить его голос, грохочущий в голове. Почти все окна темные, но я чувствую, что не я один не могу уснуть от возбуждения.

Я выхожу в переулок — может, прогулка успокоит меня. Я иду медленно и размеренно, засунув руки в карманы и стараясь унять бешено скачущие мысли. Вдруг впереди в круге желтого света от уличного фонаря мелькает силуэт мужчины. На голове у него шляпа. Он клеит что-то на стену. Погружая кисть в небольшое ведро, он рисует большую букву «X» и наклеивает бумагу, а затем быстро идет по переулку. Я подкрадываюсь, чтобы взглянуть, и вижу плакат с красной розой в центре.

— Голесорхи, — вслух произношу я и зажимаю рот ладонями.

Человек в страхе оборачивается; лицо его выкрашено черным, блестят круглые очки.

— Доктор? — прищурившись, шепчу я.

Он застывает на месте, и я знаю, что у нас обоих перехватывает дыхание. В глазах его мелькает то страх, то сожаление, то осуждение, а может быть, гнев? Проходят мгновения, показавшиеся вечностью, и он убегает, не ответив. Я в полном смятении остаюсь стоять с колотящимся сердцем.

Утром всю округу удивляют расклеенные на стенах красные розы.

— Кто их расклеил? — хочет знать один.

— Что это значит? — спрашивает другой.

— О, Красная Роза, — с понимающим видом говорят некоторые.

— Красный — это цвет любви, — говорит один другому.

«Это и цвет крови», — думаю я, и у меня падает сердце, когда я представляю, на какой риск пошел мой друг. Если САВАК когда-нибудь узнает о причастности Доктора к этому, с ним будет покончено.

Только через пять дней Доктор приходит ко мне на крышу.

— Послушай, я уезжаю, — сообщает он, тревожно обшаривая взглядом горизонт. — Некоторое время меня здесь не будет.

— Куда ты едешь? — спрашиваю я тусклым от отчаяния голосом.

— В деревню на севере у Каспийского моря, с группой моих университетских друзей.

Доктор поспешно добавляет:

— Ничего особенного, мы ездим каждый год.

Я вспоминаю прошлое лето — тогда он не уезжал. Его ложь приводит меня в ярость. Должно быть, он это чувствует, потому что продолжает не сразу.

— Люди в деревнях нуждаются в образовании, — увлеченно рассказывает он. — Мы будем учить взрослых читать и писать. Мы будем рассказывать о проблемах здоровья. Будем помогать им рыть колодцы и знакомить с эффективной ирригационной техникой.

— Неужели? — выпаливаю я. — Правительство недоверчиво относится к людям, занятым подобной деятельностью.

Он потрясен как моими словами, так и тоном, которым они произнесены.

— Когда я вернусь, то собираюсь жениться на Зари, — говорит он. — Мне надо остепениться. Я так сильно ее люблю.

Меня оглушает имя Зари и то, как он спокойно объявляет о своей любви. Неожиданно весь мой гнев из-за его бездумной храбрости растворяется в безграничной теплоте его кротких карих глаз.

— Она знает?

— Нет. Это будет наш секрет, ладно?

— Ладно, — соглашаюсь я, стараясь не обращать внимание на резкую боль в груди.

— После того, что все мы видели по телевидению несколько дней назад, — добавляет Доктор, имея в виду суд над Голесорхи, — мне в жизни нужна Зари.

Его глаза наполняются слезами.

— Голесорхи — самый сострадательный из известных мне людей, и вот его ставят к стенке и расстреливают, как обыкновенного преступника.

Он небрежно смахивает с лица слезы.

— Пришло время… — с жаром начинает он, но умолкает.

— Время для чего?

Доктор глубоко вздыхает, потом с улыбкой спрашивает:

— Что для человека самое ценное?

— Жизнь, — без колебаний отвечаю я.

Он добродушно смеется и качает головой.

— Время. Время — самое ценное из того, что у нас есть.

Он дотрагивается до моего плеча и говорит:

— Пришло время понять, что больше нельзя терять время. Не сознание людей определяет их общественное бытие, а общественное бытие определяет их сознание. Знаешь, кто это сказал?

Я называю Карла Маркса, и он снова улыбается, но не подтверждает ответа. Я вспоминаю наших старух, которые все приписывают Богу — включая самые ужасные бедствия — и не могут истолковать причины необъяснимо немилосердных деяний Бога. Я быстро останавливаю поток богохульных мыслей и предусмотрительно кусаю кожу между указательным и большим пальцами. Этот жест следует применять, когда человек грешит кощунственными словами или мыслями, и тогда Бог его простит, а не обрушит ему на голову свой гнев.

Доктор запускает руку в карман и достает книгу под названием «Овод».

— Это тебе, — говорит он. — За нее дают как минимум полгода, так что будь очень осторожен.

Я беру книгу и быстро засовываю в боковой карман куртки.

— Она станет самой ценной моей вещью, — даю я обет.

Мне так стыдно из-за тайных чувств к Зари, тем более что они наверняка написаны у меня на лице.

— Что касается плакатов… — опустив голову, начинает Доктор.

Я перебиваю его.

— Не знаю, кто их расклеил, но это было здорово.

Он поднимает голову и смотрит на меня поверх круглых очков. Лицо его принимает задумчивое выражение.

— Вот оно — Это, — говорит он.

 

4

СУВАШУН

Взрослым не понять, зачем дети звонят в дверь и убегают. Чаще это происходит в ранние вечерние часы, когда на улице почти никого нет. Мы с Ахмедом думаем, что эти дети из нашего переулка. Моя мама считает, разумеется, что наши ребята очень воспитанны и не станут такого делать.

Однажды вечером, когда мой отец идет домой, он видит, что у двери дома Ираджа стоит пятилетний брат Ахмеда.

— Привет, Аболи, — широко улыбаясь, говорит отец. — Что ты делаешь?

— Вы не поможете позвонить в дом Ираджа? — невинным голосом спрашивает Аболи. — Мне не достать.

Отец соглашается. Как только звенит звонок, Аболи хватает моего отца за руку и говорит:

— Ладно, а теперь бежим!

Бедный отец понимает вдруг, что он наделал. Они с Аболи стремглав несутся к нашему дому. Мы с Ахмедом сидим во дворе, когда врывается отец и, захлопнув за собой дверь, прислоняется к ней, чтобы отдышаться.

— Что случилось? — спрашиваю я, огорошенный его видом.

Он смотрит на Аболи и начинает хохотать. Потом пересказывает нам историю, и мы все тоже смеемся. Когда мы наконец успокаиваемся, папа поднимает Аболи за подмышки и говорит:

— Тебе повезло, что ты такой шустрый, дружок.

На следующий день Ирадж изобретает хитроумное приспособление для поимки хулиганящих мальчишек. Устройство состоит из тонкой трубки, присоединенной к маленькому насосу, и должно поливать водой человека, жмущего на звонок. Трубка помещается над дверью, то есть скрыта от глаз. Ирадж включает устройство ранним вечером в надежде поймать преступников, звонящих к ним в дверь, по меньшей мере два или три раза в неделю. Это изобретение, разумеется, не срабатывает, и все остаются сухими.

Иногда я жалею, что у меня не хватает храбрости поговорить с Ахмедом о Зари. Господи, будь Зари лишь на несколько лет моложе Доктора и не будь она обручена с ним, я рассказал бы Ахмеду о ее темно-голубых глазах, робкой улыбке и красивых скулах. Я рассказал бы ему о том, как ее походка сводит меня с ума, что у меня перехватывает дыхание от ее голоса и что я не могу перестать о ней думать. Я бы даже выпил целый кувшин маминого машинного масла, несмотря на то что меня тошнит при одной мысли об этом, если бы это придало мне смелости открыть душу перед лучшим другом.

Я с трудом слушаю рассказы Ахмеда о Фахимех, потому что постоянно думаю о Зари. Я никогда не позволяю себе сексуальных фантазий о ней — она для этого слишком чиста, и я бы сошел с ума от стыда и чувства вины. Я представляю Доктора с Зари счастливой семейной парой с множеством детей, а себе отвожу роль доброго друга в их жизни. Правда, я подстрекал Ахмеда к бунту против семьи Фахимех, и это охладило мои грезы. Я не смогу сделать то, что совершил он. Во-первых, Зари любит Доктора. Во-вторых, я не настолько храбр, как Ахмед. И в-третьих, я просто не могу поступить так с Доктором, ведь он отличный парень. Иногда, однако, я думаю о том, как могли бы сложиться паши с Зари отношения, не будь в нашей жизни Доктора, и каждый раз непроизвольно и проворно кусаю кожу между большим и указательным пальцами.

В мечтах я проживаю остаток жизни с милым сердцу секретом, который никто никогда не узнает. Но однажды вечером на крыше, когда Ахмед говорит, а я слушаю, уставившись в усеянное звездами ночное небо раннего лета, я неожиданно для самого себя перебиваю его.

— Я хочу открыть тебе секрет, — говорю я.

— Про тебя и Зари? — тотчас же спрашивает он.

— Когда ты догадался?

— Когда я догадался, что мой лучший друг влюблен? — ухмыляется он. — Наверное, каждый раз, как он волновался, когда мимо проходила определенная особа, или когда не смел смотреть ей в глаза, если она обращалась прямо к нему. Как в тот раз, когда она принесла нам после футбола холодный шербет, а у тебя дрожали руки, когда она подала тебе стакан, — помнишь? О, вот это мое любимое. Она спросила у тебя время, а ты посмотрел на часы и сказал, что пять минут до обеда.

Ахмед смеется, а я смотрю вниз, на свои ноги.

— Знаешь, что ты всегда делаешь? — спрашивает он. — Ты вечер за вечером называешь ее именем самую большую и самую яркую звезду.

— Правда?

— А ты разве не замечал, что я всегда называю соседнюю звезду твоим именем?

Я качаю головой.

Итак, теперь мой черед рассказывать все Ахмеду, а его черед — слушать всю ночь. Я рассказываю ему о ее походке, подбородке и скулах. Говорю о ее глазах и своих мечтах, чувстве вины и постоянных попытках не позволять себе нехорошие мысли. Но я не говорю ему о намерении Доктора жениться на ней. В конце концов, нужно всегда выполнять данное другу обещание.

Ахмед курит сигарету и предлагает мне тоже. Я мог бы выкурить целую пачку, но решаю не навлекать на себя косые взгляды отца.

— Когда ты понял, что любишь Зари? — спрашивает Ахмед.

— С тех пор, как себя помню, — говорю я, опустив голову. — Думаю, наверное, твоя история с Фахимех заставила меня это принять.

Некоторое время мы молчим. Ахмед размышляет с серьезным выражением лица. Я сомневаюсь, стоило ли признаваться ему в своих чувствах к Зари, и с тревогой спрашиваю, считает ли он меня дурным человеком.

— Ради бога, о чем ты? — смеется Ахмед.

— Ну, понимаешь, из-за Доктора и всего остального, — мямлю я. — Он… он наш друг, а… а мы сидим здесь и болтаем о его невесте. То есть не ты, а я. Это ужасно.

Ахмед опять смеется и качает головой.

На следующий день Ахмед говорит мне, что Кейван, шестилетний брат Зари, мастерит маленькую собачью конуру.

— Зачем? Ему купили щенка?

— Нет. Просто школьное задание на лето.

От его взгляда мне становится не по себе.

— Почему ты на меня так смотришь? — спрашиваю я.

— Как у тебя с плотничным делом?

Я смеюсь, потому что не очень-то разбираюсь в этом. Тем не менее Ахмед звонит в дом Зари. Я не успеваю ничего понять, как мы уже помогаем во дворе Кейвану. Родители Зари на работе. Они уже двадцать лет владеют маленьким рестораном неподалеку.

Когда Зари выходит во двор, она приковывает к себе все мое внимание. Я сгораю от стыда и говорю Ахмеду, что для меня это становится чересчур сложным. Я не только предаю Доктора, но и притворяюсь другом шестилетки, чтобы побыть рядом с его сестрой. Ахмед советует мне не переживать.

Зари одета в облегающую голубую футболку и длинную черную юбку с цветочным рисунком. Влажные волосы аккуратно зачесаны назад, глаза и губы немного подкрашены. Я слишком взволнован и робок, чтобы смотреть ей в лицо, так что каждый раз, как она выходите нами поговорить, я начинаю неуклюже возиться с малопонятными деревяшками и инструментами. Когда она поворачивается спиной, я смотрю на изгиб ее руки и изящное запястье. Я замечаю у нее на руке тонкие светлые волоски, сияющие на солнце, и это приводит меня в такой восторг, что я готов плясать. Ее взгляд, улыбающиеся глаза женщины, которую мне хотелось бы любить, полны умиротворения. Тонкая талия вызывает желание заключить ее в объятия. Мне приходится отвести глаза и пару раз моргнуть, чтобы стереть из сознания это видение.

Она приносит нам прохладительные напитки и благодарит за помощь ее маленькому брату. Я так взволнован ее присутствием, что, неловко отхлебывая, проливаю на себя большую часть.

— У тебя грудь тоже хочет пить? — наглым тоном спрашивает Ахмед.

Я бросаю на него сердитый взгляд. Зари смеется над замечанием Ахмеда и говорит:

— Оставь его в покое, бедняге жарко и хочется пить.

Когда Зари уходит в дом, Ахмед произносит:

— Она не сводит с тебя глаз.

— Да она на меня даже не взглянула!

— Ты не знаешь женщин. Кажется, они на тебя не смотрят, а на самом деле следят за каждым движением. Голова у них работает, как радар. Они тебя видят, но ты понятия не имеешь, что у них на мушке. Не смущайся! Заговори с ней, когда она придет.

Через несколько минут Зари возвращается во двор. Она садится на край хозе. Потом опускает в прохладную воду хорошенькие белые ножки и принимается за чтение.

— Иди поговори с ней, — шепчет Ахмед.

— Нет, — отрывисто говорю я.

— Иди.

— Нет.

— Ты безнадежен, — говорит он мне. — Что ты читаешь? — кричит он Зари.

— «Сувашун» Симин Данешвар.

Ахмед поворачивается ко мне с притворным изумлением.

— Ух ты! Твоя любимая книга.

И сообщает Зари:

— Он любит эту книгу.

Мне хочется его убить. Я даже не читал «Сувашун».

— Что ты о ней думаешь? — спрашивает Зари.

— Ну, Данешвар — одна из лучших писательниц, — застенчиво бормочу я, стараясь не смотреть прямо в глаза Зари из страха, что у меня совсем прервется дыхание. — Она хорошая. По сути дела, более чем хорошая — она очень хорошая.

Краем глаза я вижу, как Ахмед качает головой. Зари внимательно слушает.

— А ее муж, — продолжаю я, — Джалал Аль-Ахмед, столь же хорош или даже лучше.

— О, гораздо, гораздо лучше, — подтверждает Ахмед.

— Я… я хочу сказать, может быть, лучше как писатель. Я бы прочитал любую книгу каждого из них.

Я понимаю, что лепечу что-то невнятное, и умолкаю.

— Да, — говорит Зари. — Я бы тоже прочитала любую книгу Данешвар и Аль-Ахмеда.

Она возвращается к книге. Я знаками показываю Ахмеду, что, как только мы останемся одни, я всыплю ему, а он подмигивает в ответ.

К вечеру собачья конура готова. Мы собираемся уходить, и тут я слышу, как Зари говорит Ахмеду:

— Конечно, для тебя все, что угодно. С удовольствием.

— О чем это вы говорили? — сердито спрашиваю я, когда мы выходим в переулок.

— Я спросил ее, хочет ли она тебя поцеловать, и она сказала, что с удовольствием.

— Ты сукин сын, — говорю я и набрасываюсь на него.

Он бежит к своему дому.

— Ну разве я виноват, что ты такой хорошенький и она хочет тебя поцеловать?

— Заткнись! — гоняясь за ним, ору я. — Ты делаешь из меня дурака.

— Откуда мне знать, что ты не читал «Сувашун»? Ты прочитал все остальные чертовы книги на свете, — говорит он, оглядываясь — не догоняю ли я его.

— Ты сукин сын, — снова ругаюсь я, стараясь лягнуть его. — Я тебя поколочу за то, что ты мне сделал.

— Что же произошло с твоим обетом священному братству боксеров? — поддразнивает меня Ахмед, исчезая в доме.

Рассерженный, я стою под дверью, тяжело дыша и обливаясь потом. Потом слышу из-за стены его голос:

— Так Аль-Ахмед действительно лучше своей жены как писатель?

Несмотря на гнев, я разражаюсь истерическим смехом.

 

Зима 1974-го. Психиатрическая лечебница «Рузбех» в Тегеране

Я понимаю, что мне снится сон, хотя не знаю, где находится мое тело. Во сне я на лугу с Зари, Фахимех и Ахмедом. Мы бесцельно бегаем, иногда навстречу друг другу, а иногда друг от друга. Зари останавливается и, склонив голову, улыбается мне. Ветер развевает ее длинные волосы. Трава идет волнами, задевая наши колени. Я подхожу к Зари и привлекаю ее к себе. Она в моих объятиях. Я поднимаю ее в воздух, кажется, мы кружимся целую вечность. Я вижу, что Ахмед с Фахимех тоже кружатся. Голос Доктора читает строчки из стихотворения Руми.

В счастливый миг мы сидели с тобой — ты и я, Мы были два существа с душою одной — ты и я. Дерев полутень и пение птиц дарили бессмертием нас В ту пору, как в сад мы спустились немой — ты и я. [3]

Я вижу Доктора, он уходит от нас все дальше. Зари смотрит на меня, медленно наклоняется и целует в губы. Потом они с Ахмедом встают и идут вслед за Доктором. Мы с Фахимех начинаем безутешно рыдать. Строки Руми постепенно вытесняются монотонным ритмичным распевом.

Будь у меня ружье, прицелился бы. Будь у меня маска, надел бы. Будь у меня боль, я бы ее спрятал. Будь у меня сердце, я бы им поделился.

Я сосредоточиваюсь на том, чтобы открыть глаза, и снова оказываюсь в инвалидной коляске. Рядом со мной сидит Яблочное Лицо, в другом конце комнаты обнаруживается старик. Я знаю, что просто видел сон, но не в силах вспомнить подробности. Это все равно что пытаться схватить шелк.

— Воды! — шепчу я.

Она спокойно поворачивается ко мне, но блеск в глазах выдает волнение.

— Что ты сказал?

— Я хочу пить, — хриплю я.

Она пробегает глазами по моему лицу, шепчет, что сейчас вернется, и исчезает. Через несколько секунд возвращается с кувшином воды и стаканом.

— Ты очень хочешь пить?

— Очень.

Она наполняет стакан водой, окидывает взглядом мое тело, ссутулившееся в инвалидной коляске.

— Возьми, — поднося стакан, говорит она.

Я протягиваю руку, беру стакан и осушаю его одним долгим глотком. Ее лицо расплывается в ласковой улыбке. Мне кажется, я вижу слезы у нее на глазах, но я не представляю, почему она плачет.

— Где я? — спрашиваю я.

— Ты здесь, — уверенным, но ласковым тоном говорит она.

— Кто ты?

— Разве ты меня не знаешь? — поддразнивает она. — Все меня знают, даже я сама.

— Ты — Яблочное Лицо, — тихо смеюсь я.

Она тоже смеется, но громко.

— У меня болят ребра, — говорю я.

— Знаю. У тебя ничего не сломано, не волнуйся.

Я смотрю на свои руки.

— Почему у меня следы от ожогов?

Яблочное Лицо не отвечает.

— И меня все время мучают кошмары. Я вижу человека со злыми глазами. Кто он такой?

И, пока я рассказываю о своих снах, что-то внутри меня щелкает, выпуская бурю чувств, и я принимаюсь плакать. Яблочное Лицо садится на стул рядом и обнимает меня.

— Поплачь, дорогой. Поплачь.

— Почему я плачу?

Я отодвигаюсь, пытаясь заглянуть в ее полные слез глаза.

— Неужели ты ничего не помнишь? — с изумлением спрашивает она.

— Не помню что?

Она, слегка покачиваясь, откидывается назад.

— Неважно, — успокаивает она меня, — просто закрой глаза. Никому не надо плакать.

 

5. Лето 1973-го. Тегеран

ПОД ВИШНЕЙ

В нашем переулке мы с Ахмедом наблюдаем, как Ирадж показывает свое новое изобретение скучающим ребятам. Мимо проходит Фахимех. Она с улыбкой смотрит на меня и подмигивает, потом звонит в дверь дома Зари. Зари открывает, они обнимаются и целуются, словно дружат миллион лет, и Зари увлекает Фахимех в дом. Я спрашиваю Ахмеда, знакомы ли они.

— Ты шутишь? Они как сестры.

— С каких пор?

— С сегодняшнего дня, — отвечает он с ухмылкой.

Он объясняет, что до конца лета Фахимех будет каждый день приходить в дом Зари.

— Мы будем сидеть вокруг хозе и болтать о жизни. Ты готов?

— Готов к чему?

— Идти за мной.

Он вбегает в дом, я иду вслед за ним по лестнице на крышу.

— Куда мы идем? — с тревогой спрашиваю я.

— Нельзя допустить, чтобы соседи видели, как мы вместе входим в дом Зари. Пойдут разговоры, понимаешь? Это может навредить девушкам.

— Как тебе удалось уговорить на это Зари?

— Я пообещал, что приведу тебя.

Мое сердце подпрыгивает, но я говорю:

— Ты врешь.

— Да, вру, — смеясь, откликается он.

Мы пробегаем остаток пути вверх до крыши Ахмеда, потом перелезаем на мою, а затем на крышу Зари, где она уже ждет, чтобы впустить нас. Я чувствую, как у меня глухо колотится сердце. Зари улыбается и здоровается с нами.

Во дворе мы вчетвером садимся на красное одеяло в тени вишни около хозе. Ахмед, Фахимех и Зари болтают о чем-то, а я молча смотрю на них. Меня переполняют чувства вины и стыда. Я так взволнован, что не могу сосредоточиться на разговоре или придумать, что сказать. Даже в самых сокровенных мечтах Зари была для меня лишь объектом робкого, несмелого желания. Я никогда не решился бы дать волю фантазии.

С другой стороны, я утешаю себя тем, что из этого ничего не получится. Какой вред в том, чтобы немного повеселиться, тем более что она через пару месяцев выйдет замуж за Доктора? Лето распахнуто для нас, как дверь из юности во взрослый мир, и мы четверо стоим на пороге. На следующий год я поеду в Соединенные Штаты, Зари с Доктором начнут совместную жизнь, а Ахмед женится на Фахимех. Для всех нас произойдут большие изменения. Так почему же я не могу совершенно невинно наслаждаться обществом симпатичной девушки?

Ахмед сидит рядом с Фахимех, а Зари прямо напротив меня. В начале вечера она приносит напитки со льдом, а позже, когда становится прохладней, — горячий сладкий лахиджанский чай, лучший черный чай в мире.

Ахмед с Фахимех здорово смотрятся вместе. Фахимех красивая женщина, хотя я никогда не стану отпускать ей комплименты, потому что невежливо говорить девушке друга, что она хорошенькая. У нее длинные черные волосы, она грациозным движением головы изящно закидывает их на левое плечо. Она почти всегда заканчивает свою речь вопросом и пытливым взглядом. Она умеет так обратиться к человеку, что любой сразу почувствует себя ее старым верным другом. Ей очень идут черные расклешенные брюки и белая шелковая блузка. Фахимех мне очень нравится.

Сегодня мы с Зари на разных волнах. Она говорит о Докторе — явный признак того, что она сильно по нему скучает.

— Он уехал выполнять университетский проект, — объясняет она нам.

«Университетский проект? — задумываюсь я. — Мне он сказал, что уезжает работать с крестьянами».

— Мы с Доктором вместе с рождения, — говорит Зари. — Наши родители дали обет друг другу, что их дети поженятся. Так они сохранят дружбу на всю жизнь.

— Ух ты, а я этого не знал, — произносит искренне удивленный Ахмед.

— Мне повезло, что Доктор оказался таким отличным парнем, а то пришлось бы долго и мучительно к этому привыкать.

«Женитьба по сговору? — цинично размышляю я. — Доктор ведь ярый сторонник прогресса. Как он может примириться с такой абсурдной устаревшей традицией?»

Ахмед подмигивает мне, поднимает брови и пару раз кивает, словно читает мои мысли и соглашается с ними.

Когда Зари говорит, я смотрю на ее маленькие уши, розовые губы, шелковистую свежую кожу, и мое лицо начинает гореть от желания. У нее тихий низкий голос, который звучит порой самоуверенно и кажется чересчур взрослым по сравнению с ее лицом, но для моего слуха он — само совершенство. Когда она наклоняется, в вырезе блузки мелькает грудь. Тогда я вспоминаю, что она девушка Доктора, и меня вновь опаляет чувство вины. Говоря, она смотрит в основном на меня, но мне кажется, относится она ко мне сдержанно.

— Не думаю, что ей по душе мое присутствие здесь, — говорю я Ахмеду и Фахимех, когда Зари уходит в дом, чтобы присмотреть за Кейваном.

Ахмед поглощен своими мыслями.

— Женитьба по сговору? — в раздражении бубнит он. — Что такое с вами, девочки? Почему родители всегда пытаются от вас избавиться?

— Ой, успокойся, — с улыбкой говорит Фахимех.

Вернувшись, Зари разливает чай в маленькие чайные чашки, которые принесла из кухни. Потом она спрашивает Фахимех и Ахмеда, как они познакомились.

— Я, бывало, каждый день шел за ней из школы, — объясняет Ахмед.

— Ты знала, что он ходит за тобой? — спрашивает Зари у Фахимех.

— Весь свет это знал.

Она рассказывает Зари о том, как Ахмед публично объявил о своей любви, после того как Фахимех пытались принудить выйти замуж по сговору.

Зари смеется.

— Тебе повезло.

Она похлопывает Ахмеда по спине.

— Я тобой горжусь.

Потом она спрашивает у Фахимех:

— Как твои родители относятся к тому, что он сделал?

— Они недовольны и смущены. Родители жениха с ними больше не разговаривают.

Ахмед выпрямляется, выпятив грудь, словно похваляясь своими подвигами, а Фахимех игриво похлопывает его по руке.

— Ваши родители когда-нибудь согласятся, чтобы вы двое?..

Зари не договаривает, поскольку не уверена, в каком направлении развиваются их отношения.

— Ну, они запретили мне видеться с ним, — печально произносит Фахимех.

Потом вдруг оживает.

— Но стоит им только узнать его, как они без памяти в него влюбятся. Я в этом уверена.

Она протягивает руку и берет Ахмеда за подбородок.

— Взгляните на это лицо — ну можно ли их винить?

Мы с Зари смеемся, а Ахмед краснеет.

— Когда он ходил за тобой следом, ты хотела, чтобы он с тобой заговорил? — немного погодя спрашивает Зари.

Фахимех на миг задумывается и говорит «нет».

— Нет? Правда? — с удивлением спрашивает Ахмед. — Ты не хотела, чтобы я с тобой заговорил?

— Я боялась, — тихо произносит Фахимех. — Я не хотела, чтобы ты попал в беду. Когда мои братья избивали тебя, у меня было такое чувство, будто кто-то вынимает у меня сердце.

Ее глаза наполняются слезами.

Я смотрю на Зари. Она с улыбкой покусывает нижнюю губу. Ахмед снова краснеет. Потом, обращаясь к Зари, указывает на меня и говорит:

— Им повезло, что мой дружок не стал их преследовать. Ты знаешь, что он боксер?

Зари качает головой.

Боксер? Тренировки с «грушей» делают меня боксером?

— О, он замечательный боксер, — говорит Ахмед. — Он самый проворный из всех, кого я знаю.

Из-за незаслуженных комплиментов Ахмеда краснею уже я, пытаюсь сменить тему разговора, но Ахмед продолжает:

— Знаешь, он сын экс-чемпиона по боксу в тяжелом весе. У него хорошие боксерские гены.

Я наконец вставляю слово.

— Так вы с Доктором давно знаете друг друга?

— Да.

Зари ставит перед нами полные чашки чая.

— Я восхищаюсь людьми вроде вас, — говорит она Ахмеду и Фахимех. — Меня всегда интересовало, как незнакомые люди влюбляются друг в друга. Сколько себя помню, предполагалось, что я влюблена в Доктора.

«Предполагалось, что влюблена?» — с горечью недоумеваю я.

Зари кладет в рот кусочек сахара и, поглядывая на Фахимех, принимается пить чай.

— Я всегда удивлялась тому, как это происходит, — говорит она. — То есть что заставляет двух совершенно незнакомых людей влюбиться друг в друга? Как узнать, что принимаешь правильное решение?

Фахимех смотрит на Ахмеда, тот пожимает плечами.

— Никак, — говорю я, словно я эксперт в вопросах любви. — В браке по сговору рассчитываешь на мудрость старших; в случаях, как у них, — на голос своего сердца.

Хотел бы я, чтобы здесь оказалась моя мама и увидела, что я не такой закоренелый интроверт, как она думает. Не сомневаюсь, однако, что она припишет это действию своего машинного масла.

Ахмед улыбается мне и незаметно подмигивает.

— Голос своего сердца, — повторяет Зари, у нее блестят глаза. — Мне это нравится: голос сердца.

— Он умеет обращаться со словами, верно? — хвастает Ахмед.

Потом он смотрит на меня с выражением, не предвещающим ничего хорошего.

— Его слова похожи на умело составленные эпизоды, свободно связанные воедино цепочкой характеров и времени.

В этот момент я понимаю, что Ахмед не доживет до женитьбы на Фахимех.

Зари некоторое время смотрит на Ахмеда. Думаю, она пытается уяснить, что же он такое сказал. Потом поворачивается к Фахимех.

— Должно быть, если слушать голос своего сердца, это принесет гораздо больше радости, чем соглашаться с мудростью старших? — говорит она, очевидно, думая о том, как Фахимех удалось чудом избежать замужества по сговору.

— Так и есть, — оживленно соглашается Фахимех.

— Это похоже на то, что видишь в голливудских фильмах, — замечает Зари. — Впустить в свою жизнь нового человека, делиться с ним своими секретами, узнавать о нем что-то новое — все это кажется таким романтичным. К тому же это кажется рискованным и опасным. У нас с Доктором никогда такого не было.

— Правда? — спрашивает Фахимех.

— Да. Мы с ним вместе играли детьми, — объясняет Зари. — Теперь, конечно, я вижусь с ним всего раза два в неделю. Он слишком занят. И он приходит, только когда мои родители дома. Он не хочет, чтобы пошли разговоры — ты ведь понимаешь, о чем я? Он в этом смысле весьма консервативен. Думаю, в наших отношениях много хорошего, а вот ваша история — из тех, о которых пишут в книгах.

Беспокойная жестикуляция Зари подсказывает мне, что ей неудобно говорить о визитах Доктора в ее дом. Вызвано ли это тем, что она хочет чаще видеть Доктора, или тем, что ее не радует свадьба по сговору?

Фахимех улыбается, когда Ахмед снова мне подмигивает. Я в точности знаю, что творится у него в голове. В следующий раз, когда мы будем одни, он скажет, что Зари на самом деле не влюблена в Доктора и что у них будет брак по расчету. Ахмед станет утверждать, что такому образованному парню, как Доктор, моральный долг повелевает сопротивляться традиции. Что скажут люди? Многообещающий молодой ученый женится на девушке, которую выбрали ему родители еще до его рождения? Ахмед будет подбивать меня на какую-нибудь глупость, например прокричать с крыши, что я люблю Зари. Он будет говорить, что Доктор должен отказаться от роли супруга и посвятить свою жизнь освобождению нашей страны из оков отсталости.

В тот же вечер Зари рассказывает нам о своих родителях и родственниках. Ее мать воспитывалась в чрезвычайно религиозной семье в Куме, одном из священных городов Ирана. Большинство женщин в семье ее матери носят чадру. У нее есть двоюродная сестра, которая могла бы стать кинозвездой, если бы жила в Соединенных Штатах или Европе, но она носит паранджу, закрывающую ее с головы до пят, как женщины из Саудовской Аравии. Зари называет ее Переодетый Ангел.

— Переодетый Ангел? — переспрашиваю я. — Звучит, как отличное название для фильма.

Ахмед пользуется и этой возможностью, чтобы меня похвалить.

— Он видел все классические американские фильмы, когда-либо снятые, — говорит он. — Он как энциклопедия кино. Знает всех актеров, режиссеров и продюсеров. Когда-нибудь он сам станет большим кинорежиссером.

Зари смотрит на меня и спрашивает:

— Ты хочешь стать кинорежиссером?

— Хочу, — отвечаю я.

— Это так здорово.

Ахмед победно ухмыляется.

— Я тоже люблю американские фильмы, — говорит Зари. — Но Доктор считает, что Голливудом управляют евреи, продвигающие сионизм.

Она добавляет, что не знает значения слова «сионизм», но понимает, что сионистом быть нехорошо.

Фахимех говорит, что ее отец — обозреватель в «Кейхан», самой крупной иранской газете. В детстве он мечтал взять интервью у Уолта Диснея, но кто-то из «Кейхан» сказал ему, что Дисней — агент сионизма. Она признается, что тоже не знает, что такое сионизм, но, судя по тому, как звучит это слово, сионистом быть ужасно!

— Поговори о сионизме! — подзадоривает меня Ахмед. — Поговори о сионизме!

— Многие ключевые фигуры киностудии «Голливуд» были евреями, — заглатывая наживку, говорю я. — Цукер, Майер, Селзник — все они были евреями, но я не думаю, что они сняли какие-то фильмы, способствующие созданию государства Израиль, — а в этом и заключается сионизм.

— Ух ты! — с притворным изумлением говорит Ахмед. — Откуда ты все это знаешь? Всегда узнаешь от тебя что-то новенькое.

— Можно мне воды? — прошу я Зари в надежде остановить Ахмеда.

Каждый раз, как Зари уходит за едой и напитками, я жалею, что не могу оказаться в другом месте, чтобы дать Фахимех и Ахмеду побыть одним, но я просто не знаю, куда уйти. В конце концов ко мне на помощь приходит Зари. Она зовет меня из дома. Впервые она зовет меня по имени, и оно звучит по-особому. Собственное имя в ее устах почему-то прибавляет мне значимости. Я захожу и вижу, что она чистит апельсин.

— Я хотела, чтобы они могли немного побыть вместе, — с улыбкой говорит она.

— Понимаю. Могу я чем-то помочь?

— Нет, спасибо. Просто составь мне компанию.

Она отворачивается и продолжает чистить апельсин.

Напряжение растет. Я впервые с ней наедине и понятия не имею, что делать. В кухню заходит Кейван, берет стакан воды и сразу же уходит.

«Может быть, Ирадж, в конце концов, не такой уж плохой парень», — говорю я себе, думая о том, как он смотрит на сестру Ахмеда.

Зари говорит:

— Они вдвоем так мило выглядят.

— Ты такая добрая, что делаешь это для них.

— О, для Ахмеда я сделаю все, что угодно. Он отличный парень.

— Точно, — соглашаюсь я.

Сказать мне больше нечего. Воцаряется долгое неловкое молчание.

— Ты всегда такой молчаливый? — спрашивает она, улыбаясь мне через плечо.

— Нет, обычно нет, — говорю я.

Я тщетно подыскиваю слова, чтобы рассказать, как я привык общаться с людьми. Ничего не придумав, я продолжаю молчать.

— Есть в твоей жизни особый человек?

Я не знаю, что сказать. Она чувствует неловкую паузу и оборачивается. Заметив, что я краснею, она усмехается.

— Не стесняйся. Я всего на пару лет старше тебя. Можешь быть со мной откровенным. Если хочешь, конечно.

— Да, есть такой особый человек.

Полагаю, это лучший ответ, потому что позволяет мне с ней о чем-то говорить.

— A-а, я так и думала. Каждый вечер я вижу вас с Ахмедом на крыше. Вы, наверное, говорите о девушках.

Некоторое время она молчит.

— Теперь я знаю, что он говорит с тобой о Фахимех. А кто же царица твоих историй?

Я ужасно волнуюсь оттого, что она уделяет мне столько внимания. Я оглядываюсь по сторонам, вскидываю руки, переминаюсь с нога на ногу и говорю под ее пристальным взглядом:

— Я не могу тебе сказать, кто она.

Ее лицо освещается улыбкой.

— Ты такой милый, — говорит она.

Она подходит к холодильнику и вынимает несколько яблок.

— А почему нет? Почему не можешь мне сказать?

Я молчу.

— Молчаливый и робкий! — поддразнивает она. — Девушки любят робких и молчаливых парней — таких загадочных, — ты это знаешь?

Я качаю головой, жалея, что мама этого не слышит, — оказывается, некоторые люди считают интровертов чрезвычайно привлекательными.

— Ты должен мне сказать, — настаивает Зари. — Знаешь, как люди становятся добрыми друзьями? Когда делятся секретами. Так скажи, кто она? Она хорошенькая? Я ее знаю? Она живет в нашем переулке? Ну, давай, кто она?

— Ты ее знаешь, — шепчу я.

— О, хорошо. Так она живет в нашем переулке. Отлично, теперь мы сдвинулись с мертвой точки.

Я молчу.

— Она ходит в школу? — спрашивает Зари.

— Только что окончила среднюю школу.

— Она старше тебя! Это всегда волнует. Она хорошенькая?

— Самая красивая девушка на свете! — выпаливаю я. — У нее голубые глаза, прелестный подбородок и чудесные скулы.

Она перестает чистить апельсины, и я пугаюсь, что зашел слишком далеко. В конце концов, она единственная девушка с голубыми глазами в нашем переулке.

— Звучит здорово. Где она живет? — не оборачиваясь, спрашивает она.

— Поблизости, — нерешительно произношу я.

— Что тебе в ней нравится, помимо внешности разумеется? — продолжает она чуть более серьезным тоном.

— Все, — признаюсь я. — Она напоминает мне снег — белый и чистый, спокойно текущую реку, дождь — живительный и свежий, гору — мощную и величественную и цветы — нежные и ароматные.

Зари поворачивается и смотрит прямо на меня с озадаченной задумчивой улыбкой. Ее вопрошающий взгляд поражает сознание подобно вспышке молнии, которая на миг освещает все вокруг и оставляет человека в темноте недоумевать по поводу того, что же он видел.

— Ахмед знает, кто она? — спрашивает она наконец.

— Да.

— Знаешь что — я спрошу у него!

Она смеется, и мы относим еду и напитки во двор. Ноги у меня ватные, я из последних сил стараюсь не уронить чашу с фруктами. Зари приносит фотоаппарат своего отца и учит Кейвана, как сфотографировать нас вчетвером, сидящих вокруг хозе. Она говорит, что сделает фотокарточки для каждого из нас, чтобы мы вспоминали потом лето, когда стали лучшими друзьями.

Ночью, лежа в постели, я вновь переживаю каждую минуту прошедшего дня, особенно тот момент, когда выставил себя дураком, сравнивая ее с рекой и цветами. «Что тебе нравится в ней, помимо внешности?» — спросила она тогда. Не надо было мне мямлить, как романтичному дурню. Следовало поговорить о ее любимом цвете, любимой еде, о фильмах, которые ей нравятся, и книгах, которые она любит читать.

Я вдруг понимаю, как мало знаю о Зари. По сути дела, почти ничего. Как она выбирает друзей, какие у нее увлечения, какие люди ей нравятся? Все, что я знаю, — это то, что я ее люблю. Неужели все так влюбляются? Интересно, много ли Ахмеду известно о Фахимех? Вероятно, не много. Мой отец впервые увидел мою мать по пути из школы домой и целый месяц ходил за ней следом. Только после этого он набрался храбрости что-то ей сказать. Через месяц после первого разговора он послал родителей к ней в дом просить ее руки.

Любовь всепоглощающа, жизнь как будто останавливается. Я больше не могу думать ни о чем, кроме Зари. Как это взрослые влюбляются и в то же время работают?

Ахмед крепко спит на своей крыше, я слышу его храп. Я подхожу к его постели и бужу его.

— Что случилось? — спрашивает он.

— Зари спросила меня, что мне нравится в любимой женщине, и я ничего не мог придумать, — говорю я несчастным голосом.

Ахмед пристально смотрит на меня.

— Я читал где-то, что люди на Западе, например в США и Европе, прежде чем влюбиться, долго встречаются, — с тревогой говорю я. — Ты знал об этом?

Ахмед мотает головой.

— Это правда. Я видел это в кино. Они долго, долго встречаются. Иногда десять или даже двадцать лет!

— Ух ты, — шепчет Ахмед.

— Но здесь, в Иране, стоит нам на кого-то взглянуть, и мы влюбляемся. Девушке достаточно лишь улыбнуться, и мы уже теряем голову. Никаких свиданий, никакого узнавания друг друга. У нас нет возможности узнать друг друга по-настоящему. Понимаешь, что я хочу сказать? Вот ты, например, знаешь, какая Фахимех на самом деле? Ты знаешь ее любимые цвета, любимую еду, увлечения?

— Нет.

— И тебя это не волнует?

Ахмед кивает. Он встревожен.

— А что, если она не та девушка, какой ты ее считаешь? Что, если у Зари несовместимость со мной? Что, если я женюсь на ней и у нас будут дети, а она окажется совершенно не похожей на меня? Что мне тогда делать?

Ахмед прикрывает ладонями рот и тяжело вздыхает.

— Ты не беспокоишься об этом? — спрашиваю я.

— Да-да — теперь, после твоих слов.

Он зажигает сигарету.

— Бог мой, это настоящая проблема.

Он почесывает макушку.

— Дай подумать. Похоже, ты затронул что-то очень серьезное. Я в конечном счете понимаю, насколько все это чтение прибавляет тебе ума.

Я начинаю развивать эту тему, но он просит меня замолчать, потому что он думает. Я сижу на краю его постели, а он раскачивается взад-вперед, корча странные гримасы. На лице его отражается, как он сосредоточивается на чем-то, смотрит на вещи с разных точек зрения, разрабатывает гипотезы и отвергает их как несостоятельные. Ахмед разговаривает сам с собой, издает странные звуки, поднимает брови, двигает руками и выпячивает нижнюю губу. При этом он смотрит на небо. Он затягивается сигаретой и со вздохом выпускает дым, словно полностью разуверившись в своей способности решить простую задачку.

Докурив наконец сигарету, он подходит к краю и бросает окурок на соседнюю крышу, стараясь, чтобы отец не заметил. Потом залезает под одеяло и шепчет:

— Кажется, я знаю, как тебе поступить. Почему бы тебе не поехать на Запад, начать с кем-нибудь встречаться, хорошенько узнать ее, а потом вернуться сюда и жениться на Зари?

С этими словами он поворачивается на другой бок и начинает храпеть.

Несколько мгновений я сижу и смотрю на него. Потом встаю, даю ему пипка под зад и ложусь в свою постель.

 

6

ЭПИЗОДЫ ЛЮБВИ

Ахмед, Фахимех и я почти каждый день проводим в доме Зари. Я жалуюсь Ахмеду, что мы только сидим и болтаем и, как ни здорово быть рядом с Фахимех и Зари, надо бы заняться чем-то еще, а иначе девушки с нами заскучают.

— Чем еще заняться? — спрашивает Ахмед.

— Пойти с ними прогуляться, сходить в кино, поужинать в ресторане, — предлагаю я. — Понимаешь, все эти увлекательные штуки.

— Неужели? — саркастически спрашивает Ахмед. — А не воспользоваться ли тебе для этого твоим банковским счетом, а мне — моими сбережениями?

Нахмурившись, я пожимаю плечами.

— И где, черт возьми, мы живем — в Америке, что ли? Это Иран, и мы живем в своем квартале…

— Ладно, ладно, забудь о том, что я сказал, — перебиваю я и решаю никогда больше не касаться этой темы.

Идет время, наша дружба крепнет, мы с легкостью поверяем друг другу самые сокровенные личные переживания. Вечерами нам трудно расставаться. Никто не хочет уходить, и мы без конца шутим на эту тему.

— Пора уходить, — скажет один.

— Ага, определенно пора, — согласится кто-то еще, но никто не пошевелится, и мы смеемся. — Ладно, может быть, еще несколько минут, а потом нам действительно пора.

— О да, действительно. Всего несколько минут.

Легко заметить, что Ахмед и Фахимех влюблены друг в друга. Когда Ахмед рядом с Фахимех, на него находит умиротворение и довольство. Он сознается, что ее присутствие вызывает в нем почти религиозное чувство.

— Словно это уже не я, — говорит он. — Я даже могу терпеть Ираджа.

— Так интересно наблюдать, как развиваются их отношения, — произносит однажды Зари, когда мы одни. — Каждый раз, как мы их видим, они все больше похожи на влюбленную пару, правда?

— Правда.

— Их отношения совсем иные, чем у нас с Доктором.

Когда она упоминает Доктора, я начинаю невольно закатывать рукава рубашки.

— Их отношения волнующие и новые, — мечтательно продолжает Зари. — Наши в сравнении кажутся скучноватыми, ты ведь понимаешь, что я имею в виду? Словно мы уже давным-давно женаты.

Потом, будто вдруг поняв, что говорит плохо о Докторе, Зари хихикает:

— Не пойми меня превратно. Я обожаю Доктора. Он замечательный человек. Он такой умный, такой сострадательный. Мне очень повезло, что он у меня есть. Ты можешь себе представить, чтобы у такой, как я, девушки был такой жених?

Она слишком старается. Доктор — отличный парень, но Зари не может быть по-настоящему счастлива в браке по сговору, не имея возможности полюбить, кого захочет. Знает ли Доктор о ее чувствах? Что бы он предпринял, если бы узнал? Любит ли он Зари или просто надеется на мудрость старших, а не на голос сердца?

Время от времени Зари пользуется предлогом, чтобы пойти в дом и заняться хозяйственными делами, и каждый раз зовет меня с собой.

— Давай оставим их ненадолго наедине, — шепчет она, стоит нам отойти на пару шагов.

— Да, давай, — переполнившись волнением, откликаюсь я.

Однажды, когда мы сидим в гостиной, она достает блокнот и спрашивает, умею ли я хранить секреты.

— Ну конечно, — говорю я, наслаждаясь сознанием того, что мне присвоили статус доверенного компаньона.

Она открывает блокнот и показывает карандашные зарисовки нашего переулка.

Она не хочет, чтобы кто-нибудь узнал, что она рисует, и я обещаю сохранить ее тайну. Потом она указывает на один рисунок и говорит:

— Вы, парни, играете в футбол. Можешь сказать, кто здесь ты?

— Кто?

— Тебя в тот день не было! — поддразнивает она меня.

Я ухмыляюсь в ответ. Она говорит, что больше всего любит рисовать людей и пейзажи, и показывает мне картинку, где изображена бабка Ахмеда и ее покойный муж. Бабушка стоит под деревом, а он идет к ней, на лице его — радость. Она, похоже, не замечает, что он всего в нескольких метрах от нее.

— Он был добрым, — говорит Зари. — Когда мне было столько лет, сколько сейчас Кейвану, он, бывало, угощал меня конфетами.

Есть там карикатура на Ираджа в окружении девушек. Глаза у него широко открыты, словно он пытается съесть ими каждую.

— Ты наблюдательная женщина.

— Трудно не быть наблюдательной, когда чувствуешь, что его взгляд прожигает в тебе дырку!

Она громко смеется.

Я тоже смеюсь, но про себя жалею, что не могу добраться до этого сексуально озабоченного придурка и вырвать из глазниц его круглые бесстыжие глаза.

Зари достает семейный альбом и показывает фотографию Переодетого Ангела.

— Она красивая, правда?

Переодетый Ангел примерно такого же роста, как Зари. Длинные прямые волосы закрывают плечи и спускаются до самой талии.

— У нее тоже голубые глаза. Как и у тебя.

— Это русские корни. У большинства девушек из нашей семьи голубые глаза. Кстати, это единственный раз, когда она сняла паранджу перед камерой.

— У тебя лицо светится, когда ты говоришь о ней.

— Она моя лучшая подруга, — отвечает Зари. — Ее настоящее имя Сорайя. Она необыкновенная девушка. Она помнит наизусть все стихи Хафиза, представляешь?

— Невероятно, — говорю я, думая о том, какое это, должно быть, изнурительное умственное напряжение — запомнить так много. — Кстати, ты когда-нибудь пробовала гадать по стихам Хафиза?

Это распространенный обычай в Иране, когда закрываешь глаза, загадываешь желание и открываешь книгу наугад, чтобы найти ответ.

— Угу, — признается Зари. — Мне это нравится, но Доктор говорит, что это оскорбительно для Хафиза. Он говорит, Хафиз вовсе не собирался написать гороскоп.

Я смеюсь. Мне хочется сказать, что Доктору не помешало бы смотреть на вещи проще, но я сдерживаюсь. Вместо этого я говорю:

— На днях я принесу книгу Хафиза, и мы погадаем месте. И не скажем Доктору. Это будет еще один наш маленький секрет.

Ее лицо освещается лучезарной улыбкой.

— Да, мне бы этого хотелось.

Однажды я стою рядом с ней, пока она моет посуду на кухне.

— Ты переживаешь из-за поездки в Америку? — спрашивает она.

— Переживаю?

— Понимаешь, ты будешь один так далеко, в незнакомой стране. И потом, ожидания твоего отца: я слышала, он возлагает на тебя большие надежды. Все это тебя не беспокоит?

Она перестает мыть посуду и смотрит мне в лицо, потом поспешно извиняется:

— Прости, если тебе кажется, что я излишне любопытна.

— Нет, что ты.

В голове у меня звучит голос матери: «В Африке люди умирают от голода, а ты хочешь, чтобы я беспокоилась из-за того, что отец посылает тебя в Штаты? Может, для тебя Бангладеш — более подходящее место?»

Я вспоминаю случай, когда я, раздосадованный упорным желанием отца отправить меня в Америку, сказал матери: «Видишь? Твое машинное масло не помогает мне выбраться из панциря. Я по-прежнему не в состоянии обсуждать с ним свои проблемы. Так что перестань, пожалуйста, заливать это зелье мне в глотку».

— Ты прав, мое лекарство не помогает, — призналась она. — Какая жалость!

После этого она удвоила дневную дозу.

— Это точно должно помочь.

Мои губы расплываются в улыбке.

— Чему ты улыбаешься? — спрашивает Зари.

Я рассказываю ей историю про машинное масло. Она от души смеется и говорит, что я здорово подражаю своей матери.

Чтобы ответить на ее первый вопрос, я объясняю, как на днях отец пришел домой с журналом, который друг прислал ему из Европы.

— Там были фотографии трех последних лет с краткими комментариями, — поясняю я. — Голодающие в Биафре, чилийская мать, бегущая к машине «скорой помощи» у морга, чтобы узнать, нет ли среди казненных в тот день ее сына, сидевшего в тюрьме, и многое другое. Меня особенно потряс один снимок. Маленькая двенадцатилетняя девочка была изнасилована нигерийскими солдатами в Биафре и оставлена в канаве умирать. Снимок был сделан уже в больнице, куда ее доставили. Ей сказали, что скоро к ней приедет мама, и она улыбнулась.

— О господи.

Зари прикрывает рот ладонью.

— Такого рода вещи помогают увидеть многое в перспективе, — говорю я.

Она становится ужасно печальной. Потом на ее прекрасном лице появляется задумчивая улыбка.

— Ты так умеешь сопереживать. Я люблю в тебе это.

Когда она произносит слово «люблю», меня пронизывает дивное чувство. Господи, вот если бы она выбросила из этой фразы лишние слова!

В последнюю субботу августа, почти за месяц до окончания лета, мы с Ахмедом добываем две розы и преподносим их девушкам. Роза, которую Ахмед дарит Фахимех, красная, что означает: он ее любит. Я дарю Зари белую, а это значит, что мы с ней хорошие друзья. Девушки искренне тронуты этим жестом. Фахимех обнимает Ахмеда и целует его в щеку. Зари пожимает мне руку и говорит, что я очень милый. Потом она засовывает розу в волосы, смотрит мне прямо в глаза и улыбается. Я немедленно краснею. С этого дня я замечаю, что Зари старается принарядиться, когда мы приходим к ней домой.

— Она хочет тебе понравиться, — шепчет Фахимех. — Почему бы тебе не сказать ей, что ты это ценишь?

Я яростно трясу головой, они с Ахмедом смеются. Тем не менее я мечтаю сделать Зари комплимент. И вот однажды днем мы с Зари остаемся на кухне, она моет чайные чашки, а я собираю все свое мужество и говорю ей, что у нее красивая прическа. Я мямлю свой комплимент настолько невнятно, что она оборачивается и переспрашивает:

— Что-что?

Я смущенно пытаюсь повторить, но слова застревают в горле.

— Ты сказал, что у меня красивая прическа? — спрашивает она.

Я киваю. Она улыбается и продолжает мыть посуду. Я не знаю, что говорить или делать дальше.

— Тебе больше нравится эта прическа? — спрашивает она.

Я в затруднении.

— Нет, то есть да, — бормочу я. — То есть мне нравится и та и другая, но эта очень хорошая. Конечно — или так, как сейчас, или же как раньше, — обе прически красивые, очень красивые.

Теперь я никак не могу остановиться.

— Ладно, отныне прическа будет такой, как сейчас, — не глядя на меня, тихо произносит она.

Мое сердце переполняет особая нежность, какую я никогда не испытывал прежде.

Когда я рассказываю эту историю Ахмеду, он похлопывает меня по спине и говорит:

— Превосходно, превосходно. Твой план срабатывает.

— Какой план? — спрашиваю я.

— План заставить ее задуматься о том, любишь ли ты ее. Ничто не пробуждает в женщине большего любопытства, чем подозрение, что ее кто-то любит. Она сделает что угодно, чтобы в этом увериться, — вот увидишь. Она свернет со своего пути, чтобы узнать, любишь ли ты ее. Такова человеческая природа. Кто же не хочет быть любимым?

Он почесывает голову и продолжает:

— Поверь мне. В этой невозмутимой девочке скоро закипит буря. Мало-помалу она потеряет самообладание, и ты увидишь, что скрывается за облаками.

 

7

ЕЩЕ ОДНУ ИСТОРИЮ, ПОЖАЛУЙСТА

Кейвану исполняется семь лет, и нам четверым поручено организовать праздник. В дом Зари приглашены почти все мальчишки из переулка. Мы с Ахмедом должны помогать. Или, по крайней мере, этим Фахимех и Зари объясняют наше присутствие. Мы проводим весь день за украшением дома красными, белыми и желтыми гирляндами и воздушными шарами. Девушки готовят сэндвичи, а я расставляю пластиковые тарелки и чашки и раскладываю пластиковые ножи и ложки. Ахмед вызвался организовать музыку. Он взял у друга маленький недорогой кассетный стереомагнитофон и целый день занимается его наладкой.

— Подготовить нужную музыку для вечеринки — самая важная часть дела, — говорит Ахмед. — Надеюсь, вы это понимаете? Весь вечер пойдет насмарку, если я не подберу песни правильно.

Фахимех говорит:

— Да, милый, мы понимаем.

Зари смеется над дурачествами Ахмеда.

— Вы действительно это понимаете или просто соглашаетесь потому, что я такой красавчик? — шутит он.

— И то и другое, милый, — откликается Фахимех. — Ты прав и к тому же очень хорош собой.

Ахмед включает свои любимые песни и танцует под них посреди комнаты.

— Ты хорошо танцуешь, — хвалит его Фахимех.

— Мне давал уроки танца сам Теннесси Уильямс.

— Теннесси Уильямс не был танцором, — возражаю я.

— Я пытался сказать об этом Теннесси, но он не хотел даже слушать.

Кажется, все дети прибывают одновременно. Ахмед говорит, что они, должно быть, ждали под дверью и готовились к вторжению. Через пять минут от его песенной программы не остается и следа. Кейвану страшно нравится быть в центре внимания. Он хочет играть в лошадки и на роль коня выбирает Ахмеда. Ахмед нагибается и проводит остаток дня, катая всех детей на спине. Один раз я пытаюсь сесть на него, но он сбрасывает меня, бормоча себе под нос богохульства. Фахимех и Зари со смехом мне аплодируют.

Дети носятся по двору, по лестнице и из комнаты в комнату. Они орут, визжат, толкают друг друга и не переставая дерутся. В какой-то момент Кейван падает и расцарапывает коленку. Мы с Зари и Фахимех садимся около него, пытаясь успокоить, но он продолжает плакать.

— Знаешь, однажды я сломал голень в трех местах и даже не заплакал, — рассказываю я.

— Как это, разве не было больно? — надув губы, спрашивает Кейван.

— О да, конечно, было больно, — говорю я. — Но я решил, что слезы от боли не помогут.

— Правда?

Я поднимаю руки, изо всех сил стараясь изобразить изумление.

— Моя мама тоже считала это очень странным. Она сказала: «Как тебе удается не плакать, сломав голень в трех местах?»

Услышав, как я копирую ее, Ахмед прыскает в кулак.

— Так что теперь она дает мне столовую ложку микстуры, которая должна помочь мне заплакать, когда это необходимо.

— И ты плачешь? — нерешительно спрашивает Кейван.

— Только когда принимаю микстуру.

Я гримасничаю, будто пью мамино зелье из лошадиной мочи.

Все смеются, а я осторожно дотрагиваюсь до колена Кейвана.

— Уже не болит, правда?

— Да, — кивает Кейван.

— Видишь, стоит засмеяться, и боль проходит.

Кейван вскакивает на ноги, и игра продолжается. Зари шепотом благодарит меня. От ее ласкового взгляда сердце у меня подпрыгивает.

Ближе к вечеру мы решаем поиграть в игру под названием «Кто я такой?». Все дети собираются в кружок, Ахмед изображает кого-нибудь, а мы угадываем. Детям нравится эта игра. Фахимех, Зари и мне — тоже, потому что наконец-то можно посидеть и отдохнуть. Пока мы смотрим пантомиму Ахмеда, Зари наклоняется ко мне и говорит:

— Знаешь, вопрос к тебе не «кто я такой?», а «кто она?».

— Кто она?

— Угу, та самая — нежная, подобно цветку, и величественная, подобно горам? Что еще ты говорил?

— Ах, перестань! — смущаюсь я. — Это было глупо.

— Мне кажется, это было прекрасно. Этой девушке повезло, что у нее есть ты. Ты ведь знаешь это?

Еще немного, и я растаю. Мне хочется кричать от радости. Хочу, чтобы это услышал Ахмед.

— Спасибо, — говорю я.

— Надеюсь, она не ревнует тебя за то, что ты мне сегодня помогаешь.

— Она не ревнивая.

— Да? Все девушки ревнивы — разве ты не знаешь?

Мне хочется спросить, ревнива ли она, но это может показаться грубым.

— Ну а как она говорит о тебе? — с любопытством спрашивает она.

— Не знаю. У нас еще не было подобного разговора.

— Не было? Ты еще не признавался ей в любви?

— Думаю, она знает, — смущенно говорю я.

— Но ты не говорил ей об этом?

— Слова, пожалуй, и не нужны.

— Ты советовался с Хафизом? — спрашивает она. — Гадал по книге?

Я мотаю головой.

— Стоит попробовать. И надо поскорее сказать ей. Понимаешь, девушка хочет знать, что любима. Так как ее зовут, говоришь? — внезапно спрашивает она, надеясь хитростью заставить меня выболтать секрет.

Я улыбаюсь.

— Пока не могу сказать.

— Не можешь сказать, потому что?..

— Я… я не знаю.

Зари все улыбается. Меня трясет. Думаю, она это понимает, потому что медленно отодвигается от меня, и мы продолжаем смотреть пантомиму Ахмеда. Несколько минут спустя Зари идет на кухню и возвращается с блюдом всевозможных сэндвичей.

— Я знала, что ты не успеешь поесть, поэтому отложила это для тебя, — говорит она.

Мысль о том, что она думала обо мне, прокручивается в голове, как любимый мотив.

— Надеюсь, ты любишь холодные сэндвичи, — продолжает она.

Как я могу их не любить, если они сделаны ее руками?

После того как дети уходят, Ахмед, Зари, Фахимех и я, совершенно измученные, садимся за небольшой обеденный стол. Я минут двадцать тупо смотрю на чашку с мороженым передо мной. Девушки обозревают устроенный детьми беспорядок, не в силах поверить, что нам все-таки придется заняться уборкой.

— У меня жутко болит спина, — говорит Ахмед. — Знаете, мои родители на несколько дней уезжают. А давайте соберемся у меня? Устроим вечеринку, отпразднуем то, что мы уцелели после нашествия этих детей. Поставим медленные песни и будем танцевать всю ночь напролет.

У меня обмирает сердце при мысли о Зари в моих объятиях. Я смотрю на нее, а она улыбается и отводит взгляд.

— У нас с тобой будут дети? — спрашивает Ахмед у Фахимех.

Фахимех показывает ему четыре пальца и подмигивает. Ахмед хватается за голову.

— Вы родите красивых детей, — с любовью глядя на парочку произносит Зари.

— У него с его милой тоже будут красивые дети, — говорит Ахмед про меня.

— О да, — соглашается Фахимех. — Красивые, прелестные дети.

— Надо было пригласить ее на вечеринку, — спохватывается Зари.

Она ждет ответа от Ахмеда и Фахимех, но они молчат.

— Тебе представилась бы замечательная возможность сказать ей о своих чувствах, — говорит она мне.

Ахмед немедленно принимает позу ученого и произносит:

— Ну, не знаю, не знаю. Понимаешь, он считает, что, прежде чем сказать ей о своей любви, он должен узнать ее.

Я знаю, к чему клонит Ахмед, и у меня возникает желание дотянуться до него через стол и придушить.

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает Зари.

— Видишь ли, — наставляет Ахмед, — большинство людей в Иране влюбляются, почти ничего не зная друг о друге. В США и Европе люди, прежде чем влюбиться, долгое время встречаются и узнают друг друга. У него есть очень умная теория на этот счет. Он рассказал мне об этом на крыше три дня тому назад. — Повернувшись ко мне, Ахмед говорит: — Расскажи им.

Я от души пинаю его под столом.

Зари и Фахимех выжидающе смотрят на меня. Я откашливаюсь, бубню что-то и, чтобы выиграть время, съедаю ложку подтаявшего мороженого. Наконец я говорю:

— Да, в Европе и Соединенных Штатах люди действительно, прежде чем объявить о своей любви, проводят вместе много времени, чтобы узнать друг друга.

Помимо этого мне нечего сказать. После неловкой паузы я добавляю:

— На Западе отношения между мужчинами и женщинами приветствуются. В таких странах, как наша, мы больше озабочены Божьей волей и судьбой. Необходимо, чтобы в этих разных типах обществ антропологи исследовали взаимосвязь между развитием технологии и формами взаимоотношений в парах.

Глядя на ухмыляющуюся физиономию Ахмеда, я чувствую себя полным идиотом. «Почему я позволяю ему так со мной обращаться?»

Зари, немного подумав, говорит:

— Интересно.

Ахмед снова выпячивает грудь колесом, и я так его пинаю, что он съеживается, изо всех сил стараясь не застонать от боли.

Зари смотрит на меня и спрашивает:

— Когда ты скажешь мне, кто она?

— Вероятно, не раньше, чем антропологи опубликуют свои исследования, — подмигивая мне, произносит Ахмед.

«Я убью его! Клянусь, убью!»

Мы принимаемся за уборку дома. В гостиной я замечаю на полке фотографию Доктора с Зари. Доктор обнимает ее за плечи. Она улыбается своей особенной улыбкой и склоняет голову на плечо Доктора.

— Это ужасный снимок, но маме нравится, — подходя ко мне сзади, говорит она. — Я все время прячу его, а она находит и ставит обратно на полку. Когда-нибудь сожгу это фото.

— Почему? Фотография хорошая.

— Доктор вышел хорошо, а я — нет, — говорит она, избегая моего взгляда.

Я гляжу на фото и шепчу:

— Я так не думаю. Эта твоя улыбка…

— Какая улыбка?

— Особенная. Твоя улыбка — твой отличительный знак.

— Мой отличительный знак, — повторяет она.

Это звучит как утверждение, а не вопрос.

— Угу, никто больше так не улыбается. Мне нравится.

— Правда? — не поднимая головы, спрашивает она.

— Ага. Мне нравится, как ты наклоняешь голову.

— Да?

— И мне нравятся твои глаза. Они почти всегда улыбаются.

— Но не всегда?

— Они улыбаются, когда ты счастлива.

Она поднимает на меня взгляд.

— А сейчас они улыбаются?

— Да.

Некоторое время мы смотрим друг на друга. Мы стоим так близко, что я чувствую на лице ее дыхание. У меня подгибаются колени. За долю секунды в моем сознании проносится все, что я успел о ней узнать. Ее любимый цвет — голубой. Она говорит, что голубой ассоциируется с безбрежностью — безбрежные небеса, безбрежный океан. Интересно, почему она всегда упускает то, что и глаза у нее тоже голубые? Она — рассказчица. Они с Кейваном каждый день после обеда отдыхают на одеяле под вишней у них во дворе. Зари всегда ложится лицом в сторону крыши. Я догадываюсь, что она за мной наблюдает. Я слышу, как Кейван просит: «Еще одну историю, пожалуйста — всего одну». Мне бы хотелось, чтобы она шептала мне на ухо истории о нашем будущем, и я тоже просил бы ее рассказать еще одну. Она всегда просыпается рано и идет в булочную в конце переулка купить к завтраку свежего лаваша. Со своего поста на крыше я вижу, как она проходит туда и обратно. Она часто поглядывает наверх и знает, что я смотрю на нее.

Я опьянен тем, что понимаю ее тайные побуждения. Я чувствую, как она тяжело дышит, ее грудь вздымается и опускается всего в нескольких сантиметрах от моей. Я влюблен в нее, и пути назад нет. Стоит сделать одно маленькое движение, и наши губы соединятся. Мы тянемся друг к другу, и тут в комнату входит Кейван.

— Где моя голубая рубашка? — спрашивает он.

Мы с Зари стоим еще несколько мгновений, не двигаясь и неотрывно глядя друг другу в глаза.

— Та, которую Доктор прислал мне на день рождения, — поясняет он.

Зари медленно поворачивает голову и смотрит на Кейвана.

— Доктор прислал ему красивую рубашку, — шепчет она мне. — Тебе надо на нее взглянуть. Очень чутко с его стороны.

Она подходит к шкафу.

— Он очень заботливый человек, — произносит она сдавленным голосом. — Очень хороший человек.

Когда я прихожу домой, отец зовет меня с собой посмотреть фильм «Касабланка». Он говорит, что это выдающийся образец киноклассики всех времен. Мне хочется сказать ему, что я это знаю, поскольку, если верить Ахмеду, слыву энциклопедией кино, но я молчу. Я внимательно слушаю диалог между Хамфри Богартом и Ингрид Бергман. Может, научусь языку влюбленных. Я думаю о том, что говорил об антропологах и формах взаимоотношений, и мне хочется умереть от стыда. Неужели Зари, Доктора и меня ждет судьба главных героев «Касабланки»? Я представляю себе Доктора революционером, сражающимся против нацистов, а я — это одинокий владелец бара, полагающий, что у него есть женщина, пока не возвращается другой мужчина. Хватит ли у меня мужества отпустить ее, как это делает Богарт? Найду ли я самолет, на котором Доктор вместе с моей возлюбленной мог бы спастись от нацистов? Пожертвую ли я собой ради их счастья?

После кино я иду на крышу. Свет в комнате Зари не горит. Вдруг я замечаю на стене между нашими домами листок бумаги, прижатый камешком, чтобы не унесло ветром.

Я поднимаю листок. Зари нарисовала меня. Я стою в переулке под дождем, прислонившись к дереву, и смотрю на девушку, которая в отдалении уходит к реке. Она уплывает прочь, как безликий ангел. В длинных волосах — белая роза, как та, что я подарил Зари. Вдали виднеется гора с покрытой снегом вершиной. Зари сумела передать чистоту снега, величественность и спокойствие и в то же время зыбкость очертаний. Внизу страницы надпись: «Когда скажешь мне, кто она, я дорисую лицо твоего ангела».

 

Зима 1974-го. Психиатрическая лечебница «Рузбех», Тегеран

Я стою на крыше, глядя на покачивающуюся фигуру женщины, которая поднимается ко мне по ступеням. Я не могу различить ее черты, но меня завораживает ее плавная походка и распустившаяся белоснежная роза в волосах, напоминающая о Зари. Это она? Надеюсь, да. Ласковый и в то же время сильный ветер доносит издали аромат розы. Надо бы подождать, но меня подводят ноги, и вот я уже бегу к ней, широко раскинув руки, чтобы заключить ее в объятия. Я вижу, как она протягивает ко мне руки, кажется, я успею ее подхватить, но она скользит по крыше и падает с края. В горле застревает крик. Я сажусь на вымокшей от пота постели, ловя ртом воздух и задыхаясь, а в ушах рефреном звучат слова моей матери о людях, падающих с крыш.

Я в палате один. Из маленького квадратного оконца в двери падает столб тусклого света. Я сжимаю холодные пальцы, потом сильно трясу ими, словно мшу стряхнуть ночной кошмар, как грязную воду. В коридоре бродят, неразборчиво бормочут другие пациенты, и меня это, как ни странно, успокаивает. Веки тяжелеют, но я не осмеливаюсь вновь провалиться в сон. Я срываю с кровати намокшие простыни, ложусь на непокрытый матрас и принимаюсь считать шаги медсестер, совершающих свои бесконечные обходы.

И снова множество вопросов осаждают мой рассудок. Почему я здесь? Почему я не могу вспомнить недавние события? Иногда я не узнаю родителей, когда они входят в палату. Почему? Почему мне не освободиться от кошмаров, досаждающих днем и ночью?

Заторможенному рассудку мучительно трудно доискиваться ответов. Я выбираю единственный вариант: игнорирую эти вопросы, и тут же опускается туман беспамятства. Туман в голове похож на палатку, в которую я заползаю, чтобы уберечься от помех и опасностей. Вот так я переживаю ночь.

В следующий раз, когда приходит Яблочное Лицо, я говорю ей, что мне надо лекарство, которое могло бы прекратить сны. Она просит меня описать их, но я отвечаю, что почти ничего не помню.

Она уверяет, что мое состояние нормальное и, скорее всего, временное.

 

8. Конец лета 1973-го. Тегеран

НОЧЬ ДОКТОРА

К Зари в гости приехала Сорайя, Переодетый Ангел. Родители Фахимех решили провести несколько последних летних дней на Каспийском море и увезли ее. Мы с Ахмедом умираем от скуки. Без Фахимех нам нельзя ходить в дом Зари.

Ирадж при каждом удобном случае старается похвастать новыми изобретениями, но мы не обращаем на него внимания. Чаще всего просто непонятно, что же он пытается сделать; его устройства кажутся никчемными безделушками, не имеющими практического применения.

Моя мать узнала, что рябина предупреждает болезни печени. Она купила новый пестик для измельчения коричневатых ягод и собирается раскладывать сырье на солнце для сушки, а потом хранить порошок в маленькой стеклянной банке. Мы с Ахмедом думаем, как она заставит нас это съесть.

— Она подсыплет порошок в чай, — говорит Ахмед. — Я больше не пью чай в твоем доме.

— Я тоже, — говорю я, и мы смеемся.

Сорайя и Зари сидят у бассейна под вишней. Сорайя всегда в чадре, даже во дворе Зари. Полагаю, она знает, что нам видно ее с крыши. Она очаровала всех жителей переулка. Мать Ираджа, ее ярая поклонница, говорит всем, что Сорайя — прекраснейшее существо на свете.

«У нее лицо ангела и тело русалки. От взгляда ее огромных голубых глаз захватывает дух! У нее нежная кожа, а волосы похожи на спокойное море. Ее слова звучат, как стихи, изысканные и утонченные. Ее голос как ангельское пение, волшебное и умиротворяющее».

Чадра Сорайи напоминает о словах нашего учителя Закона Божьего господина Горджи, который в прошлом году рассказывал, что все женщины в его семье носят чадру. Он сказал, что женщина без покрывала выставляет на продажу свою сексуальность, что каждый знает — мужчины запрограммированы желать женщин, выставляющих напоказ свое лицо и тело, и что в нравственном обществе не должно быть сексуально возбужденных мужчин, вожделеющих к чужим женам, матерям и сестрам!

— Он действительно все это сказал? — спрашивает Ахмед. — Должно быть, в один из тех дней, когда он выставил меня из класса.

Как бы печально это ни звучало, все это правда. Потом я рассказываю ему, как господин Горджи говорил, что добиваться для женщин равных прав с мужчинами означает идти против исламских традиций. Господин Горджи называл восьмое января тридцать шестого года — день, когда шах Реза снял с женщин покрывала, — самым мрачным днем в истории Ирана. Он говорил, что в справедливом обществе правительство создает условия, чтобы женщины могли состязаться друг с другом, исполняя роли, специально для них предназначенные, — взращивание детей, обучение девочек и кулинария.

Ахмед смеется и говорит, что потребует от Фахимех выполнения всего этого, чтобы знала свое место в семье.

Мы с Ахмедом заметили, что Ирадж проводит много времени в переулке. Каждый раз, как там появляются Переодетый Ангел и Зари, у него на лице отражается беспокойство. Он становится неуклюжим и смущенным, говорит с запинкой и провожает Переодетого Ангела взглядом всюду, куда бы она ни шла. Однажды он сказал мне, что, будь он на пару лет постарше, его мать хотела бы, чтобы он женился на Сорайе. Ему очень обидно, что он не знает, как она выглядит.

Я вспоминаю лекцию господина Горджи о вожделении и морали, и меня разбирает смех. Чадра защищает Сорайю от похотливых глаз Ираджа, но не мешает ему вожделеть.

Однажды ранним вечером я сижу под стеной, отделяющей мою крышу от крыши Зари, и читаю книгу. Вдруг я слышу голос Зари по другую сторону стены. Она разговаривает с Переодетым Ангелом. Я собираюсь встать и поздороваться, но понимаю, что Зари плачет. Не желая смущать ее, я остаюсь сидеть.

— Мужайся, — говорит Переодетый Ангел. — Не унывай, Господь заботится о том, чтобы управлять всем сущим, учитывая интересы всех сторон. Пока тобой движут добрые намерения и ты живешь с чистым сердцем, Божья милость обратит твою добродетель в счастливую судьбу.

— Боюсь, Бог может наказать меня за предательство, — негромко восклицает Зари.

Переодетый Ангел декламирует стихотворение Хафиза. Я с трудом могу разобрать слова, стихи звучат примерно так:

Жестокая печаль со временем сгорит. Молитв стрела во все концы летит. Быть может, цель мою она сразит.

Зари продолжает плакать, не говоря ни слова.

— Кто-нибудь знает об этом? — спрашивает Сорайя.

— Нет, — отвечает Зари, — только ты. Ты единственная знаешь.

Мать Зари зовет их ужинать, и они спешат в дом. Я в недоумении — что все это значит? Не обо мне ли они говорили? Не потому ли она плакала, что не знает, как поступить? В голове у меня вертятся вопросы, и я не могу больше читать. Я закрываю книгу и откладываю ее. Любовь — утомительное и сложное дело.

До начала школьных занятий остается всего две недели. Доктор должен вернуться со дня на день. Несмотря на то что я безумно влюблен в Зари, я по-прежнему искренне уважаю Доктора и восхищаюсь им. Мне кажется, если я когда-нибудь отважусь сказать ему о Зари, то именно от него можно ждать понимания и совета в моем суровом испытании.

Переодетый Ангел уезжает в Кум, а Ахмед с отцом отправляются в ежегодную поездку в Гармсар, город, где живут их родственники. Я никогда не был в Гармсаре, но Ахмед говорит, городок такой маленький, что уже через сутки ему некого будет там дразнить.

Ближе к вечеру я замечаю странное движение вокруг дома Зари. Родители Доктора поспешно и неслышно приходят, а потом уходят. Зари нет во дворе уже несколько часов. Мне кажется, на миг послышался плач матери Доктора, а потом дом вновь погрузился в тишину. Хотелось бы мне знать, что происходит.

Мысли о таинственной активности у дома Зари не дают мне спать. Ночь жаркая и душная. Я лежу в постели на крыше. Тишину внезапно нарушает тяжелая поступь человека, бегущего по переулку. Я смотрю вниз и сразу узнаю Доктора. Он быстро бежит, прерывисто дыша и постанывая от страха, словно за ним гонится голодный тигр.

Остановившись у двери Зари, он звонит и оглядывается, словно ожидая увидеть преследователей за спиной. Прежде чем кто-то откроет дверь, Доктор перелезает через стену и неслышно спрыгивает во двор. Он сидит, прижавшись спиной к стене. Три человека входят из-за угла в переулок. Один из них поднимает взгляд на меня. Даже с этого расстояния заметно, какой у него отвратительный вид. Он высокий и смуглый, лет тридцати пяти — сорока. У него длинные волнистые волосы, откинутые назад. Я вижу, как бегают глаза, запоминая каждую подробность.

Все мое тело словно разом цепенеет. Я хочу наклониться и спрятаться за низкой стенкой, огораживающей крышу, но не могу пошевелиться. Мужчина орет в рацию, что охотники сбились со следа.

Я не улавливаю невнятный ответ, но они вновь пускаются бежать. Они пробегают мимо дома Зари, и мое объятое ужасом сердце успокаивается.

Должно быть, это САВАК. «Они очень опасны, — вспоминаю я слова отца после их налета на наш дом. — На вид это обычные люди. Они живут среди нас, работают с нами, приходят в наши дома на ужин, участвуют в наших праздниках, оплакивают наши потери. А потом однажды ты узнаешь, что у них есть вторая работа в самом отвратительном агентстве, когда-либо созданном в этой стране благодаря американцам и их ЦРУ».

Доктор сидит на земле, опустив голову, и дрожит от страха. Я вижу, как из дома во двор выбегает Зари, а за ней родители. Доктор быстро вскакивает и подносит палец к губам, чтобы предупредить их о молчании. Да в этом и нет необходимости. Они ходят тихо, как призраки. Они в точности знают, что случилось с Доктором. Должно быть, люди из САВАК звонили им весь день. Я думаю о том, чем Доктор занимался все лето. Это объясняет суету около дома Зари. Соседи тоже об этом знают, по крайней мере те, что слышали шум, а теперь из-за задернутых штор наблюдают, как разворачивается драма. Их силуэты — неоспоримое напоминание о том, что САВАК способна внушать настоящий ужас.

Зари обнимает Доктора и тихонько плачет. Ее мать беззвучно молится, быстро шевеля губами, а отец Зари, господин Надери, экс-чемпион Олимпиады по борьбе, кружит около своих родных, как старый раненый лев. Все молчат. Слова им не нужны.

Я понимаю, какая судьба ожидает Доктора в тюрьме. Отец рассказывал мне многочисленные истории о том, что там делают с хараб-кар, активистами подрывной деятельности, такими как Доктор. На несколько дней его поместят в камеру, чтобы он поволновался в ожидании допроса. Потом его приведут в специальную комнату и изобьют. Ему зададут массу вопросов и снова изобьют. Его будут стращать душераздирающими описаниями новейших пыточных технологий, мимоходом сравнивая их с традиционными — вырыванием ногтей, ломанием пальцев и опусканием яичек заключенного в кипящую воду. Ему пригрозят тем, что привезут в тюрьму его ближайшую родственницу и подвергнут ее групповому изнасилованию, а его заставят смотреть. Они могут выполнить свои угрозы, но зачастую необходимость в этом отпадает. Доктор еще молод. Он слишком мелкая рыбешка в океане политической оппозиции, чтобы подвергнуться такому суровому наказанию. Его некоторое время продержат в тюрьме, избивая от случая к случаю, а однажды просто выпустят, надеясь, что достаточно припугнули и что он не станет больше творить глупости.

Я вижу, что все больше и больше соседей наблюдают за происходящим из затемненных комнат. Никто не хочет быть замеченным, но все хотят знать, чем кончится. Я представляю, каким беспомощным сейчас чувствует себя Доктор. Отец однажды сказал, что ничто не вызывает такого чувства незащищенности, чем встреча с государственной тайной полицией. Не к кому взывать о помощи, и никто не сможет вызволить из бездны боли и несчастий, куда вас собираются бросить. Я помню, как рассказывал Доктору о том дне, когда агенты САВАК пришли в наш дом с обыском. Именно тогда он сказал, что я обладаю Этим.

В тюрьме агенты отберут у Доктора самое ценное, что у него есть, — его время. Они запрут его в тесной камере, лишив любимых книг. Чтобы разозлить его, они могут даже подбросить ему пару никчемных романов — из тех, на обложке которых изображают полуголых женщин и роковых красавцев и которые он считает полной чепухой.

Я не могу оторвать взгляда от сцены, словно застывшей во времени во дворике Зари. Неожиданно мое внимание отвлекает шум в конце переулка. На меня смотрит мужчина с рацией. Я быстро присаживаюсь за низкой стеной, но поздно. Должно быть, он наблюдал за мной и по направлению моего взгляда определил дом, где нашел убежище Доктор.

Я бросаю взгляд украдкой и вижу его. Он злобно улыбается и медленно идет к дому Зари. Быстро появляются два других парня, подъезжает машина. Человек с рацией стучит в дверь. Доктор отпускает девушку. Мать Зари принимается биться головой об стену. Никогда не забуду глухой звук, с которым ее череп ударяется о кирпичи. Отец Зари похож на беспомощного воина. Он бесцельно бродит вокруг, словно перед ним враг, с которым нельзя сразиться. Зари рыдает.

Доктор открывает дверь и выходит наружу. За него крепко держится Зари. Голова его поднята, плечи расправлены; он никому не позволит лишить его достоинства. Агент бьет Доктора по лицу. Зари кричит, словно ее сердце пронзила стрела. Я чувствую, как к лицу приливает кровь, как она пульсирует в ушах. Двое других агентов смотрят, а четвертый, с сигаретой в зубах, сидит за рулем служебного седана.

Доктор на земле. Мужчина с рацией бьет его ногой. Кровь льется на тротуар. Снова раздаются крики Зари. Ее мать говорит нараспев, колотит себя по голове и вырывает волосы. Господин Надери смотрит на агентов, думая, вероятно, что мог бы убить этих омерзительных, гнусных типов голыми руками, но они — люди шаха, и его вмешательство только ухудшит дело.

Соседи — и мои родители, которые спали, пока их не разбудили крики Зари, — выскакивают на улицу. Агенты не выносят, когда толпа видит бесчеловечное обращение с пленниками. Они быстро заталкивают Доктора в машину и уезжают. Когда автомобиль выруливает из переулка, агент с рацией посылает мне воздушный поцелуй. Я даю себе клятву, что когда-нибудь разыщу его и убью. Никогда в жизни не испытывал я такой ярости, даже тогда, когда меня колотили в школе те драчуны или когда братья Фахимех разбили в кровь лицо Ахмеда.

Зари бежит за автомобилем, соседи догоняют ее. Мать Зари падает в обморок на тротуаре, женщины пытаются привести ее в чувство, вливая в рот сладкий чай. Господин Надери прислоняется к дереву. Он раскачивается взад-вперед, шепча невнятные слова. Переулок постепенно заполняется народом. Я задаюсь вопросом, видел ли кто-нибудь, как агент благодарил меня, прежде чем исчезнуть в ночи.

Я бросаюсь вниз по лестнице. Меня продолжает трясти, подгибаются колени, нервы напряжены до предела. В переулке я слышу, как маленькая девочка спрашивает маму, что случилось. Та наклоняется и берет дочь на руки, крепко прижимая к груди. Зари кричит, соседи пытаются ее успокоить. Я подбегаю к ней, охватываю ее лицо ладонями и зову по имени. Она узнает меня, бросается ко мне на шею и рыдает. Едва ли можно было найти момент горше этого, чтобы почувствовать сладость ее объятия.

Мой отец успокаивает господина Надери. Вдруг слышатся громкие крики из дальнего конца переулка. К нам бегут господин и госпожа Собхи, родители Доктора. Его мать бьет себя по голове и расцарапывает лицо ногтями, громко стеная от горя. Отец, с выражением муки на лице, идет, прихрамывая. Женщины хватают мать Доктора, чтобы не дать ей изувечить себя. Слышать ее вопли мучительно больно. Однажды Доктор рассказывал, что мать каждый день провожала его в школу, вплоть до десятого класса. Не могу представить себе ее страдания.

Вижу свою мать рядом с госпожой Надери. Она смотрит на меня. Я почему-то знаю, о чем она думает, хотя я и слишком молод, чтобы читать мысли родителей. Она благодарит Бога за то, что меня не забрали.

Отец Доктора замечает на тротуаре кровь своего сына и валится на это место с воплем, способным тронуть даже сердце дьявола. Он смачивает левую руку — единственную оставшуюся — в крови, подносит к лицу, целует и стонет в отчаянии. Мне хочется подбежать к нему и обнять, поцеловать руку и попросить прощения, но я не могу. Я не хочу признаться даже себе, что именно моя неосторожность выдала Доктора. Вот если бы сжать кулак, потрясти им перед лицом Господа и вызывающе крикнуть. Но это разоблачит мой постыдный секрет. Так что вместо этого я сжимаю голову ладонями и сильно, до крови, прикусываю нижнюю губу.

 

9

АНАРХИСТ

Жизнь продолжается, и такие ночи, как ночь Доктора, кончаются, но след остается. Мы, персы, не мудрствуем, когда сталкиваемся со страданиями. Я слышал, люди на Западе, в особенности в Соединенных Штатах, после эмоциональных потрясений обращаются к врачам. Наш лекарь — время. Мы верим, что время все вылечивает и что нет нужды долго сосредоточиваться на боли. Мы не ищем помощи психологов, потому что не столь уязвимы, как жители Запада, или так мы считаем. Психологическое вмешательство придумано, чтобы излечивать рассудок, а не душу. Открыто выражая свои чувства, мы приносим успокоение в наши сердца. Когда на нас обрушивается горе, мы делаем то, что подсказывает нам тело, чтобы утешить страждущую душу, не извиняясь и не сожалея. Мы можем бить себя, рвать на себе одежду и громко сетовать на свое горе, и рядом всегда найдутся сочувствующие, делающие то же самое и готовые разделить с нами страдания.

Однажды я смотрел голливудский фильм и обратил внимание на сдержанность американцев во время похорон. Я спросил отца, почему, когда дело касается смерти близких, наш народ так открыто показывает свою скорбь.

— Эта тема, заслуживающая научного подхода, — сказал мой отец. — Но ты прав. Мы другие. Привычка не скрывать скорбь имеет исторические корни. Завоеватели безжалостно уничтожали наш народ. Это и Александр Македонский; и варвары, которые сожгли Персеполь; арабы, которые сотни лет грубо и жестоко обращались с нами; и Чингисхан, который в тринадцатом веке истребил почти три миллиона наших граждан. Выражение скорби стало весьма важным аспектом нашей культуры. Когда у нас на глазах убивают ребенка, мы стенаем, словно душа хочет покинуть тело. Когда с нами жестоко обходятся, мы пронзительно кричим. Это то, чем наградила нас история, сынок. Единственный способ противиться непростительному злу — безутешно рыдать. Думаю, даже и теперь смерть бессознательно ассоциируется у нас с притеснением.

Итак, в нашем переулке продолжается жизнь, но в замедленном темпе. Или, по крайней мере, так кажется. Возможно, время — самое ценное, чем обладает человек, но, когда оно ползет, это настоящая обуза. Думаю, ценным время делает скорость, с которой оно пролетает.

Зари больше не выходит во двор, Ахмед по-прежнему в Гармсаре, и мне невыносимо присутствие Ираджа — он все бубнит о своих глупых изобретениях. Отец хочет поговорить со мной о Докторе, но я избегаю этого любыми способами. Не знаю, что слетит с языка, начни я обсуждать события той ночи. Я закрываю глаза, и снова и снова представляю себе те несколько мгновений на крыше, и каждый раз успеваю наклониться, прежде чем агент заметит меня. Но потом я открываю глаза, и мне хочется кричать от боли. Я решаю почитать. Это всегда лучше всего помогает отвлечься. Я много читаю Дарвина и Фрейда. Эти мыслители гораздо глубже, чем говорил о них господин Горджи. Не помню, как он коснулся этого предмета, но он сказал, что Фрейд — извращенец, а Дарвин — атеист и что мы ни в коем случае не должны читать их книги. На следующий день я занялся поиском книг с именами извращенца и атеиста на обложке.

Книги отличные, но мне трудно полностью на них сосредоточиться. Очень хочется повидать Зари, но при мысли о ней я чувствую себя виноватым. Я думаю о Докторе, спрашивая себя, знает ли он, что моя неосторожность выдала его. Если бы я мог написать ему письмо, я сказал бы, что очень сожалею, и не только из-за его ареста, но и потому, что влюбился в его невесту. Жаль, но я не могу быть таким, как Хамфри Богарт в «Касабланке». Я не догадался, что его разыскивает САВАК. Я понимал, разумеется, что он марксист, и после ночи с розами молился, чтобы его никогда не схватили. Если бы я знал, что он возвращается домой, я бы подкараулил агентов в переулке и стал бы заманивать их, бегая в разных направлениях, чтобы они преследовали меня вместо него.

О господи, я ненавижу себя. Я ненавижу себя больше, чем того негодяя, чья гнусная улыбка не дает мне спать по ночам. Я снова закрываю глаза. Снова переживаю момент, когда человек с рацией заметил меня на крыше. И снова я прячусь, прежде чем он увидит меня, но реальность остается неизменной. Господи, если бы можно было вернуться назад! Я ненавижу окончательность времени.

Я поднимаюсь на крышу, смотрю в переулок и осознаю, что наша округа утратила уют и покой. Тень дерева, которое посадил мой отец во дворе в первый день, как мы сюда приехали, кажется застывшей. Ребята просто сидят и разговаривают. Никто больше не играет в футбол. Родители не хотят, чтобы САВАК вернулась в наш переулок. Они велели детям никому не говорить о том, что случилось в ночь Доктора, но дети мало что понимают и не боятся. «Иногда мятеж — это прекрасно», — услышал я однажды слова Доктора. Интересно, могли бы выжить диктаторские режимы, будь взрослые больше похожи на детей? Осмелился ли бы кто-нибудь среди ночи забрать чьего-то ребенка, если бы мы все восстали против власти и надзора? Помню, как Доктор говорил, что анархия предшествует порядку. До меня доходит, что я не понимаю смысла слова «анархия». Я решаю пойти в библиотеку и взять книгу на эту тему. Книги хорошо меня отвлекают.

Вернувшись, я вижу, как Ирадж с парой других парней рассказывает Ахмеду о событиях ночи Доктора. Ахмед расстроен. Когда мы остаемся вдвоем, он спрашивает, как у меня дела. К моему стыду, по лицу у меня текут слезы.

— Почему ты плачешь?

Ахмед потрясен. Он много раз слышал историю о том, как я не плакал, сломав голень в трех местах.

— Я выдал его, — говорю я. — Не пригнулся вовремя. Этот сукин сын послал мне воздушный поцелуй. Когда-нибудь я разыщу его и убью.

Ахмед пытается успокоить меня. Он хочет знать все, что случилось в ту ночь, когда был арестован Доктор. Я вновь повторяю всю историю, как проделывал это много раз мысленно за последние пять дней. Рассказывая, я никак не могу перестать плакать.

— Тебе разве не сказали? — допрашиваю я его. — Тебе не говорили, что я его выдал? Кто знает? Ну скажи, пожалуйста.

Ахмед клянется, что никто даже не упомянул моего имени в связи с тем вечером.

— Это не отменяет того, что я его выдал.

Я прячу лицо в ладонях.

— И это ты заставил их преследовать его? — с нажимом спрашивает он. — Послушай, часы были запущены не в тот момент, когда агент заметил тебя на крыше. Они искали его. Мы не знаем, где он был все лето, чем занимался, кто наблюдал за ним. Как ты думаешь — они появились здесь, подождали, пока ты заглянешь во двор к Зари, и схватили его? Должно быть, они выслеживали его какое-то время.

Я вытираю слезы, шмыгаю носом и говорю:

— Мне так паршиво.

— Перестань, — решительно приказывает Ахмед. — Арест Доктора не имеет к тебе никакого отношения. Ты не можешь нести ответственность за его воспитание и образование и за то, что сделало из него марксиста, попавшего в «черный список» САВАК.

Он зажигает две сигареты и протягивает одну мне. Некоторое время мы сидим молча.

— Зачем ты это читаешь? — спрашивает он, заметив у меня книгу об анархизме.

Я рассказываю ему, как господин Горджи охарактеризовал Дарвина и Фрейда, говорю о своем презрении к авторитетам, о желании, чтобы люди перестали повиноваться диктатуре, и о том, что плохо знаком с политической теорией, известной как анархизм. Ахмед смотрит на меня, как на пьяного. Очевидно, он совершенно не понимает, о чем я говорю. Он напоминает мне, что учитель Закона Божьего еще предупреждал нас о греховности мастурбации, и интересуется, не полирую ли я в знак протеста свой маленький огурец. Я хохочу до упаду. Я впервые смеюсь с тех пор, как забрали Доктора.

Занятия в школе начнутся меньше чем через десять дней, но это не радует меня. Никто не знает, где Доктор и что с ним случилось. Фахимех каждый день навещает Зари. Они стали лучшими подругами. Ахмед держится в стороне. Он понимает, что сейчас не время для романа. Фахимех приходит на крышу, чтобы поговорить с нами. Она рассказывает, что Зари все время плачет, потому что представляет Доктора под пытками. Фахимех обнимает меня за плечи и говорит:

— Не волнуйся, дорогой. Все в конце концов наладится.

В глубине души я страшно хочу узнать, спрашивает ли Зари обо мне, но со всей решимостью подавляю это желание. Как и Ахмед, я тоже понимаю: лучше держаться в стороне. Соседи говорят, что мать Доктора постарела на тысячу лет. Волосы поседели, лицо покрылось морщинами, руки все время трясутся. Стоит ей открыть рот, как она принимается плакать. Почти все время она проводит около тюрьмы «Эвин», умоляя охранников сказать, что с ее сыном. Отец Доктора сохраняет спокойствие. Однажды около их дома появились два агента и сообщили, мол, худшее, что он может сделать для сына, — привлекать внимание к своей семье. «Просто переждите это, — сказали ему, — или вы никогда больше не увидите сына». Отец Доктора научился писать левой рукой и получил работу в канцелярии. Так что каждый день он ходит на службу, делая вид, что с его сыном, которого он любит больше жизни, ничего не случилось.

Ахмед просит меня объяснить, что такое анархизм. Я делаю это, но без энтузиазма и не вдаваясь в подробности.

— Окажи миру услугу, ладно? — насмешничает Ахмед.

— Какую?

— Ни в коем случае не иди в учителя. Из тебя получится никудышный учитель.

У него появилась блестящая идея, которая вдохнет в наш переулок новую жизнь. Он говорит, будто дело в анархизме, но когда я начинаю выпытывать подробности, он добавляет, что по-прежнему не представляет себе смысла этого понятия, поэтому как я могу ожидать от него разъяснений?

Я смеюсь и оставляю его в покое.

В подвале моего дома мы организуем сборище. Со всего переулка приходят около пятнадцати парней нашего возраста. Ирадж приносит печатную плату, подсоединенную к колесу, которое поворачивается каждый раз, как он нажимает на выключатель. Он говорит, что экспериментирует для повышения КПД.

— Если мы сбережем энергию, то в Тегеране не будет этих частых отключений электричества, — говорит он.

Как обычно, все его игнорируют.

И вдруг перед нами торжественно воздвигается Ахмед. Он одет как профессор — в бабушкиных очках и черной сутане покойного деда. За спиной у него длинная линейка. Все смеются. Он трясет линейкой перед нашими лицами и велит нам замолчать. Он становится все более оживленным, а мы смеемся все громче. Ахмед начинает урок с того, что объявляет тему: мастурбация. Он говорит, что у него докторская степень по мастурбации из Парижского университета и что он опубликовал на эту тему множество статей и книг. Смех усиливается каждый раз, как он произносит слово «мастурбация».

Он молча обводит комнату взглядом из-под круглых очков, сложив руки на груди, после чего требует признаться, кто мастурбировал прошлой ночью. Ни один не поднимает руку. Он подходит ко мне, бьет меня линейкой за вранье и приказывает показать ладонь правой руки. Я повинуюсь, он хватает мою руку и показывает ее всем в комнате.

— Посмотрите, какая мягкая у него ладонь. Знаете почему? Оливковое масло, поэтому у него мягкая кожа. Разве неправда? — спрашивает он, глядя на меня поверх очков.

Я со смехом говорю «да», и он снова хлопает меня линейкой. Ахмед озирается по сторонам, а все пытаются угадать, кто будет следующей жертвой. Он выбирает Ираджа.

— Покажи мне руку! — вопит «профессор».

Ирадж, согнувшись пополам от смеха, показывает тыльную сторону руки. Ахмед бьет его линейкой по голове.

— Ладонь, идиот.

Ирадж показывает ладонь.

— Мыло?

Он ощупывает руку Ираджа.

— Слишком сухо для мыла. Этот идиот пользуется стиральным порошком.

Он снова бьет Ираджа.

— Можете себе представить, какая сухая у него кожа на пенисе? Сними штаны, мы хотим посмотреть.

Ирадж держится за ремень брюк и мотает головой.

— Хотите посмотреть? — спрашивает Ахмед у класса.

— Да! Да! Да! — кричат все.

Немного выждав, Ахмед добавляет:

— Вы спрашиваете, что плохого в высушенном пенисе? Что происходит с листьями, когда они высыхают?

Он наклоняется и впивается взглядом в Ираджа.

— Они опадают, сэр, — отвечает Ирадж.

Ахмед принимается колотить Ираджа линейкой, бормоча:

— Вот… что… случится… с твоим… маленьким… пенисом… если… будешь… продолжать… мастурбировать… со стиральным… порошком… понятно?

Ирадж согласно трясет головой. От смеха он не в силах вымолвить ни слова.

— Я тебя не слышу! — верещит Ахмед.

— Да, сэр! — наконец выдыхает Ирадж.

Ахмед — умелый актер. Шагая прочь, он сохраняет невозмутимость, давая возможность ребятам вдоволь нахохотаться. Когда все успокаиваются, Ирадж спрашивает:

— А моющее средство для посуды лучше, сэр?

Размахивая линейкой, Ахмед подлетает к нему. Я так сильно смеюсь, что ничего не вижу сквозь слезы. Ахмед снова и снова колотит Ираджа. Наконец он отходит от Ираджа и встает посреди комнаты.

Затем он делится с нами своей «современной» техникой мастурбации. Он вынимает из кармана банан, очищает его и осторожно разрезает кожуру на кусочки. Потом берет один кусочек, зажимает его между большим и указательным пальцами и делает вид, что мастурбирует. Он сообщает присутствующим, что бананы — питательный продукт, незаменимый для предупреждения слепоты, которая может наступить от мастурбации. Я хохочу так отчаянно, что боюсь, как бы меня не вырвало.

Когда все уходят и мы с Ахмедом остаемся одни, я говорю, что он был великолепен и что парни из нашего переулка оценили попытку поднять им настроение. Мы смеемся при мысли о том, что матери будут удивляться, почему их сыновья в этот вечер очень просят бананов.

— Когда Доктора выпустят, — говорю я, — я расскажу ему, что ты придумал и как сильно это помогло всех взбодрить.

— Да, расскажи, — с улыбкой откликается он.

Некоторое время я разглядываю его. Мне хочется спросить, почему он считает, что это урок по анархизму, но теперь я, кажется, знаю, поэтому молчу.

 

10

МОЯ ШКОЛА И МОИ УЧИТЕЛЯ

В Иране школьные занятия начинаются в первый день осени. Этот день всегда особенный. Улицы запружены мальчиками и девочками всех возрастов. Все кажутся целеустремленными. Дети выглядят более сосредоточенными и внимательными, даже более опрятными, чем обычно, поскольку матери очень тщательно готовили их к этому.

Ирадж, Ахмед и я вместе идем в школу. Ирадж громко сморкается в белый носовой платок и говорит, что за судьбу всех революционеров, арестованных, замученных и убитых правительством Ирана, должны нести ответственность американцы. Он останавливается и, подняв брови, заглядывает в свой платок, словно удивляясь тому, что вышло у него из носа.

Ахмед качает головой и говорит:

— Ты отвратителен, понимаешь? Моя сестра не взглянет на тебя, будь ты даже Божьим сыном!

Ирадж, как обычно, не обращает внимания и продолжает:

— Мой отец служил в армии полковником. Он знает из первых рук о шпионской деятельности американцев в Иране. Он рассказал мне как-то о гигантском авианосце, оборудованном сложными радарами, который американцы поставили в Персидском заливе для слежения за иранскими антиамериканскими политическими группами. Он говорил, что у американцев есть современная техника, позволяющая видеть сквозь стены, и поэтому он всегда прикрывает половые органы, когда принимает душ.

Мы с Ахмедом пытаемся сохранить серьезность, но это нелегко.

— Они все видят и слышат, — шепчет Ирадж. — Они следят за всеми, все время.

— Тише, — отвечает Ахмед. — Не говори так громко, а то нас услышат.

— Я не шучу, — протестует Ирадж.

— Ну так почему ты не рассказал мне все это до того, как я поделился с миром техникой мастурбации? Теперь эти оппортунистически настроенные капиталисты украдут мои идеи, опубликуют книгу и заработают миллионы долларов.

Потом он поворачивается ко мне и спрашивает:

— Ты полагаешь, поздно получать патент на эту технику?

Я со смехом пожимаю плечами.

— Если бы я жил в Соединенных Штатах, — говорит Ирадж, — то уже бы стал изобретателем, потому что американцы любят новые устройства и поддерживают людей вроде меня с блестящими идеями, которые могут облегчить жизнь человека…

Ахмед перебивает его.

— Давайте организуем мероприятие по сбору средств и купим ему билет в Штаты, в один конец.

Ирадж снова игнорирует Ахмеда.

— Американцы придумали сложные технологии, позволяющие им шпионить за любым человеком где угодно, в любое время.

— Посмотри, что придумал твой чертов Томас Эдисон! — бранится Ахмед.

Словно делясь с нами главным секретом национальной безопасности, Ирадж шепчет:

— Американцы хорошо знали Доктора и испугались, что он осведомлен о мировых делах. Они радировали кому-то в Иране, чтобы его арестовали.

Ахмед смотрит на меня и произносит:

— Понимаешь, тот человек с рацией разговаривал с командой американского корабля в Персидском заливе!

Я укоризненно смотрю на Ахмеда, потому что мне не нравятся шутки на эту тему.

— О, ради бога, — говорит он, — скоро его выпустят. Уж поверь мне — очень скоро он будет на свободе.

Ирадж говорит, что в пятидесятых годах американцы шпионили за другим парнем, гораздо более важным, чем наш Доктор.

Он имеет ввиду Мосаддеха, единственного премьер-министра в истории Ирана, который попал на эту должность путем демократических выборов. В пятьдесят третьем ЦРУ свергло его за ничтожную сумму в шестьдесят тысяч долларов. После возвращения шаха он был помещен под домашний арест до самой смерти, а умер он в марте шестьдесят седьмого в возрасте восьмидесяти четырех лет. Доктор любил повторять, что свержение Мосаддеха было грубейшим в истории просчетом американской внешней политики. «Ни один человек на Среднем Востоке не станет отныне доверять американцам и их дутой поддержке демократии», — гневно заявлял он.

— Тот парень, — продолжает Ирадж, — был слишком известным, и его убийство могло бы вызвать в Иране революцию. Американцы не хотят, чтобы мы были сильными, потому что тогда будет нарушен баланс сил в регионе. Они не хотят, чтобы у нас развивался технический прогресс, потому что тогда они не смогут продавать нам свои технологии.

— Меня интересуют только камеры, позволяющие видеть сквозь стены, — говорит Ахмед. — Я хочу посмотреть, как наши соседи занимаются любовью с женами.

Ирадж озирается по сторонам, чтобы убедиться, что поблизости никого нет, и шепчет:

— Мой отец считает, что шах — марионетка Соединенных Штатов. Они могут в любой момент дать ему пинка под зад.

Навстречу попадается уличный торговец вареной свеклой, и мы с Ахмедом останавливаемся, чтобы купить немного.

— Вы помрете от этой гадости, парни, — говорит Ирадж. — Посмотрите на этого мужика. Когда, по-вашему, он в последний раз мыл руки?

— Ага, газеты заполнены сообщениями о людях, которые скончались от вареной свеклы, купленной у уличных торговцев, — смеюсь я.

— Он это знает, — подтверждает Ахмед. — Он прочитал все, включая «Сувашун».

Я хлопаю Ахмеда по груди, продолжая поедать вкусное сладкое лакомство.

Ирадж снова громко сморкается, но на этот раз не заглядывает в носовой платок.

— Мой дядя служит в армии генералом, — говорит он, засовывая платок в карман. — Отец тоже мог стать генералом, но он умышленно рано ушел в отставку, так как понимал, что если ситуация в Иране изменится, то новый режим пойдет за генералами скорее, чем за кем-либо другим.

Соглашаясь с ним, я киваю.

— Мой дядя купил дом где-то в Нью-Йорке — это самый крупный американский город у Атлантического океана, — продолжает он с презрительным выражением лица. — У него огромный счет в Швейцарии. Все знают, что, случись революция, мой дядя первым сбежит из страны. А вот отец у меня настоящий иранец и никогда не покинет страну, которую защищал на военной службе. Я тоже никогда не покину Иран!

— Какая досада, — шепчет Ахмед. — С американского корабля в Персидском заливе, вероятно, прямо сейчас телеграфируют новости в американские газеты. Я вижу заголовки: «Второй Томас Эдисон решил остаться в Иране!»

Наша мужская школа похожа на крепость. Трехэтажное кирпичное здание окружено высокими бетонными стенами. Огромные ворота охраняет фарраш, сторож, он следит, чтобы на территорию не заходили посторонние. Двор заполнен мальчишками. Новичков сразу видно по тому, как они робко наблюдают за другими детьми. В первый школьный день всегда случается парочка драк. Стычки обычно прекращаются еще до того, как появляется воспитатель, господин Моради, с длинной толстой линейкой, которой он бьет слишком шустрых.

— Эй, болваны, неужели вы не понимаете, что агрессивность до добра не доводит? — истошно вопит он, колотя зачинщиков линейкой.

Господин Моради — наш учитель физкультуры, хотя в школе нет спортзала. Раз в неделю он заставляет нас выстраиваться во дворе в уличной одежде и проводит свою любимую разминку.

— Раз, два, три, четыре! — кричит он во всю силу легких. — Прыгайте выше, выше, ленивые дурни!

Мы потеем и тяжело дышим, но он не унимается. Он делит нас на группы по четыре человека и велит бегать с одной стороны двора на другую и обратно. Прибежавшие последними выбывают и соревнуются друг с другом, пока не определится «самый ленивый болван в классе». Я часто спрашиваю себя, понимает ли господин Моради разницу между ленивым и медленным. Поскольку сегодня — первый день занятий, господин Моради решает прочитать нам лекцию о дисциплине, вместо того чтобы заставлять бегать взад-вперед по школьному двору.

— Мир стал бы гораздо совершеннее, если бы каждый человек был дисциплинированным. Почему Америка такая могучая страна? Потому что американцы — дисциплинированная нация. Люди в Соединенных Штатах уважают правила, — отрывисто говорит он, сверкая глазами.

Он рассказывает, как однажды ездил в Америку для участия в международных соревнованиях по борьбе и был поражен тем, как люди придерживаются правил уличного движения.

— Все останавливаются при запрещающих сигналах, даже если в противоположном направлении не едет ни один автомобиль. Вот вам дисциплина. Дисциплина означает выполнение правил независимо от обстоятельств. У себя в стране мы не останавливаемся даже на красный сигнал светофора. Мы чувствуем, что правила созданы для того, чтобы их нарушали. Нарушая их, мы находим себе оправдание, потому что мы — это недисциплинированная нация нарушителей.

Он сокрушенно качает головой и продолжает:

— Британцы — тоже дисциплинированная нация. Вы видели фотографии караула у Букингемского дворца? Эти часовые не мигают, даже если поблизости никого нет.

Он указывает на Ахмеда и добавляет:

— Вы можете себе представить Ахмеда в роли часового у Букингемского дворца?

Все смеются. Я молю Бога, чтобы Ахмед не ответил на выпад, но он молчит, по крайней мере до поры до времени. Он тоже смеется и пожимает плечами.

— На каждой улице через каждые несколько метров американские власти устанавливают мусорные баки, и люди бросают туда мусор, — рассказывает господин Моради. — Улицы в Америке такие чистые, что можно есть прямо на тротуаре. Вот вам дисциплина.

Он говорит, что в американских магазинах люди выстраиваются в очередь и ждут. Качая головой, он сетует на то, что в нашей стране, для того чтобы попасть в первые ряды, мы карабкаемся по спинам друг друга.

— Ловчить, толкаться, пренебрегать соседом, стараться любой ценой попасть в первые ряды. Наша недисциплинированность отвратительна, — говорит он, потрясая линейкой. — Вот почему я решил стать воспитателем.

Он отдувается, пыхтит, оглядывает класс и замечает И раджа.

— Твой отец был военным. Скажи мне, какова наиважнейшая характеристика самой лучшей армии в мире?

— Дисциплина, сэр.

Господин Моради кивает. Но тут поднимает руку Ахмед. Мое сердце замирает. Я нервно закатываю рукава рубашки. Глядя на Ахмеда и его особую улыбку умника, я догадываюсь, что он собирается задать вопрос, который разозлит господина Моради. Полагаю, воспитатель подозревает то же самое, потому что долго игнорирует Ахмеда, я успеваю даже опустить рукава.

— Слушаю, — наконец обращается к Ахмеду господин Моради.

Глядя на задумчивую позу Ахмеда, я едва не лопаюсь от смеха, но беспокойство мое растет. Он спрашивает:

— А правда, сэр, что в Персидском заливе пришвартовалось судно, принадлежащее самой дисциплинированной армии на свете и оборудованное самой современной шпионской техникой?

У господина Моради озадаченный вид.

Помахивая пальцем, словно он допрашивает воспитателя, Ахмед продолжает:

— И правда ли, сэр, что моряки на этом корабле прослушивают любой разговор в Иране?

Господин Моради тупо смотрит на Ахмеда.

— А как насчет техники, позволяющей им видеть сквозь стены? Потому что, если все это правда, я больше не стану принимать душ.

Воспитатель пытается сдержать улыбку.

— Где ты это слышал? — спрашивает он.

Я вижу, как Ирадж старается спрятаться за сидящим перед ним учеником.

— Слышал от Ираджа, сэр, — говорит Ахмед. — Но не уверен, что могу ему доверять, потому что он недисциплинированный человек и не соблюдает правил — включая и то, что запрещает парню приставать к сестре друга.

Класс взрывается хохотом. Даже господин Моради улыбается.

Господин Моради — странный человек, но нам он нравится больше, чем господин Бана, учитель геометрии. Господину Бана около сорока лет, и он преподает с того дня, как вышел из утробы матери. «Геометрия — мать всех наук», — говорит он. Ахмед однажды спросил его, кто же отец. Кончилось тем, что он весь день провел в кабинете господина Моради, где ему прочли лекцию о примерном поведении.

Когда господин Бана входит в класс, мы поднимаемся, как обычно, приветствуя учителя. Господин Бана встает у доски и начинает нас разглядывать. Он говорит, что может по испуганному взгляду определить тех, кто не выполнил домашнее задание. Он всегда вызывает учеников с задних рядов, потому что именно там, по его мнению, сидят ленивые. В результате перед уроком господина Бана идет борьба за передние ряды. Он особенно любит вызывать по задачкам, которые, как он знает, никто не может решить.

— Евклид придумал пять постулатов. Пятый постулат гласит: «Если дана линия и точка, не лежащая на линии, то через эту точку можно провести только одну линию, параллельную исходной». Что вы об этом думаете?

За этим вопросом обычно следует мертвая тишина.

— Будь глупость мерилом величия, вы были бы самыми великими людьми на свете, — язвит он.

В конце каждого урока господин Бана спрашивает, есть ли у кого-то вопросы. Если задашь вопрос, он станет размахивать у тебя перед лицом линейкой и говорить, что глупо задавать глупый вопрос.

— Ответ на странице восемьдесят восемь. Посмотри сам, болван! — вопит он.

Если вопросов нет, господин Бана говорит нечто вроде:

— Так вы знаете все, что можно? Что ж, проверим.

Он указывает на какого-нибудь бедолагу, задает трудный вопрос и устраивает ученику хорошую взбучку.

Я знаю, что такое быть в немилости у господина Бана. На прошлогоднем экзамене после первого триместра я решил одну задачку двумя разными способами. Господин Бана не одобрил ни один из них, хотя оба решения были правильными. Он обвинил меня в жульничестве и поставил двойку. Я пошел к нашему директору господину Язди с просьбой о помощи.

— Что ты от меня хочешь? — спросил господин Язди.

— Я хочу знать, почему меня наказали за решение задачки двумя одинаково правильными способами.

— Господин Бана — твой учитель. Если он говорит, что ты сжульничал, значит, так оно и есть. Я ничего не могу с этим поделать.

— Но где доказательство? — спрашиваю я.

— Господин Бана — учитель. Он не нуждается в доказательствах. Для меня вполне достаточно его подозрения.

В конце концов я получил двойку за первый экзамен. Я рассказал отцу всю историю. Он сказал, что я должен доказать неправоту господина Бана и господина Язди, отлично сдав следующие два экзамена. Потом он пойдет в школу, чтобы уговорить их изменить оценку за первый триместр. Я чувствовал себя обиженным и ущемленным. «Все в этой чертовой стране воняет, — жаловался я Ахмеду. — Как я рад, что скоро поеду в Соединенные Штаты, где самые дисциплинированные люди на свете мыслят логически и не обвиняют невинных людей в поступках, которые они не совершали».

Сейчас я смотрю на господина Бана и благодарю Господа за то, что среди моих родственников нет учителей.

В отличие от господина Моради наш учитель Закона Божьего господин Горджи — он преподает еще и грамматику — пренебрежительно относится к Западу, в особенности к Соединенным Штатам. Господин Горджи — большой толстый мужчина, его шумное и невоспитанное поведение сильно меня раздражает. Его лицо кажется неумытым из-за бороды, которую он никогда не сбривает, но и не отпускает более чем на несколько сантиметров. Он всегда носит светло-коричневый костюм, подходящий к нечищеным, стоптанным ботинкам. Воротничок белой рубашки, застегнутой до самого верха, имеет желтоватый оттенок. Господин Горджи никогда не улыбается, но когда говорит, видны его желтые зубы. Ахмед утверждает, что под взглядом господина Горджи чувствует себя виноватым, словно его поймали за чисткой банана. При этих словах Ахмед подмигивает, чтобы я понял шутку. Ахмед слышал, будто господин Горджи разбогател на том, что ссужает деньги беднякам под большие проценты. «Он мошенник, — говорит Ахмед. — Если следовать его версии ислама, получишь билет в ад, в одну сторону».

Иногда господин Горджи проводит незапланированные контрольные.

— Контрольная может состояться в любой день, — говорит он. — Я делаю этого для вашего блага, потому что вы, как студенты, должны быть всегда готовы к проверке.

Тем не менее мне кажется, господин Горджи чересчур ленив, чтобы что-то планировать. В конце концов, по словам отца, мы стихийная нация; мы делаем все спонтанно.

Господин Горджи выбирает из учебника самые сложные слова и три раза произносит каждое. Наверное, он думает, что первые два раза мы не слышим. В написании этих слов легко ошибиться, потому что звуки вроде «г», «с» и «т» пишутся различными способами. Большинство слов из этих диктантов мы прошли на предыдущем уроке. Тем не менее в контрольной попадаются новые слова — это помогает отделить хороших учеников от средних. Написать правильно — еще не гарантия успеха. Господин Горджи оценивает и наши почерки. При безукоризненной орфографии, если ему не понравится почерк, ты можешь потерять несколько баллов. Господин Горджи не поставит тебе двадцать, высшую оценку, даже если ты не ошибся в написании и имеешь самый лучший в мире почерк.

— Девятнадцать — самое большее, что вы можете получить. Двадцать — оценка Господа. Он — единственное совершенное существо в мире, — говорит он, целуя четки.

Если мы неправильно напишем слово, он заставляет писать его в тетради четыреста раз. Иногда он выкликает кого-то по фамилии и вызывает к доске, а остальные смотрят. Он диктует слово три раза, а потом переходит к следующему, независимо оттого, успел ли ученик написать предыдущее. Каждое задание оценивается по двадцатибалльной шкале. Проходной балл — десять. Даже при оценке от десяти до четырнадцати можно схлопотать пару затрещин и услышать ругань в свой адрес:

— Глупый осел, ленивая корова, бешеный пес — ты никогда ничего не добьешься! Попроси я тебя написать самое трудное женское имя, ты сделал бы это во сне, но ты не в состоянии написать слова, которые помогут тебе стать человеком. Это потому, что все вы думаете о девчонках, девчонках и девчонках. Вам не терпится дождаться конца занятий, чтобы помчаться в ближайшую женскую школу и изображать из себя крутых парней. Так опускай-ка свой толстый зад и напиши каждое слово четыреста раз. И предупреждаю тебя — следи за почерком.

Господин Горджи любит обижать нас, обзывая именами животных. Наш прошлогодний преподаватель культуры речи, молодой студент университета, направленный в школу властями, говорил, что невежливо обзывать человека «коровой», желая оскорбить. Он говорил, что в Индии миллионы людей поклоняются коровам и что мы должны уважать религиозные верования других, даже если нам они кажутся глупыми! Каждую неделю он, бывало, задавал нам новую тему, а потом собирал листки и внимательно прочитывал. На его уроках никто не получал больше четырнадцати, он с гордостью считал себя строгим учителем. Один раз он попросил нас написать сочинение на тему «Блага технологии». Он вызвал Ахмеда прочитать перед классом свой текст. Ахмед писал, что вопреки утверждению господина Бана считает технологию, а не геометрию матерью всех наук и жаждет припасть к большим грудям матери-технологии и высосать из них молоко знаний все до капли.

Учитель завопил:

— Прекрати, прекрати!

Он обозвал Ахмеда именами всех животных, кроме коровы, и выгнал из класса. В прошлом году учителя застукали в туалете со спущенными штанами, а перед ним стоял, согнувшись, пятнадцатилетний парнишка. Учителя немедленно перевели в школу другого района. В тот день господин Горджи сказал нам, что гомосексуализм бывает из-за недостатка веры.

— Если вы верите в Бога, то не захотите заниматься анальным сексом.

Господин Моради сказал, что гомосексуализм происходит из-за недостатка дисциплины и несоблюдения правила, запрещающего мужчине домогаться других мужчин. Он был уверен, что в Америке нет гомосексуалистов, потому что американцы — самые дисциплинированные люди во вселенной.

Наш директор, господин Язди, учил нас остерегаться ловушек гомосексуалистов, чтобы не стать их жертвой. «Это коварные психопаты», — сказал он. Потом он поведал нам историю Асгара Гатела, человека, обвиненного в сексуальных домогательствах и убийстве больше ста мальчиков-подростков. На следующем уроке мне не терпелось узнать, как объяснят гомосексуализм господин Бана и его мать всех наук, однако, к моему разочарованию, он полностью проигнорировал эту проблему.

 

11

В ТЮРЬМАХ САВАК

Прошло чуть более двух недель с той ночи, когда Доктор был арестован. О нем никто ничего не слышал, как будто он исчез с поверхности земли. Его мать серьезно заболела и не может приходить к воротам тюрьмы «Эвин». Зари больше не выходит во дворик. Когда Фахимех ее навещает, они проводят время в комнате Зари.

Ахмед продолжает уверять меня, что Доктора скоро освободят и все встанет на свои места. Он спрашивает, как мои дела. Мне хочется ответить, что я очень расстроен из-за разлуки с Зари. Я ужасно по ней скучаю и, хотя чувствую вину из-за того, что влюбился в нее, не могу перестать о ней думать. Вместо этого я говорю, что мне нужно отвлечься, меня тошнит от наших учителей, тошнит от мысли о поездке в Америку, а иногда меня тошнит от всего на свете. Хотелось бы пристрелить того мужика с рацией, но сначала разбить ему нос, чтобы тротуар обагрился его кровью. Ахмед кладет руку мне на плечо и понимающе кивает. Потом он предлагает посмотреть иранский фильм — лучшее средство от депрессии, потому что все эти фильмы счастливо заканчиваются.

Мы решаем взять с собой Ираджа — не хотим оставлять его без присмотра в переулке, где он будет глазеть на сестру Ахмеда.

Большинство кинотеатров в нашей округе показывают только персидские фильмы, не похожие на американские. Доктор сказал мне однажды, что эти фильмы создаются для того, чтобы узаконивать классовые различия в нашей стране. Он говорил, что все они следуют одному и тому же общему сюжету: происходит конфликт между богатыми и бедными, богатые выигрывают битвы, но проигрывают войну. Богатые всегда изображаются могущественными, но не злыми и, разумеется, не вызывают желания выступить против них с яростным восстанием. Иранские фильмы изо всех сил стараются установить эмоциональную связь между героем и богатым злодеем — потерянным сыном, выгнанным родственником или жертвой странных обстоятельств. Если верить Доктору, эти фильмы отбивают у масс охоту противодействовать богатым и подстегивают бедных придерживаться своих высоких принципов.

— Вот почему в этой стране революция будет направлена против шаха, а не против богатых, — сказал мне однажды Доктор с философской ноткой в голосе.

Доктор считает, что мы можем поднять мятеж по культурным, религиозным или политическим мотивам, но никогда — чтобы сокрушить богатых.

Господи, как мне не хватает Доктора.

Самый известный актер этого жанра — Фардин. Критики не считают его таким уж хорошим актером, но мне он очень нравится, хотя я никогда в этом не признаюсь.

Ирадж хочет сидеть между мной и Ахмедом. Он рассказывает, как пару недель тому назад пошел в кино один, и оказалось, что он сидит рядом с педофилом. Через несколько минут после начала фильма Ирадж заметил, что этот мужчина смотрит на него. Он не придавал этому значения, пока не почувствовал его ладонь на своем колене. Он вскочил и убежал. Ирадж был настолько испуган, что бежал всю дорогу домой, ни разу не оглянувшись, чтобы посмотреть, преследуют ли его.

Ахмед говорит, что его сестра, завидев Ираджа в переулке, точно так же убегает домой. Я хохочу, согнувшись пополам.

Кинотеатр заполнен людьми всех возрастов, грызущими семечки подсолнуха, как это принято в иранских кинотеатрах. В эпизоде где-то в середине фильма на Фардина нападает группа бандитов и принимается избивать его. Вдруг мы слышим пронзительный крик какой-то старой женщины из зала:

— Прекратите избивать его, негодяи! Что он вам сделал? Оставьте его в покое! Будь здесь мой муж, он бы повыбивал вам все зубы!

Ахмед смотрит на меня с ужасом.

— Это моя бабушка! — говорит он.

— Они убьют его! Помогите, помогите! — вопит бабушка, когда Фардин падает на землю и враги бьют его ногами.

Публика осыпает ее ругательствами.

— Закройте рот!

— Вышвырните эту дуру!

В зал вбегает билетер с фонариком, разыскивая буйную старую даму. Ирадж указывает на первый ряд со словами:

— Она там.

Мы видим, как бабка Ахмеда с воплями размахивает руками и потрясает кулаком:

— Позовите кто-нибудь моего мужа! Он хороший друг Фардина. Помогите! Приведите моего мужа!

Ахмед, Ирадж и я бежим к ней. Бабушка замечает нас и вскрикивает:

— Слава богу, вы здесь. Помогите ему вырваться от них! Помогите ему!

Мы пытаемся уговорить ее уйти, но она отказывается. Билетер кричит, что нам лучше вывести бабку, а иначе ему самому придется это сделать. Люди свистят и смеются. Ирадж хватает бабушку за левую руку, Ахмед — за правую. Они тащат ее, она лягается и упирается. Мы с билетером пытаемся схватить ее за ноги, но бабка точным ударом выбивает фонарик из рук билетера, продолжая истошно звать мужа.

Фильм останавливают, в зале включают свет. Свист и улюлюканье становятся громче, как и вопли бабушки. Она вырывается из рук Ираджа, снимает туфли и колотит ими всех, кого может достать. Кое-кто из публики подначивает ее бить сильнее. Билетер в ярости, но не осмеливается подобраться ближе. Наконец мы с Ахмедом бросаемся на нее и прижимаем к полу. С помощью Ираджа и трех подоспевших мужчин мы выносим бабку из кинотеатра. На свежем воздухе она моментально успокаивается.

По пути домой Ахмед молчит. Они с бабкой идут в двух шагах впереди.

— Тем парням повезло, что твоего дедушки не было поблизости, а иначе им не поздоровилось бы, — объясняет бабушка Ахмеду. — Твой дед был борцом, и все в Тегеране до смерти его боялись.

Дед Ахмеда был маленьким миролюбивым человеком, он никогда в жизни не дрался.

Вечером я, как обычно, поднимаюсь на крышу, ко мне присоединяется Ахмед.

— Она говорит, что это дед привел ее в кино, — сообщает он. — Интересно, как она вошла? У нее никогда не бывает денег.

— Ее преданность твоему деду очень трогает, — говорю я, не зная, что еще сказать. — Должно быть, он был для нее самым важным человеком.

Ахмед не отвечает.

— Просто не верится, что она так здорово с нами дралась, — восхищаюсь я. — Сколько ей — шестьдесят пять?

Ахмед на минуту задумывается, потом ухмыляется.

— Эй, как ты думаешь — могла бы моя бабуля одолеть Фардина в настоящей драке?

Мать велит мне прибраться, потому что мы ожидаем визита особых гостей. Она называет имя, но оно мне незнакомо.

— Это лучший друг твоего отца, — говорит мама.

Принимая душ, я вспоминаю рассказ Ираджа об американцах и их сложном радарном оборудовании. Мне интересно, действительно ли они могут видеть сквозь стены. Я опускаю глаза и на мгновение прикрываюсь, потом качаю головой и смеюсь.

Особые гости — это господин и госпожа Мехрбан. Когда я открываю дверь, господин Мехрбан обнимает меня, словно знал всю жизнь, хотя мы никогда не встречались. Отец подбегает к нему, и они долго обнимаются, что-то шепча друг другу на ухо. Мне не видно их лиц, но я догадываюсь, что они плачут. Госпожа Мехрбан и моя мать смотрят на своих мужей влажными от слез глазами. Наконец гости входят и садятся в гостиной. Отец и господин Мехрбан смотрят друг на друга, не переставая плакать. Время от времени они нежно касаются лиц и волос друг друга.

— Прошло восемнадцать лет, — говорит господин Мехрбан.

Отец подхватывает:

— Восемнадцать лет, четыре месяца и три дня.

Мне любопытно узнать, почему они так долго не виделись.

— Надеюсь, я увижу Доктора раньше чем через восемнадцать лет, — шепчу я матери.

— Я тоже надеюсь, — отвечает она и кусает себя между большим и указательным пальцами.

Господин Мехрбан — высокий смуглый мужчина, он слегка прихрамывает при ходьбе. Густые черные усы придают его лицу мужественное и суровое выражение. Его жена высокая, стройная и красивая. «Mehrbaan» означает на персидском «добрый», и оба они, муж и жена, действительно очень добрые.

После обеда отец с господином Мехрбаном пьют водку со смесью йогурта, огурца, изюма, соли и перца. Они беседуют о прежних временах, когда отец был чемпионом по боксу в тяжелом весе, а господин Мехрбан — известным борцом. Они говорят о старых противниках и друзьях. Двое их общих друзей умерли при странных обстоятельствах, третий разбогател и живет в Европе. Кто-то оказался агентом тайной полиции — грязный пес. Госпожа Мехрбан и моя мать рассматривают старые фотографии, вспоминая время, когда вместе учились в средней школе.

Отец тихо рассказывает господину Мехрбану еще об одном друге детства, господине Касрави, теперь очень богатом человеке, живущем у Каспийского моря.

— Я услышал об этом в тюрьме, — говорит тот. — Он всегда хорошо разбирался в денежных делах.

Теперь господин Мехрбан заинтересовал меня. Неужели он пробыл в тюрьме восемнадцать лет? Интересно, за что? Знает ли он Доктора? Я подумываю о том, чтобы его спросить, но родители учили меня, что невежливо вмешиваться в разговор взрослых, особенно если обсуждается серьезная тема.

Они выпивают еще водки, и господин Мехрбан улыбается мне. Он хочет знать, сколько мне лет, в каком я классе, читаю ли я так же много, как мой отец, когда ему было семнадцать. Отец рассказывает, что я хороший ученик, люблю математику и собираюсь стать инженером, как дядя Мехрбан; в Иране к друзьям отца обращаются «дядя». Я чувствую себя четырехлетним. Мне хочется сказать, что я средний ученик, ненавижу математику и не хочу быть инженером, но я молчу. Я гляжу на маму, вспоминая, сколько раз жаловался ей по этому поводу. Она не замечает моего сверлящего взгляда и смотрит в сторону.

За ужином господин Мехрбан подтверждает, что восемнадцать лет провел в тюрьме. Он рассказывает о пережитом с достоинством и гордостью. Я очарован его естественной манерой выражения чувств. Почти два десятилетия тюремного заключения научили его быть терпеливым к себе, своим мыслям и воспоминаниям. Ему несколько раз ломали правую ногу, вот почему он прихрамывает. Ему прижигали кожу сигаретами и сыпали соль на раны. Чуть не каждый день его избивали, добиваясь информации о людях, которых он никогда не знал.

Господин Мехрбан рассказывает, как его забрали. Это было во время его свадьбы, гости только что ушли, когда в его дом ворвалась САВАК. Госпожа Мехрбан плакала и молила о пощаде. Это их первая брачная ночь. Неужели нельзя подождать один день? Что он такого совершил, чтобы заслужить столь жестокое наказание?

Его преступление, сказали ей, слишком серьезно и не подлежит обсуждению.

Позже оказалось, однако, что господин Мехрбан вел переписку с товарищами из большевистской партии в России. Его обвинили в распространении марксистской литературы среди студентов университета в Тегеране. На суде господин Мехрбан попросил указать ему закон, запрещающий контакты с русскими. Он просил представить доказательство того, что распространение этой литературы принесло кому-либо какой-то вред. Судья отклонил обе просьбы и приговорил его к пожизненному заключению. Срок был позднее сокращен до восемнадцати лет. Этот приговор никак не был обоснован.

Три года никто не знал, где он и что с ним происходит. Все, кроме его матери и жены, были убеждены, что он мертв. Потом однажды им разрешили навестить его в тюрьме. Он выглядел слабым, изможденным и подавленным. Давно не бритый, с длинными грязными волосами, словно не мылся несколько месяцев. Он похудел по меньшей мере на пятнадцать килограммов. Он умолял жену развестись с ним — он считал, что никогда не выйдет из тюрьмы. Она плакала и говорила, что будет его ждать.

— Любовь даже более преданна, чем старая собака, — говорит господин Мехрбан.

Меня трогает его история и достоинство, с которым он говорит, вспоминая самые темные моменты своей жизни. Он рассказывает, как ему три раза в день впрыскивали морфий, а потом прекращали, чтобы заставить его страдать от ломки. Ему хотелось умереть.

Вечер продолжается. Мужчины разговаривают, а женщины хлопочут на кухне. Я ухожу в другую комнату, одолеваемый мыслями о господине Мехрбане. Я включаю телевизор и смотрю «Зачарованных». Неужели в Америке действительно такая жизнь, как показано в этих телевизионных шоу? И люди такие поверхностные? Неужели мужчины и в самом деле разгуливают дома в костюмах? Бывают ли в Соединенных Штатах люди вроде Доктора и господина Мехрбана — жертвующие жизнью ради идеи, в которую верят? Вслед за «Зачарованными» идут «Я мечтаю о Джинни» и «Человек на шесть миллионов долларов». Я размышляю о характере Джинни, женщины со Среднего Востока, в исполнении Барбары Иден. Я смотрю на госпожу Мехрбан, настоящую женщину со Среднего Востока, и удивляюсь, почему американцы не делают фильмы о таких, как она. Восемнадцать лет — долгий срок ожидания, в особенности если нет надежды на освобождение любимого человека. Конечно, Джинни две тысячи лет ждала в бутылке, пока ее не нашел Ларри Хэгман. Почему нашим женщинам приходится так долго ждать своих мужчин? Не знаю, смогу ли я жить в Соединенных Штатах. Доктор любил повторять, что подобные фильмы снимаются для того, чтобы занять ум людей пустяками. Они развлекают зрителей, медленно, но верно разъедая их интеллект. Он сетовал, что из-за таких фильмов американцы постепенно впадают в политическую кому. «Люди трагически несведущи в несправедливой деспотической политике своего правительства в других странах», — с горечью говорил он.

 

12

ДЕМОНЫ, РАЗБИВШИЕ ОКНА

Я больше двух недель не видел Зари. Тревога снедает мою душу. Я привык считать, что сам распоряжаюсь своей судьбой, но любовь к Зари все изменила. Она, подобно безжалостному захватчику, пленила мое сердце, и я становлюсь рабом мыслей и чувств, неподвластных сознанию. Разум мой блуждает, где ему заблагорассудится. У меня бывают приступы беспричинного беспокойства. Я страшно хочу видеть Зари, говорить с ней, смотреть в ее глаза, сидеть с ней под вишней, слушать, как она рассказывает о «Сувашун», смотреть, как она опускает ноги в хозе. Я безнадежно влюблен, и меня терзает отчаянное чувство вины.

Через несколько дней после визита четы Мехрбан отцу звонит госпожа Мехрбан. Она сообщает, что ее мужа снова арестовали. Посреди ночи вломились агенты САВАК и обыскивали дом несколько часов. Они не сказали, что именно ищут, но твердили господину Мехрбану, мол, если найдут это, с ним будет покончено. Она уверена, что со времени освобождения он не общался со старыми друзьями.

— Ну почему, почему такое могло случиться? — спрашивает она.

Она боится, что на этот раз не перенесет боль от разлуки с мужем. Разве они уже не заплатили за любые ошибки, которые Мехрбан совершил в молодости?

— Вы бы посмотрели на его лицо! — выкрикивает госпожа Мехрбан. — Он был таким печальным, таким рассерженным, таким отчаявшимся и беспомощным. О господи!

Она рыдает.

Мать тоже разговаривает с госпожой Мехрбан. Она просит подругу успокоиться, а сама плачет в телефон.

— Должно быть, это ошибка или его пытаются припугнуть. Его скоро освободят. Вот увидишь, они его выпустят.

У отца совершенно расстроенный вид. У господина Мехрбана больное сердце, и стресс от пребывания в тюрьме может оказаться опасным для его здоровья. Только вчера отец возил господина Мехрбана в больницу на ангиограмму. Врач сказал, что тому нужно соблюдать диету, регулярно делать упражнения и бросить курить.

— Разумеется, в тюрьме обо всем этом можно забыть, — с горечью произносит отец.

Папа зажигает сигарету и мрачно размышляет. Я сажусь рядом.

— Интересно, встречал ли он в тюрьме Доктора? — тихо говорю я.

Папа пристально смотрит на меня. Я думаю, он вдруг понимает, что мы чувствуем одну и ту же боль.

— Надо было спросить, — ласково произносит он.

— Мне не хотелось отнимать у вас время.

Отец обнимает меня за плечи.

— Ты уже не ребенок и можешь участвовать в разговорах взрослых. Надо было спросить о Докторе.

Я нервно закатываю и опускаю рукава. Папа протягивает руку и останавливает меня.

— Что случилось? — спрашивает он.

— Мне так жаль господина Мехрбана, папа, — говорю я. — Наверное, тебе очень тяжело было без него все эти годы. Я знаю, что разлука на восемнадцать лет с Ахмедом или Доктором, возможно, убила бы меня.

— Это было тяжело, — соглашается отец.

— Как ты познакомился с господином Мехрбаном? — Не дав ему ответить на вопрос, я прибавляю: — И, папа, почему за все эти годы ты никогда о нем не говорил?

Отец качает головой.

— Не знаю, есть ли у меня правильные ответы на твои вопросы. Он просто исчез из нашей жизни. Понимаешь, считалось, что он получил пожизненный срок. Иногда проще не думать о вещах, которые ты не в силах изменить.

Отец курит так, словно это его последняя сигарета. От этого мне тоже хочется закурить.

— Твоя дружба с Ахмедом очень напоминает мне то, что связывало нас с Мехрбаном, — говорит отец. — Он долгое время был моим лучшим другом.

Отец делает глубокую затяжку.

— Однажды он сильно рисковал ради меня. Знаешь, я думаю, вы с Ахмедом сделали бы друг ради друга то же самое.

Я весь обращаюсь в слух, и отец это понимает. Он рассказывает, что они с господином Мехрбаном были друзьями со школы. Их семьи жили в городке под названием Хаштпар на северо-западе Ирана. После школы их обоих призвали в армию, и они служили в холодном горном регионе недалеко от границы с Ираком. В то время отец был влюблен в мою маму, и его беспокоила мысль о том, что они разлучатся на два года. Он страстно мечтал о ней и хотел быть с ней вместе. Слава богу, там был Мехрбан, а иначе отец сошел бы с ума. В иные дни он мог механически совершать какие-то действия, а после даже не помнил этого. Иногда он просыпался по ночам в холодном поту, сердитый и раздраженный. Конечно, окружающие об этом не догадывались, даже господин Мехрбан не знал, как сильно отец страдает.

Они размещались в огромных казармах, спали на двухъярусных койках. В десяти зданиях жили от двухсот пятидесяти до трехсот солдат. Из спальных помещений не разрешалось выходить до рассвета. Каждый солдат по меньшей мере дважды в месяц попадал на ночное дежурство — нужно было охранять территорию от нарушителей. Правда, за сорок пять лет они ни разу не появились. Обычно часовые спали, за исключением ночей, когда их мог засечь старый капрал, грозный вояка. Наказание за сон на посту или выход из казармы после отбоя было суровым. Провинившегося на несколько дней, а иногда и недель, сажали в кутузку.

Бессонные ночи и отчаяние оттого, что он был прикован к койке в этом старом сыром здании, где слышно, как мыши грызут стойки, подпирающие крышу, почти доконали отца. К тому же у него было мало общего с людьми из его подразделения. Один солдат носил с собой в кармане зеленый лоскут, который его мать потерла о могилу одного религиозного деятеля — для отпугивания демонов. Этот парень хорошо разбирался в распространенных суевериях и посвящал много времени обучению своих товарищей. «Если ты случайно направил на кого-то нож, три раза воткни его в землю, иначе когда-нибудь с ножа закапает кровь этого человека, — скажет, бывало, он. — Если когда-нибудь обольешь кошку водой, мой руки по три раза в одно и то же время три дня подряд, или же у тебя на кончике носа появится пузырь».

Однажды ночью отец решил прогуляться по территории лагеря. Ему необходимо было выйти на воздух и хотя бы на время освободиться от правил и ограничений, казавшихся абсурдными. В ту ночь на посту стоял суеверный солдат. Отец не подозревал, что не спал и старый капрал. Притаившись в темноте, он увидел отца и засвистел в свисток. Отец побежал, а вдогонку ему — капрал и двое оказавшихся рядом солдат. Скоро со всех сторон прибежали другие часовые с винтовками, свистками и фонариками, слабо освещающими землю на полметра вперед. Старый капрал принялся громко ругаться, размахивать кулаками и потрясать винтовкой. Он приказал часовым схватить нарушителя живым, потому что для такого труса, как он, смерть без мучений была бы чересчур мягким наказанием.

Чтобы нарушитель не сбежал, солдаты встали в большой круг. «Следите за промежутками между вами! — снова и снова выкрикивал капрал. — Будьте начеку и арестуйте его».

Даже в самых безумных снах часовым не могло пригрезиться, что на их территорию проникнет чужой. Они принимали угрожающие позы, нерешительно сжимали винтовки и возбужденно озирались вокруг.

Солдаты в казармах проснулись и кинулись к окнам, расталкивая друг друга.

Часовые приближались к отцу. Он не боялся, что его арестуют и посадят в тюрьму, но ему не хотелось уступать старому капралу. В отчаянной попытке выиграть время он подбежал к стоящему неподалеку джипу и заполз под него. Потом он ненадолго вылез из-под машины, поднял крупный камень и, чтобы отвлечь внимание солдат, бросил его в окно казармы в нескольких метрах от себя.

Двое часовых побежали к зданию, но большинство остались на позиции, продолжая держать отца под прицелом. Отец собирался уже вылезти из-под джипа и сдаться, когда вдруг кто-то в отдалении закричал: «Я здесь, придурки! Вы просто свора тупых недоумков!» Одновременно послышался звон разбитого стекла за спиной капрала. Отец узнал голос господина Мехрбана. Старый друг пришел к нему на помощь, и отец заулыбался, глядя, как солдаты, растерявшись, бегут на его голос.

— Он там, болваны! — вопил старый капрал. — Как вы позволили ему прорваться через круг? Вы кучка идиотов! Вас нельзя было допускать до службы в армии! Скорей, скорей! Окружайте его, не дайте ему уйти!

Солдаты отбежали от укрытия, где прятался отец. Один прошел рядом с джипом, но не потрудился заглянуть под него. Отец видел в темноте силуэт бегущего Мехрбана. Тот остановился, когда к нему с другой стороны стали приближаться солдаты. Он метнулся налево, направо, а потом исчез. Отец выбрался из-под джипа, поднял камень и прицелился в окно ближайшего здания. У окна стояли солдаты в нижнем белье. Они наблюдали, несомненно, самое захватывающее событие года. Отец дал им знак отойти от окна, и они разбрелись. Он бросил камень, и звон разбитого стекла встревожил часовых — они были уверены, что на этот раз нарушитель пойман.

— Ну так поймайте меня, чертовы недоумки! — эхом вторил отец Мехрбану. — Разве вы не видели, как я прошел рядом с вами? Вы стая слепых летучих мышей! Храни Бог страну, которую вы пытаетесь защитить.

Старый капрал впал в ярость. Он выстрелил на голос отца. Все пригнулись, включая часовых, стоящих рядом с капралом. Пуля разбила окно на втором этаже. Кто-то вскрикнул:

— Меня ранили! У меня по ногам течет кровь, посмотрите!

Кто-то другой произнес:

— Это не кровь, болван. Ты просто обмочился.

Отец улыбнулся, услышав смех и ругань солдат. Он обежал здание кругом, прячась в самых темных местах, чтобы его не заметили. Старый капрал вопил, визжал и лягал солдат, припавших к земле из страха, что им в живот попадет шальная пуля. Они все-таки поднялись, отряхнулись от грязи и побежали вдогонку за моим отцом. Не успели они сделать и трех шагов, как услышали звон у себя за спиной. Сбитые с толку и рассерженные, они повернулись, не зная, куда идти, и не понимая, как можно быть в один момент здесь, а в следующий — в противоположном конце лагеря. В тот же миг на другом краю лагеря было разбито еще одно окно и еще одно в третьем месте.

Суеверный солдат бросил винтовку и побежал к воротам с воплями:

— Там джинн, джинн!

Так называют злого духа или демона. Другие часовые побросали винтовки и тоже побежали прочь, кусая кожу между большими и указательными пальцами.

— Стойте, гребаные идиоты! — завопил капрал.

В обоих концах лагеря одновременно начали звенеть стекла. Мой отец и господин Мехрбан устроили тотальный штурм камнями всех окон в лагере. Солдаты кричали и свистели, выражая одобрение этому мятежу против системы, которая на два года разлучила их с любимыми, чтобы научить в основном отдавать честь. Отцу и господину Мехрбану удалось вернуться незамеченными.

Отец глубоко вздыхает и усмехается.

— На следующий день все говорили о демонах, разбивших окна в казарме, — говорит он, зажигая новую сигарету.

По выражению его лица я догадываюсь, что воспоминания о молодых годах, проведенных с господином Мехрбаном, наполнили его душу печалью.

— Он самый лучший друг из тех, что у меня были, — говорит он. — Самый щедрый из всех известных мне людей. Я думал, что обрел его через восемнадцать лет. Теперь не знаю, увижу ли я его когда-нибудь вновь.

 

13

ЦЕНА ПУЛИ

Я в депрессии, и Ахмеда это очень беспокоит. Теперь он проводит со мной даже больше времени, чем обычно. Он изо всех сил старается приободрить меня.

Ахмед — моя опора. Отец любит повторять, что на свете есть два типа людей — обыкновенные и великие. Я не сомневаюсь, что Ахмед принадлежит ко второй категории.

Пока мы в моей комнате делаем домашнее задание по геометрии, я рассказываю Ахмеду про арест господина Мехрбана. Ахмед сильно опечален и говорит, что однажды в этой стране произойдет самая кровавая революция в истории человечества. Когда-то я слышал от Доктора, что революция в Иране изменит весь мир. От Ирана во многом зависит стабильность и равновесие сил в нашем регионе.

Стоит мне упомянуть имя Доктора, как Ахмед меняет тему разговора. Он принимается петь:

— Ты лучше станешь только от любви…

— Ты это сейчас сочинил? — спрашиваю я. — Никогда не слышал такой песни. А как тебе удается петь и при этом заниматься геометрией?

— Кто сказал, что я занимаюсь геометрией? — откликается он. — О да, я поэт, разве ты этого не знал?

Я смеюсь и качаю головой.

— Я устал от школы, потому что школа нужна детишкам, а домашние задания — зубрилам, — говорит он. — Школа и любовь — диаметрально противоположные понятия.

— Диаметрально противоположные понятия? — поддразниваю я. — А кто сейчас говорит напыщенными словами?

— Когда влюбляешься, академические знания становятся неуместными, — заявляет Ахмед. — Я собираюсь спросить господина Бана, каким образом геометрия, мать-перемать всех наук, различит форму девственного сердца и сердца, познавшего муки любви.

— Ты что — накурился гашиша?

— Нет, а что? — поддразнивает он. — У тебя есть, что ли?

Он изображает серьезность.

— Знаешь, что нам нужно сделать?

— Что?

— Нам надо похитить Фахимех и Зари и отправиться всем вместе в кругосветное путешествие.

— Ну конечно, — с сарказмом говорю я, вспомнив тот случай, когда он высмеял мое предложение пригласить девушек в кино. — Мы воспользуемся твоим банковским счетом или моими сбережениями?

— Видишь ли, американцы, самые дисциплинированные люди на свете, делают так постоянно. Они путешествуют бесплатно на попутных машинах и в любом месте находят работу, чтобы заработать денег и добраться до следующего города. Я видел это в фильмах. Вот как нам следует поступить.

— Ты сбрендил.

— Знаешь, в чем твоя проблема? — спрашивает он.

— В чем?

— Ты слишком серьезно воспринимаешь жизнь.

— И что в этом плохого, профессор?

— Не воспринимай жизнь слишком серьезно, а иначе это будет стоить тебе жизни!

Он снимает трубку и звонит Фахимех. На звонок отвечает ее брат. Ахмед измененным голосом спрашивает, не здесь ли живет господин Резаи. Брат Фахимех отвечает «нет» и вешает трубку. Ахмед пережидает несколько минут и звонит снова. И снова отвечает брат Фахимех.

— Можно поговорить с господином Резаи? — вежливо спрашивает Ахмед.

— Вы набрали неправильный номер, — уныло отвечает брат Фахимех.

— Это тридцать четыре шестьдесят пять восемьдесят пять?

— Да.

— Тогда номер правильный. Позовите, пожалуйста, господина Резаи.

Я смеюсь. Изводить людей телефонными звонками — модное развлечение молодых иранцев. Хотя я считаю такие проказы ребячеством, но, признаюсь, с удовольствием наблюдаю, как Ахмед достает брата Фахимех — тот наконец разражается потоком ругательств. Хохоча до упаду, я прошу Ахмеда перестать дурачиться.

— Ты втянешь нас в серьезную драку с этими парнями, — с упреком говорю я.

Он говорит:

— Послушай-ка, послушай.

Он еще раз звонит в дом Фахимех, и, когда брат снимает трубку, Ахмед произносит:

— Привет. Это господин Резаи. Кто-нибудь звонил мне сегодня?

Он отодвигает трубку от уха, и я слышу, как брат Фахимех дает волю своей ярости.

По ступенькам поднимается моя мать. Ахмед вешает трубку и делает вид, что занимается. Входит мама с чайным подносом и финиками, бормоча что-то о том, как она гордится своими мальчиками. Она любит Ахмеда почти так же, как меня, и очень радуется, что у меня такой отличный друг. Она велит нам выпить чаю, пока не остыл. Это лахиджанский чай, лучший чай на свете, и его следует пить горячим. Она читает нам короткую лекцию о пользе фиников, о том, что арабы едят их, чтобы избежать обезвоживания в опаляющей жаре Сахары, и что буддистские монахи могут выжить на одном финике в день.

Когда мать уходит, мы с Ахмедом проверяем, нет ли в чае измельченной рябины. Ахмед говорит:

— Забавно. Я думал, монахи придерживаются обета безбрачия и у них не бывает свиданий.

В тот вечер мне никак не уснуть. Около полуночи я слышу шум из дома Зари. Я выбегаю на террасу и вижу, как Зари с матерью выходят во двор. Зари поднимает взгляд и видит меня. Она опускает голову и быстро исчезает в доме. Я чувствую себя беспомощным, легким словно не хватает кислорода. Я ей больше не нравлюсь? Придет ли она когда-нибудь во двор, как прежде? О, как здорово мы проводили время до ареста Доктора!

Вскоре снова появляется Зари. Для этого времени года погода непривычно холодная. На ней толстый темно-коричневый свитер с высоким воротом, руки она прячет в рукава. Она не притворяется, будто пришла наверх с какой-то другой целью, а не поговорить со мной. Я всегда восхищался ее прямотой.

Она тихо здоровается и подходит к стенке, разделяющей наши дома. Мы впервые разговариваем с тех пор, как забрали Доктора.

— Как ты? — спрашиваю я.

Она качает головой. Глаза у нее красные, и я понимаю, что она плакала. Она бледна, в ней не чувствуется обычной энергичности. Я замечаю, что руки у нее дрожат. Она смотрит на меня, и глаза ее наполняются слезами. Ее брови собираются морщинками, и она кусает губы, стараясь не разреветься. Я перепрыгиваю через стенку и обнимаю ее за плечи. Она понимает, что это всего лишь проявление дружбы и сочувствия, и не отстраняется.

— Нормально, — говорит она.

Она продолжает всхлипывать, а я легонько похлопываю ее по руке, чтобы успокоить.

— Что мне теперь делать? — наконец спрашивает она.

Нам ничего другого не остается, кроме как ждать и молиться.

Она опускается на корточки спиной к стене, я сажусь рядом. Она все-таки плачет.

— Никто не знает, где Доктор, — говорит она. — Его родителей отправили в больницу. Мать вот-вот потеряет рассудок. У отца очень плохо с сердцем.

— Не странно ли это? — удивляюсь я. — Родители Доктора любили повторять, что он их сердце и ум.

— Я не думала, что Доктор так серьезно в это вовлечен. Я только знала, что он читал запрещенные книги, но не видела в этом большого вреда.

Она всхлипывает и вытирает слезы.

— Не могу поверить, что можно забрать человека, не сказав ни слова его семье. Что за дикари эти люди? У них нет ни порядочности, ни сострадания к материнскому горю. Не удивлюсь, если у матери Доктора скоро случится удар. Неужели они совсем не уважают святость человеческой жизни?

Она горько рыдает.

Мы долго молчим. Наконец она спрашивает:

— Ну а как твои дела?

— Хорошо, — лгу я. — Со мной все в порядке.

— Ладно.

— Я рад, что ты поднялась на крышу, — неуверенно говорю я.

— Я давно хотела поговорить с тобой, но все не было случая.

— Я волновался, — признаюсь я. — Думал, может, ты злишься на меня.

— С чего бы я стала на тебя злиться?

Я размышляю, стоит ли сказать ей правду о ночи, когда забрали Доктора. Что, если она меня возненавидит? Что, если никогда больше не заговорит со мной?

— В ту ночь, когда за ним пришли, я был здесь, наверху. — Эти слова вырвались сами собой. — Меня увидел агент с рацией. Думаю, поэтому он догадался, где Доктор.

Зари молча смотрит на меня удивленным пристальным взглядом. Я сразу начинаю жалеть, что открыл рот, но уже поздно.

— Все случилось так быстро, я не успел спрятаться. Какое-то время я даже не понимал, что происходит. Я оцепенел и не мог пошевелиться. Мне так жаль. Если когда-нибудь его увидишь, передай ему, что я его люблю и не хотел, чтобы это случилось.

Зари прижимает палец к моим губам, заставляя замолчать.

— Никогда больше не говори этого, — произносит она. — Никто не подумает, что ты намеренно сделал Доктору такое. Кроме того, все знают, как сильно ты его любишь. Поверь мне — не стоит играть кому-то на руку, изводя себя подобными вещами. Там знали, что Доктор обручен со мной, и давно вели наблюдение за округой.

Я опускаю голову и прячу взгляд. Она берет меня за подбородок и поворачивает к себе мое лицо.

— Посмотри на меня. Посмотри мне в глаза.

Я смотрю в эти красивые глаза и ощущаю непреодолимый стыд.

— Обещай, что никогда больше не станешь себя в этом винить, — требует она.

Я киваю, хотя заранее знаю, что не смогу сдержать обещания.

Она медленно отнимает руку от моего лица и прислоняется к стене.

— Скоро его выпустят, — шепчет она. — Я знаю это. Просто знаю.

Я тоже прислоняюсь к стенке.

— Надеюсь, да.

Немного погодя она говорит:

— Знаешь, я скучаю по тем дням, когда мы собирались у меня во дворе.

Я киваю и шепчу:

— Я тоже.

Мы вспоминаем беспечные летние дни. Я говорю, что хотел, чтобы это было лучшее лето нашей жизни, последний привет юности. Как прекрасно все начиналось и как горько окончилось!

— Кто знает, может быть, такова расплата, — с болью размышляет она. — Понимаешь, жизнь — это игра уравновешивающих друг друга явлений. Никому не дано иметь чересчур много. Не понимаю только, почему бедному Доктору пришлось платить за мои ошибки.

И она вновь начинает плакать.

Я спрашиваю себя, что она подразумевает под своими ошибками, но ничего не говорю.

— На следующей неделе я собираюсь пойти в тюрьму «Эвин» и попробовать разузнать, где он.

— Я тоже пойду, — говорю я.

Сначала она говорит «нет», ведь они могут подумать, что я связан с Доктором, но в конце концов соглашается.

Зари не сердится, и тревога, мучившая меня с ночи ареста Доктора, понемногу отступает.

— Сегодня красивые звезды, — тихо произношу я.

— Да, — откликается она. — Ты думаешь, у каждого на небе есть своя звезда?

— Не у каждого, — уточняю я, — а только у хороших людей.

— Правда?

— Угу. И мы можем видеть лишь звезды людей из нашей жизни.

— Что ты имеешь в виду?

— Как я, например, вижу наверху Ахмеда.

— Какая звезда его? — спрашивает она, вглядываясь в ночное небо.

— Вон та.

Я указываю на одну из самых ярких звезд. Зари наклоняется ко мне, касаясь щекой моей руки. Я смотрю на ее затылок и плечи. Я вдыхаю запах ее волос и чувствую, что опьянен любовью и желанием.

— О да, я вижу ее. Его звезда большая, правда?

— Конечно. Одна из самых больших.

— А какая звезда Паши? — спрашивает она.

— О, меня там нет, — говорю я, надеясь, что она возразит.

— Нет?

Она оборачивается.

Я пожимаю плечами.

— Смотри внимательно. Тебя трудно не заметить.

Я гляжу вверх еще некоторое время, потом поворачиваюсь к ней, не говоря ни слова. Мы неотрывно смотрим друг на друга, потом она встает и идет к дому. В дверях она останавливается и спрашивает:

— Ты показывал ей мой рисунок?

Я ничего не говорю.

— Ты ей уже сказал?

Я качаю головой.

Она улыбается и исчезает в доме.

Сегодня пятница. Мы с Ахмедом дома, потому что школа закрыта. Фахимех в гостях у Зари. В переулке мы слышим рассказ о том, что летом террористы планировали взорвать дамбу в северной части Ирана. В городах ниже по течению погибли бы тысячи людей. Будто бы в нескольких сотнях метров от дамбы была замечена группа Доктора, за которой следили всю обратную дорогу до Тегерана. Я немедленно отметаю эти слухи как ложь, состряпанную правительством в оправдание ареста Доктора. Доктор — пацифист. Он верит в продвижение политических взглядов путем просвещения людей, а не их уничтожения.

Мы с Ахмедом сидим в тени дерева у моего дома и видим, как к дверям Зари подъезжает армейский джип. Из машины выходят двое мужчин, и я узнаю агента с рацией. Я цепенею, а они входят без стука. Через несколько минут мы слышим пронзительный крик Зари. Мы с Ахмедом бежим туда. Проталкиваемся в комнату, а они уже выходят. Человек с рацией смотрит на меня и подмигивает. Клянусь именем Бога, убью когда-нибудь сукина сына.

Зари сидит на полу, Фахимех заботливо склоняется над ней. На лице Зари застыло отчаяние и недоверие. Я подбегаю к ней.

— В чем дело? Что происходит?

Она поворачивается ко мне, и от горестного выражения ее глаз меня пробирает холодный озноб. Ахмед бросается к матери Зари, лежащей в обмороке. Я слышу, как джип выезжает из переулка, и вскоре в дом вбегают соседи. Старшие занимаются Зари и ее матерью.

— Их хотят заставить расплатиться за пулю, — мрачно произносит Фахимех.

— Какую пулю? — холодея, спрашиваю я.

— Пулю Доктора. Только так они смогут получить его тело.

 

Зима 1974-го. Психиатрическая лечебница «Рузбех», Тегеран

— Это я убил тебя, Доктор?

— Ты хотел меня убить?

— Нет.

— Тогда почему ты беспокоишься?

— Люди могут подумать, что я хотел.

— Почему?

— Ну, ты любил кого-нибудь, кого нельзя было любить?

— Да, — говорит Доктор.

— Правда? А Зари знала?

— Все было не так.

— В каком смысле?

— Просто все было не так.

— Тогда расскажи мне, пожалуйста, как это было. Мне действительно нужно знать. Ты убил бы ради нее?

— Возможно.

— Отдал бы за нее жизнь?

— О, конечно.

— О господи. Так ты был влюблен, Доктор. Что же случилось?

— Меня убили.

— Прости, но я не понимаю.

— Я влюбился в идеи, мечты, видения. Я влюбился в мыслителей, которыми не должен был восхищаться, которых не должен был даже знать.

— Запретные идеи?

— Запретная любовь, запретные идеи — не все ли равно?

— Ну, запретные идеи у тебя в голове, запретная любовь — в сердце.

— Позволь кое-что тебе сказать. В сердце ничего нет. Все у тебя в голове. Любовь, ненависть, мысли, чувства — все это в голове. Сердце — всего лишь орган, перекачивающий кровь к разным частям тела. Может быть, довольно урока по биологии? Скажи, почему люди могут подумать, что это ты меня убил?

— Потому что я люблю…

Я просыпаюсь дрожащий, в холодном поту. Сажусь в кровати и оглядываюсь по сторонам. Я настойчиво пытаюсь вспомнить, что мне снилось, однако рассудок сопротивляется. Кажется, я порывался сказать Доктору, что люблю Зари. Надеюсь, не сказал. Никто не должен об этом знать, даже Ахмед. Нельзя рассказывать о запретной любви даже лучшему другу.

 

14. Осень 1973-го. Тегеран

БРАТЬЯ НА ВСЮ ЖИЗНЬ

У отца Доктора случается сердечный приступ в тот же день, как он узнает о смерти сына. Большинство знакомых считают, что он не оправится. Мать Доктора не в состоянии заниматься похоронами. Поскольку никто из ближайших родственников Доктора не может забрать его тело, в дом Зари переданы инструкции по поводу встречи с агентами на кладбище. Инструкции разрешают присутствовать там только Зари и ее родителям и одному или двум друзьям. В извещении указано, что Доктор был «ликвидирован» примерно в конце шаривара, то есть в середине сентября.

Мы с Ахмедом узнаем от Фахимех, что Зари хочет, чтобы мы сопровождали ее на похороны Доктора, поскольку мы были его самыми близкими друзьями. Фахимех говорит, что Зари — очень чуткая девушка, она отказалась написать своей кузине и лучшей подруге, Переодетому Ангелу, и попросить ее приехать в Тегеран. Сорайя сумела бы хорошо поддержать Зари, но ее родители больны, и Зари не хочет отвлекать ее другими проблемами.

— Представляешь, до чего она самоотверженна? — говорит Фахимех, вытирая слезы.

Мы принимаем предложение, но понимаем, что нужно скрыть наш план от родителей. Я знаю, мой отец будет беспокоиться, что агентство обратит на меня внимание. К счастью, мои родители навещают родственников на севере страны и не знают, что происходит.

Накануне похорон мы с Ахмедом сидим на крыше моего дома. Вечер сумрачный, безжизненно-тихий, чреватый бедой. На мне толстый коричневый свитер с высоким воротником, но все равно я чувствую себя неуютно. Я смотрю на небо у горизонта, по спине ползут мурашки. Мир огромен, думаю я, и в каждом его крошечном уголке каждую секунду каждого дня происходит своя особая драма. Но мы продолжаем жить так, словно с нами ничего не может случиться. Какие же мы все глупцы.

Я не знаю, как будут разворачиваться события завтра. Разрешат ли нам увидеть тело? Кто понесет гроб? Позволят ли нам прочитать пару молитв, прежде чем его опустят в землю?

Я непроизвольно вздрагиваю. Наконец Ахмед нарушает тишину. Он указывает на большую яркую звезду в небе и говорит:

— Это он, я знаю.

Мои глаза наполняются слезами.

— Он был отличным парнем.

— Самым лучшим.

— Думаешь, он сердится на меня за то, что я влюбился в Зари?

Ахмед поворачивается и смотрит на меня. Я опускаю голову, чтобы скрыть слезы.

— Нет, — уверенно произносит он.

— А по-моему, да, — бормочу я. — Принято относиться к невесте друга как к сестре. Как же он может не сердиться?

— Но ты не сделал ничего, что могло бы его опозорить, — спорит Ахмед. — Никто даже не знает о твоих чувствах.

— Мне нельзя было в нее влюбляться.

— Думаешь, у тебя был выбор? Откуда ты знаешь, что так не было предрешено? Может быть, Бог знал, что случится с Доктором. Разве Зари должна оплакивать его смерть до конца жизни? Разве не может она вновь полюбить?

— И Бог выбрал меня? — с горечью спрашиваю я.

— Ну, полагаю, Ирадж тоже был бы неплохим вариантом, — с сарказмом произносит Ахмед.

Я невольно улыбаюсь.

— Посмотри туда. — Ахмед указывает на небо. — Ты можешь себе представить безмерность мироздания? Осознаешь порядок Вселенной? Господь всему предписал свои правила и законы. Почему ты думаешь, что тебя Он освободил от этого?

Ахмед обнимает меня за плечи.

— Доктор сейчас смотрит на нас с небес и благодарит Бога за то, что Он поселил тебя на Земле, чтобы ты мог заботиться о Зари. Кто лучше тебя подошел бы для этого? Скажи мне — кто?

Я вытираю слезы.

— Не собираюсь плакать на кладбище, потому что уверен — человек с рацией будет за мной наблюдать. Обещай мне кое-что.

— Что? — спрашивает он.

— Мы не станем плакать.

Думаю, он понимает, что это не просто слова.

— Хорошо, — решительно произносит он, снова глядя на звезду Доктора. — Мы не станем плакать.

Тревожное ожидание событий завтрашнего дня всю ночь не дает мне уснуть. Наутро мы стоим около дома Зари. Я тереблю рукава. К нам подходит Ирадж и спрашивает, куда мы собираемся. Мы не отвечаем.

— Что, парни, едете на кладбище? — не отстает он.

— Да, — отвечаю я.

— Не стоит. Все мероприятие будет под надзором. Вас заберут.

— Наплевать, — говорит Ахмед.

— Нет, не надо, пожалуйста. Им это не понравится.

— Плевать, — повторяю я.

— Это ловушка. Так они выявляют сочувствующих. Правда, ребята, не ходите.

Появляются Зари и Фахимех. У них красные, заплаканные глаза, обе в черных чадрах. Пока мы идем по переулку к главной улице, из домов выходят соседи. Они молча смотрят на нас печальными, полными слез глазами, без слов выражая соболезнование по поводу смерти Доктора и принося извинения за то, что не пошли на похороны. У всех есть семьи, о которых надо заботиться, а САВАК игнорировать нельзя. Я слышу стоны Зари. Она вздыхает, кусает губы и дрожит под чадрой. Фахимех обнимает Зари за плечи и шепчет ей на ухо слова утешения. Я вижу, как за нами идет Ирадж. Его встревоженные глаза умоляют нас не ездить.

Мы берем такси. Я сажусь впереди, а Ахмед, Фахимех и Зари — на заднее сиденье. Я даю распоряжения шоферу, и, когда машина отъезжает, я смотрю в боковое зеркало и вижу, как за нами, размахивая руками, бежит Ирадж. Можно догадаться, что он что-то кричит, наверное, продолжает умолять нас не ехать. Через несколько минут он останавливается, сгибается и охватывает руками колени.

Водитель спрашивает, был ли покойный — благослови Господь его душу — родственником. Я отвечаю, что да. Повернувшись, я вижу, как Зари бьется лбом о дверцу. Фахимех просовывает руку между головой Зари и стеклом. Водитель спрашивает, был ли он молодым. Я киваю.

— Благослови Господь его душу. Судьба — это судьба, и ничего с этим не поделаешь, — говорит он, глядя на Зари в зеркало заднего обзора. — У меня был младший брат, он умер пару лет тому назад. Его сгубил рак. Не выкурил в жизни ни одной сигареты… здоровый парень, настоящий атлет. Боль этой утраты убивает мою мать, но что тут поделаешь? Бог дал, Бог и взял. Иначе не скажешь. Я за рулем почти двадцать лет. Много родственников возил на кладбище. Я знаю, как это больно. Знаю из своего опыта и из наблюдений над людьми. Благослови Господь их души.

Он говорит, что не возьмет с нас плату за поездку, потому что неправильно брать деньги у скорбящих людей. Потом он хочет узнать, кем был покойный, сколько ему было лет и отчего он умер. Я терпеливо отвечаю на все вопросы, но, вместо того чтобы сказать, что Доктора убила САВАК, я говорю, что он погиб от несчастного случая. Невозможно предугадать, кто может оказаться агентом. Водитель шепчет молитву, но больше не задает вопросов.

Каждый раз, как поворачиваюсь назад, я встречаюсь глазами с Зари. Она качает головой и отводит взгляд. Хотелось бы мне сделать хоть что-то для облегчения ее страданий.

Я впервые осознаю, что Фахимех стала неотъемлемой частью нашей жизни. Отправляясь с нами на похороны Доктора, она подвергает себя огромной опасности. Мне хочется дотянуться до нее и обнять. Я люблю ее так же сильно, как и Ахмеда. Без нее сегодняшний день стал бы гораздо труднее, и я рад, что она с нами.

Я смотрю в боковое зеркало и думаю об Ирадже, как он бежал следом, представляю себе его лицо, тревожный взгляд и озабоченный голос. Может быть, в конце концов, Ирадж не такой уж плохой парень.

У кладбища мы выходим из машины. Шофер не хочет брать денег, как мы ни настаиваем. В инструкции говорилось, что у ворот нас кто-то встретит. Вокруг толчется множество людей, одетых в черное.

Одна женщина падает на могилу. Она задыхающимся голосом выкрикивает какое-то имя и бьет себя в грудь, родственники пытаются ее успокоить. Все одновременно разговаривают, многие не сдерживают слез. Я вижу, что эта сцена растревожила Зари. Она тихонько плачет. Фахимех тоже. Женщина за воротами снова бросается на могилу, обнимает, целует ее, хватает пригоршни земли.

— Это ее брат, — шепчет Фахимех Ахмеду. — Бедная.

Созерцание бесконечных рядов могил наполняет меня странным чувством. Все окутано безжизненным серым светом, люди напоминают тени. Во всем ощущается жутковатое присутствие смерти. Несмотря на холодную погоду, воздух кажется спертым и сухим. На небе темные тучи. Первые капли дождя наводят на мысль о приближающейся буре.

По центральной дорожке рыдающие мужчины несут на плечах гроб, следом движется большая толпа. Человек, идущий впереди, выкрикивает:

— Нет Бога, кроме всемогущего Аллаха!

Вся процессия хором повторяет эти слова.

— Громче, громче! — кричит он. — Нет Бога, кроме всемогущего Аллаха!

— Нет Бога, кроме всемогущего Аллаха, — вторит ему толпа.

Процессия сходит с дорожки и останавливается у свежевырытой могилы. Гроб опускается на землю, люди собираются вокруг. Мулла поет молитву в мегафон.

— Входя в блаженное чудесное Царствие Небесное, он обретает вечную молодость. Не плачьте, ибо всему, живущему на земле, суждено умереть. Только Господь будет жить вечно. Добро пожаловать на небеса, вечный дом мусульман. При жизни может быть неравенство, но перед смертью все равны!

Когда несколько человек поднимают тело, завернутое в белую простыню, и опускают его в могилу, люди вокруг гроба кричат еще громче. Я стою рядом с Зари. Она вдруг отчаянно вскрикивает. Колени у нее подгибаются, но я успеваю подхватить ее. Я понимаю, что ноги ее не держат. Ахмед и Фахимех помогают мне.

Молодая женщина бросается в яму с криком, что хочет быть похороненной вместе с любимым мужем. Проследив за взглядом Зари, я догадываюсь, куда она смотрит. Я поворачиваю ее кругом, чтобы она больше не видела погребений.

С противоположной стороны улицы за нами наблюдают двое мужчин. Я слышу, как Ахмед бормочет:

— Подонки.

Мы все оборачиваемся и смотрим. Должно быть, это наши связные, агенты САВАК.

Они одеты в черные костюмы и рубашки. Один высокий, другой короткий и плотный. При одной только мысли об их грязном ремесле к горлу подкатывает тошнота. Сжимается сердце, и во мне закипает гнев.

Фахимех хватает Ахмеда за руку.

— Милый, ну пожалуйста. Умоляю тебя — ничего не говори. Ты обещал, любимый.

Она пытается удержать в ладонях лицо Ахмеда, чтобы он отвернулся от агентов.

— Посмотри на меня. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Если тебя заберут, я покончу с собой. Ты обещал, ну пожалуйста.

Ахмед не в силах оторвать взгляд от парней на другой стороне улицы. Фахимех поворачивается ко мне со словами:

— Пожалуйста, скажи ему, чтобы не волновался. Умоляю тебя. Они заберут вас обоих, и это убьет нас. Пожалуйста, умоляю тебя.

Зари шепчет мне:

— Прошу тебя, останови его.

При взгляде на двух молодчиков меня начинает трясти. Я отпускаю Зари и делаю несколько шагов к дороге. Зари хватает меня за руку и оступается, ослабев от горя. Я снова подхватываю ее.

— Ну пожалуйста, — шепчет она мне в ухо.

Тем временем к мужчинам подходят две женщины и трое детей, и все они идут прочь. Я озадачен и догадываюсь, что Ахмед тоже.

Фахимех разражается горькими слезами и опускается на тротуар. Ахмед пытается успокоить ее, но ей никак не унять слезы. Зари шепчет мне, чтобы я принес Фахимех воды. Я помогаю Зари устроиться на земле рядом с Фахимех и спешу прочь. Когда я возвращаюсь, Фахимех знаком просит меня сесть рядом с ней. Не переставая плакать, она обнимает меня за плечи.

— Он тебя послушается. Пожалуйста, скажи ему, чтобы он не принимал все близко к сердцу, когда они придут, и обещай, что поступишь так же. Обещай мне.

Я обещаю и подхожу к Ахмеду — он курит неподалеку.

— Постараемся сохранять спокойствие, — говорю я.

Ахмед хмуро кивает.

Через несколько минут подходит мальчик и протягивает листок бумаги. Он говорит, что какой-то человек попросил его передать записку. Пока ко мне с волнением приближаются Ахмед, Фахимех и Зари, я читаю. Там подробно описывается, как найти могилу. Мы идем. На второй дорожке мы поворачиваем налево, затем направо на следующей дорожке и с задней стороны обходим здание, где обмывают тела умерших. Чем ближе мы к цели, тем сильнее и безумнее стучит сердце. Фахимех и Зари поддерживают друг друга, Ахмед следует за ними в двух шагах. Мы подходим к могиле без надписи. Она третья по счету от здания и четвертая от обочины; половину ее прикрывает большой круглый камень — в точности как сказано в записке.

У Зари плечи сотрясаются от неудержимых рыданий. Она безутешна в своем горе. Она садится у могилы. Фахимех пристраивается рядом, неразборчиво шепча молитвы. Из глаз девушек ручьями текут слезы.

Зари склоняется над могилой и дотрагивается до влажной земли.

— Его только что положили сюда, — шепчет она.

Я сажусь рядом и на долю мгновения обнимаю ее за плечи.

— Они убили не только Доктора, — шепчет мне Зари. — Они убили нас всех.

Я смотрю ей в глаза. Если открою рот, то заплачу — я это знаю.

— Убив его, они загубили и наши жизни — его отца, матери и друзей, — говорит Зари. — Никогда уже все не будет по-прежнему, никогда!

Она медленно обнимает могилу, прижимаясь лицом к сырой земле.

Я поднимаюсь и занимаю место рядом с Ахмедом. Мы оба вот-вот расплачемся, но обещание необходимо сдержать, особенно если дал его лучшему другу. Я не выполнил просьбы Доктора позаботиться о его девушке. Другого своего друга я не подведу.

Прищурившись, я сдерживаю дыхание, стараясь унять бешеные удары сердца. Я смотрю направо и вижу несколько сооружений. Это частные склепы богачей. Величественные высокие колонны, каменные ступени и большие ворота придают этим дорогим криптам внушительный вид. Я вспоминаю слова муллы у ворот: «При жизни может быть неравенство, но перед смертью все равны!»

Какая ирония. Я смотрю на скромную могилу Доктора и не могу поверить, что его тело похоронено всего в нескольких метрах от богатых.

Одной из любимых книг Доктора была «Мать» Максима Горького. Наверное, он удивляется, почему к нему не пришла мама. Знает ли он, что его отец в больнице? Хотел бы он, чтобы меня здесь не было?

Я начинаю мысленно с ним разговаривать. Я прошу у него прощения за то, что влюбился в его девушку. Такова моя судьба. Я знаю, что он в это не верит, но мне это необходимо. Я говорю ему, что позабочусь о Зари и буду любить ее, пока жив. Я говорю ему, что люблю его, и, не случись этого, я бы молча отошел в сторону, потому что не собирался красть у него девушку. «Подай мне знак, — молю я. — Дай мне знать, что понимаешь и прощаешь меня».

Я чувствую, что за мной кто-то стоит. Оборачиваюсь и вижу Ираджа. Он бледный, вспотевший и тяжело дышит. Он говорит, что денег на такси у него не хватило, поэтому он поехал на автобусе и опоздал.

Мы с Ахмедом стоим плечом к плечу. Я отступаю вправо, и Ирадж встает между нами. Теперь мы трое стоим рядом. Я смотрю на Ахмеда — никаких слез, как он и обещал. Я слышу рыдания Фахимех и Зари. Краем глаза я вижу, что к нам приближается мулла. Он спрашивает, надо ли прочитать молитву из Корана. Ахмед достает из кармана несколько монет, и мулла начинает молитву.

Ахмед, Ирадж и я садимся около могилы и произносим последнюю молитву за Доктора. Сейчас октябрь. Порыв холодного северного ветра заставляет меня вздрогнуть. Темно-серое небо только усиливает горестные чувства в этот самый тяжелый день в жизни каждого из нас.

Поздним вечером я тихо плачу в своей комнате и вдруг слышу стук в окно. На террасе стоят Ахмед и Ирадж. Я впускаю их. По их красным глазам можно догадаться, что не я один плакал. Ахмед зажигает две сигареты и протягивает мне одну. Ирадж говорит, что тоже хочет. Ахмед секунду колеблется. Я делаю ему знак, и он слушается. Ирадж курит так, словно всю жизнь был курильщиком.

Я велю им подождать, бегу вниз и достаю из холодильника отцовскую бутылку водки «Смирнофф». Я прихватываю три стопки и бутылку кока-колы. Я рад, что родители в отъезде. Они не одобрили бы всего, что мы делали сегодня. Я открываю бутылку и говорю Ираджу и Ахмеду, что до возвращения отца ее надо заменить на новую.

— Вы когда-нибудь это пробовали?

— Нет. — Они качают головами.

Впервые я выпил водки с отцом, когда мне было шестнадцать. Налив мне глоток, он сказал, что хочет, чтобы я впервые выпил именно с ним. Он поощрял меня никогда ничего от него не скрывать. Наверное, лучше будет рассказать ему все, вместо того чтобы заменять одну бутылку на другую.

— Мой дядя считает, что, пока не выпьешь первую рюмку водки, нельзя назваться мужчиной, — говорю я. — Есть ритуалы, которые необходимо уважать, — добавляю я, вспоминая, как об этом говорил отец. — Саги, человек, разливающий напитки, должен быть справедливым. Он должен наливать всем поровну.

Я осторожно наполняю рюмки, стараясь, чтобы во всех было одинаковое количество водки.

— Знаете, как надо это пить? — спрашиваю я у них.

Они снова качают головами.

— Поднимите рюмки.

Они поднимают.

— Теперь чокнитесь — вот так.

Ободок моей рюмки касается середины их рюмок.

— Чокаться и при этом стараться, чтобы ваш стакан был не выше стакана товарища, — это знак уважения.

Закончив лекцию, я выпиваю. Ирадж и Ахмед тоже пьют. Догадываюсь, что им, как и мне, становится не по себе, когда водка обжигает все на своем пути, начиная с языка. Каждый из нас отхлебывает кока-колы, а я вновь наполняю стопки с точностью бывалого саги.

— Чтобы почувствовать хороший кайф, надо выпить две или три подряд, — говорю я.

Мы выпиваем по второй и третьей рюмке, и я начинаю чувствовать кайф. Некоторое время мы сидим молча, потом Ахмед невнятно произносит:

— Предложение выпить сегодня — лучшая твоя идея.

Кивком я соглашаюсь с похвалой.

— Это лучшее средство избавиться от боли. — Его глаза наполняются слезами. — Я знаю, о чем ты думаешь. Но мы уже не на кладбище.

Ком у меня в горле все растет и растет.

— Сегодня ты смело поступил, — говорю я Ираджу, стараясь сдержать слезы.

Ахмед кивает. Я обнимаю Ираджа за плечи.

— Я правда люблю тебя. И буду любить тебя, как своего младшего брата, ладно? Отныне ты мой маленький брат.

Переполненный эмоциями и опьяневший Ирадж начинает рыдать.

— Я тоже! — выкрикивает Ахмед. — Больше никогда не стану тебя изводить.

— Твое появление сегодня было верным знаком того, что человеческий дух разрушить невозможно, что бы ни случалось в обыденной жизни, — говорю я. — Никто не в силах его разрушить. Ни шах, ни проклятая САВАК, ни ЦРУ, никто и ничто.

Я разражаюсь слезами.

— Я любил Доктора, — бормочет Ирадж. — И вас я люблю, ребята. Правда. Я не мог стоять в стороне и смотреть, как вы подвергаете себя опасности. Ни за что. И черт бы побрал этих подонков из САВАК, и их западных хозяев, и великого слугу Запада. Плевать мне на любого, кто хочет засадить меня в тюрьму за то, что я стою рядом с друзьями, чтобы оплакать смерть героя. Пошли они все куда подальше! Мне плевать, если придется провести за решеткой остаток жизни. Правда плевать. Сегодня я узнал, что дружба стоит того, чтобы идти на жертвы. Доктор доказал, что жизнь — небольшая цена, которой расплачиваются за свою веру.

Ирадж рукавами рубашки вытирает слезы. Потом продолжает:

— Я не совсем понимаю, что сейчас происходит у меня в душе, но знаю, что это нечто большое. Это «нечто» пытается вовлечь меня — понимаете, что я хочу сказать? Не знаю, что это такое, но это нечто. Вот как все происходит, верно? С твоей душой случается «нечто» — и все тут.

Пока он говорит, мы с Ахмедом смотрим на него.

— Я люблю его, как младшего брата, — снова плачу я, как маленький, совершенно опьянев от водки.

— Я тоже, — шепчет Ахмед, растроганно обнимая Ираджа.

Меня охватывает странное чувство, которое трудно описать. Должно быть, это то, что Ирадж называет «нечто».

 

15

РОЗОВЫЙ КУСТ

Никто никогда не узнает цену пули, убившей Доктора. Его родителям запрещено говорить на эту тему. На камне, лежащем на его могиле, разрешено написать только его имя. Родственники могут навещать могилу, сколько пожелают, однако прочие не одобряются. На Доктора не будет оформлено свидетельство о смерти, а все документы, имеющие отношение к его рождению, будут уничтожены. В этом мире Доктор никогда не существовал. В тюрьме у него отобрали книги и личные вещи, и их не вернут. Я помню, как моя бабушка говорила после смерти одного дальнего родственника, что земля холодеет. Полагаю, она имела в виду, что похороны любимого человека подготавливают родственников к переходу на следующий этап изъявления скорби. Вот почему ислам поощряет немедленное погребение покойного.

В Иране продвижение вперед происходит медленно. Мы целый год оплакиваем смерть родного человека. Мы собираемся вместе на третий, седьмой и сороковой день после его кончины. Подается чай, шербет и сладкое. Чтобы выразить соболезнование, приходят с цветами друзья, знакомые и родственники. Встречи повторяются в годовщину смерти. В течение года члены семьи носят траур и воздерживаются от посещения вечеринок, празднования Нового года и других торжеств.

САВАК сообщила родным Зари, что никому не разрешено носить траур по Доктору, а поминки запрещены, в особенности на сороковой день после его смерти, который случайно совпадает с днем рождения шаха.

Я ищу какую-то вещь в своей комнате и натыкаюсь на «Овода» — книгу, подаренную Доктором. Это история молодого пылкого революционера, убитого за свои убеждения. Я прочитываю ее меньше чем за два дня. Меня захватывает яркий литературный стиль девятнадцатого века, страстность и блеск жертвенной борьбы героя. В результате я начинаю лучше понимать Доктора. Мне жаль, что я не прочитал эту книгу, когда он был еще жив! Неужели он догадывался об ожидавшей его судьбе и поэтому просил меня прочитать «Овода»?

Все его книги были уничтожены, кроме этой — особого подарка, которым я теперь владею. Я никогда с ней не расстанусь. Все ребята из переулка должны услышать историю Овода. Все они должны узнать Доктора так, как знаю его я. Это единственное, что я могу для него сделать, — рассказать всем, что Доктор был революционером, не боявшимся потерять жизнь. Все знавшие его должны гордиться тем, что были с ним связаны. Они должны чувствовать себя по-особому, потому что не так уж часто наши пути пересекаются с путями настоящих героев. Я расскажу всем, что САВАК запретила нам оплакивать его из страха, что он может вдохновить нас жить с сознанием того, что его смерть была не напрасной.

САВАК арестовывает некоторых соучеников Доктора по университету, заявив, что он выдал их как участников антигосударственной деятельности. Вопреки этим сфабрикованным обвинениям округу наводняют истории о мужестве Доктора.

— Он не позволил им одурачить себя, — говорит один сосед.

— Он выкрикивал: «Смерть шаху!» — пока его не застрелили, — похваляется другой.

Все понимают, что истинная причина ареста и казни Доктора навсегда останется тайной. САВАК ни за что ее не откроет. Из-за отсутствия фактов возникают предположения и слухи, начиная от его участия в заговоре по свержению шаха и кончая просто-напросто его деятельностью как студенческого активиста. Я говорю Ахмеду, что, должно быть, здесь сыграла роль его дружба с Голесорхи — Красной Розой.

— Если бы его спросили о друге, он не стал бы вести себя столь вызывающе — ведь САВАК уничтожила Красную Розу.

Потом я впервые рассказываю Ахмеду о том, что Доктор был тем самым человеком, кто в ночь суда над Голесорхи, пока все смотрели телевизор, расклеивал плакаты с изображением красной розы.

— Ух ты! — Ахмед в изумлении качает головой. — Почему ты не говорил мне об этом раньше?

Прежде чем я успеваю ответить, он добавляет:

— Неважно. Наверное, я поступил бы точно так же.

Мне хочется сделать для Доктора что-то особенное, но я не могу придумать стоящий способ почтить его память без нарушения инструкций САВАК. Пока я размышляю о той ночи, когда я застукал Доктора за расклеиванием плакатов, меня осеняет идея, которая понравилась бы Ахмеду. Всю ночь я вышагиваю взад-вперед по комнате. Наконец я принимаю решение и выхожу на то место в переулке, где впервые ударили Доктора, где впервые пролилась его кровь.

Утром я подсчитываю сэкономленные карманные деньги и понимаю, что придется одолжить у Ахмеда. Он соглашается дать мне денег, не спрашивая зачем. Я еду в питомник, покупаю розовый куст и немного удобрений, привожу все это домой на такси и отношу в подвал, чтобы никто не видел. Там обнаруживается старая заржавленная лопата и садовые перчатки. Я нахожу шланг, которым пользуется мама для поливки растений, и подсоединяю его к крану около двери. Поздно вечером, убедившись, что все спят, я иду к тому месту и рою яму глубиной около тридцати сантиметров и шириной около сорока. Проверив, сухая ли почва, я высыпаю удобрение слоем в пять сантиметров, потом опускаю корни в яму и засыпаю землей. Я хорошенько поливаю куст, чтобы почва заполнила все промежутки между корнями, потом собираю инструмент и исчезаю в доме.

В эту ночь я сплю сном младенца. Наутро я вижу, как жители квартала собрались около куста и все одновременно говорят.

— Кто это посадил?

— Зачем?

— Да, и почему красная роза?

— Почему здесь? В этом нет никакого смысла.

— A-а, красная роза! Помните плакаты?

— Плакаты? Ах да, плакаты, я помню плакаты.

— Красный — это цвет страсти и цвет революции.

— Красный — также цвет любви.

— И цвет крови.

Вдруг все умолкают, вспомнив, что именно на этом месте пролилась кровь Доктора, и в воздухе повисает благоговейная тишина. Ахмед смотрит на меня. Он ничего не говорит, но его взгляд выражает очень многое — в конце концов, мы, персы, мастера бессловесного общения. Я иду в дом и возвращаюсь с лейкой.

— Нам надо по очереди ухаживать за этим кустом, — произносит кто-то из толпы, пока я поливаю куст.

— Да, обязательно, — соглашаются все. — Ради Доктора.

 

16

ШИРИНА ПЕРЕУЛКА

Никто не знает о состоянии господина Мехрбана в тюрьме. Госпожа Мехрбан приходит к нам через день пообщаться с моими родителями. Она выглядит постаревшей по сравнению с первой нашей встречей, когда ее платье, туфли и сумка сочетались по цвету, умело была нанесена косметика, а волосы были чистыми и красиво причесанными. Теперь она, похоже, не слишком заботится о своей внешности. Она постоянно плачет, волнуясь, как там ее муж в тюрьме. Моя мать изо всех сил старается ее утешить, угощает специальным травяным чаем, помогающим от депрессии.

— Он горький, — деликатно жалуется госпожа Мехрбан.

— Чем горше вкус, тем лучше исцеляющая сила, — объясняет мать, поощряя подругу допить чай.

Госпожа Мехрбан говорит, что теперь ей труднее пережить разлуку с мужем, потому что она начала привыкать к его присутствию. Они так сожалели о потерянных годах! Они и представить себе не могли, что он снова исчезнет. Надолго ли на этот раз? Он уже не молод, и одному богу известно, сможет ли он, с его сердцем, перенести физические и духовные лишения, которым каждодневно подвергаются заключенные.

Все это напрасные жертвы, продолжает госпожа Мехрбан. Все понимают, что шаха никогда не свергнут. Что нужно сделать оппозиции — так это проникнуть в правительство, чтобы повлиять на постановления и законы, относящиеся к тем, с кем обошлись несправедливо. О революции не может быть и речи. Она добавляет, что господин Мехрбан был обеспокоен заметным религиозным подтекстом в размышлениях и философии молодых революционеров. Он считал, что подъем религиозного фундаментализма воздвигнет новые непреодолимые барьеры для достижения демократии в Иране. Мой отец кивает и говорит, что господин Мехрбан всегда точен в анализе политической ситуации.

Однажды вечером моя мать неосмотрительно упоминает в разговоре Доктора. Я сижу всего в нескольких метрах от госпожи Мехрбан и вижу, как ее лицо моментально бледнеет. Голова ее повисает, женщина делает несколько коротких, резких вдохов и валится на пол. Я успеваю поймать ее, прежде чем она ударится лицом. Бросаясь к нам, отец ругает мать за то, что упомянула Доктора.

— Молодец, сынок, — говорит он. — Отнесем ее в спальню.

Ее тело вялое и безжизненное, руки болтаются в воздухе. Она тяжелая, но я полон решимости нести ее без помощи отца, который идет на шаг позади. Мать бежит на кухню за своими природными снадобьями. Сердце у меня колотится, я уверен, что госпожа Мехрбан скончалась от сердечного приступа.

Кожа у нее на лице сделалась морщинистой и желтоватой. Губы посинели, словно ей не хватает кислорода. Я кладу ее на кровать и просовываю руку под шею, чтобы приподнять голову. Приходит мать с горячим сладким чаем и пытается влить его в рот госпожи Мехрбан. Родители переговариваются, отдавая указания, и обмахивают ее газетой, брызгают в лицо холодной водой, велев мне держать ее голову повыше.

Через несколько секунд госпожа Мехрбан приходит в себя и принимается горько рыдать, проклиная шаха, его семью, САВАК, американцев и британцев, которые поддерживают его у власти.

Ночью я никак не могу уснуть, тревожась о господине Мехрбане и его судьбе в шахской тюрьме. Избивают ли они его прямо сейчас? Прижигают ли опять ему кожу, как в прошлый раз? Кричит ли он? Молит о снисхождении? Или он столь же дерзок и решителен в ненависти к режиму, каким был Красная Роза и, возможно, Доктор? Хорошо бы пришел Ахмед с сигаретами.

Я наконец засыпаю, и мне снится тот вечер, когда забрали Доктора. Я вижу человека с рацией. Взгляд его неотступно следует за мной, губы шепчут что-то, и на щеку Доктора обрушивается кулак. Я вижу его хищные глаза — снова, снова и снова. У него тонкие брови. Лоб в морщинах, длинные волосы аккуратно зачесаны назад. Я ненавижу его. Я хочу сбежать вниз и не дать ему ударить Доктора, но не в силах пошевелиться.

Теперь на меня пристально смотрит Доктор. Он, должно быть, недоумевает, почему нет самолета для побега, почему я не жертвую собой ради спасения его и Зари, как Хамфри Богарт в «Касабланке». Наверное, он удивлен, почему я выдал его. Человек с рацией посылает мне воздушный поцелуй. Я открываю рот, и с моих губ срывается душераздирающий вопль.

В октябре в Тегеране обычно бывает тепло, но в этом году очень холодно. Хотя на крыше спать уже невозможно, мы с Ахмедом проводим наверху много времени. Чем холоднее погода, тем тише в нашем переулке, и мы спокойно уходим в глубины наших душ, чтобы понять события, кажущиеся непостижимыми и несправедливыми. Я ощущаю перемены в Фахимех, Ахмеде и себе самом. Мы стали ближе друг другу. Каждый день после занятий мы с Ахмедом мчимся к женской школе, чтобы проводить Фахимех домой. Мы часами вышагиваем вместе по улицам, иногда не произнося ни единого слова, и все же в конце дня нам не хочется расставаться. Если же мы разговариваем, то всегда об отдаленном будущем — о времени, когда все мы станем взрослыми, успешными, образованными и будем путешествовать по свету. Никто не хочет оставаться в тени смерти Доктора.

Мы рассуждаем о родителях Доктора, жестокости САВАК и о том, что нам кажется, будто кто-то рассыпал над нашим кварталом пепел смерти. Мы сожалеем о хрупкости жизни, отсутствии порядочности и постоянстве зла.

Я никогда не упоминаю имени Зари, однако Фахимех умеет читать мои мысли. Она рассказывает, что большую часть времени Зари проводит в доме Доктора, ухаживая за его матерью, — говорят, та страдает неизлечимой психической болезнью.

— Бедная женщина почти ничего не ест и не разговаривает. Весь день она сидит, не двигаясь, уставившись на дверь, словно ждет появления Доктора. Она комкает его рубашку, нюхает ее, прижимает к щекам и тихо плачет.

Фахимех добавляет, что обеспокоена тем, как все это повлияет на психику Зари.

— Думаю, она винит себя, что не вникала в подробности деятельности Доктора и не смогла его остановить. Она говорит, что никогда не обращала на это внимания. Когда бы он ни пытался обсудить с ней свои дела, она отмахивалась от этих ненавистных для нее политических разговоров.

— Как же она может себя винить? — шепчу я, думая о том, что во всем виноват я.

— Теперь она сама удивляется, какой была наивной, — продолжает Фахимех. — Она, бывало, спорила с Доктором о том, что организации САВАК, возможно, даже не существует, что это по большей части игра живого воображения студентов университета. Бедняжка, она жалеет, что не может вернуть свои слова назад.

Однажды, когда мы прощаемся с Фахимех, Ахмед предлагает мне продолжить прогулку, потому что ходьба проясняет мозги и помогает увидеть картину в целом.

Мы гуляем несколько часов, и я впервые в жизни вбираю в себя окружающий мир: узкие переулки; немощеные дороги, телевизионные антенны на крышах, лабиринт переплетающихся улочек. Я замечаю непривычный шум вокруг нас: дети играют в футбол, их окликают матери, проезжают автомобили со сломанными глушителями и громко сигналят. Эта суета напоминает мне о том, каким был наш переулок до ареста Доктора. Жизнь, какой я ее помню, была как цветной мюзикл на киноэкране. Теперь она больше похожа на старую, пожелтевшую и измятую черно-белую фотографию.

По дороге домой Ахмед останавливается на углу и смотрит на табличку с названием на стене.

— Что такое? — спрашиваю я.

— Ничего, — отвечает он.

На следующем углу он снова останавливается и смотрит на табличку с названием другого переулка.

— В чем дело? — опять спрашиваю я.

— Ты замечал, что большинство улиц и переулков названы в честь членов шахской семьи?

— Да, замечал.

— На табличках еще указана ширина каждой улицы или переулка, — говорит он с недоумением.

— Что ты имеешь в виду?

— Смотри — эта улица называется «Двадцать метров Реза Пехлеви», а это означает, что ширина улицы двадцать метров. Та улица — «Двадцать один метр Фарах».

Он глядит на другую табличку и смеется.

— А эта — «Четыре метра Дараби». Дараби не самый ближайший родственник шаха, поэтому его метрическое распределение меньше.

Ахмед указывает на широкую улицу в нескольких кварталах впереди и говорит:

— А та — «Шестьдесят метров Шахпура». Он старший брат шаха, вот и получает наибольшее число.

Не имею представления, куда клонит Ахмед.

— Зачем надо знать ширину каждой улицы и переулка? — спрашивает Ахмед.

Я высказываю предположение, что по ширине определяют значимость квартала. Выражение лица Ахмеда подсказывает, что он догадывается о моих сомнениях.

— Правильны ли эти цифры? — спрашивает он. — Наш переулок называется «Десять метров Шахназ». Ты действительно думаешь, что наш переулок десять метров шириной?

— Не знаю, — отвечаю я.

— А я сомневаюсь, — говорит он встревоженно. — Что, если нет? Надо измерить.

— Зачем?

— Ну а что, если ширина не десять метров?

— Кому до этого дело?

— Мне, — взволнованно отвечает он. — Это может оказать разрушительное действие на цену собственности, понимаешь?

Он очень смешно пародирует мои «умные» выражения.

Когда мы приходим к себе, Ахмед идет в дом и возвращается с рулеткой. Он зовет Ираджа и других ребят и приступает к процессу измерения. Он велит Ираджу держать один конец рулетки и просит другого парнишку перейти через переулок. Проезжает машина, и Ахмед машет водителю, чтобы тот остановился. Он говорит, что занимается важным делом, и благодарит его за терпение. Шофер соглашается и выключает двигатель. Ахмед спрашивает меня, следует ли учитывать ширину тротуаров. Я говорю, что, может быть, надо измерять обоими способами.

Вокруг Ахмеда собираются ребята со всего переулка, чтобы узнать, что происходит. Подъезжают еще несколько машин, и Ахмед останавливает их, объявляя водителям о своей важной миссии, но не вдаваясь в подробности, зачем и почему он это делает. Водители покидают кабины.

— С учетом тротуаров получается двенадцать метров и двадцать сантиметров! — кричит мне Ахмед. — Запиши.

У меня нет бумаги и карандаша, так что я просто киваю.

— Ладно, теперь давай измерим без тротуаров, — командует он.

Ирадж и второй парнишка начинают работать рулеткой. Машины продолжают скапливаться, суета привлекает множество людей. Проект Ахмеда застопорил движение, никто не может пройти через переулок.

— Какая ширина? — кричит Ахмед Ираджу.

— Девять с половиной метров.

Ахмед поворачивается к одному из взрослых со словами:

— Не могу полностью доверять этому парнишке. Не подержите ли вы конец рулетки?

Мужчина переходит улицу и отбирает у Ираджа рулетку, а тот бежит к Ахмеду, чтобы сказать, что он все делал правильно. Ахмед улыбается, указывает на меня и говорит:

— Иди к нему.

Ирадж подходит ко мне. По его улыбке видно, что он вдруг понимает, чем занимается Ахмед. Ахмед спрашивает:

— Сколько сейчас получилось?

— Девять и шесть десятых метра, — говорит взрослый.

Ахмед поворачивается к Ираджу и насмешливо смотрит на него. Ирадж улыбается и пожимает плечами. Ахмед спрашивает второго взрослого:

— Вы на самом краю тротуара?

— Да, — отвечает тот.

Ахмед подходит и изучает положение рулетки. Люди наугад разделяются на две группы и встают за измерителями. Все глаза прикованы к рулетке.

— Сюда, левее, — командует какой-то парень, прищурив глаз и пытаясь представить себе прямую линию между двумя измерителями.

— Нет, нет, слишком далеко! — вопит другой парень с противоположного конца переулка.

Измеритель отходит на несколько сантиметров. Некоторые принимаются доказывать, что теперь линия слегка изогнута.

— Трудно сказать, — замечает Ахмед. — Мы пытаемся постичь прямизну воображаемой линии. Американцы выстрелили человека прямо с Земли на Луну, а мы не в состоянии провести прямую линию.

Он смотрит на Ираджа и спрашивает:

— Ты знаешь, почему американцам это удалось?

Ирадж истово кивает и говорит:

— Да, сэр. Потому что американцы — самый дисциплинированный народ на свете!

Один парень из толпы выкрикивает, что он каменщик и может сделать это с закрытыми глазами. Он берет один конец рулетки и дергает его пару раз у края тротуара, а затем говорит:

— Вот, теперь у вас прямая линия.

Линия действительно кажется прямой.

— Сколько получилось? — спрашивает Ахмед.

— Девять и четыре десятых метра, — отвечает каменщик.

— Вот об этом-то я и говорю! — ликует Ахмед. — Ширина переулка не десять метров.

Я осматриваюсь по сторонам и вижу, что в переулке собралось по меньшей мере пятьдесят человек. Движение транспорта полностью перекрыто, но, похоже, никого это не беспокоит.

— А это важно? — спрашивает кто-то.

— Конечно важно! — с неподдельной тревогой в голосе говорит Ахмед. — Это может оказать критическое влияние на цены. Стоимость домов зависит от ширины улицы, на которой они построены. Город может объявить, что все дома в этом переулке стоят по крайней мере на пятьдесят тысяч туманов меньше, чем цена, по которой люди пытаются их продать.

— Но город не занимается такими вещами, — говорит один.

— Вы уверены? — спрашивает другой.

— Разумеется, занимается! — выкрикивает кто-то еще.

— Что же нам делать?

— Надо измерить ширину каждой улицы и быть готовыми представить доказательство, что все дома в этом городе имеют завышенную цену.

Меня душит смех, но я сдерживаюсь. Я замечаю в глазах Ахмеда огонек, который мне хорошо знаком. Один мужчина говорит, что не собирается продавать свой дом, но если надумает, то даже сам мэр не заставит его снизить цену. Какая-то женщина говорит, что они с мужем только что купили дом в этом квартале, и, если бы знали, что переулок уже того, что написано, они поискали бы в другом месте. Каменщик пытается убедить всех в том, что несколько сантиметров ничего не значат, но его никто не слушает. Ахмед полностью отстранился от дискуссии. Он с ухмылкой смотрит на нас с Ираджем. Мы ухмыляемся в ответ.

 

17

ДОКАЖИТЕ СВОЮ НЕВИНОВНОСТЬ

Утром мать шепчет отцу, что мы с Ахмедом можем нарваться на серьезные неприятности и она до смерти напугана этим.

— Я слышала, как они говорили об убийстве человека с рацией, — сообщает она испуганным голосом. — Тебе надо потолковать с ним, и с Ахмедом тоже. Они молодые, неопытные и чересчур горячие. Нельзя, чтобы это продолжалось. Ты знаешь, что они ходили на могилу Доктора?

— Нет, — отвечает отец.

— Что, если его видели агенты? О господи, страшно даже подумать. Пожалуйста, поговори с ними, — умоляет она.

Отец уверяет, что поговорит с нами, но мать продолжает:

— Ходят слухи, что это Паша посадил у дома розовый куст. Я знаю, он рассержен и подавлен. Одному богу известно, что он мог наговорить в школе или другим ребятам в переулке!

На следующий день отец беседует с глазу на глаз с отцом Ахмеда. Через несколько минут нас призывают в комнату Ахмеда, и мой отец говорит, что у него есть дело на севере страны и он предпочитает не ехать в одиночку. Он будет признателен, если мы с Ахмедом поедем с ним.

— Все время нужно быть начеку, — говорит отец, как только мы выезжаем на дорогу. — В этой стране невиновность не гарантирует того, что тебя не сочтут преступником. Это потому, что у нас много людей, называемых нокарами. Раболепство и слепая преданность — вот чем руководствуются нокары.

Потом он поворачивается ко мне и спрашивает:

— Я рассказывал тебе когда-нибудь об инженере Садеги?

— Нет, — отвечаю я. — Кто он такой?

— Когда тебе было около шести, я служил лесничим в джунглях Мазандарана, — начинает он.

Я осторожно толкаю Ахмеда локтем в бок. Отец всегда рассказывает замечательные истории о своих молодых годах. Ахмед пару раз кивает и, не глядя на меня, подмигивает, чтобы дать мне понять, что слушает.

— Шах национализировал леса, и моя работа заключалась в том, чтобы помешать местным жителям вырубать деревья. Всего в нескольких километрах от моей конторы один из братьев шаха нарушал этот закон, но я ничего об этом не знал. Однажды я сидел в конторе, когда из Тегерана приехал государственный инспектор, некий инженер Садеги. Он считал себя человеком неподкупной честности и высоких принципов. Он обвинил меня в том, что я беру взятки и разрешаю незаконную вырубку леса в районе Колахдашта. Если меня признают виновным — а в этом он не сомневался, — то меня осудят на шестнадцать лет заключения в тюрьме «Эвин», потому что невыполнение приказов шаха рассматривалось в Верховном суде как государственная измена.

Отец зажигает сигарету и глубоко затягивается. По выражению лица Ахмеда я догадываюсь, что он хочет закурить, но целиком поглощен рассказом моего отца.

— Я сказал ему, что никогда в жизни не брал взяток, — продолжает отец. — Он рассмеялся и ответил, что отпирательство свойственно человеку, погрязшему в коррупции. Затем он велел мне сдать жетон и следовать к его джипу. Он повез меня в Тегеран, чтобы лично услышать заслуженный приговор. В нашей стране обвиняемый не имеет никаких прав, так что я сделал то, что было велено. Я спросил, нельзя ли остановиться у моего дома, чтобы сообщить жене. Он сказал «нет», и мы поехали дальше.

Это был своеобразный человек — удивительно говорливый и безжалостно честный. Его, казалось, не волновало, что мне неинтересны скучные рассказы о его предках, по-собачьи преданных семье короля. Его отец, как и дед, были верными слугами шаха Резы. Он вспоминал, что шах обещал его отцу благополучие их семьи до тех пор, пока Пехлеви будут носить корону. По его утверждению, Садеги — люди величайшей честности, не помышляющие о том, чтобы принять подношения от кого бы то ни было, даже от самого короля.

Он рассказывал о своем сыне и будущей невестке, которую обожал. Они должны были пожениться через пару месяцев, и он очень ждал появления внуков, особенно мальчика.

Он сказал, что его тошнит от людей вроде меня, что он ни разу в жизни не ступил на неверную дорожку и что не в силах уразуметь стремление таких, как я, к деньгам и власти. Он не понимает психологию алчности и поэтому пришел в отчаяние, когда ему довелось объяснять сыну — сокровищу его жизни, — почему некоторые люди падают столь низко, рискуя своей честью и честью семьи.

Я сидел, молча слушая, как он разглагольствует о своей озабоченности по поводу всеобщей справедливости и социального равенства, порядочности и нравственности, а также по поводу необъяснимой склонности людей к коррупции. Он рассказывал мне о взятках, которые ему предлагали как инспектору, и как он отказался принять хоть один риал на протяжении всей долгой непогрешимой карьеры. Однажды ему предложили огромную сумму, ее хватило бы на оплату образования его сына в самом лучшем университете Соединенных Штатов. Он отказался принять эту взятку, сказав, что предпочитает лишить сына образования, чем воспользоваться незаконно полученными деньгами. В другой раз он отверг новый, полностью обставленный дом в богатом квартале столичного города.

Он говорил, что знает: враги притаились в тени, ожидая удобного момента для нанесения удара, но его принципы непоколебимы, и он предпочтет смерть бесчестной жизни.

Я молча слушал, думая о лишениях, которые должны были выпасть на долю моей семьи. Что станет делать моя жена? За всю жизнь она не проработала ни дня, а теперь ей предстоит одной поднимать ребенка. У меня не было сбережений или собственности, которую можно было бы продать. Ей пришлось бы надеяться только на себя. Я представлял, как тебя ругает хозяин дома или магазина — возможно, даже бьет за малейшую детскую провинность или шпыняет только ради того, чтобы преподать урок. А я в это время буду гнить в тюрьме за преступление, которого не совершал. Я терзался от боли, пока этот болван, этот самозваный страж высоких принципов и нравственных ценностей болтал о преданности своей семьи тирану. Всматриваясь в его лицо с пассажирского места, я видел символ всего неправильного в нашей стране, и я знал, что мне делать.

Я мог одним ударом размозжить ему череп. Я побеждал на ринге мужчин и покрупнее, а теперь я должен спасти моих близких от самого страшного врага, которого мы когда-либо встречали. Я сжал кулаки и приготовился.

Я понимал, что перед нанесением рокового удара мне нужно придумать план. Я ударю его, перехвачу руль и остановлю машину. Я брошу тело на заднее сиденье, съеду с дороги, зарою тело в канаве и сожгу машину, потом на попутке доберусь в контору. Никто не видел нас вместе, а у него армия врагов. Никто меня не заподозрит, потому что я тоже вел честную жизнь — простую жизнь, которую едва не загубил человек, не имеющий против меня ни единой улики.

Он остановил машину в тот самый момент, когда я уже был готов прервать его земное существование. Его сбило с толку мое молчание. Он сказал, что в подобных обстоятельствах люди обычно умоляют о прощении, или предлагают выкуп, или пытаются сбежать. Он стал допрашивать меня:

— Что с тобой, мужик? Тебя не беспокоит твоя репутация? Не чувствуешь раскаяния? Стыда? Страха? Не мучает совесть? Объясни, что это такое — опуститься до твоего состояния.

Он выбрался из машины, захлопнул дверь, а я продолжал молчать. Он сел на ограждение у дороги и закурил сигарету. Я вылез из машины и, не говоря ни слова, сел рядом, все еще дожидаясь подходящего случая напасть. Он смотрел на горы и ручьи, пробегающие по долинам, и дымил сигаретой.

— Ты невиновен? — спросил он.

Я смерил его взглядом и сказал:

— Разве это для вас важно? Разве для вас обвинение в правонарушении не равносильно признанию вины? Разве не люди вроде вас извратили нашу систему ценностей? Разве не такие, как вы, виноваты в нашей национальной подозрительности и предвзятости в отношении справедливости и правосудия? Разве не правда, что такие люди увековечивают уродство нашей политической и правовой системы? Нет, я не чувствую ни раскаяния, ни боли, ни вины, ни стыда — все это чувствует человек, совершивший преступление.

Буду с вами честным, — продолжал я. — Перед тем как машина остановилась, я был готов раскроить вам череп. И, если уж быть совсем откровенным, я все еще об этом думаю. И это не из-за незаслуженных мучений, которым вы собираетесь меня подвергнуть, а из-за несчастий, которые обрушатся на головы дорогих мне людей. Мне наплевать на вашу честность и непогрешимые нормы, меня возмущает ваш недалекий подход к виновности человека. Так что советую вам бежать, умолять о пощаде или каяться, потому что ваше время на земле подходит к концу.

Он не попытался убежать, несмотря на то что видел в моих глазах гнев и боль. Докурив сигарету, он зажег следующую. Вдруг, как воспитанный человек, на миг позабывший о правилах приличия, он предложил мне сигареты. Я взял одну, и он почтительно поджег ее своей старой зажигалкой.

— Что будем теперь делать? — спросил он.

Немного подумав, я сказал:

— Вернемся в деревню и встретимся с моими обвинителями.

Он согласился и направился к водительскому месту.

— Поведу я, — шепотом сказал я.

Он взглянул на меня, и я понял, что он разгадал мое намерение.

— Они никогда вас не видели? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

Не обменявшись больше ни словом, мы поехали. Я удивился, что он с готовностью согласился на мой план. Полагаю, в жизни он встречал много негодяев. И думаю, по крайней мере, в душе он не считал меня таковым.

Пока я вел машину по гравийным дорогам в горах Эльбурс, я чувствовал на себе его взгляд. Мы пересекали узкие дорожки, проложенные для лошадей и ослов, ехали по каньонам и вдоль рек в сторону маленькой деревушки под названием Колахдашт. Я любил эти места. Все здесь дышало покоем и дарило безмятежность: луга, на которых паслись коровы, горы, с которых сбегали чистые ручьи. На склонах иногда можно было увидеть оленей.

Джип заметили примерно за пару километров. Когда мы приехали на окраину Колахдашта, нас с волнением ожидали кад хода, мэр, и половина деревни.

Я вылез из джипа и поздоровался за руку с кад хода, представившись, как инженер Садеги. Кад хода был очень взволнован встречей с высокопоставленным чиновником из столицы. Он пригласил меня в свое «скромное жилище» на чашку лахиджанского чая. Я отрывисто приказал пассажиру следовать за нами. Когда Садеги выбирался из машины, какой-то мужчина закричал: «Каково это, когда тебя поймают, ворюга?»

Мы вошли в дом мэра, а вслед за нами — почти все жители деревни. Меня проводили на место, предназначенное для почетных гостей, а Садеги было приказано сидеть у двери. В комнате не было стульев. На полу лежал старый недорогой персидский ковер. Вдоль стен, закопченных дымом сигарет и кальяна, были выложены вонючие овечьи шкуры, а поверх них — валики.

Кад хода громким голосом велел своей дочери принести дорогому гостю чашку свежего чая.

— Принеси чашку и этому человеку, — приказал он, указывая на инженера Садеги.

Тот исполнял роль узника с блеском, как настоящий актер.

Я хорошо знаю людей в этом регионе и понимаю, как важно для них прослыть гостеприимными, поэтому не удивился, когда мэр указал на Садеги со словами:

— Может быть, этот человек и вор, но он мой гость — а с гостем в моем доме всегда будут обращаться, как с посланником Бога.

Помощники мэра закивали с одобрением. Дочь мэра принесла чай, кусковой сахар и сласти. Посмотрев на меня, он сказал:

— Добро пожаловать в мое скромное жилище, господин инженер. Меня редко удостаивает посещением гость вашего ранга. Надеюсь, вы простите мне мои манеры и окажете честь принять вас на ночь. Что до него, — и он указал на Садеги, — не сомневайтесь, у нас есть возможность держать его под стражей.

Я поблагодарил его за приглашение и сказал, что нам необходимо немедленно ехать в Тегеран, я привез его в эту деревню только из соображений справедливости, чтобы встретиться с обвинителями, прежде чем везти в столицу, где он ответит за незаконные деяния.

Кад хода огляделся и стал настаивать, чтобы мы заночевали у него.

— Дороги здесь опасные, особенно ночью, — умоляюще произнес он. — Вы заблудитесь. И к тому же очень холодно. А что скажут жители деревни, если я не окажу вам должного гостеприимства?

Он снова оглядел комнату, и все принялись вежливо кивать, настаивая, чтобы мы провели ночь в доме мэра.

Я сказал ему, что мы сможем обсудить это предложение после того, как разрешим проблемы этого человека. Я спросил, кто обвинял его во взяточничестве и есть ли среди нас этот человек.

Поднялся помощник мэра и сказал, что он — обвинитель и что он видел, как обвиняемый брал взятку от его тестя.

Я спросил его, присутствовал ли он при передаче взятки. Он ответил, что видел это собственными глазами.

Я велел ему внимательно посмотреть на обвиняемого, господина Шахеда, и сказать, что он точно видел, как тот берет взятку от его тестя. Обвинитель подошел к Садеги и внимательно посмотрел на него. Несколько человек, заглядывающих в окна, закричали:

— Это он, это он! Скажите достопочтенному господину инженеру, что это тот самый человек, скажите ему, скажите!

Мужчина еще несколько мгновений смотрел на Садеги, потом повернулся ко мне и сказал, что уверен — арестован виновный. Он вместе с обвиняемым как-то даже курил у ручья, протекающего через деревню, и именно там обвиняемый сказал ему, что собирается потратить деньги на новую машину. Затем обвинитель выпятил грудь и стал хвастать, что узнал бы этого вора с закрытыми глазами.

— Зачем ты лжешь, приятель? — спросил Садеги.

— Я не лгу, — огрызнулся обвинитель. — Это ты презренный лжец!

— Вы когда-нибудь видели его до этого дня? — спросил я.

— Нет, — ответил «обвиняемый».

Мэр взглянул на меня и приглушенным голосом сказал, что слышал, будто обвиняемый пытался впутать родственников его императорского величества в дело, связанное с вырубкой леса. Он добавил, что у этого человека нет стыда и что его надо посадить за решетку до конца жизни.

Двое-трое наблюдателей закричали:

— В тюрьму его, в тюрьму до конца дней!

— Где ваш тесть? — спросил я обвинителя.

— Жандармы посадили его в тюрьму, — сказал обвинитель. — Он отрицает, что давал взятку.

— Он богат? — спросил я.

— Он владелец дома, живет один. Полагаю, нам с женой придется въехать туда, чтобы защитить собственность, пока он не выплатит свой долг обществу. Он стар, ваша честь, и сомневаюсь, что он выйдет из тюрьмы живым. Какой позор, позор.

Садеги, казалось, был заворожен разворачивающимися событиями. Невиновный человек очутился в тюрьме из-за жадности этого отвратительного типа и бесстыдных попыток мэра выгородить его. Я спросил Садеги, довольно ли ему увиденного. Совершенно ошарашенный, он лишь покачал головой.

Глубоко вздохнув, мой отец умолкает. Потом берет другую сигарету. Я хватаю с приборного щитка зажигалку и подношу ему огонь. Отец похлопывает меня по руке и улыбается, одобряя мой почтительный жест. По серьезному выражению лица Ахмеда можно догадаться, что тот понял мудрость отцовской истории.

— Этот мир несправедлив, — шепчет отец, — а в нашей стране, к несчастью, быть обвиненным — то же самое, что быть виноватым. Мне повезло встретиться с человеком, который вопреки своему отношению к режиму, по крайней мере, был готов меня выслушать. Не всем так везет. Жизнь не всегда бывает к нам справедлива. Ребята, вы теперь будете об этом помнить, правда?

— Что случилось потом, папа? — спросил я.

Мне хотелось обнять его.

— Я встал и попросил обвинителя подойти ко мне. Когда он приблизился, я со всей силы врезал ему.

Я чувствую, как по жилам у меня струится горячая кровь, а глаза сверкают от счастья и гордости. Я радостно смеюсь. Мой отец — самый мудрый из известных мне людей. Меня восхищает, как ненавязчиво он предупредил нас об опасностях конфликта с правительством и его агентами, не упоминая даже имени Доктора. Таковы иранцы — мастера иносказания, иногда недоступного пониманию неискушенного слушателя. Фактам редко придается значение. В ткань наших рассуждений всегда вплетаются смысл и идеи.

«В каждом узелке персидского ковра заключается послание рук, терпеливо водящих иголкой с ниткой», — услышал я как-то слова отца.

 

Зима 1974-го. Психиатрическая клиника «Рузбех», Тегеран

Я просыпаюсь рано утром, чувствуя беспокойство и замешательство вместо уютного кокона, который всегда образуется вокруг меня после приема таблеток.

— Яблочное Лицо, Яблочное Лицо! — кричу я.

Входит молодая медсестра.

— Где Яблочное Лицо?

— Она дома, спит. Не волнуйся, ладно? Ты всех разбудишь.

В одной руке у нее стакан воды, в другой пилюля. Она заталкивает ее мне в рот и подносит стакан. Я выплевываю таблетку и ору, что мне нужна Яблочное Лицо. На шум в палату прибегают еще две медсестры. Я возбужден, меня мучает непонятная боль. Медсестры пытаются удержать меня, в палату входит мужчина в белой униформе. Через несколько секунд я чувствую укол в руку.

Когда я открываю глаза, то вижу Яблочное Лицо.

— Ты скучал без меня? — спрашивает она.

— Что со мной не так? — говорю я.

— Ничего такого, что нельзя вылечить. Просто нужно время.

— Я хочу есть.

Она поспешно выходит из палаты и возвращается с подносом еды. Я откусываю пару кусков, но больше не могу. Она помогает мне сесть в кресло на колесах и везет в большую комнату на первом этаже. Я впервые осознаю, что нахожусь в психиатрической больнице. Я вижу людей, бесцельно прохаживающихся взад-вперед по коридорам. Некоторые смотрят на меня, другие проходят мимо, словно парят в ином измерении. Два медбрата усаживают молодого человека в кресло вроде моего. Он обнажает зубы в какой-то неживой улыбке. Что я делаю в клинике для душевнобольных? Всю жизнь мне советовали избегать сумасшедших, и вот теперь я живу среди них. Яблочное Лицо подкатывает мое кресло к окну и садится на стул рядом со мной.

— Ты скучал без меня вчера вечером? — снова спрашивает она.

— Где ты была?

— Дома. У меня маленький ребенок, ты знаешь? Ей нужна ее мамочка.

— Сколько ей лет?

— Четыре с половиной. Она очень милая. Хочешь посмотреть ее фото?

Я киваю, и она показывает мне фото своей дочки Рошан, что означает «пылкая» или «трепещущая».

— Она хорошенькая, — говорю я гордой матери.

— Спасибо.

Она кладет фото обратно в карман и откидывается на стуле.

— Почему я в психиатрической больнице? — робко спрашиваю я.

— Тебе надо подлечиться.

— А что со мной?

— Надо, чтобы ты вспомнил некоторые события.

— Какие?

— Потерпи немного.

Я смотрю на свои ноги, на кресло на колесах и думаю, что парализован.

— Почему я в этом кресле?

Яблочное Лицо на несколько секунд задумывается.

— Ты ослаб и был немного не в себе. Так что проще и безопаснее было посадить тебя в кресло.

Старик в другом конце комнаты снова заводит свои монотонные песнопения.

— Что с ним случилось? — тихо спрашиваю я. — Почему он здесь?

— Это печальная история, — шепчет она.

— Я хочу знать.

— Может быть, позже.

— Что означают его песнопения?

— Не знаю.

Мне жалко старика.

— У тебя будут неприятности, оттого что ты проводишь со мной так много времени? — спрашиваю я Яблочное Лицо по пути в палату.

— У врачей не бывает неприятностей из-за того, что они проводят время с любимыми пациентами, — отвечает она.

Я предполагал, что она медсестра, потому что она женщина. Мне стыдно.

— Я скучаю по прежним временам, когда врачи ходили по вызовам, — добавляет она. — Надо знать своих пациентов, их семьи, детей, где они живут и как. А теперь все сводится к бизнесу.

В палате она помогает мне лечь в постель и дает пилюлю. Она говорит, если я проснусь посреди ночи, то могу звонить ей домой, и оставляет у кровати свой телефонный номер. Узнав, что обо мне заботится врач, я чувствую себя лучше и быстро засыпаю.

Я просыпаюсь ночью, сожалея, что рядом нет Яблочного Лица. Я думаю о ее дочери и подавляю в себе желание ее видеть. В комнате темно, и я не знаю, сколько сейчас времени. Пока я спал, в палате побывали мои родители — рядом с кроватью я нашел свежую красную розу. Каждый день мать приносит одну красную розу. С этим связано что-то важное, но сейчас мне не вспомнить. Мой разум так утомлен. Я закрываю глаза и пытаюсь понять, почему я в больнице. Вдруг я вздрагиваю от звука, доносящегося с другого конца комнаты. Я открываю глаза и смотрю туда. У двери виден силуэт мужчины. Мое сердце быстро бьется, и меня охватывает такой сильный страх, что я не могу даже позвать на помощь. Я весь дрожу.

— Знал бы я твою боль, забрал бы ее.

Я узнаю голос старика.

— Иди сюда, — шепчу я.

Старик медленно подходит к кровати и садится на стул Яблочного Лица.

— Знал бы я путь, нашел бы его.

— Что это значит? — спрашиваю я.

Он пристально смотрит на меня печальными черными глазами. Постепенно глаза светлеют. У него добрый взгляд, и я больше не боюсь его.

— Знал бы я песню, спел бы ее, — бормочет он.

— Может быть, когда-нибудь ты скажешь мне, что это значит и почему я здесь.

Старик молчит.

— Ничего не могу понять, — шепчу я. — Здесь есть что-нибудь реальное?

Я жду от него ответа, но он лишь неотрывно смотрит на меня.

— Я не чувствую, что к чему-то привязан. Как будто я просто пришел в этот мир из другого места, но не могу вспомнить и того места тоже. Кажется, будто я ни здесь, ни там, не жив, но и не мертв. Наверное, это и есть потеря рассудка?

Старик по-прежнему не говорит ни слова. Мне никак не открыть глаза, но я хочу понять его загадочные песнопения. Я хочу знать, что он чувствует, что думает, почему он в моей комнате, но я слишком утомлен.

Не знаю, сколько проходит времени, когда я слышу, как в коридоре Яблочное Лицо разговаривает с моими родителями.

— Что может случиться, когда он вспомнит? — спрашивает отец.

— Его это страшно расстроит, — отвечает Яблочное Лицо.

Мама начинает плакать, а я задумываюсь о том, что должен вспомнить и что страшно меня расстроит.

 

18. Осень 1973-го. Мазандаран

ГЛАЗА ПЛОЩАДИ

Мы продолжаем путешествие в провинцию Мазандаран, поднимаемся по опасным извилистым дорогам Кандована и спускаемся на север, где за несколько километров можно почувствовать крепкий соленый дух Каспийского моря. Даже если вы — лучший водитель в мире, по этим горам можно ездить со скоростью максимум пятьдесят километров в час. Мой дед любил повторять, что нацисты построили извилистую Кандованскую дорогу для того, чтобы внедрить в наше сознание очертание ненавистных букв «SS». Их пытались остановить русские, но потерпели неудачу, как бывает всегда, когда они сталкиваются с жестокостью Запада.

Дороги эти очень ненадежны, каждый год здесь гибнут сотни людей. По словам моего дядюшки, мне, как будущему инженеру, предначертано построить четырехполосную автомагистраль, которая соединит Тегеран с Мазандараном и спасет жизнь тысячам путешественников. Мы часто видим, как водители останавливаются на обочине, чтобы охладить перегревшиеся двигатели и сделать снимки захватывающих дух пейзажей — долин и каньонов.

Наконец мы приближаемся к деревне, месту нашего назначения, по гравийной дороге, на которой быстро не разгонишься. Деревенские жители смотрят на нас с любопытством, некоторые машут, когда мы проезжаем мимо. Я вспоминаю Доктора, его интерес к жизни людей в небольших поселках, вспоминаю разговоры о строительстве дорог, рытье колодцев и обеспечении этих отдаленных районов электроэнергией и техникой.

Дома стоят на склонах гор; большинство из них кажутся маленькими и ветхими из-за проржавевших жестяных крыш. В деревне обнаруживаются пара мелких бакалейных лавок, кофейня, сырная лавка, пекарня, лавка мясника, общественная баня и мечеть. Все это удобно располагается по краям необычно большой площади. С одного конца деревни до другого мы добираемся меньше чем за три минуты. Ноздри щекочет запах горящего дерева и коровьего навоза. По дороге разгуливают лошади и коровы, и нам приходится останавливаться, чтобы дать им пройти. Ахмед никогда не был в этой части страны и рассматривает все с немым любопытством.

Мы останавливаемся у большого дома, окруженного высокими стенами. Центральный вход защищен громадной металлической дверью. Мой отец с улыбкой выбирается из машины. Скоро навстречу нам выходит мужчина — господин Касрави, старый приятель моего отца.

— Пусть вас не сбивает с толку его простое обращение, — шепчет отец. — Он очень важная персона.

Помню, как отец беседовал о нем с господином Мехрбаном. Господин Касрави — самый богатый человек в деревне, землевладелец, а еще занимается скотоводством и овцеводством. Большую часть времени он проводит в Ношахре, городе у Каспийского моря, где ему принадлежат разные магазины и большой мотель. Навстречу выбегает его жена Голи Джан, простая с виду женщина. Скоро к нам спешат слуги и горничные, волоча за собой барана. Я знаю, что произойдет дальше. Я стараюсь не смотреть, когда они прямо у наших ног режут несчастное животное. Краем глаза я вижу, как сопротивляется баран. Интересно, понимает ли он, что это мы повинны в его злой судьбе.

Господин Касрави жмет мою руку и обнимает меня так, словно мы знакомы много лет. Он спрашивает, помню ли я его, и я вежливо отвечаю «нет». Он говорит, что, когда был совсем маленьким, я называл его «дядя Касрави». Отец улыбается и вспоминает, что Голи Джан я называл «тетя Голи». Господин Касрави пожимает руку Ахмеду и приглашает его в свое «скромное жилище».

— Ты так вырос, — говорит мне Голи Джан. — Только посмотрите! Он стал мужчиной.

Нас проводят в комнату для гостей. Голи Джан приносит хрустальную вазу, наполненную крупными красными и зелеными яблоками, апельсинами и виноградом.

— Все это из нашего сада, — с гордостью говорит она. — Угощайтесь, пожалуйста. Это гораздо лучше того, что вы покупаете в Тегеране, — прямо с дерева. Я сама сорвала фрукты всего несколько минут назад. Не стесняйтесь, кушайте, пожалуйста.

Господин Касрави высокий и смуглый, ему около пятидесяти. Он говорит оживленным голосом и имеет привычку повторяться в конце каждой фразы. Слушать его с серьезным лицом почти невозможно, особенно когда рядом Ахмед с его уморительными гримасами.

— Ну и как поживаешь, друг мой? — спрашивает отца господин Касрави. — Правда, как поживаешь?

У них с Голи Джан есть сын Мустафа, примерно моего возраста, и четырехлетняя дочь по имени Шабнам. Дети сидят на полу по обеим сторонам от отцовского кресла. Голи Джан наконец садится и расспрашивает о моей матери: как она поживает, как сейчас выглядит — все так же ли молодо для своих лет — и почему не приехала с нами. Потом она говорит, какая чудесная у меня мама и что она любит ее и очень скучает.

— Да, правда, — подтверждает господин Касрави. — Жена всегда говорит мне, что сильно скучает по твоей маме.

Ахмед смотрит на меня и, чтобы скрыть улыбку, выпячивает нижнюю губу. Пожилая служанка приносит чай. Голи Джан настаивает, чтобы мы его выпили, пока не остыл.

— Это лахиджанский чай, самый лучший чай в мире, — уговаривает она.

— Что делает этот чай лучшим в мире? — шепотом спрашивает меня Ахмед. — Я всегда удивлялся этому.

— Вкус, аромат и гордость персов, — шепчу я в ответ.

Ахмед улыбается.

— Я страшно рад принимать вас в моем скромном жилище, — говорит господин Касрави. — Не могу дождаться, когда покажу вам дом, — правда не могу дождаться. Здесь многое изменилось, — обращается он к моему отцу. — Все уже не такое, как было прежде, совсем не такое, как прежде.

Потом он поворачивается к нам с Ахмедом:

— Вы умеете ездить верхом?

Мы качаем головами.

— Мустафа будет рад научить вас, очень рад научить вас, — взглянув на сына, говорит он.

Мустафа улыбается и кивает, давая понять, что согласен.

— Они великие спортсмены, — говорит отец. — Вмиг научатся.

Как и следовало ожидать, взрослые вспоминают о прошлом. Господин Касрави говорит мне:

— Твой отец был бунтовщиком, настоящим бунтовщиком. Я всегда думал, что он окажется в тюрьме и, чтобы вызволить его, мне придется пустить в ход связи.

Отец пожимает плечами и бормочет:

— Все меняется, когда человек женится и заводит ребенка.

Потом он заговаривает о господине Мехрбане.

— Он слыл среди нас горячим радикалом, — с важным видом вспоминает господин Касрави. — Мы, бывало, звали его Карлом, потому что он напоминал нам молодого Карла Маркса. Так трагично, что большую часть жизни он провел за решеткой… Очень трагично.

— Я тоже слышал о вашем друге Докторе, — говорит господин Касрави нам с Ахмедом. — Мне очень жаль. Правда очень жаль.

После чая мы идем в конюшню. Господин Касрави заранее выбрал лошадь для каждого из нас. Мустафа помогает мне и Ахмеду сесть верхом. Я благодарю, но он не отвечает, а лишь улыбается и подходит к своему жеребцу.

Очень необычное ощущение — ехать на живом звере, управлять им с помощью вожжей и смотреть на мир с такой высоты. Я бросаю взгляд на Ахмеда. Он вцепился в вожжи, весь напрягся, лицо встревоженное.

— Неужели у них нет велосипедов? — шепчет он.

Мы пересекаем деревенскую площадь. Дорога неровная — вероятно, разбита подковами и колесами дрожек, то есть колясок, запряженных лошадью, грузовиков и тракторов, ездящих по деревне в сезон дождей. Там и здесь слышатся крик петуха, собачий лай или мычание коровы.

Мы выезжаем из деревни и направляемся к холмам. Мустафа впереди всех. Время от времени он останавливается, оборачивается, смотрит на нас и указывает правой рукой вперед.

— Что он, по-твоему, делает? — шепотом спрашиваю я Ахмеда.

— Охотится на индейцев, — с ухмылкой отвечает Ахмед. — Я слышал, Кочису, вождю апачей, надоело погибать от руки Джона Уэйна в этих чертовых сионистских фильмах, так что он в конце концов послал все подальше и переехал в этот район.

Я стараюсь не рассмеяться слишком громко.

Мы с Ахмедом с трудом удерживаемся на конях, когда те карабкаются вверх по склонам. Ахмед вполголоса бормочет богохульства. Господин Касрави и мой отец едут в нескольких шагах впереди нас, но далеко позади Мустафы.

— Познакомьтесь поближе со своими лошадьми, и пусть они познакомятся с вами, — советует господин Касрави.

Ахмед наклоняется и шепчет на ухо своему скакуну:

— Привет, я Ахмед. А как тебя зовут?

Я говорю ему, чтобы перестал дурачиться.

Когда мы поднимаемся на вершину холма, господин Касрави указывает на деревню со словами:

— Это самая старая площадь в нашем районе. Она была сооружена около трехсот лет назад. У нее есть свои особенности.

Я оглядываюсь на площадь, пытаясь понять, что в ней такого особенного.

— Вы наверняка знаете, почему в центре большинства иранских городов и сел обычно устраивались площади, — продолжает он.

— Да, — отвечаю я.

Ахмед бросает на меня удивленный взгляд.

— В давние времена все происходило на площади — и празднования, и страшные события, — говорю я. — Это было место сбора жителей.

Отец одобрительно кивает. Мне кажется, в его глазах мелькает гордость. Господин Касрави улыбается, поощряя меня продолжать.

— Площадь была местом, где наказывали преступников, чтобы люди могли смотреть и учиться: развлечение и образование. Образование потому, что пытки и казни помогали удерживать людей от нарушений закона, а развлечение потому, что люди приходили отовсюду посмотреть на эти события.

Господин Касрави, похоже, совершенно покорен моими знаниями. Он качает головой и говорит, что я прав. Потом он рассказывает о жестоких наказаниях, которым подверглись тысячи человек во время режима Каджара.

— Это был самый позорный период в истории нашей любимой страны. Именно Каджары и их косная политика не давали Ирану превратиться в современное государство. Мы могли бы стать сверхдержавой в этом мире, да, сверхдержавой.

И он глубоко затягивается сигаретой.

Ахмед наклоняется и шепчет мне:

— Откуда, черт возьми, ты узнал всю эту чушь?

— Из книг! — шепчу я в ответ.

Он моментально поворачивает голову в сторону площади. Он знает, я порицаю его за то, что он мало читает.

— Так что ты знаешь о Каджарах? — спрашивает господин Касрави.

— В этой династии было семь монархов, начиная с Ага Мохаммед-хана Каджара и кончая Ахмед-шахом, свергнутым отцом нашего теперешнего монарха в двадцатые годы, — говорю я.

Потом уверенным тоном, удивившим меня самого, я добавляю:

— Согласен с вами, господин Касрави. Некомпетентность Каджаров подрывала Иран на протяжении их двухсотлетнего правления.

Господин Касрави смотрит на моего отца и кивает. Ахмед качает головой и шепчет:

— Сукин сын.

— Мой отец знавал соседей, родных и друзей семьи, которых избивали, секли и вешали на этой площади, — с непритворным огорчением произносит господин Касрави. — Не могу понять, почему никто не сжег это место, почему никто не срыл его бульдозером. Может быть, это надо сделать мне, может быть.

Он погружается в задумчивость, как будто и правда собирается срыть площадь.

— Люди забывают, как плохо было раньше в нашей стране. Ты знал о том, что до тех пор, пока отец шаха не свергнул династию Каджаров, у нас не было тюрем? Ты знал об этом?

Я качаю головой.

— Ах ты тупой сукин сын! — изображая глубокое разочарование, бубнит Ахмед.

— Не было тюрем, совсем не было тюрем. Тюремное заключение было для нас совершенно чуждым делом, совершенно чуждым. Было принято отрубать людям руки, отрубать ноги, отрезать уши, а потом убивать или освобождать. Вот как наказывали преступников.

— Ух ты! — шепчет Ахмед.

— Отец шаха пришел к власти пятьдесят лет назад, за это время в Иране построено больше шести тысяч тюрем, — говорит господин Касрави. — Люди считают, что это плохо, но я думаю, это лучше, чем наказывать и публично унижать несколько миллионов человек. Необходимо было прекратить пытки и публичное унижение преступников, просто необходимо было прекратить. Даже преступники имеют право на чувство собственного достоинства! Я бы умер, если бы увидел, как Мехрбана публично пытают и избивают.

До меня вдруг доходит, какова цель нашего путешествия. У отца нет здесь никакого дела. Господин Касрави преподает нам урок истории, сравнивая то, что происходит в наших политических тюрьмах, с ужасными зверствами, имевшими место быть в правление Каджаров.

Негоже сердиться на отца, но я чувствую, как меня захлестывает ярость. Сдерживая лошадь, чтобы отделиться от группы, я думаю: разве замена публичных пыток на пытки за тюремными стенами — такой уж большой скачок к модернизации и демократии? Разве господин Мехрбан страдал меньше, когда агенты САВАК тушили сигареты о его грудь, руки и ягодицы? Натягивая вожжи, я еще больше отстаю.

Светит солнце, но тучи со стороны моря приносят запах надвигающегося дождя. Вскоре мы подъезжаем к чистому горному ручью, поим коней и недолго отдыхаем перед обратной дорогой к дому господина Касрави.

Наступает вечер. Перед ужином мы с Ахмедом сидим на крыльце, а отец с господином Касрави играют в гостиной в нарды. Нам слышно, как они поддразнивают друг друга и смеются.

Ахмед спрашивает:

— Ты ведь понимаешь, зачем твой отец повез нас сюда?

— Да, понимаю.

— Сердишься?

— Он мой отец. Я злюсь на хозяина.

— Не бери в голову. У него были благие побуждения.

— Знаю.

Госпожа Касрави приготовила ужин, достойный тысячи царей, как говаривала моя бабка. Рис басмати, ягнятина, приготовленная в подземной печке, три вида хорешта, разнообразные овощи и зелень, включая редис, мяту, петрушку, три вида наана, козий сыр и йогурты с добавлением сухой мяты и огурцов, а еще четыре вида турши, даже чеснок с укропом — который, как говорят, не делает дыхание зловонным.

Ахмед смотрит на стол и говорит мне:

— Я бы не стал возражать, право, если бы эта семья меня усыновила. Совсем не стал бы возражать.

Я толкаю его локтем в бок. Отец и господин Касрави за ужином пьют водку. Ахмед, Мустафа и я сидим рядом, уплетая еду с аппетитом стаи изголодавшихся волков. Пару раз за ужином мы с Ахмедом пытаемся заговорить с Мустафой, но он лишь смотрит на нас и улыбается.

— Думаешь, он умеет говорить? — озабоченным шепотом спрашиваю я Ахмеда.

— Может, его отец потому все и повторяет, что говорит за обоих.

Чтобы спрятать улыбку, я прикусываю верхнюю губу.

Отец поднимает бокал и пьет за хозяев. Потом он подмигивает и пьет второй бокал за нас с Ахмедом. Будто прочитав мои мысли, он наклоняется ко мне и тихо произносит:

— Прости за сегодняшнее. Вышло не так, как я планировал.

Я люблю отца. Мне хочется обнять его за шею и поцеловать в щеку, как я делал, когда мне было года четыре-пять.

Звонят в дверь, господин Касрави идет открывать. Через несколько минут он возвращается в сопровождении высокого мужчины лет пятидесяти. Он представляет его как господина Мохташама. Мы все встаем и пожимаем ему руку.

— Как замечательно, что вы сегодня вечером посетили мой дом, как замечательно, — наливая водки новому гостю, говорит господин Касрави. — Потрясающе, что вы здесь вместе с моими гостями из Тегерана.

Господин Мохташам не отвечает.

Голи Джан, взволнованная приходом нежданного гостя, приносит тарелки и столовое серебро, настаивая, чтобы он сразу принимался за еду. Тот в знак благодарности постоянно кивает.

— Господин Мохташам принял обет молчания, — говорит господин Касрави моему отцу. — Его преосвященство хорошо известен как ясновидящий. Он провидит будущее так же, как вы и я помним прошлое, я вас не разыгрываю. Все его предсказания со временем сбываются, абсолютно все.

Мой отец вежливо благодарит Бога за дарованную честь провести вечер в обществе господина Мохташама, а я недоумеваю, почему человек принимает обет молчания, если Бог осчастливил его такой чудесной способностью.

Господин Касрави говорит господину Мохташаму, что я особенный человек, по-настоящему особенный, и в свои семнадцать лет обладаю зрелостью и мудростью образованного тридцатилетнего мужчины. Поглощая еду, господин Мохташам пристально смотрит на меня. Потом достает из кармана маленький блокнот и пишет в нем: «Он обладает Этим».

Я с замирающим сердцем вспоминаю Доктора. Ахмед осторожно толкает меня локтем в бок.

— Так и есть, — вполголоса произносит он.

— Что вы можете сказать о нашем будущем, ваше преосвященство? — спрашивает господин Касрави, выпивая рюмку за здоровье гостя.

Господин Мохташам оглядывает комнату, на несколько мгновений задерживает взгляд на Мустафе. Все затихают в нетерпении. Я не могу поверить, что святейший человек в Иране, опьянев от водки, собирается предсказывать будущее людей в этой комнате. Он пишет на листке бумаги, что Мустафа пойдет по стопам своего отца и станет успешным бизнесменом.

Голи Джан вне себя от радости.

— Иншаллах, да будет на то воля Господня! — шепчет она.

— Мои поздравления, — говорит Ахмед.

Мустафа улыбается ему в ответ, но по-прежнему молчит. Ахмед поворачивается ко мне и шепчет:

— Будем сегодня спать по очереди. Я не доверяю этому парню.

Я прикрываю рот ладонью, чтобы спрятать ухмылку.

Господин Мохташам смотрит на меня. Он пишет, что я поеду учиться в Соединенные Штаты.

Отец спрашивает:

— Что он будет изучать?

Провидец складывает ладони в трубочку и смотрит через них. У меня подпрыгивает сердце. Он пытается сказать, что я буду изучать что-то имеющее отношение к камерам. В конце концов я стану режиссером.

— Ты сионист, — шепчет Ахмед.

Чтобы не впасть в эйфорию, я напоминаю себе, что все это, возможно, не более чем розыгрыш. Алкоголь не относится к средствам, улучшающим ясность ума и проницательность. Господин Мохташам выпивает следующую рюмку и смотрит на Ахмеда. Он пишет, что Ахмед женится в очень молодом возрасте и у него будет три красивых дочери.

— А сыновей не будет? — возмущается Ахмед. — Тогда я не женюсь.

Все смеются.

Господин Мохташам говорит Голи Джан, что она счастливо проживет до ста лет рядом с детьми и мужем.

— Да будет на то воля Божья, — с благоговением шепчет она.

Нам говорят, что мой отец в поисках истинного смысла жизни и единения с всемогущим Богом доживет до преклонных лет. Когда-нибудь его будут считать одним из величайших поэтов в новейшей иранской истории. Интересно, откуда он знает, что отец пишет стихи?

Господин Касрави, отойдя от дел, поселится в отдаленном месте в окружении членов семьи.

— Всех нас ожидает блестящее будущее, вполне блестящее, слава богу, — произносит господин Касрави.

В комнату входит четырехлетняя дочь господина и госпожи Касрави, Шабнам. Она подбегает к матери и жалуется, что не может уснуть. Господин Мохташам смотрит на Шабнам долгим проницательным взглядом.

— Что такое, ваше преосвященство? — заметив пристальный взгляд господина Мохташама, с мольбой спрашивает господин Касрави. — Что вы видите? Пожалуйста, скажите нам. Моя дочь в опасности? Прошу вас, скажите — она в опасности?

Тот качает головой.

— Слава богу. Тогда в чем же дело? Вы должны нам сказать. Я настаиваю.

Выпив следующую рюмку водки, господин Мохташам смотрит на меня. Я чувствую, что начинаю сходить с ума.

— Что такое? Что? Пожалуйста, скажите. Умоляю вас, — просит Голи Джан.

Указывая на меня, он пишет: «Сейчас ему это не понравится, потому что она еще маленькая, но понравится через двадцать лет, когда он вернется в Иран из США».

— Что? Что ему понравится, ваше преосвященство? Скажите нам, пожалуйста, скажите нам! — молит господин Касрави.

Теперь уже всем, включая меня, любопытно узнать, что именно я собираюсь сделать с бедным ребенком через двадцать лет.

«Молодой человек женится на вашей дочери, и они проживут много счастливых лет за границей», — пишет он в блокноте.

В комнате раздаются аплодисменты и приветственные возгласы. Ахмед и даже Мустафа присвистывают. Мой отец и господин Касрави смеются и по такому случаю выпивают еще водки.

«Какая чушь! — думаю я. — Ей всего четыре, а мне семнадцать. Сумасшедший старик».

Голи Джан обнимает меня и говорит, что я идеальный зять. Она бежит на кухню и возвращается с зернами руты — персы сжигают их для отпугивания злых духов. Она разбрасывает их над моей головой и головой Шабнам. Пожилая служанка вносит жаровню, и Голи Джан кидает на угли остальные зерна. Вскоре комната наполняется дымом, ноздри щекочет приятный аромат.

Господин Касрави похлопывает меня по спине и говорит, что на следующий вечер пригласит к себе в дом всю деревню, чтобы отпраздновать мою помолвку с его дочерью, — пригласит всю деревню. Я бледнею. Он смеется и говорит, что пошутил, просто пошутил. Все хохочут, кроме моей будущей жены. Девочка продолжает жаловаться матери, что устала, но не может заснуть.

 

19

СВЕЧА ДОКТОРА

После казни Доктора прошло около четырех недель, но кажется, намного больше. Деревья сбросили листья, розовый куст, который я посадил у нашего дома, облетел. Дни все короче, безмолвие ночей все глубже.

Я не видел Зари с тех пор, как мы были на кладбище, и по-прежнему, думая о Докторе, каждый раз впадаю в тревогу. Я все время обещаю себе, что скоро один пойду к нему на могилу и проведу там весь день, рассказывая о том, что произошло в ту ночь. Я скажу ему, как мне жаль, что я не успел пригнуться до того, как меня увидел человек с рацией, и что я сделал бы все на свете, чтобы повернуть время вспять и исправить ошибку. Я попрошу его, чтобы он простил меня за то, что я влюбился в Зари, за то, что почти все летние дни проводил в ее доме, пока он был в отъезде, и за то, что злоупотребил его доверием ко мне. Я попрошу у него прощения за то, что мечтаю о ней сейчас, что не проходит ни единой минуты, чтобы я не подумал о ней, что я околдован и очарован ею.

Я сижу у стены, окаймляющей крышу, и смотрю на небо. На улице холодно, но мне все равно. В учебнике по астрономии я читал о нашей Солнечной системе, однако узнаю звезды только по именам, которые мы с Ахмедом им присвоили, по именам людей, обладающих Этим. Когда я буду жить в США, то стану общаться с друзьями, каждую ночь разговаривая с их звездами. Мысль о том, что я буду видеть их звезды на другом краю света, немного облегчает тоску от разлуки.

Вместо того чтобы делать домашнее задание по геометрии, я читал «Преступление и наказание» Достоевского. Я по-прежнему ненавижу свою профилирующую дисциплину и по-прежнему ненавижу учителей, но не питаю больше ненависти к Ираджу, несмотря на то что он продолжает глазеть на сестру Ахмеда. Наш новый преподаватель культуры речи, господин Ростами, попросил нас написать сочинение на вольную тему на пяти страницах. Ахмед предлагает, чтобы я воспользовался его шедевром на тему «Технология как мать всех наук». Я вежливо отказываюсь. Вместо этого я пишу о преступлении и наказании в Иране. Я пишу, что преступление — это противозаконный акт насилия, который может быть совершен любым человеком, а наказание — расплата, придуманная для преступников, не располагающих финансовыми средствами для сокрытия преступления. На протяжении истории богатые люди и люди, наделенные властью, освобождались от расплаты за свои злодеяния. Таким образом, преступление можно определить как правонарушение, совершенное индивидуумом, занимающим низшее положение в обществе. Наказание — расплата, налагаемая на преступника, только если он занимает низшую ступень социальной лестницы.

Господин Ростами стоит в углу класса и молча смотрит на меня поверх прямоугольной оправы больших очков, сидящих на кончике его носа. Руки его сомкнуты за спиной.

— Кто написал для тебя эту чепуху? — вопрошает он.

— Я сам написал, — отвечаю я, сердито глядя на него.

— И ты этим гордишься?

— Да, — говорю я, не сводя с него пристального взгляда.

В классной комнате слышится возбужденный гул.

— Заткнитесь! — визжит господин Ростами.

Раздается звонок на большую перемену, но все остаются на местах, горя желанием увидеть, что произойдет дальше. Господин Ростами велит всем выйти. Класс неохотно подчиняется. Ахмед с Ираджем сидят рядом. Ирадж собирается встать, но Ахмед хватает его за рукав куртки и тянет вниз.

— Убирайтесь! — приказывает господин Ростами.

— Это мы надоумили его написать, — говорит Ахмед, мой всегдашний защитник.

— Убирайся, шут гороховый, твою мать, или его накажут даже строже, чем ты можешь вообразить!

Я делаю знак Ахмеду и Ираджу, чтобы вышли из класса. Когда учитель произносит нечто вроде «твою мать», это уже серьезно. Ахмед и Ирадж выходят, обеспокоенные.

Господин Ростами подходит ко мне, по-прежнему держа руки за спиной. Я жду, что он ударит меня по лицу. И если он сунется ко мне, я готов отбить его руку жестоким контрударом. Но вместо этого он с задумчивым видом делает вокруг меня пару кругов.

— Разве ты не знаешь, что нельзя писать чепуху вроде этой? — спрашивает он.

Меня удивляет его спокойное поведение.

— У меня не остается выбора, как только доложить об этом, — в отчаянии говорит он. — Понимаешь?

У него начинает дергаться левый глаз.

— Почему я не могу писать правду? — осторожно спрашиваю я.

Господин Ростами качает головой.

— Можешь писать что угодно, но мне надо кормить детей. Знаешь, что они со мной сделают, если я не доложу об этом?

— Кто «они»? — спрашиваю я.

— Система, другие учителя, администрация, чертова САВАК — вот кто!

— Несправедливо, если у вас будут неприятности из-за того, что я написал, — говорю я, прекрасно понимая, что веду себя наивно.

Администрация школы предписывает учителям пресекать инакомыслие среди учеников.

— Ты не кажешься мне глупым парнем. Ты ведь знаешь, что нельзя писать вещи с политическим подтекстом?

Он подавленно вздыхает.

Я молчу.

— У меня нет выбора, — бормочет он. — Понимаешь? У меня четверо детей. Даже и теперь мне трудно их обеспечивать. Представь, что станет с моей семьей, если я потеряю работу. Мне придется доложить господину Язди. Проклятье, ты хоть понимаешь, мать твою?

В его голосе слышится боль, он не хочет доносить на меня, но у него нет выбора.

— Понимаю, — тихо говорю я. — Делайте то, что считаете нужным.

— Ах ты понимаешь? — сердито переспрашивает он. — И ты понимаешь, что я всю ночь не усну, думая о том, что у меня не нашлось смелости поступить правильно? Ты понимаешь, что, если они что-то с тобой сделают, мне придется прожить с этим остаток жизни?

Я думаю о том, как неумышленно выдал Доктора, и киваю в ответ.

— Дай мне свои проклятые листки! — кричит он.

Я протягиваю ему сочинение. Он вынимает из кармана зажигалку, сжигает листки и выбрасывает пепел в окно.

— Плохо, что мне придется вспоминать по памяти то, что ты написал. Оставайся в классе. Перед началом следующего урока мне надо повидать директора и воспитателя.

Господин Ростами медленно выходит из класса. Тотчас в комнату врываются Ахмед с Ираджем.

— Все нормально? — спрашивает Ахмед.

Некоторое время я молчу, думая о четырех детях господина Ростами. Он покинул класс размеренной поступью, с таким выражением лица, будто идет на виселицу.

— У него есть Это, — шепчу я.

— Что? — переспрашивает Ирадж. — У кого что есть?

На следующий день господин Язди просит моего отца зайти в школу, чтобы обсудить вызывающие тревогу мысли, изложенные в моем сочинении. По словам учителя, моя работа не критикует политику. Тем не менее моя социальная позиция неприемлема. Господин Ростами забрал у меня сочинение, но, к несчастью, потерял его по дороге в кабинет директора. Он озабочен тем, что я пропагандирую терпимость к преступной деятельности, если мотивы оправданны. Отец должен убедить меня, что преступное поведение недопустимо независимо от мотива.

Отец приходит домой, и я жду, что он заговорит со мной о встрече с господином Язди, но он весь вечер удивительно молчалив, даже во время ужина, когда он обычно рассказывает о проведенном дне.

Думая, что легко отделался, я забираюсь на крышу сразу после ужина и сижу под низкой стенкой, отделяющей мой дом от дома Зари. Ко мне поднимается отец. Он спрашивает, занят ли я, и я отвечаю «нет». Он садится рядом и надолго замолкает.

Наконец он произносит:

— Тебя все еще волнуют события ночи Доктора?

Глаза у него печальные, голос удрученный.

— Доктор был хорошим человеком. Нам всем его недостает. Я знаю, ты был с ним особенно близок. Ближе, чем любой другой человек с нашей улицы.

Я приготовился к долгой нотации, но он ничего больше не говорит. Видимо, ждет моего ответа.

— То, что сделали с Доктором, несправедливо, — с горечью говорю я. — Он не был террористом. Он никому не причинил вреда. Почему убивают молодых людей вроде Доктора? Почему на восемнадцать лет сажают таких людей, как господин Мехрбан?

Отец похлопывает меня по спине. Я задаю вопросы не по адресу, но мне необходимо высказать то, что лежит на сердце.

— Я ненавижу ЦРУ. Они в ответе за смерть Доктора и всех молодых людей, казненных шахом. Знаешь почему, папа? Если ты научишь меня убивать и я кого-то убью, ты будешь так же, как и я, в ответе за мое преступление.

Я понимаю, что говорю напыщенно, но не могу остановиться.

— Почему Бог не может хоть что-то исправить? Почему нам так долго приходится ждать справедливости? Ты знаешь, почему Бог не наказывает за издевательства над невинными людьми — над евреями в Германии, или последователями пророка Маздака, или рабами в Риме? Знаешь, почему Он ничего не делает ради детей, каждый день умирающих в Палестине? Потому что Богу безразлично, папа.

Я закрываю глаза, опускаю голову, и боль изливается слезами. От плача становится легче. Отец обнимает меня за плечи, я прижимаюсь головой к его груди, как в детстве. Отец не говорит ни слова. Он понимает, что даже его мудрость не поможет моему горю.

Вечером следующего дня я сижу на том же месте и читаю стихи Хафиза. Вдруг с другой стороны стены меня зовет Зари.

— Я слышала, что ты говорил отцу вчера вечером.

Я порываюсь вскочить и заглянуть за стенку, но чувствую, что она не хочет, чтобы ее видели.

— Ты была на крыше? — спрашиваю я.

— На этой неделе я каждый вечер бываю на крыше, — признается она.

— Почему ты ничего не говорила?

— Не хотела мешать тебе читать.

— Что ты делала, сидя одна в темноте?

— Я была не одна. Ты тоже был здесь, наверху.

Сознание того, что она рядом, обдает меня горячей волной.

— Как ты себя чувствуешь?

— Все в порядке. Что ты читаешь?

— Хафиза.

— Помнишь, ты обещал принести книгу и погадать, да так и не принес.

— Помню, — говорю я.

После долгой паузы она произносит:

— Прочитаешь что-нибудь для меня?

— Ты загадала желание?

Она умолкает на несколько мгновений, а потом говорит:

— Готово.

Я открываю книгу наугад и принимаюсь читать.

Весть пришла, что печаль моих горестных дней —                                                                не навечно. Время — ток быстротечный. И бремя скорбей —                                                                не навечно.

Над нами веет легкий ночной ветерок, шурша страницами книги. Зари тихо вздыхает.

Стал я нынче презренным в глазах моего божества, Но надменный соперник мой в славе своей —                                                                  не навечно. Всех равно у завесы привратник порубит мечом. И чертог, и престол, и величье царей — не навечно. [8]

Я перестаю читать и вслушиваюсь в тишину, надеясь на отклик, но она молчит.

— Тебе понравилось? — спрашиваю я.

Она мурлычет что-то себе под нос. Потом говорит:

— Спасибо, что посадил розовый куст.

Я рад, что она знает. Мне безразлично, если даже все узнают, и, уж конечно, мне наплевать, если сегодня ночью у моей двери появятся агенты САВАК. Я надеюсь только, что они пошлют человека с рацией — тогда у боксерского братства будет повод мной гордиться.

— Теперь и навсегда красная роза станет символом нашего неповиновения, — говорю я, глядя в сторону переулка, где пролилась кровь Доктора.

— Хорошо, — шепчет она. — Будешь читать мне по вечерам?

— Да, — шепчу я.

— Каждый вечер?

— Каждый вечер.

Итак, каждый вечер мы с Зари сходимся на крыше. Я никогда ее не вижу. Она сидит со своей стороны, а я — со своей. Нас разделяют десять сантиметров кирпича, но я почти чувствую ее тепло. Я прижимаю ладони к стене, представляя себе, что касаюсь ее лица. Я слышу ее дыхание. Ахмед знает, что происходит, но держится в стороне. Мы покончили с Хафизом, и она попросила почитать «Рубайат» Омара Хайяма.

После прочтения небольшого сборника рубайи она спрашивает:

— Ты веришь в Бога?

— Не знаю, — отвечаю я.

— Не похоже, чтобы Хайям верил в Бога.

— Думаю, не верил.

— А ты веришь в судьбу? — спрашивает она.

— Верю.

— Значит, ты веришь в Бога. Просто сейчас ты на него сердит.

Ее понятливость поразительна.

— Зачем мне сердиться на Бога?

— Из-за Доктора. Я знаю, ты его очень любил, несмотря на…

Она замолкает.

— Несмотря на что? — прикусив губу, спрашиваю я.

Сердце у меня сильно колотится.

За неловким моментом следует долгое молчание. Наконец она произносит:

— Он любил повторять, что я — свеча, озаряющая его ночи.

Я не отвечаю. «Свеча Доктора» — снова и снова пишу я на первой странице книги Хайяма.

— Нам запретили носить траур, — шепчет она дрожащим голосом.

— Знаю, — говорю я. — Но, чтобы скорбеть о нем, необязательно носить траур. Символом нашей скорби будет тот розовый куст.

Ночное небо усыпано звездами с именами любимых, и я уверен, Зари ощущает магнетизм черных небес. Она знает, что мы оба неотрывно смотрим на мириады планет. Моя грудь стеснена страстным желанием.

— Если ты мог бы умчаться куда-нибудь, то где бы ты хотел оказаться? — вдруг спрашивает Зари.

— Не знаю, — говорю я, но, по-моему, она догадывается, что я лгу.

Я хочу оказаться по другую сторону стены. В десяти сантиметрах от моего теперешнего места — вот и все.

На следующий вечер она не приходит. В тревоге я не сплю всю ночь. Все ли у нее хорошо? Или ее тоже арестовали? Увижу ли я ее снова?

Днем в классе я чувствую себя утомленным и сонным. Я не делал домашних заданий с тех пор, как мы стали встречаться с Зари на крыше. Для меня это совершенно ненормально. Наш учитель математики, господин Кермани, просит меня выйти к доске и задает задачку, но я не знаю решения. Он велит мне вытянуть вперед руки. Я неохотно подчиняюсь, и он хлещет меня линейкой. Пальцы горят, кисти отяжелели. Мне кажется, если он ударит меня еще один раз, я умру, но я не доставлю ему удовольствия и не отдерну руки. Я пристально смотрю на него влажными от слез глазами — он олицетворяет все, что я ненавижу. Интересно, стал бы отец утверждать, будто математика — мой любимый предмет, если бы знал, что творят с его единственным сыном? Что сказал бы на этот счет господин Касрави, если бы увидел, что делает со мной учитель на глазах других учеников?

Пока учитель избивает меня, я вспоминаю глаза того человека с рацией — широко открытые, бешеные и злые. У господина Кермани такой же злобный взгляд. Я вспоминаю отвагу, с которой Доктор принимал удары и пинки от сукина сына с рацией, и чувствую, как у меня закипает кровь.

В какой-то миг я решаюсь двинуть господину Кермани кулаком в лицо, но он старый человек, и я позволяю ему бить меня, пока не устанет. Остановившись, чтобы отдышаться, он вопит:

— Опусти свои бесстыжие гляделки, или я вырву их и пошлю твоим глупым родителям!

То, что он называет моих родителей глупыми, почти доводит меня до умопомешательства.

— Я знаю, ты из тех пацанов, кто любит сидеть у камина и читать философскую чепуху, вместо того чтобы учить доказанные формулы, которые только и могут вырвать эту нацию из тисков отсталости.

Он выплевывает слова, и они ранят, словно пули.

— За многие годы честного учительства я повидал толпы притворщиков, таких как ты, которые принимают собственную отрыжку за революционный манифест. Каждый из вас окончит свои дни перед расстрельным взводом, и вот почему этой стране нужны инженеры и врачи, а не псевдоинтеллектуалы вроде тебя. И после того как закопают твое изрешеченное пулями никчемное тело, я приду на кладбище и наложу на твою могилу, как я сделал с недоумком, которого вы называли Доктором.

Я слышу гудение крови в ушах. Я с рычанием бросаюсь на него, обхватываю руками его тощую безобразную шею и толкаю, пока он не упирается в стену. Я отвожу назад кулак, приготовившись вмазать ему по лицу. Мне хочется ударить его один раз, всего один раз. К черту святое боксерское братство. В этот удар я вложу всю силу и отвечу им на все побои, которые терпел я, на удары и пинки, доставшиеся Доктору в лицо, бока и живот. Одного удара будет достаточно, чтобы отомстить за все несправедливые побои, что каждый год выносят тысячи людей в этой Богом забытой стране.

Я хочу ударить его, но он стар и немощен. Я помню об обещании, данном отцу, и заставляю себя опустить кулак. Вместо этого я плюю ему в лицо и выхожу из класса.

Пройдя примерно половину коридора, я слышу, как меня зовет по имени господин Язди. Обернувшись, я вижу, что он подходит ко мне сзади. Он поднял руку и собирается нанести мне коварный удар.

— С меня довольно. Ударьте меня, и этот день станет последним в вашей жалкой гребаной жизни.

Господин Язди отступает на шаг. Я различаю страх в его глазах. Он умный человек. Он не станет бороться со мной — не сейчас, не на глазах ребят, наблюдающих за нами. Он велит мне идти к нему в кабинет. Я вижу, как к нам бежит Ахмед. Господин Язди отрывисто говорит ему, чтобы убирался. Ахмед не обращает внимания и шагает рядом со мной.

Когда мы входим, господин Моради хлопочет около учителя математики. Я жду, что воспитатель достанет свою линейку, но вместо этого он подходит ко мне и сочувственно шепчет, что мне не следовало этого делать.

— Почему ты не остановил его? — спрашивает он Ахмеда.

— Все произошло слишком быстро, — отвечает тот.

— Оскорбление учителя — самое худшее, что может совершить ученик, — ты это понимаешь? — сердито выкрикивает господин Язди. — У меня не остается выбора, как только исключить тебя. С таким проступком в характеристике тебя не примут ни в одну школу. Мои поздравления! Ты только что разрушил собственную жизнь.

— А мне наплевать! — кричу я в ответ.

Господин Язди делает шаг ко мне, но передумывает. Ахмед хватает его за рукав и говорит, что хочет побеседовать наедине с ним и господином Кермани.

Они отходят в противоположный угол комнаты, господин Язди все больше и больше распаляется. Ахмед оборачивается и подмигивает мне. Потом господин Язди и учитель по математике отходят в другой угол и шепотом обсуждают ситуацию. Наконец господин Язди кричит нам:

— Убирайтесь отсюда к черту!

Мы направляемся к двери, но он окликает меня:

— Не приходи в школу три дня. И скажи отцу, что завтра я хочу его видеть.

— Скажите ему сами, — отвечаю я и выхожу вон.

В коридоре множество учеников, все приветствуют нас радостными возгласами. Я хочу поблагодарить их за поддержку, но Ахмед хватает меня за руку и утаскивает прочь.

— Что вы там обсуждали в углу? — спрашиваю я.

Он бросает на меня косой взгляд на ходу. Когда мы уже далеко от кабинета, он останавливается и вопит:

— Что, черт побери, с тобой случилось? Ты решил окончательно загубить свое будущее? У меня есть право знать о той ерунде, которой ты занимаешься в последнее время.

— Отстань, — говорю я. — Я их ненавижу. Ненавижу их всех. Они убили Доктора. Это был не только САВАК. Вся никчемная система, эта проклятая страна и чертов народ, который не может действовать сообща, чтобы свергнуть тирана. Мы все — стадо трусов, а иначе вышли бы на улицы с протестом против его ареста в ту ночь, когда я выдал его. Тогда, может быть, он был бы еще жив.

Ахмед пытается положить мне руку на плечо и успокоить меня, но я сбрасываю его руку и решительно выхожу из школы.

 

20

ПОЦЕЛУЙ

Дома я застаю маму в слезах. Отец сидит во дворе у хозе с сигаретой. Для конца октября непривычно холодно. У мамы изо рта идет пар. У отца рассерженный вид, и я догадываюсь, что ему, должно быть, позвонил господин Язди. Едва я вхожу во двор, он поднимается на ноги.

— Прежде чем ты что-нибудь скажешь, — говорю я, тыча в него пальцем, — я его не ударил. Ты говорил, что неправильно бить слабого. Вместо этого я плюнул ему в лицо, потому что он назвал вас с мамой глупыми и сказал, что не может дождаться, когда наложит на мою могилу, как он это сделал с докторской. Я поступил так, как поступил бы ты. Как ты повел себя в казармах и с инженером Садеги. Если это неправильно, тогда накажи меня.

Отец снова садится на край хозе. Он дымит сигаретой и смотрит в землю. Некоторое время я наблюдаю за ним и, когда убеждаюсь, что ему нечего сказать, направляюсь к дому. У крыльца стоит мама. Я крепко обнимаю ее, целую в щеки и вытираю слезы с лица.

— Не волнуйся, мамочка. Я теперь совсем взрослый и знаю, что делаю, — говорю я.

Она прячет лицо у меня на груди.

— Думаю, пора исключить из моего меню машинное масло, — пытаясь развеселить ее, шепчу я ей на ухо.

Она отодвигается от меня и нервно смеется. Потом легонько колотит меня в грудь и едва слышно шепчет что-то. Я вновь ненадолго обнимаю ее и поднимаюсь по лестнице к себе в комнату на третьем этаже.

Ко мне разом приходит осознание того, что я стал взрослым. Я — мужчина, распоряжающийся своей жизнью, волевой, решительный, способный выбрать верный путь, совсем как мой отец. Я буду контролировать все происходящее вокруг, стараясь добиться того, чтобы ни родители, ни учителя больше не воспринимали меня как ребенка. Я должен придумать, как забрать с собой Зари в Соединенные Штаты. Когда мы попадем туда, я буду упорно трудиться, чтобы обеспечить ее. Господи, так много всего предстоит сделать, и мне нравится быть ответственным за все это.

Я устраиваюсь на своем обычном месте на крыше и слышу Зари с другой стороны стены.

— Привет, — говорит она.

— Я волновался за тебя, — с упреком произношу я. — Я не знал, где ты и что с тобой случилось.

— Все нормально. Мы ездили в больницу к отцу Доктора и приезжали домой очень поздно.

— Как он себя чувствует?

— Неважно.

— А как ты поживаешь?

— Неважно.

— Мне очень жаль.

— Мои родители передают тебе привет, — сквозь слезы произносит она. — Они считают, что ты — единственное светлое пятно в моей теперешней жизни.

— Правда?

— Да, и я тоже.

Будь это в прошлом месяце, я от радости спрыгнул бы с крыши, но теперь я мужчина, поэтому сдерживаю себя.

— Я ничего такого не сделал, — по-прежнему взбудораженный, говорю я.

— Разве? Ты видишь здесь хоть кого-то, кто ждал бы своей очереди проводить все вечера с подавленной, несчастной девушкой?

Я постигаю, что легче принимать комплименты, когда их говорят не лицом к лицу.

— Скажи спасибо своей девушке за то, что она позволяет тебе проводить со мной так много времени.

— Ладно, — бормочу я.

— Не могу дождаться, когда узнаю, кто она.

— Скоро узнаешь.

Эти слова она оставляет без ответа.

После долгой паузы она говорит:

— Завтра я иду за покупками. Хочешь, пойдем вместе? После школы, конечно.

— Не знаю, что бы я сделал с большим удовольствием, — говорю я.

Я ничего не рассказываю о своем исключении из школы. Уверен, в конце концов эта тема всплывет.

На следующий день я жду ее за несколько улиц от нашей. Неразумно было бы допустить, чтобы нас увидели вместе в нашем переулке, в особенности так скоро после смерти Доктора.

«Живи мы в США или Европе, нам не пришлось бы беспокоиться о подобных вещах», — слышу я в голове голос Ахмеда. Надо позвонить ему и извиниться за то, что плохо обошелся с ним в школе.

В ожидании встречи с Зари у меня сильно бьется сердце; мысли разбегаются, я никак не мшу сосредоточиться. Наконец она появляется, мы здороваемся и идем к автобусной остановке. Мы шагаем бок о бок. Я впервые замечаю, что она на пару сантиметров ниже меня.

Лицо у нее осунувшееся и утомленное, но она все равно похожа на куколку. Светлая кожа, маленький заостренный нос, волосы, шелковыми завесами спадающие по обеим сторонам лица, длинные ресницы, большие голубые глаза — все на месте, за исключением ее особенной улыбки. Вот лицо, в которое я влюбился. Она поворачивается и смотрит на меня. Я взволнован ее присутствием, я хочу рассказать ей, как сильно ее люблю. Я желал бы провести остаток жизни, шагая рядом с ней.

В автобусе мы много не разговариваем. Мы сидим рядом, и каждый раз, как автобус проезжает по колдобине, наши плечи соприкасаются. Я смотрю на ее руки. У нее тонкие длинные пальцы. Я люблю ее руки.

— Ты знаешь, что будет на следующей неделе? — спрашивает она.

Я знаю, она говорит о сороковом дне со смерти Доктора, о том дне, когда мы должны были бы собраться вместе, чтобы поговорить о нем, поплакать, сказать друг другу, как сильно нам его не хватает. О том дне, когда нам запрещено делать все это. Я смотрю на Зари с молчаливым отчаянием.

— Это день рождения шаха, — говорит она с печальной улыбкой. — Он проследует в открытой автоколонне из своего дворца на стадион «Амджадех». Ожидается, что на улицы выйдет пятьсот тысяч человек. Я хочу на него посмотреть.

— Зачем это тебе, особенно в такой день?

— Никогда не видела его вблизи.

— Он похож на любого другого диктатора, — насмешливо говорю я. — Заносчивый, самовлюбленный, безжалостный человек. От его холодного взгляда мурашки бегут по телу. Я ненавижу его. Если ты увидишь его в автоколонне, тебе не станет понятнее то, что произошло с Доктором.

Некоторое время она молчит — наверное, немного удивившись моему резкому заявлению.

— И все же я хочу его увидеть, — говорит она.

— Ладно, тогда я пойду с тобой.

— У тебя и так много проблем со школой. Сейчас это тебе ни к чему. Я бы лучше пошла одна.

— Я пойду с тобой, — мягко повторяю я.

— Зачем? — спрашивает она. — Зачем ты хочешь пойти со мной, если так сильно его ненавидишь?

— Потому что я предпочел бы быть с тобой в аду, чем без тебя в раю.

Я смотрю на свои колени и ощущаю на себе ее пристальный взгляд. Она тянется ко мне и берет меня за руку.

— Паша, мне тоже нравится быть с тобой. Ты совершенно необыкновенный человек. У тебя действительно есть Это, как сказал Ахмед.

Я нежно пожимаю ее руку и чувствую ответное пожатие. Потом заглядываю в ее глаза.

— У тебя теплые руки, — шепчет она.

Мы выходим из автобуса в Лалех-Заре, районе Тегерана, где можно посетить тысячи магазинов, множество театров, ночных клубов и ресторанов. Узкие улицы и переулки заполнены людьми всех возрастов. Воздух насыщен ароматом отбивных, гамбургеров и печенки, которая жарится на горячих красных углях.

Некоторые продавцы рекламируют свои фирменные товары:

— Лучший в городе кебаб, спешите, пока не остыл!

— Настоящая английская ткань всего по десять туманов за метр. Подходите и берите, пока не кончилась.

— Билеты, билеты на величайшее представление во Вселенной с участием Джибелли, прекраснейшей певицы нашего времени.

— Мне нравится это место, — говорит Зари. — Здесь вовсю кипит жизнь.

В магазине она примеряет чадру и спрашивает меня, как она выглядит в ней. Я говорю, что она похожа на ангела. Она смеется и покупает чадру.

Мы идем в кафе и заказываем две вазочки мороженого «Акбар Машди», которое приготовляется по особому рецепту, включающему в себя шафран, нежареные соленые фисташки и розовую воду.

— Ты знал, что Фахимех убила бы себя, если бы ее принудили выйти замуж за соседа? — спрашивает Зари, пока мы едим.

Мысль о Фахимех, совершающей самоубийство, лишает меня аппетита.

— Самоубийство ничего не решает, — говорю я. — И наверняка усложняет жизнь для тех, кто остался. Не могу даже представить, что стало бы с Ахмедом!

— В прошлом году я читала книгу о Сократе, — уставившись в вазочку с мороженым, тихо произносит Зари. — Меня очень удивило, что он предпочел остаться в тюрьме и умереть, хотя у него был шанс бежать. Был ли он не прав?

Я понимаю, куда она клонит, поэтому не отвечаю.

— А Голесорхи? — спрашивает она, глядя прямо мне в глаза. — По-моему, оба, Голесорхи и Сократ, совершили самоубийство. Ты согласен?

Я молчу.

— Ты думаешь, Доктор…

Она обрывает фразу на полуслове.

Я в отчаянии качаю головой.

— Думаю, жизнь — слишком ценная вещь, чтобы тратить ее впустую, в особенности если у человека есть стоящая цель, за которую надо бороться.

Зари наблюдает за мной несколько мгновений.

— Ты на меня сердишься? — осторожно спрашивает она.

Я качаю головой. Она помешивает ложечкой мороженое.

— Давай сменим тему на какую-нибудь более приятную, — предлагаю я.

— Ладно, давай, — говорит она. — Ты по-прежнему собираешься ехать в Америку?

— Я сказал, что-то более приятное, — поддразниваю я.

Она смеется.

— Я хочу, чтобы ты поехал. Надеюсь, ты станешь знаменитым режиссером. Напиши сценарий и расскажи всем историю нашего переулка. Но обещай, что пригласишь на роль меня какую-нибудь знаменитость. Кто твоя любимая актриса? Ингрид Бергман?

— Да, но она старовата, чтобы играть тебя. Придется найти кого-нибудь помоложе. Самую хорошенькую из ныне живущих актрис.

Покраснев, она пристально смотрит мне в глаза, словно старается разгадать, как сложить кусочки головоломки. Потом съедает ложечку мороженого.

— Так что же случилось в школе? — спрашивает она.

— Откуда ты узнала?

— От Фахимех.

— У нее болтливый язык, — говорю я, и мы оба смеемся. — Ты расстроилась?

— Ну, когда узнаешь о таких происшествиях, то начинаешь представлять себе другого человека. Мне бы хотелось, чтобы ты никогда больше этого не делал.

Приятно, что она обо мне беспокоится.

— Он напрашивался на это, — говорю я, чтобы продлить момент.

— Обещай мне, что никогда больше не сделаешь ничего подобного, — говорит она грозно.

Я со смехом поднимаю правую руку, а левую прикладываю к сердцу.

— Хороший мальчик, — говорит Зари.

Потом добавляет:

— Знаешь, я чувствую себя виноватой в том, что ты уделяешь мало внимания школе.

— Ты — лучшее, чему я мог бы сейчас уделять внимание.

Зари снова вспыхивает.

Перед расставанием она заставляет меня пообещать усердно заниматься. Она хочет проверять мое домашнее задание каждый раз, когда мы встречаемся на крыше. Она уходит, и я жалею, что день прошел так быстро.

Вечером ко мне поднимается Ахмед и садится рядом.

— Ты подсчитывал, сколько раз в этом году слетал с катушек? — спрашивает он.

Мы смотрим друг на друга несколько мгновений, а потом начинаем хохотать. Я неловко обнимаю его.

— Прости меня, — говорю я. — Никогда не буду больше на тебя орать.

Он машет рукой в знак того, что не сердится. Я в подробностях рассказываю ему о поездке с Зари. Он радуется, что у меня наконец появился шанс проводить с ней время. Ахмед говорит, что они с Фахимех тоже пойдут смотреть на автоколонну шаха.

— Я делаю это, только чтобы быть с Зари, — говорю я. — А иначе я предпочел бы свалиться с крыши и сломать шею, чем глазеть на человека, виновного в гибели Доктора.

— Я чувствую то же самое.

Срок временного исключения из школы у меня окончился, через два дня — экзамен по математике. Я готовлюсь изо всех сил. Для меня важно выполнить обещание, данное Зари. Когда я возвращаюсь в школу, ученики и даже наш сторож приветствуют меня с распростертыми объятиями.

— Ты показал, что этой старой гиене не позволено так вот обращаться с умными ребятами, — говорит он. — Много лет подряд я видел, как он обижал хороших парнишек. Ты — единственный, кто оказал ему сопротивление. Молодец — да, ты молодец.

Ахмед говорит, что школьники проявили творческое воображение, пересказывая мою ссору с господином Кермани. Он слышал, как один парень излагал другому, что я приподнял господина Кермани, собираясь выбросить его в окно, но меня остановил господин Язди. В некоторых версиях утверждается, что господин Язди пытался ударить меня по лицу, но я парировал его удар с помощью боксерского приема. Потом я повалил его на землю и мог бы задушить насмерть, если бы меня не оттащил господин Моради.

— Зачем они сочиняют эти истории? — спрашиваю я.

— Потому что им нужен герой, — ни на секунду не задумавшись, говорит Ахмед. — А ты, мой друг, затмеваешь всех остальных.

Мы с Зари встречаемся на крыше и наконец-то по одну сторону низкой стенки, разделявшей нас все предыдущие вечера. Она спрашивает, сделал ли я домашнее задание. Я показываю ей тетрадь, и она внимательно проверяет каждое упражнение. Я смотрю, как длинные тонкие пальцы переворачивают страницы, и, клянусь, чувствую тепло, исходящее от ее тела. Между нами установилась тесная связь, и я так счастлив, что ее родители не запрещают ей видеться со мной.

Листая мою тетрадь, она дрожит. Набравшись смелости, я обнимаю ее за плечи. Она поворачивает голову и смотрит на меня, не зная, наверное, как реагировать. Потом, поерзав, устраивается поудобнее в моих объятиях и произносит:

— Вот как доисторические люди согревались в пещерах.

Я припоминаю рисунки Дарвина на тему доисторического человека.

— Думаешь, удовольствие от объятий восходит к той эпохе? — спрашиваю я и сам поражаюсь — почему я всегда задаю такие глупые вопросы.

Она смеется.

— Возможно, и не только это.

Я не отвечаю и радуюсь, что поблизости нет Ахмеда и он не услышал мой вопрос. Вот уже несколько часов мы сидим, обнимая друг друга. Зари засыпает, положив голову мне на плечо. Мне не видно ее лица, но от нее исходит тепло. Меня пронизывает удивительное ощущение. В мою комнату поднимается отец, видит нас в окно и, не говоря ни слова, уходит. Через несколько минут приходит мать Зари. У меня перехватывает дыхание. Я жду, что она обругает меня и утащит Зари, но вместо этого она улыбается.

— Она устала, очень устала, — шепчу я.

Госпожа Надери проскальзывает обратно в дом. Я вздыхаю с облегчением. Мне безразлично, если даже нас увидит весь свет. Я больше ничего ни от кого не собираюсь прятать. Да, мы поженимся, и никто не будет возражать. Это будут отношения, построенные на любви, а не на устаревших традициях. Я ликую.

Зари просыпается около одиннадцати. Она смотрит на меня с улыбкой.

— Я долго спала?

— Не так уж и долго.

— Я не спала так с тех пор, как…

Она обрывает фразу на полуслове и нежно гладит мое плечо и руку.

— У тебя, наверное, затекли руки от моей тяжелой головы. Прости. Надо было разбудить меня.

— Я совсем не против. Ты спишь, как ангел.

— Ты такой милый.

— Приходила твоя мама.

— Что она сказала? — слегка встревожившись, спрашивает Зари.

— Ничего. Просто улыбнулась и вернулась в дом.

— Она всегда читала мне наставления о том, чтобы у меня с Доктором не было физических контактов до свадьбы, — качает головой Зари. — Это все меняет. Пойду, пожалуй, поговорю с ней.

Она перепрыгивает через низкую стенку и исчезает в доме. Я сижу на стене и думаю о том, как прекрасна может быть жизнь. «Господи, я люблю ее. Пожалуйста, никогда не отнимай ее у меня». До меня доходит, что я молюсь Богу, которого проклинал несколько дней назад, и прошу у него прощения.

Я чувствую, что около меня кто-то есть. Оборачиваюсь и вижу Зари. У нее на лице самое что ни на есть лучезарное выражение. Голова немного склонена набок. В ее взгляде я различаю мягкость и безмятежность, каких не бывало прежде. Она целует меня в щеку и говорит:

— Спасибо.

И медленно возвращается в свой дом.

Я отлично сдаю первый экзамен по математике. Мой сосед по парте не отрываясь смотрит в мой листок и списывает ответы. Жульничать на контрольных — обычное дело в школе. На уроках математики почти все жульничают, даже отличники. Они поднимают повыше свои листки или сидят, согнувшись, чтобы ученик сзади мог списать их ответы. Не понимаю, чем объяснить такую национальную тягу к жульничеству. Возможно, это скорее желание поделиться, чем надуть. Я слышал, на Западе люди во всем соревнуются, и ты — либо проигравший, либо победитель. В нашей стране нет такого соревновательного духа. Столетия бедствий под гнетом монголов, арабов и своих правителей-деспотов приучили нас держаться вместе и помогать друг другу в сложных ситуациях.

Я позволяю соседу списать мои ответы.

Возвращая работу после проверки, господин Кермани не смотрит на меня. По-моему, за весь день он ни разу не посмотрел в мою сторону.

Вечером на крышу приходит Зари и спрашивает об экзамене. Я говорю, что получил наивысшую оценку в классе, а она смеется и смотрит на небо, словно благодаря Бога.

— Зачем ты благодаришь Бога? — поддразниваю я. — Самую тяжелую работу сделал я сам.

— Конечно сам, — говорит она. — Хороший мальчик.

Мы садимся рядом спинами к стене.

Ночь прохладна, и я без малейшего колебания обнимаю Зари.

— Я так рада за твою оценку, — произносит она.

— Если ты попросишь, я могу сделать все, что угодно, — в кои-то веки уверенным голосом говорю я.

Она улыбается.

Мы долго сидим молча. Она снова засыпает. Ее голова лежит у меня на плече, а ладонь — на груди, прямо над сердцем. Надеюсь, мое сердцебиение не мешает ей спать. Я обнимаю ее обеими руками. В переулке тихо и спокойно. В воздухе разлита осенняя прохлада, отчего наше объятие еще более приятно. Я — счастливейший человек во Вселенной.

Я целую ее в щеку. Она краснеет, я чувствую на своей шее ее дыхание. Она открывает глаза. Наши лица совсем близко. Глаза ее не кажутся сонными. Наверное, она закрыла их, просто чтобы понежиться в моих объятиях, но не спала. Я не в силах удержаться. Я целую ее в губы, и она отвечает на поцелуй. Я чувствую, как ее пальцы ласкают мое лицо, шею и волосы. У нее мягкие, теплые и нежные губы, словно созданные для моих. Наши тела соприкасаются, наши пальцы переплетаются. Если бы время в эти мгновения застыло навсегда!

Потом она вдруг замирает, отталкивает меня и бежит к своему дому с криком:

— Это нехорошо, нехорошо!

Следующим вечером она не приходит. Я всю ночь не сплю, вышагиваю по крыше. Во дворе ее не видно. Я забираюсь к ней на балкон и заглядываю в ее темную комнату.

На улице холодно, но мне наплевать. Буду ждать, пока она не выйдет. А когда она выйдет, я попрошу прощения за проклятый поцелуй, хотя ничего лучше этого со мной не случалось. Я пообещаю ей, что никогда не воспользуюсь ее дружбой, если только она сама не попросит. Извинившись, я поклянусь, что никогда не буду ее целовать, даже после того, как мы поженимся. Я скажу ей, что с моей стороны было неуместно торопиться, ведь после смерти Доктора прошло так мало времени.

На крышу поднимается Ахмед, и я рассказываю ему всю историю. Почему-то при виде его я прихожу в еще большее смятение.

— Надеюсь, я не потеряю ее, — говорю я.

Ахмед со смехом качает головой.

— Почему ты смеешься над моими переживаниями? Ты же называешь себя моим другом.

— Твоим лучшим другом, тупица, — поправляет он меня.

— А пошел ты… — огрызаюсь я.

— Послушай, — продолжая смеяться, говорит Ахмед, — знаешь, что мне сегодня сказала Фахимех?

Я молчу.

— Она сказала, что теперь точно знает: Зари влюблена в тебя.

— Что? — ору я. — Что ты имеешь в виду? Это сказала сама Зари или это догадки Фахимех?

— Фахимех — женщина. Женщины не строят догадок, они просто знают.

— Как это?

— Не спрашивай меня. Есть многое такое, что мы знаем о женщинах, но не можем объяснить.

Я немного успокаиваюсь.

— Почему она не приходит на крышу?

— Ее что-то беспокоит. Может быть, это из-за Доктора, или она чувствует, что все происходит чересчур быстро, или считает, что она стара для тебя. Или, может, она не знает, что ей делать с твоей симпатичной задницей.

— Заткнись, — говорю я, развеселившись. — Ты действительно думаешь, она в меня влюблена?

— Почему бы и нет? У тебя есть Это. Не забыл, любовничек?

Я обхватываю Ахмеда руками и обнимаю сильнее, чем когда-либо раньше.

На следующий вечер я нахожу на крыше конверт — рядом с местом, где мы обычно сидим. В записке говорится: «Дорогой и любимый, я тебя обожаю, но не надо связывать со мной свои чувства. Не хочу, чтобы тебе было больно. С любовью, Зари».

Вдруг возникает ощущение, словно на меня опустился тяжелый кулак. Мощь его удара гораздо сильнее ударов линейки господина Кермана. В сердце разверзлась бездонная пропасть, мир кажется пустынным. Хочется плакать, но я, собрав всю волю, отгоняю слезы — в точности как много лет назад, когда я держался за сломанную голень. С той только разницей, что сейчас я держусь за сердце.

Я смотрю на дверь из ее дома на крышу. Наверняка она сидит в темноте и глядит в окно. Я знаю, что она наблюдает за мной — так же как Ахмед знал, что Фахимех была по ту сторону стены в тот вечер, когда ее выставили на продажу.

Температура воздуха быстро понижается, словно отражая мое нынешнее восприятие жизни. В переулке завывает холодный ветер, как будто предупреждая о предстоящих морозных днях, о надвигающихся несчастьях. Пальцы у меня почти онемели, хотя я долго держал кулаки в карманах брюк. Я вспрыгиваю на крышу Зари и иду к большой стеклянной двери, ведущей в ее дом. Окна замерзли, но все же я уверен — она там. Я скребу пальцами изморозь. Если прочесть надпись задом наперед, из комнаты, получится: «Я тебя люблю». Сквозь буквы я вижу ее лицо. Она плачет. Она касается стекла рукой, а я прижимаю к ее отпечатку свою ладонь. Потом она исчезает из поля зрения.

Я возвращаюсь к стене, разделяющей наши дома. Я полон решимости замерзнуть до смерти, если придется, но дождаться ее прихода. На крышу поднимается Ахмед и укутывает меня одеялом.

— Холодно, — говорит он. — Пойди в дом, погрейся. Я посижу, пока она не выйдет.

— Нет.

— Ладно. Делай, как знаешь.

И он садится рядом.

— Иди в дом, — говорю я ему. — Простудишься.

— Хочешь сигарету? — предлагает он.

— Нет! — рычу я в ответ.

— Помнишь тот вечер, когда мне казалось, что я потерял Фахимех? — спрашивает он.

Я киваю.

— Я думал, моя жизнь кончена, потому что я навсегда теряю ее. У тебя сейчас такое же выражение в глазах, но я этого не понимаю. Вам, ребята, предстоит жить вместе до конца дней. Тебе надо лишь набраться терпения. Зари знает, что ты ее любишь, а я знаю, что она любит тебя, но надо дать ей время. Она все сделает правильно. Женщины всегда так делают.

— Я не хочу ждать, — говорю я, как упрямый, испорченный ребенок.

Вот тебе и мужчина!

— Послушай, ей необходимо побыть одной. Ей трудно примириться с тем, что она влюблена в тебя. Она не станет бросаться к тебе в объятия и притворяться, что Доктора никогда не существовало, всего через сорок дней после его казни. Так что затяни потуже ремень, поправь шляпу, и пусть все идет своим чередом. Время — вот что ей сейчас нужно.

— Завтра — сороковины Доктора, — в слезах говорю я. — Мы договорились быть вместе. Мне претит видеть шаха, но я не хочу, чтобы она пошла одна.

Ахмед словно не слышит.

— Потерпи, — с нажимом говорит он. — Прошу тебя, потерпи.

— Не кричи на меня, — с горечью произношу я.

— Почему бы и нет? — выкрикивает он, тыча в меня пальцем. — Считается, что у тебя, мой дорогой друг, есть Это. И вообще, разве так ведет себя мужчина? Ты не сможешь быть образцом для других.

— К черту Это, — говорю я. — Мне надоело выслушивать, что у меня есть Это.

Как ни досадно, глаза у меня снова наполняются слезами.

— Я устал от этого. Устал притворяться.

Я понимаю, что, если не остановлюсь, меня потянет на патетику, как всегда, когда я взволнован.

Ахмед зажигает следующую сигарету, выпускает струйку дыма и говорит:

— Ну что ж, тогда давай вместе простудимся. Если хочешь сидеть здесь всю ночь напролет, я посижу с тобой.

— Иди в дом, — вытирая глаза, говорю я.

— Нет.

Он качает головой.

Проходит много времени, ни один из нас не говорит ни слова. Ночь холодная и тихая, небо ясное. Я не сплю вторые сутки. Я утомлен, у меня слипаются глаза, в голове туман. Думаю, на несколько мгновений я заснул, потому что в сознании возникает видение человека с рацией. Снова я вижу его глаза, вижу зачесанные назад волосы. Я стою рядом с ним, я хочу его ударить, но у меня отяжелели руки, и я не могу их поднять. Я просыпаюсь с сильно бьющимся сердцем.

Передо мной стоит Зари, а рядом сидит Ахмед.

— Иди в дом, — умоляет Зари. — Пожалуйста, иди в дом.

— Нет, — огрызаюсь я.

Ахмед встает.

— Ахмед, пожалуйста, отведи его в дом.

— Теперь это твоя проблема, — говорит Ахмед и уходит.

— Зачем ты здесь? Замерзнешь до смерти.

У меня в горле комок, и я боюсь расплакаться. Но пора что-то сказать.

— Я не замерзну до смерти. С тех пор как ты решила со мной не разговаривать, я живу в аду.

Мой голос срывается.

— Мне очень неловко за этот проклятый поцелуй.

Словно не в силах поверить, что я извиняюсь, она качает головой.

— Никогда не стану больше тебя целовать, — говорю я. — Даже после того, как мы поженимся и у нас будут дети.

Она улыбается, в глазах у нее блестят слезы.

— Я хочу быть твоим другом, товарищем. И буду оплакивать с тобой смерть Доктора столько, сколько захочешь.

Она протягивает руку и любовно касается моего лица.

— Если есть жизнь после смерти, то я проживаю ее. Если существует ад, то я сейчас в нем горю. Я люблю тебя и всегда любила, еще до того, как Доктор отправился в поездку. Я уже долго живу с этой любовью и с чувством вины. Больше я так не хочу.

Зари снова дотрагивается до моего лица красивыми длинными пальцами и стирает слезы с моих щек. Она обвивает мою шею руками и прижимается ко мне. Клянусь, я чувствую биение ее сердца.

— Это в тысячу раз больнее, чем когда я сломал голень, — шепчу я.

— Пойдем со мной.

Я иду за ней в ее комнату. Обстановка там скромная: кровать, небольшой письменный стол, металлический стул, множество книг. На стене фотография ее родителей в рамке, а рядом фото Ахмеда, Фахимех, Зари и меня около хозе.

— Кажется, этот снимок сделан тысячу лет назад, — шепчу я.

— Так и есть, — откликается она.

Я сижу на стуле, завернувшись в одеяло Ахмеда. Она медленно отодвигает одеяло, садится ко мне на колени и заворачивает нас вместе. Я говорю ей, что люблю ее, не могу жить без нее и сделаю что угодно, чтобы она была счастлива. Она целует меня в глаза и губы. Я чувствую соленые слезы на наших лицах.

Мы проводим всю ночь в объятиях друг друга. Я рассказываю ей, что мечтаю, как мы когда-нибудь поженимся и у нас будут свой дом и дети. Она улыбается, но не отвечает. Каждый раз, когда я заговариваю о будущем, ее взгляд становится потерянным. Ахмед прав. Ей нужно время. И я буду ждать, пока этот потерянный взгляд навсегда исчезнет. Я говорю, что надеюсь, у наших детей будут голубые глаза, как у их матери, ибо голубой — это цвет безбрежности, чистоты и глубины. Она еще сильнее обнимает меня, шепча, что я такой милый, раз это помню.

— Я помню каждое слово, сказанное тобой, — шепчу я в ответ.

Мы говорим всю ночь, причем в основном я. Рассказываю ей, что Фахимех молилась за нас — чтобы мы с ней были вместе, чтобы мы четверо остались друзьями до конца жизни. Она кивает. Ее молчание заставляет меня говорить еще больше. Я признаюсь ей, что был на крыше в ту ночь, когда они с Переодетым Ангелом говорили обо мне.

— Откуда ты знаешь, что мы говорили о тебе? — спрашивает она.

— А разве нет?

— Да, верно.

— Я так и думал.

Я улыбаюсь.

— Я так по ней скучаю, — говорит она. — Знаешь, мы не виделись и не разговаривали с той самой ночи.

— Как это вышло?

— Ее родители больны, и она ухаживает за ними.

— Думаю, она обрадуется, когда узнает про нас с тобой.

Зари ничего не говорит. В ее глазах снова появляется потерянное выражение.

— После того как вы с Переодетым Ангелом вернулись в дом, я остался на крыше и всю ночь напролет глазел на звезды, — торопливо говорю я, в надежде прогнать это выражение с ее лица, пусть даже на несколько секунд. — Ночь была сумрачной, но твою звезду я видел хорошо.

— А как располагалась твоя звезда по отношению к моей? — спрашивает она.

— Я не нашел свою звезду, — отвечаю я. — Никогда ее не нахожу.

— А должен был найти, потому что она самая большая там, наверху. Я называю ее звезда Паши. Она самая большая и яркая, а наши звезды вращаются вокруг нее.

Мне хочется легонько поцеловать ее в щеку, но я боюсь. Она кладет голову мне на плечо, и я чувствую, как ее губы касаются моей шеи. Я сильнее прижимаю ее к себе и глажу по спине.

Проходит несколько минут.

— Когда ты уезжаешь в Америку? — спрашивает она наконец.

— Я поеду, если только смогу взять тебя с собой.

— Тебе не стоит связывать свою жизнь со мной. Надо ехать. Хочу, чтобы ты уехал из этого ада. Оставайся в Америке навсегда. Снимай фильмы. Расскажи всем нашу историю, историю Доктора. Люди должны узнать о том, что случилось.

Я пытаюсь что-то сказать, но она прижимает пальцы к моим губам.

— Я хочу, чтобы ты поклялся, что поедешь в Штаты, что бы ни случилось.

— Что бы ни случилось? Что ты имеешь в виду? Того, что с нами уже случилось, хватит на целую жизнь. Мы с тобой вместе поедем в Америку. С этого момента все свои жизненные планы я собираюсь связывать с тобой.

— Не говори так, — умоляет она.

— Я возьму тебя с собой, вот и все. И не надо беспокоиться о деньгах, я буду работать, чтобы тебя обеспечить. В школе ты была отличной ученицей, так что, полагаю, в колледже будешь очень успешной. Лично я думаю, ты можешь стать прекрасным психиатром или антропологом. Хотя я предпочел бы, чтобы ты стала кардиохирургом и исцелила мое сердце.

Она смотрит на меня, в тревоге нахмурив хорошенькое личико.

— Что случилось с твоим сердцем? — спрашивает она.

— Ты его разбила, — улыбаюсь я.

Она улыбается в ответ, и потерянность исчезает из ее взгляда, по крайней мере на какое-то время.

 

21

ЗАРИ ЗАЖИГАЕТ СВЕЧУ ДЛЯ ДОКТОРА

Наступает день рождения шаха, совпадающий с сороковинами Доктора. Фахимех, Зари, Ахмед и я встречаемся за пару улиц от нашего переулка и идем к автобусной остановке. На Зари чадра, которую мы с ней купили в Лалех-Заре. Я спрашиваю ее, надела ли она под чадру что-нибудь теплое, потому что для этого времени года погода необычайно холодная. Она отвечает, что надела.

В автобусе мы садимся вместе, а Ахмед с Фахимех через два ряда от нас.

— Зачем ты надела чадру? — спрашиваю я.

Несколько мгновений она молчит, потом, с улыбкой взглянув на меня, произносит:

— Затем, что хочу быть похожей на ангела.

— Ты и так похожа, в чадре или без нее, — ни на миг не задумываясь, отвечаю я.

Я беру ее руку в свою.

Улицы не так сильно запружены, как я ожидал. Автобус проезжает несколько остановок, никто не выходит и не входит. По мере того как мы приближаемся к стадиону «Амджадех», движение становится оживленнее. Здесь больше полицейских машин, армейских джипов и больше людей.

Мы выходим на улице, дальше которой автобусы сегодня не идут. Далеко на севере над горами висит темная туча. Пронизывающий ветер предвещает бурю, словно природа тоже скорбит на сороковинах Доктора, а заодно и дне рождения шаха.

Народ терпеливо и молчаливо ждет, когда проедет его лидер. Большинство здесь — государственные чиновники, студенты и подневольные владельцы магазинов, которым было предписано выйти на улицы.

Информационные агентства сообщили, что ожидается свыше пятисот тысяч человек. Явная ложь, сфабрикованная, чтобы выдать желаемое за действительное. Уверен, средства массовой информации будут сообщать о восторженной толпе, с нетерпением ждущей прибытия своего монарха. Я смотрю по сторонам и вижу людей, которые хотят домой, людей, не особо горящих энтузиазмом. На углах улиц размахивают маленькими флажками дети разных возрастов — так им велели учителя. Когда на них направляются телекамеры и фотоаппараты, детей заставляют радостно кричать. Повсюду видны полицейские и солдаты.

По толпе проносится гул, вызванный наверняка не восторгом и ликованием. Магазины закрыты, но владельцам приказали украсить двери и окна цветными мигающими гирляндами. Во всех кварталах сооружены массивные арки из цветов. Через каждые несколько шагов установлены плакаты с текстом поздравления по случаю дня рождения шаха и пожелания ему вечной жизни. Большая и очень плотная группа мужчин и женщин — это государственные служащие из администрации шаха, им приказали стоять вместе. С периодичностью в несколько минут группа скандирует в унисон: «Да здравствует шах, да здравствует шах!» Их выкрики звучат неубедительно, кое-кто хихикает, как будто от смущения.

Мы проталкиваемся сквозь толпу к повороту, где у нас будет отличный обзор автоколонны. Зари несколько бледна. Я спрашиваю ее, все ли у нее хорошо, и она отвечает, что беспокоиться не о чем. Я — перс; мы ни за что не поверим человеку, говорящему, что беспокоиться не о чем. Мы — народ с развитой интуицией. Мы чуем беду за сотню километров. Мы привыкли жить в тревоге, потому что наша история полна жестокости. Мы много претерпели от безжалостных правителей. Я размышляю о том, что возбуждение Зари вызвано ожиданием встречи с шахом, человеком, ответственным за смерть ее жениха.

Мы ждем, ждем и ждем. На улице холодно, и стоять неподвижно на одном месте очень неприятно.

Слышу, как какой-то мужчина вполголоса жалуется жене:

— Когда появится этот сукин сын, чтобы мы могли вернуться в теплые дома?

Я смотрю на Зари и догадываюсь, что она несет что-то под чадрой.

— Что это? — указываю пальцем я.

— Моя сумочка, — говорит она.

— Что-то не так? — волнуется Ахмед.

— Нет.

Он смотрит на меня с таким же недоверием, как я на Зари.

— Что случилось? — спрашивает Фахимех.

Ахмед качает головой.

— Зачем мы пришли сюда? — спрашиваю я у Ахмеда.

— Чтобы быть с нашими ангелами, — смеясь, отвечает он.

— Могли бы пойти с ними в другое место.

Он соглашается, но теперь уже поздно. Мы ждем, чтобы увидеть, как шах приветствует людей.

С дальнего конца улицы доносятся громкие крики. В нескольких сотнях метров показывается группа мотоциклистов в форме.

— Едут, — говорю я Зари.

Она бледна, очень бледна.

— Что случилось? — снова спрашиваю я.

— Ничего, милый. Все нормально.

Она назвала меня милым! Не могу оторвать взгляда от ее белого утомленного лица.

Автоколонна все ближе и ближе. Зари хватает меня за руку.

— Я люблю тебя.

Она пытается перекричать грохот. Наверное, она произносит эти слова, чтобы успокоить меня, но я знаю: что-то не так. Сердце бешено колотится. Я оглядываюсь по сторонам, но не замечаю ничего необычного. Автоколонна всего в нескольких метрах от нас.

И тут я чувствую запах бензина. Я смотрю на Зари. С нее упала чадра, и я вижу у нее в руках небольшой контейнер, она поливает свою одежду бензином.

Я кричу:

— Что ты делаешь?

— Зажигаю свечу для Доктора. Сегодня — сороковой день с его смерти. Я тебя люблю.

Вдруг время словно сгущается, мы все охвачены ужасом этого момента. Зари выбегает на улицу, чиркает спичкой и поджигает себя. Я бросаюсь за ней.

— Нет, нет, нет! — истошно кричу я.

Автоколонна останавливается. Охранники вытаскивают оружие. Зари бежит прямо к машине шаха. Полицейские на мотоциклах окружают объятую пламенем фигуру Зари. Она останавливается.

— Зари, Зари! — зову я. — Зачем? Зачем?

Мужчины в толпе орут, а женщины бьют себя с воплями: «Я али! Я али! Я али!» — которыми принято сопровождать ужасные происшествия. Слышны безумные крики Фахимех. Я пытаюсь прорваться через кольцо мотоциклистов и дотянуться до Зари — она, пошатываясь, с воплями кружит на одном месте.

Я слышу голос Ахмеда:

— Я али, я али!

Охранник с силой бьет Зари ногой в живот, и она падает на асфальт. Она пытается встать, но боль не позволяет. Вдруг она достает из кармана красную розу и бросает ее в сторону машины шаха. Вид языков пламени приводит меня на грань умопомешательства. Я бросаюсь к ней, пытаясь погасить пламя руками, с горечью осознавая, что боль от ожогов не идет ни в какое сравнение со жгучей болью в сердце. Зари с визгом и стонами катается по земле.

— Зари, я люблю тебя. Что ты наделала? Зачем? Зачем?

Ахмед снимает пальто и набрасывает на нее. С тротуара подбегает какой-то мужчина и прикрывает ей лицо своей курткой. Ко мне подходит солдат с винтовкой. Между нами встает Ахмед, и тот ударяет Ахмеда прикладом по голове. Ахмед падает. Автоколонна проезжает мимо. Я слышу сирену «скорой помощи».

— Я люблю тебя, — шепчет Зари и теряет сознание.

Я вне себя от гнева.

— Проклятье! Ты, сукин сын!

Я с воплем вскакиваю на ноги и бью солдата, ударившего Ахмеда. Он валится, как осыпающаяся кирпичная стена. На меня нападает другой солдат. Я тоже бью его кулаком, и он падает на колени. С моих губ срывается вопль потрясения и отчаяния, и в этот момент я чувствую резкий удар в затылок. Это последнее, что я помню.

 

22. Зима 1974-го. Психиатрическая клиника «Рузбех», Тегеран

ЗАПОЛНЯЯ ПРОБЕЛЫ

Ночи наваливаются на меня огромной тяжестью, провал в моем сердце еще больше углубляется, и мне кажется, я прожил миллион лет. За окном моей палаты стоит большое дерево, его бесплодные ветви стучат в стекло, как костяшки пальцев привидения. Я знаю, кто я такой и что я был ранен, но дальше этого продвинуться не могу. Я ищу следы на теле. Кожа на кистях и локтях ободрана, но ребра больше не болят. Грудь и предплечья как будто стали меньше, и я догадываюсь, что похудел. На затылке большая шишка.

Все в этом месте источает печаль, кроме Яблочного Лица. Она выглядит счастливой и веселой — но только не во время бесед с моими родителями обо мне. Я беспокоен, мне нужно общество, но знаю — стоит позвать медсестру, и она просто сделает очередной укол. От этого мне на несколько минут станет тепло, а потом я провалюсь в глубокий сон, после которого очнусь в депрессии и страхе.

Я слышу громкий хлопок, и свет гаснет. Спустя несколько мгновений противоестественной тишины раздается приглушенный шум. За стеной моей палаты — суета. Очевидно, там пытаются починить что-то. Ничего не остается, как целиком погрузиться в ночной мрак — мир объят смоляной чернотой, как и мое сознание. К двери приближаются шаги, затем отдаляются. Не могу различить, что говорят друг другу медсестры в коридоре. Тянутся секунды, я в смятении. Шаги возвращаются, а с ними и страх — он обвивает меня кольцами, словно змея. Я сажусь в постели. Дверь в палату с тихим скрипом открывается, входит старик со свечой в руке.

Языки пламени колеблются, лакая кислород в комнате, и я вижу ее, мою маленькую Зари, — она судорожно ловит ртом воздух, на ее лице лопаются ярко-красные волдыри. Мир рушится, душа моя вырвана с корнем.

Я истошно кричу и чувствую, что никогда не смогу остановиться. Мне никак не отделаться от череды ужасающих воспоминаний. Несмотря на терзающую ее боль, Зари отчаянно пыталась добраться до автоколонны. Потом ее ударил солдат, а приклад винтовки пришелся по спине Ахмеда. С последним вздохом Зари успела сказать, что любит меня. Осознание этого внезапно приходит ко мне в тот момент, когда у моей постели возникает Яблочное Лицо.

— Она умерла? — спрашиваю я.

Яблочное Лицо закрывает глаза.

Я кричу изо всех сил, словно стараясь изгнать жизнь из тела. Яблочное Лицо хочет меня обнять, но у меня такое ощущение, будто кожу вывернули наизнанку и она покрыта маленькими острыми иглами. Медсестры бросаются на помощь, чтобы удержать меня, но Яблочное Лицо отсылает их взмахом руки. Я плачу в ее объятиях, слезы обжигают, челюсти сводит от рыданий.

— Как? — пронзительно кричу я. — Почему?

— Не знаю, — шепчет Яблочное Лицо.

— Будь Ты проклят, Господи! — кричу я вновь и вновь, теребя больничную рубаху. — Зачем? Почему? Я хочу знать почему.

Яблочное Лицо утирается носовым платком.

Я ору, рыдаю, но боль не утихает. Она поглощает меня целиком. Я встаю с кровати и бесцельно брожу вокруг, пытаясь отдышаться. Кожа у меня как будто сильно стянута. В палате нечем дышать. Яблочное Лицо открывает окно, и в комнату врывается свежий воздух. Я сажусь на пол и, сжав голову руками, раскачиваюсь взад-вперед. Вдруг с губы на рубашку капает кровь. Рядом садится Яблочное Лицо.

— Ты прикусил себе губу, миленький, — шепчет она. — Прошу тебя, будь осторожен, ну пожалуйста.

Обнимая меня, она просит медсестру принести бумажную салфетку.

— Где Ахмед? — рыдая у нее на плече, спрашиваю я.

— В тюрьме, — шепчет в ответ Яблочное Лицо.

Я вздыхаю с облегчением, а потом снова впадаю в отчаяние.

Спустя несколько часов я по-прежнему не в силах совладать с чувствами. Приходят мои родители, и Яблочное Лицо просит их выйти в коридор.

Сознание мое затуманивается, я долго смотрю в пространство неподвижным взглядом. Плакать я больше не могу, слезы иссякли, я совершенно опустошен. Я размышляю о семье шаха и задаюсь вопросом, говорили ли они о Зари в тот вечер за ужином. Спрашивал ли его сын, кто была та женщина и зачем она подожгла себя и бросилась к их машине? Хотелось бы знать, будет ли через две тысячи лет пара вроде нас с Зари сидеть в кафе и разговаривать о выборе Зари. Сочтут ли они меня трусом за то, что я не обнял возлюбленную, объятую пламенем, и не сгорел вместе с ней? Мысли перескакивают с одной на другую, с одного страдающего лица на другое.

В какой-то момент Яблочное Лицо делает мне укол, и я засыпаю.

Проснувшись, я вижу в палате родителей, они тихо разговаривают с Яблочным Лицом. Я вспоминаю Зари, и мир вновь рушится. На глазах закипают слезы, что-то у меня в голове проворачивается, потом щелкает, и мир вокруг теряет краски, превращаясь в какое-то отвратительное место. Я не знаю, как доживу до конца этого дня, как выдержу следующие пять минут. Моя мать, вероятно, понимает, что со мной творится, потому что, едва я открываю глаза, она начинает плакать.

Наверное, я пытаюсь дотянуться до рукава, на этот раз зубами. Боли в предплечье я не чувствую, но вижу кровь, обагряющую простыню. Ко мне бросается Яблочное Лицо. Потом я вижу медсестер и рыдающие лица родителей, но не слышу ничего, кроме непрерывного гула.

Мне грезится, что мы с Зари сидим по разным берегам бурного ручья. Она говорит, что любит меня и что я не должен оплакивать ее смерть, потому что смерть не так уж отличается от жизни. Она говорит, Доктор не сердится на меня за то, что я влюбился в его девушку. И еще она умоляет меня не гневаться на Бога, уверяя, что Бог добрый, справедливый и щедрый. Она напоминает мне: чтобы была жизнь, должна быть смерть; чтобы была правда, должна быть ложь; чтобы был свет, должен быть мрак. Она хочет, чтобы я знал: она всегда будет рядом со мной, но мне надо забыть ее и постараться прожить долгую и удачливую жизнь. Я встаю и пытаюсь пересечь ручей, но путь мой ведет в никуда.

Очнувшись, я чувствую, что умираю. Доктор Сана — мое Яблочное Лицо — пытается успокоить меня. Я слышу каждое ее слово, но ничего не понимаю. В эту ночь Яблочное Лицо не идет домой. Звонит ее муж, и она переключает его на громкую связь. Он здоровается со мной. У него густой дружелюбный голос. Он говорит, что ему очень жаль и что он собирается прийти и увидеться со мной. Я должен держаться и собраться с духом, и все образуется. Его жена — прекрасный врач. Она постарается, чтобы мне был обеспечен наилучший уход. Я ничего не говорю. Немного погодя он прощается со мной и вешает трубку, а я снова распадаюсь на части. Без Зари жизнь продолжаться не может.

Когда я открываю глаза, меня наполняет умиротворенность. Мне это нравится. Веки отяжелели, я едва могу моргать. Отец говорит что-то о поездке в северную часть Ирана, где у нас есть вилла в предгорьях Эльбурса с видом на зеленые воды Каспийского моря. Там живет многочисленная родня моих родителей. Яблочное Лицо говорит, что будет скучать без меня, когда я уеду. Я слышу их слова, но рассудок воспринимает их с трудом.

Они разговаривают о том времени, когда я поправлюсь, и я удивляюсь, как это может поправиться человек вроде меня.

— Время все исцеляет, — глядя в мои измученные глаза, говорит отец Яблочному Лицу.

Время — самое ценное, что есть у человека, но для меня оно больше не имеет значения. Неожиданно на меня накатывает волна тревоги. Я не осознаю своих действий. Подбегает Яблочное Лицо и хватает меня за плечи. Я чувствую еще один укол в руку.

Навестить меня в больницу приходит муж Яблочного Лица. Это красивый молодой человек, высокий и атлетически сложенный, с большими черными глазами, густыми черными бровями и усами, похожий на молодого Марка Твена. Доктор Сана представляет его как Яхъю. Он пожимает мне руку и садится на стул около кровати. Он говорит, что много слышал обо мне и хотел со мной встретиться лично. Я не знаю, что сказать в ответ. Он говорит, что они собираются через пару месяцев в отпуск с Азар и их ребенком, и приглашает меня поехать с ними. Я деликатно качаю головой, сообразив, что Азар — имя доктора Саны.

Я засыпаю, пока все еще в комнате, а просыпаюсь подавленным оттого, что Зари не пришла ко мне во сне. Она обещала, что всегда будет рядом. Может, она сейчас в комнате?

— Я скучаю по тебе, — вслух говорю я хриплым голосом.

Из-за слез слова звучат невнятно.

— Как ты могла бросить меня одного в этой жалкой жизни? Почему ты мне не сказала? Когда мне было четыре, я сломал голень в трех местах и не плакал. Теперь я плачу, пока не иссякнут слезы.

Я прошу у нее объяснений, потому что, когда двое любят друг друга, они не делают подобных глупостей. Если бы мы поменялись местами, как бы ей это понравилось? Уверен, не понравилось бы. Во сне она умоляла меня жить долго и счастливо, а как это возможно, если единственный источник моего счастья исчез?

Я громко рыдаю, и пусть меня услышит целый свет — мне безразлично. Надеюсь, она меня видит. Надеюсь, она сожалеет о том, что совершила.

Я засыпаю в слезах. Проснувшись, я вижу старика в кресле у кровати, он раскачивается взад-вперед. Мы пристально смотрим в глаза друг другу.

— Что привело тебя сюда, друг мой? — шепчу я. — Ты тоже потерял кого-то?

Старик качается, скрип кресла почти успокаивает.

— Прошлой ночью я проклинал Господа, — говорю я старику, — и Он не обрушил крышу мне на голову. Я буду проклинать Его сегодня, и завтра, и послезавтра, пока Он не устанет выслушивать мои оскорбления. Он никогда не вернет ее мне, но я хочу заставить Его отправить меня к ней.

Я заглядываю в свою душу в поисках какой-нибудь зацепки, но меня куда-то уносит.

 

23

ЗВЕЗДА АХМЕДА

Всего я провел в клинике три месяца. За это время я научился принимать свою судьбу, но потерял веру. Теперь я атеист, совсем как Доктор. Я больше ни в чем не обвиняю Бога — в конце концов, как можно обвинять кого-то несуществующего?

Иногда ранним вечером я прогуливаюсь по коридорам или двору. При виде состояния некоторых пациентов и степени их страданий дух бунтарства во мне только крепнет.

Меня доставили в больницу сразу с места самоубийства Зари. Специалистам понадобилось меньше недели, чтобы установить, что удар по голове не вызвал серьезных повреждений, а умеренные ожоги кистей и предплечий не потребуют радикального вмешательства. Лечащий врач решил, что мое молчание и периодические нервные вспышки — психологического характера, поэтому меня определили под наблюдение доктора Саны.

Яблочное Лицо считала, что я подсознательно стер из памяти определенные события. Я подверг цензуре все случившееся после того, как я сказал Ахмеду, что люблю Зари. До этого момента мир был не таким сложным, и именно тогда время остановилось.

САВАК тщательно расследовала деятельность Доктора, и там знали, что мы не причастны к его политической группе. Ахмед на допросах подтвердил это. То, как мы с Ахмедом вели себя на месте происшествия, еще больше убедило САВАК что Зари совершила этот поступок, не посоветовавшись с нами.

В клинике я узнал, что доктор Сана и ее родные принадлежат к вере бахай. За последние четыре года их дом поджигали исламские экстремисты, а на ее мужа несколько раз поздно вечером нападали неизвестные и избивали. Яхъя купил двух доберман-пинчеров для охраны дома, но страх остался. Доктор Сана говорит: как только будут готовы документы, они уедут в Австралию. Она не может больше выносить боль и страдание и не хочет, чтобы ее ребенок рос в атмосфере постоянного страха. Ее родители уже покинули страну, а вскоре уедут ее братья и сестры.

Пока я был в больнице, я выведал историю старика. Он был богатым почтенным торговцем. Его первая жена умерла пятнадцать лет назад, оставив его с тремя сыновьями, они жили в его огромном доме с молодыми женами. Делами старика занимались сыновья, и он большую часть времени проводил в одиночестве, но остро нуждался в общении. В конечном счете он женился на женщине значительно моложе себя. Она заботилась о нем, а некоторые говорили, что очень его любила. Он обожал ее и выполнял любое ее желание. Молодая жена хорошо ладила с невестками старика, примерно одного с ней возраста. Потом, год тому назад, старику поставили диагноз — рак. Для всей семьи это был страшный удар.

Старик хотел быть уверенным, что все его родные будут хорошо обеспечены после его смерти, поэтому он переписал завещание и разделил свою собственность поровну между детьми и молодой женой. Это привело в ярость старшего сына.

Однажды, когда старика не было дома, сын вошел в комнату жены и обозвал ее авантюристкой и негодяйкой. Между ними произошла громкая ссора, прибежали двое других сыновей. Старший сын набросился на женщину и жестоко избил ее. Братья и их жены пытались вмешаться, но было поздно. К тому времени, как приехали полиция и «скорая помощь», женщина была мертва. Старший сын получил пожизненный тюремный срок, а старик, едва узнав о смерти жены, сошел с ума. С тех пор он в клинике. Его состояние быстро ухудшается.

— Ему осталось мало времени, — грустно произносит Яблочное Лицо.

Ахмеда скоро освободили из тюрьмы. Отец говорит, что САВАК оправдала нас всех.

— Почему они не забрали меня? — спрашиваю я.

— Ну, во-первых, из-за твоего состояния. А во-вторых, они знали, что ты не связан с деятельностью Доктора.

— Тогда зачем забрали Ахмеда?

— Только чтобы подтвердить то, что им уже было известно. Это обычная практика САВАК.

Новость об освобождении Ахмеда переполняет меня неописуемой радостью. Должно быть, я впервые улыбаюсь с тех пор, как услышал о смерти Зари.

— Где похоронена Зари? — спрашиваю я отца, когда у меня наконец хватает смелости это сделать.

— Ее родным еще не сообщили, — отвечает отец со страдальческим выражением в глазах.

Той ночью я сплю плохо. На улице идет дождь, и впервые я думаю о Зари, лежащей в могиле — там, под дождем. По спине пробегает холодок. Я вспоминаю, как она говорила, что всегда будет рядом, и пытаюсь представить себе уютное тепло ее объятий.

Неожиданно я вспоминаю свой сон, в котором Доктор вместе с Ахмедом и Зари входят в рощу. «Он забрал Зари. Он забрал Ахмеда», — без конца говорю я себе. Мощный приступ тревоги повергает меня в исступление. Я покрываюсь потом, тело пробирает сильная дрожь. Неужели они лгут мне — мои родители и Яблочное Лицо? Мы, персы, любим как можно дольше ограждать друг друга от плохих новостей. Пару лет назад в нашем переулке умер семидесятилетний мужчина. В то время его дочь была студенткой Лондонского университета. Ее родные целый год скрывали от нее его кончину. Каждый раз, когда она звонила, ей говорили, что отца нет в городе, или он в командировке, или ушел за покупками, или гостит у родственников. «Зачем ей сейчас узнавать об этом? — рассуждали они. — Он умер, и ее печаль его не вернет. У нее середина семестра, и отвлекаться ей не стоит».

Наверное, мне лгут про Ахмеда. Я снова вспоминаю сон. Я был на лугу с Зари, Фахимех и Ахмедом. Из леса неподалеку вышел Доктор, он читал стихи Руми. Зари наклонилась и поцеловала меня, а потом они с Ахмедом пошли в лес вслед за Доктором. Теперь все понятно. Ахмед тоже умер! Я разражаюсь рыданиями и криками, требую свидания с отцом.

Когда в больницу приходит отец, я говорю ему, что хочу видеть мать Ахмеда, потому что, если Ахмед умер, она не сможет скрыть этого от меня. Кожа у меня страшно болит, и хочется кричать изо всех сил, чтобы освободиться из оков тела. Отец клянется моей жизнью, что Ахмед не умер. В обычных обстоятельствах отец ни за что не стал бы клясться моей жизнью или лгать, но что-то подсказывает мне, что сейчас он может. Если верить моей бабушке, это та разновидность неизбежной лжи, которую Бог прощает.

— Если он жив, то почему не пришел навестить меня? — спрашиваю я.

— Потому что это может быть небезопасно, — отвечает отец.

— Мне показалось, ты сказал, нас оправдали.

— Оправдали.

— Тогда почему для него опасно увидеться со мной?

Подыскивая ответ, отец кажется смущенным. Я требую встречи с матерью Ахмеда. Отец и доктор Сана обмениваются взглядами. Потом они выходят из палаты поговорить.

Вечером я беспокойно мечусь и верчусь в постели и вдруг слышу, как Ахмед передразнивает свою бабку: «Будь здесь мой муж, он бы наподдал тебе по заднице!» Я выскакиваю из кровати и бегу к нему. Он стоит у двери. Мы крепко обнимаемся, совсем как мой отец с господином Мехрбаном, когда они встретились через восемнадцать лет. Отец и доктор Сана смотрят на нас мокрыми от слез глазами, а потом выходят из палаты. Ахмед на вид худой и слабый, словно его долго не кормили.

— Ты похудел, — говорю я.

— Много тренировался в последнее время, — произносит он с теплой улыбкой на губах.

— Тренировался?

— В общем, да.

У него смущенный вид, так что я больше не спрашиваю.

— Тебе не велели видеться со мной? — спрашиваю я. — А иначе ты пришел бы раньше.

— Ничего такого мне не говорили, но все, особенно твой отец, считали, что так надежнее.

— Нас еще не полностью оправдали? — спрашиваю я, имея в виду САВАК.

— Полностью. Но от САВАК можно ждать чего угодно.

— Почему никто из САВАК не пришел побеседовать со мной?

— Они знают, что мы были просто друзьями Доктора. Больше они нас не побеспокоят.

Я качаю головой, и мы на время умолкаем. Однажды мы пообещали друг другу не плакать на могиле Доктора. И сейчас мы оба изо всех сил стараемся не разреветься. Я спрашиваю Ахмеда, как дела у Фахимех, и он отвечает, что нормально. Он целует меня в щеку и говорит, что это от нее. Они с Фахимех и все прочие жители переулка ухаживают за розовым кустом, который я посадил в честь Доктора. Чтобы взглянуть на розы, к нам отовсюду приходят люди.

— Они воспринимают этот куст как священный мемориал, — говорит Ахмед.

— В нашем квартале замечательные люди.

Проходит несколько минут, и я спрашиваю Ахмеда, не обижали ли его в тюрьме, и он отвечает, что никто его и пальцем не тронул. Думаю, он лжет, но я не продолжаю эту тему. Он говорит, что они с Фахимех ждут не дождутся, когда я выберусь отсюда. Потом мы смотрим друг на друга, и каждый понимает, что мы хотим поговорить о Зари. Я с трудом сдерживаю слезы. Ни слова не говоря, Ахмед обнимает меня.

— Все нормально, нормально, — говорю я. — Как ее родители?

— За ними ухаживает Переодетый Ангел.

Я рассказываю ему о своем сне и словах Зари о том, что Доктор простил меня за любовь к его девушке. И еще я делюсь с ним тем, как Зари сказала, что всегда будет со мной, и как я все время ощущаю ее присутствие. Я уверен, она и сейчас с нами в комнате и счастлива оттого, что мы вместе. И я все-таки разражаюсь горькими рыданиями.

Ахмед просит меня собраться с духом и быть сильным. Он говорит, ему неведомо, что именно готовит будущее для каждого из нас, но Бог всегда поступает правильно. Я говорю, что не верю в Бога, но если Бог существует, ему придется многое мне объяснить, когда я до него доберусь. Ахмед качает головой и улыбается. Мне кажется, ему хочется прикусить кожу между большим и указательным пальцами, но он сдерживается.

Входят мой отец и доктор Сана. Ахмеду пора.

— Но прошло всего несколько минут, — протестую я.

— Скоро мы будем проводить вместе много времени, — говорит Ахмед. — Совсем как в старые времена, ладно? Совсем как в старые времена.

С влажными глазами мы обнимаем друг друга на прощание.

Я сижу у окна и смотрю на небо. С расстояния в миллионы миль мне мигает ярко сияющая звезда.

«Это, должно быть, Ахмед. Когда-нибудь он сподобится жизни властителя — я это знаю».

Я вспоминаю, как в ночь перед сороковинами Доктора Зари указывала на самую большую звезду, утверждая, что это я, и у меня перехватывает дыхание от слез.

Неделю спустя доктор Сана сообщает, что она наконец получила разрешение на выезд в Австралию, и, как только их дом будет продан, они с родственниками улетят. Когда устроится в Сиднее, она собирается написать мне, а потом даже вышлет билет, чтобы я навестил их в новом безопасном доме.

 

24

НАЛЕТ СТАРОСТИ

В день выписки из клиники я очень волнуюсь. Не могу себе представить, каково будет снова оказаться дома. Находится ли наш дом под наблюдением? Велено ли было людям не общаться со мной? Нарочно ли выбрал отец поздний час для нашего приезда, чтобы избежать встречи с соседями? Когда мы сворачиваем в переулок Шахназ, 10 метров, мне вспоминается тот день, когда Ахмед собрал всю округу для измерения ширины переулка. Я улыбаюсь, и отец это замечает.

— Чему ты улыбаешься? — спрашивает он.

— Да так, — отвечаю я, попросив его ехать помедленнее, чтобы я смог хорошенько рассмотреть знакомые места.

Я думаю о прошлом, где царила невинность, а зло существовало лишь в воображении рассказчиков, и мной овладевает ностальгия. Ностальгия по тем временам, когда Ирадж казался нам порочным, потому что заглядывался на сестру Ахмеда, а смерть была каким-то чуждым состоянием небытия, касающимся только стариков.

Наша округа выглядит по-другому, словно палитра времени придала всему налет старости. Переулок как будто более темный и узкий, чем мне помнится. Деревья голые и безжизненные. Февраль в Тегеране — холодный месяц. Дует зимний ветер, заносит снег к высоким стенам домов. Окна, выходящие на север, замерзли. Я вспоминаю, как мама говорила, что эти дома — рассадник микробов, потому что не освещаются солнцем. Я невольно улыбаюсь, но потом вижу неподалеку дом Зари. Он тоже темный и безжизненный. Душа содрогается от мучительной боли. Невыносимо представить себе нашу улицу без нее. И вот я вижу розовый куст. Он стоит высокий, но облетевший, как и должно быть в это время года.

Мы подъезжаем к нашему дому, отец останавливает машину, тормоза громко визжат. На улицу выбегает моя мать и, едва я открываю дверь, заключает меня в объятия. Она обнимает, целует меня и кричит, что никогда больше не отпустит от себя. Я готов расплакаться, но сдерживаюсь. Перед тем как войти в дом, я смотрю на крышу.

— Где Ахмед? — спрашиваю я.

Родители обмениваются взглядами, но ничего не говорят. Сердце у меня падает, и я непроизвольно тянусь к рукавам рубашки. И что теперь? Что с ним сделали? Он не пропустил бы моего возвращения!

Мы входим во двор, и на меня вдруг обрушивается град снежков — в грудь, голову и другие места.

— Давай, покажи ему! — слышу я крики парней.

Мама включает свет, и ко мне бегут Ахмед с Ираджем. Они хватают меня и валят на землю.

Мама со смехом говорит:

— Осторожней, пожалуйста, осторожней. Он еще слаб, и кости у него хрупкие.

— Ах, оставь их в покое, — говорит отец. — Пусть немного порезвятся.

Разумеется, Ахмед и Ирадж ни на кого не обращают внимания. Они шутливо пихают меня кулаками в живот и бока и бросаются снегом. Я переполнен радостью. Я тоже целую и обнимаю их, но не отвечаю на тычки.

В домах соседей зажигаются огни. Вдруг кажется, будто ожил весь переулок.

— Добро пожаловать домой! — кричит отец Ахмеда с той стороны стены, а его мать молится.

Другой мужчина, живущий за два дома от нашего, выкрикивает:

— Мы без тебя скучали!

Я оглядываюсь по сторонам и вижу соседей у окон, на крышах и на балконах домов. Они машут руками, улыбаются.

— Спокойного тебе сна, — говорит один сосед.

— Слава богу, он дома.

— Завтра ровно в девять утра мы играем в футбол! — слышу я, как выкрикивает какой-то парнишка.

Я киваю и машу в ответ. Ахмед и Ирадж выглядят такими счастливыми, что мне снова хочется их обнять. С нами за стол садится отец, а мать идет на кухню, чтобы приготовить чай и сладости. Я не могу поверить, что вернулся в родной дом. Прямо напротив двери у нас стоит черно-белый телевизор. Вокруг небольшого старого диванчика, словно охраняя его, расставлены три старинных кресла с голубой обивкой. На полу — потертый кирманский ковер. Я замечаю, что ярко-голубые обои, которые пять лет назад нам помогали клеить мои дядья, обтрепались и требуют замены. Я стараюсь не вспоминать, что голубой был любимым цветом Зари. В противоположном углу, рядом с огромным коричневым масляным радиатором, стоят большие дедушкины напольные часы, они давно уже не работают. Между гостиной и двором у нас просторная терраса. Свет во дворе еще горит, с моего места хорошо видны хозе и оливковое дерево — его посадил отец в тот день, когда мы сюда переехали.

Мать приносит чай и велит нам пить его не слишком горячим, потому что горячий чай может вызвать рак печени. Ахмед исподтишка нюхает чай — а нет ли там измельченной рябины? Я прыскаю.

Ирадж говорит, что господин Язди ушел на пенсию, а место директора занял учитель Закона Божьего господин Горджи. Теперь в школе многое изменилось, потому что господин Горджи — ярый приверженец дисциплины, чего никто не знал, когда он был всего лишь бесправным учителем.

Каждое утро он заставляет учеников выстраиваться на линейку и стоять по стойке «смирно», пока он через мегафон, на полной громкости, читает им нравоучения. Мысленно я слышу его напыщенное карканье. Друзья рассказывают о новом учителе по алгебре, его зовут господин Шейдаи. Он четверокурсник физического факультета Тегеранского университета и считает, что все на свете можно объяснить с помощью математических формул, а основные законы Вселенной закодированы в архитектуре египетских пирамид. Похоже, господин Горджи ненавидит богохульные теории господина Шейдаи.

— Все знают, что дни Шейдаи в школе в качестве учителя сочтены, — говорит Ахмед, — но до сих пор он смело сопротивлялся.

— Чтобы сгладить противоречия, они несколько недель назад вместе пили водку в каком-то баре, — говорит Ирадж.

Господин Горджи, бывало, поучал нас, что употребление алкоголя — это грех и что пьяницы — неверные, которые в Судный день будут гореть в аду.

— Как вы об этом узнали? — спрашиваю я, поражаясь лицемерию господина Горджи.

— Ахмеду сказал господин Шейдаи! — со смехом говорит Ирадж. — На следующий день Ахмед похвалил господина Горджи перед целой толпой учеников за то, что тот отставил в сторону разногласия с господином Шейдаи и опрокинул несколько стопок.

Я смеюсь, а Ирадж продолжает:

— Ахмед сказал, что все мы получили от них ценный урок: любую ссору можно мирно разрешить за рюмкой водки.

— Господин Горджи вылетел из класса, как пуля из шестизарядного револьвера, — ухмыляется Ахмед.

Ахмеда перебивает Ирадж:

— Следующее, что мы услышали, — это то, как господин Горджи обзывает господина Шейдаи идиотом и болтуном, а господин Шейдаи обзывает господина Горджи лицемером и шарлатаном.

Я представляю себе, как Ахмед вызывает очередные крупные беспорядки в школе. Сейчас я впервые искренне смеюсь более чем за три месяца. Мама приносит еще сладкого и следующую порцию чая.

— Я не скучаю по школе, особенно если директором стал господин Горджи, — тихо говорю я.

— Ты собираешься туда вернуться? — спрашивает Ирадж.

— Ему нельзя, — говорит отец. — Он пропустил больше трех месяцев. До следующего года его не допустят.

До меня вдруг доходит, что я не буду оканчивать школу с Ахмедом и Ираджем. Мысль о том, что в следующем году я буду в школе без своих друзей, наполняет меня печалью.

Ахмед указывает на Ираджа и спрашивает:

— Можешь поверить, что этот паренек еще растет? Посмотри, какой он высокий!

И действительно, он вырос сантиметров на пять. Верхняя губа покрыта густым пушком, ему пора побриться.

— Почему ты не сбреешь усы? — спрашиваю я.

— Отец считает, что я еще слишком молод, чтобы бриться, — немного смутившись, говорит он. — Понимаешь, от этого у меня испортится кожа.

Ахмед шутит:

— Разумеется, в медицинских журналах полно историй о взрослых с плохой кожей — все оттого, что они слишком рано начали бриться.

Мы все смеемся, даже Ирадж.

Мать пересказывает мне новости о том, что происходило в переулке, пока меня не было. Сыграли много свадеб, и скоро вся округа будет кишеть младенцами. Не то чтобы это ей не нравилось, но она только начала привыкать к спокойной жизни.

Соседи постоянно спрашивают обо мне, и каждый желает мне всего наилучшего. Отец говорит, что в ближайшие две недели в город приедут мои тети и дяди — навестить меня. Он упоминает господина и госпожу Касрави, но ничего не говорит о семье Мехрбан. Неужели господин Мехрбан все еще в тюрьме? В голове у меня мелькает более пугающая мысль. «Если с ним что-то случилось, я пока не хочу этого знать». Я прихлебываю чай.

Мы не ложимся до трех часов утра, разговаривая обо всем и обо всех, кроме Зари и Доктора. Иногда, когда говорят другие, мои мысли куда-то ускользают. Мне не по себе. Кажется, моей души коснулся налет старости. Ощущение такое, что мне нечему больше учиться и нечего ожидать. Чему такому может научить меня жизнь, чего я еще не испытал?

Наконец пора идти спать. Попрощавшись, Ирадж уходит домой, а мы с Ахмедом поднимаемся в мою комнату на третьем этаже. И вот мы одни. Я смотрю на крышу и даю волю слезам. Ахмед опускает глаза.

— Как там Фахимех? — спрашиваю я.

— Она по тебе скучает. Завтра мы ее увидим.

— Не могу дождаться. Слава богу, с вами обоими все хорошо.

Едва сказав это, я вспоминаю, что больше не верю в Бога.

Мы в упор смотрим друг на друга. Оба мы знаем, что рано или поздно наш разговор перейдет на Зари. Наконец он спрашивает:

— Хочешь об этом поговорить?

Помолчав, я киваю.

— Теперь мы редко видим ее родных, — начинает он. — Ее отец уходит рано утром и никогда ни с кем не разговаривает о ней. Мать не выходит из дома и, говорят, все время болеет. Она долго пробыла в больнице после…

Выждав три удара сердца, он продолжает:

— Какое-то время я не видел ее матери, но все говорят, в нее будто ударила молния. Она сильно изменилась с того дня. Волосы поседели, лицо в морщинах, руки дрожат — бедная женщина. Ты ведь помнишь, какой прелестной и трепетной она была?

Я киваю. Ахмед глубоко вздыхает и прикуривает сигарету. Я тоже закуриваю. Я вспоминаю о неодобрительном взгляде отца, который задевает сильнее, чем тысяча пощечин, но больше не боюсь его.

— Им не разрешено носить траур, — рассказывает дальше Ахмед. — Ну им этого и не надо — их дом выглядит таким темным. Я вот думаю, каким будет Кейван, когда подрастет. Однажды я шел с ним в школу и пытался разузнать, как дела у него и его родителей, но он так и не сказал ни слова. Ему велели ни с кем не говорить о Зари и о том, что происходит у них дома.

Я вспоминаю тот день, когда мы помогали Кейвану мастерить собачью конуру. Как я неумело обращался с инструментами и как пролил себе на рубашку напиток, и настойчивое требование Ахмеда, чтобы я поговорил с Зари, и фиаско с «Сувашун». Кажется, все это было сто лет назад.

— Переодетый Ангел бросила школу и переехала сюда, чтобы заботиться о родных Зари, — говорит Ахмед. — Все в округе считают, что она помогла им в какой-то степени обрести душевное равновесие.

— Она общается с Фахимех? — спрашиваю я.

— Нет. Фахимех было бы слишком тяжело приходить в этот дом — ведь ты меня понимаешь?

Я вспоминаю вишневое дерево, красное одеяло, маленький хозе в их дворе, и по щеке у меня скатывается слеза. Ахмед кладет руку мне на плечо.

— Ты в порядке? — спрашивает он.

— Да.

— Хочешь, поговорим об этом в другой раз?

— Нет. Хочу, чтоб ты продолжал.

— Ты уверен?

— Угу.

— Ну ладно. — Ахмед делает глубокий вдох. — Переодетый Ангел ни с кем не общается. Ходят слухи, что она ухаживает за родителями Зари, пока они не лягут спать, а потом идет в ее комнату и всю ночь читает стихи. Представляешь, каково ей жить в комнате Зари?

Я вспоминаю ту последнюю ночь в ее комнате, фотографию нас четверых на стене, кресло, в котором мы сидели, Зари в моих объятиях, опьяняющий аромат ее волос. Я смахиваю с глаз слезы.

— Почему они не говорят нам, где она похоронена?

— Потому что они — шайка негодяев, — выпаливает он.

— Родственники так и не получили ее… тело?

— Нет. Весь свет считает, что ничего не произошло. Словно ее не существовало. От этого хочется вопить во все горло, правда? Проклятые подонки! Творят, что им вздумается, и никто ничего не может поделать.

— Она умерла в больнице? — едва слышно спрашиваю я.

Ахмед качает головой.

— Точно не знаю.

— К ее родителям приходили из САВАК?

— Не думаю — по крайней мере, они не делились этим с другими жителями переулка. Я ведь говорил тебе, что они почти ни с кем не общаются. Не принимают гостей и редко выходят из дома. Каждый раз при упоминании ее имени ее отец плачет. Просто сердце разрывается. Боже правый, этот человек был олимпийским чемпионом. Разве может быть что-нибудь страшнее, чем потеря собственного ребенка?

Взглянув на меня, Ахмед умолкает.

— Прости, я не это хотел сказать, — извиняется он.

Я качаю головой — мол, не стоит беспокоиться.

— Ее родителям хоть что-то сообщили о ней?

— Мне об этом ничего не известно. Когда я был в тюрьме, то слышал, что она немного еще прожила, — но нельзя доверять информации, полученной в тюрьме.

Продолжая вытирать слезы, я жажду, чтобы кто-нибудь вынул кинжал из моего сердца или воткнул его глубже и положил конец моей несчастной жизни.

— Сколько времени ты пробыл в тюрьме? — спрашиваю я.

— Недолго, — говорит он, словно о каких-то пустяках.

— Что они с тобой делали?

— Обычные вещи, — отвечает он с невеселым глухим смешком.

Он прячет глаза, и я догадываюсь, что он говорит неправду. Я молча смотрю на него в упор, чтобы он понял, что он у меня на крючке.

— Человека забирают, потому что им нужна информация, — наконец поясняет он, поднимая плечи скупым, неловким движением, какого я не замечал у него прежде. — Клянусь, ничего особенного со мной не происходило. Бьют кулаками или ногами и осыпают бранью. Знаешь, обычные вещи, о которых говорят люди.

Я не свожу с него взгляда. Полагаю, он понимает, что я по-прежнему не удовлетворен его ответом, и начинает рассказывать более подробно. Он говорит, что самыми тяжелыми были для него первые дни в тюрьме, потому что он не знал, что случилось со мной и с Зари, и не знал, была ли арестована Фахимех. Поначалу следователи САВАК обходились с ним мягко, поскольку хотели расположить его к себе и вынудить рассказать о Зари. В конце концов, для них он был всего-навсего испуганным парнишкой. Он отрицал связь с коммунистами и запрещенной Народной партией Ирана, известной под названием Туде, или любыми другими политическими группами, и тогда ему стали угрожать побоями, пытками и даже расправой.

Однажды ночью его разбудили в камере и отвели в темное помещение, а там заломили руки за спину, завязали глаза и оставили в кресле на два или три часа. Время от времени он слышал, как шепчутся двое охранников, а потом опять наступала тишина. Он волновался все больше, ожидая самого худшего. И вот кто-то схватил его колени, развел их, и он почувствовал сокрушительный удар в пах. Боль была настолько сильной, что его сразу же вырвало. Шли минуты. Едва он начал приходить в себя, как кто-то принялся бить его длинным толстым кабелем. Ему не оставалось ничего другого, как пронзительно кричать и плакать, но мучители не собирались останавливаться. Чем больше он кричал, тем сильнее его били. Он чувствовал, как у него на спине, плечах, лице и голове вспухают рубцы. Должно быть, он потерял сознание, а его продолжали избивать.

Вернувшись в камеру, Ахмед увидел нового заключенного, тоже зверски избитого неделю или две тому назад. Его нового друга звали Джавад. Это был молодой человек лет двадцати трех — двадцати четырех, высокий, сильный и весьма красивый. Джавад рассказал Ахмеду все о себе. Он был членом коммунистической партии и учился в юридическом колледже при Тегеранском университете. Его выдал какой-то его товарищ, впоследствии скончавшийся под пытками. Его группа планировала ограбить банк, чтобы финансировать свою деятельность против режима. Родственников к нему не пускали, и они вряд ли знали, что Джавад жив.

Он показал Ахмеду искалеченную левую руку, в жутких подробностях описав, как ему однажды ночью отрезали два пальца. В другой раз, сказал он, ему в тело втыкали длинные толстые предметы. Боль была настолько нестерпимой, что он потерял сознание. Джавад был так сильно ожесточен тем, как с ним обошлась САВАК, что не давал Ахмеду рассказать его историю, почти без остановки говоря о своем.

— Эти негодяи — слуги Запада, — говорил он. — Никогда не доверяй им и не позволяй им думать, что они одержали верх.

Ахмеда избивали каждую вторую ночь, и каждый раз более зверски, чем прежде.

— Их не интересует расследование преступлений, — говорит Ахмед, затягиваясь сигаретой. — Им нужно признание, и, чтобы получить его, они сделают что угодно. Они сказали, что собираются по одному отрезать мне пальцы на руках и ногах. Они велели спросить у Джавада, насколько это больно, и я спросил. Джавад ничего не ответил, а лишь отвернулся и заплакал.

После экзекуций Джавад обрабатывал раны Ахмеда и рассказывал ему о своем видении будущего, о вооруженном восстании против режима шаха. Однажды вечером он предложил Ахмеду познакомить участников их групп друг с другом.

— В нашей стране успех революции возможен только при объединении всех сил, — объяснял Джавад. — Правительство создало такую атмосферу подозрительности и недоверия, что революционные силы могут функционировать лишь в изолированных ячейках. Дело в том, что гораздо проще контролировать маленькую ячейку, чем большую. Несмотря на то что всегда существует риск внедрения нежелательных элементов в более крупные группы, мне ясно, что ты принадлежишь к хорошо организованной группе с отличной дисциплиной, потому что ты никогда не рассказываешь о своих товарищах.

Покачав головой, Ахмед рассмеялся. Джавад хотел знать, кто такой Ахмед, с кем он связан и арестовали ли «эти проклятые слуги Запада» кого-то из его группы. Ахмед рассказал ему о Докторе, Зари и обо мне. Он рассказал, как мы проводили дни под вишней, о дне рождения Кейвана и о ночах на крыше. Ахмед рассказал ему, что любит Фахимех, что я его лучший друг и что Зари — моя первая и единственная любовь. История Зари тронула Джавада до слез. Плача, он проклинал шаха и его семейство, которое непременно попадет в ад.

Ахмед беспокоился, что, пока он в тюрьме, родители Фахимех принудят ее выйти замуж за соседа. В конце концов, они не знали, жив ли он. Он говорил Джаваду, что его сердце разрывается каждый раз при воспоминании о том, как я бежал за Зари, как это было ужасно и как нас потряс ее поступок.

— Такое сокрушает дух, разбивает сердце и истощает душу, — рыдал Джавад. — Несправедливо, чтобы молодой человек видел то, что увидел твой друг в тот злосчастный день.

Ахмед говорил ему, что всякий раз, как он вспоминает нас под вишней, ему хочется размозжить себе голову. Жизнь была прекрасна, но после ареста Доктора резко пошла под уклон.

В те дни и ночи, когда Джавад и Ахмед разговаривали, никто не приходил мучить их. Время от времени Джавада уводили, но он вскоре возвращался без видимых признаков физического насилия на лице или теле. Однажды ночью агенты забрали Джавада навсегда. Ахмед больше никогда его не видел и опасался, что его единственного друга и сторонника в этой адской дыре казнили. И лишь за пару дней до освобождения он узнал, что Джавад был агентом САВАК, которому поручили завоевать его доверие и раскрыть связи.

— Они часто так поступают, особенно с новичками, — объясняет Ахмед. — Откуда мне было знать? Он казался таким искренним.

Ахмед говорит, что не само пребывание в тюрьме едва не сломило его дух, а противоречивые рассказы о Зари, Фахимех и обо мне. С самого начала ему говорили, что я был казнен, а Зари умерла. Потом сказали, что она выжила после ожогов, на допросе призналась в принадлежности к хараб-кар и умерла под пытками. Его заставили поверить, что Фахимех арестована и в этот самый момент подвергается групповому изнасилованию в соседней комнате. Они утверждали, что ее будут насиловать, пока он не признается в своих преступлениях.

— Я хотел покончить с собой, — бормочет он. — И сделал бы это, если бы нашел способ.

Когда мы выходим на крышу, начинает светать. Крышу покрывает тонкая пленка льда. Мы ступаем осторожно, помня о предупреждении моей матери насчет того, что каждый год с крыш падают сотни людей. Я смотрю на окно Зари и чувствую на сердце невыносимую тяжесть. Шторы задернуты, но свет горит. Когда я вижу признаки жизни в этой комнате, сердце у меня подпрыгивает.

— Зари, — шепчу я.

Ахмед кладет мне руку на плечо.

— Мне жаль, — говорит он. — Наверное, это Переодетый Ангел читает утреннюю молитву.

Утро прохладное, и я жалею, что недостаточно тепло одет. На улице тихо. Там и здесь иногда вспыхнет свет, на миг послышится крик ребенка, скрипнет дверь. Квартал постепенно просыпается.

— Я никогда раньше не замечал этих звуков, — говорю я Ахмеду.

— Я тоже.

— Как теперь твой настрой?

— Бодрый, как всегда, — сейчас, когда в мою жизнь вернулись вы с Фахимех. Пусть эти подонки поцелуют меня в зад, если надеются, что могут сломить меня, поставив несколько синяков!

— Ты по-прежнему думаешь о звездах? — спрашиваю я, глядя на небо.

— Конечно.

— Как и прежде, твоя звезда — самая большая там, наверху. Ты сподобишься жизни властителя и будешь жить в большом дворце с Фахимех, своей прекрасной царицей.

Я умолкаю и делаю глубокий вдох. Ахмед опускает голову.

— Сила нашей дружбы — единственное, что не дало мне сойти с ума. Ты — мой брат, мой товарищ и друг на всю жизнь.

Ахмед похлопывает меня по спине и улыбается, не говоря ни слова, но по мягкому выражению его лица я могу догадаться, что он глубоко тронут.

Краем глаза я вижу, как во двор выходит Переодетый Ангел. Она идет в булочную купить свежий горячий лаваш, как это делала Зари. Меня поражает ее непривычно быстрая поступь. Я слышал от Зари, что Переодетый Ангел — самое уравновешенное, самое сосредоточенное существо на свете. Не понимаю, почему она мчится, словно кто-то за ней гонится. Пока я смотрю на нее, мои глаза вновь наполняются слезами. Ахмед спрашивает, не хочу ли я пойти в дом, и я говорю «нет». Он потирает загривок.

— Мне так жаль, — говорит он. — В наши годы жизнь не должна быть такой.

— Знаю.

— Обещай мне, что очень постараешься оставить прошлое позади.

Я киваю, и он протягивает мне руку.

— Давай скрепим это, — глядя мне прямо в глаза, говорит он.

Пожимая ему руку, я вспоминаю вечер накануне похорон Доктора, когда мы поклялись не плакать на кладбище. Сомневаюсь, что на этот раз смогу выполнить обещание.

Переодетый Ангел возвращается. Глядя на развевающуюся вокруг нее чадру, я вспоминаю нашего учителя Закона Божьего, господина Горджи, и его теорию о том, что женщина без покрывала становится объектом сексуального желания мужчин. Я вспоминаю и то, как считал, будто Ирадж влюблен в Сорайю, хотя никогда не видел ее лица.

— А Ирадж по-прежнему?.. — спрашиваю я.

— Ирадж ею очарован, — с улыбкой произносит Ахмед.

Мне никак не удержаться от ответной улыбки.

Переодетый Ангел входит во двор и закрывает за собой калитку, поднимает взгляд и видит на крыше нас с Ахмедом. Она резко останавливается, словно наткнулась на невидимую стену, а потом устремляется в дом.

— Она, наверное, потрясена тем, что увидела тебя, — говорит Ахмед. — Они за тебя волновались.

— Скоро мы пойдем их навестить.

 

25

ТАЙНИКИ ДУШИ

Я не сплю уже больше суток. Мы с Ахмедом спускаемся, чтобы позавтракать с моей семьей. Мать не перестает подкладывать еду нам в тарелки, потому что парни нашего возраста должны хорошо питаться, а иначе не вырастут сильными. Ахмед говорит, что лучше ее послушаться, пока она не выставила на стол машинное масло и лошадиную мочу. Я улыбаюсь. Отцу надо на работу, но он обещает вернуться пораньше и сводить нас поужинать в ресторан. Мы закажем чело-кебаб — плов из риса басмати с кебабом из говядины с луком и местными травами.

— Я правда не хочу идти, папа.

Он кивает и говорит, что понимает меня, но, кажется, он удивлен моей прямотой.

После завтрака мы с Ахмедом идем на улицу. К нам подходят поздороваться соседи. Я благодарю их за то, что дожидались меня накануне вечером, чтобы приветствовать дома. Мужчины обнимают меня и пожимают руку.

— Ты отлично выглядишь, отлично, — говорит один.

— Он замечательно выглядит, — вставляет другой. — Немного похудел, но это неудивительно.

— О да, он похудел, но его мама в два счета приведет его в норму, — обнимая и целуя меня, говорит мать Ахмеда. — Я так скучала по тебе, — говорит она со слезами на глазах. — Каждый день я молилась за твое благополучное возвращение. О, если бы ты знал, что пришлось испытать твоей бедной беспомощной маме! Все время, пока ты был в больнице, она была как потерянная душа. Мать без своего дитя — как вены без крови.

Потом она шепчет мне на ухо:

— Тебе надо повидать мать Зари. Она похожа на призрак. Бедная, бедная женщина.

В двух метрах от нас стоит бабушка Ахмеда. Кажется, за несколько месяцев она состарилась лет на двадцать. Ахмед тихо говорит мне, что психическое и физическое состояние бабушки быстро ухудшается.

— Мой муж однажды ушел, — говорит бабушка. — На тридцать лет или все-таки на сорок? Я никак не думала, что увижу его снова, но он вернулся. Он ведь вернулся, правда?

— Угу, бабуля, он вернулся. Как бы он мог прожить без такой милашки, как ты?

Ласково улыбаясь, Ахмед обнимает ее.

Бабушка смотрит на меня и произносит:

— Где твоя жена? Она уже знает, что ты вернулся? Я довольно долго не знала, что мой муж вернулся.

Потом она поворачивается к Ахмеду.

— Много времени прошло, прежде чем я узнала, так ведь?

Ахмед кивает.

— Много времени прошло, прежде чем я узнала, много времени, — бессвязно бормочет она. — Почему он сразу не дал мне знать?

— Он хотел сделать тебе сюрприз и появиться, когда ты меньше всего этого ожидала, — напоминает ей Ахмед. — Какой был бы смысл уезжать, если не можешь нагрянуть неожиданно к собственной жене?

— О да! — восклицает бабушка. — Какой был бы в этом смысл?

Помолчав, она спрашивает:

— Я очень удивилась, да?

— Ты ведь помнишь, правда? — Ахмед взывает ко мне. — Ну разве она не удивилась?

Бабушка стоит рядом со мной. Обняв ее за плечи, я говорю ей на ухо:

— Бабушка, вы очень удивились. Ни когда не забуду вашу улыбку, когда вы его увидели.

Лицо бабушки проясняется.

— Тебе тоже надо удивить свою жену. Ей это понравится, как и мне.

Потом она медленно бредет обратно к дому Ахмеда.

— Да, я помню, что очень удивилась.

Ахмед подмигивает мне, и я подмигиваю в ответ.

Мальчишки из переулка очень рады меня видеть. Двое-трое младших держатся на почтительном расстоянии. В конце концов, меня только что отпустили из психиатрической клиники. Однако большинство ребят пожимают мне руку и спрашивают, играю ли я по-прежнему в футбол и хочу ли я сегодня с ними сыграть. Поблагодарив их, я говорю, что слишком устал и мне нужно выспаться.

Мы с Ахмедом идем к нему домой. Его мать приносит чай и сладости и говорит, что мечтала о том дне, когда мы снова будем вместе. Она худенькая, лицо бледное. У нее голос рассказчицы — добрый, теплый и доверительный. В ее историях всегда присутствует урок или мораль. Она рассказывает о днях заключения Ахмеда как о худшем времени своей жизни.

— Когда у тебя отрывают кусочек сердца, жизнь становится иной, — говорит она. — Быть матерью — это и благо, и проклятие, не сомневайтесь.

Ахмед опускает голову. Думаю, он смущен.

Мать Ахмеда советует мне навестить родителей Зари.

— Они так много выстрадали. Сначала Доктор, а потом этот розанчик. Такая молодая, такая прелестная. Невозможно поверить, что все это случилось с одной семьей. Если есть Бог, то есть и Судный день, и ее бедная мать дождется справедливости.

Она вытирает с глаз слезы.

— О да, сходи к ним, — продолжает она. — Я видела, как за тобой с террасы на третьем этаже наблюдала Переодетый Ангел, когда тебя окружили жители переулка. Уверена, она сказала родным о твоем возвращении. Возможно, они уже сегодня ожидают тебя с визитом.

Ахмед говорит:

— Угу, нам надо это сделать. Сегодня по пути из булочной она видела Пашу. Ясно было, что она удивлена.

— Переодетый Ангел стала для этой семьи настоящим спасением, — говорит мать Ахмеда. — Они были вне себя от горя, и она помогла им хоть в какой-то степени обрести утраченный покой. Должно быть, она настоящий ангел. Пути Господни неисповедимы, верно?

Я киваю, думая о том, что если Бог существует, то Он показал свою любовь к Доктору и Зари очень странным способом.

— Разумеется, она никогда не заполнит пустоту, которую оставила в их жизни Зари, — продолжает мать Ахмеда. — Это невозможно, потому что никто — да, никто — не может заменить ваше дитя. Переодетый Ангел здесь для того, чтобы ухаживать за ними и стать сестрой для Кейвана. Ах, бедный мальчик! Трудно представить, как им удалось объяснить ему трагическую потерю сестры. Какая буря, должно быть, бушует в его душе! Да поможет ему Бог — я лишь надеюсь, что, когда вырастет, он не станет пытаться отомстить. Спасибо Господу за Переодетого Ангела. Я слышала, она проводит почти все время в заботах о нем. Этой семье она посвятила свою жизнь. Она никуда не ходит и ни с кем не общается. Она целиком сосредоточена на том, чтобы помочь этой семье справиться с болью от потери их дорогого чада. Да благослови ее Господь.

Мы слышим, как по дому бродит бабушка Ахмеда. Мать качает головой.

— Ей с каждым днем хуже. Всего несколько дней назад она упала с лестницы, ведущей в подвал, потому что ей показалось, что внизу ее ждет муж, благослови Господь его душу. Чудо, что она не сломала себе шею. Теперь она видит его повсюду. Жизнь коротка, можно сказать — слишком коротка. Наслаждайтесь каждым вдохом, потому что никто не знает, что произойдет дальше. В глазах вечности время, отпущенное каждому из нас на этой планете, — всего лишь миг! Нам надлежит прожить наши жизни, веруя в Божий суд. Во всем есть свой смысл. Моя бедная мать, благослови ее душу, говаривала: не тратьте время, спрашивая у Бога «зачем?», Бог не отвечает сразу. Но где-то на вашем пути Он явит вам знаки, помогающие понять, почему происходит именно это.

Я понимаю, к чему клонит мать Ахмеда. Лучше бы она замолчала. Мне хочется сказать ей, что я не верю в ее надменного Бога, в своем величии не удостаивающего нас беседой, но это было бы чересчур грубо. Как бы ты ни был расстроен, недопустимо противоречить хозяину или хозяйке. И, что более важно, ни в коем случае нельзя позволять себе высказывания, оскорбляющие религиозные чувства.

В комнату входит бабушка. Она смотрит на меня несколько мгновений и снова спрашивает, знает ли моя жена, что я вернулся.

Ахмед с улыбкой говорит:

— У него нет жены, бабуля.

— О! — восклицает бабушка, глядя на нас затуманенными глазами.

— Я думала, он женат на соседской девушке, — говорит она, — той самой, которую дед любил угощать шоколадом.

— Нет, бабуля… — пытается вмешаться Ахмед, но бабушка перебивает его:

— Она милая девочка. Мне она очень нравится.

— Мне так жаль, — шепчет он мне. — Она не знает о том, что случилось.

— Да ладно — она, наверное, путает меня с Доктором.

— Тебе надо сообщить жене, что ты вернулся, — говорит мне бабушка. — Она долго ждала тебя. Совсем как я ждала дедушку.

— Да, бабуля, — успокаивает Ахмед. — Он скажет ей.

— Она каждую ночь плачет из-за него, — говорит бабушка. — Бедняжка, плачет каждую ночь. Она так тоскует.

— Ладно, бабуля, — терпеливо произносит Ахмед. — Мы все устроим.

— Да, пусть уж она узнает, — говорит бабушка и, шаркая ногами, выходит из комнаты. — Бедная девочка должна знать. Сердце разрывается от ее плача.

Раздается звонок в дверь. Когда Ахмед открывает, Фахимех отталкивает его и мчится ко мне. Она бросается мне на шею, вновь и вновь целует меня, по щекам у нее катятся слезы. Я чувствую, как она дрожит в моих руках. Она коротко постриглась и выглядит взрослее.

— Что случилось с твоими волосами? — со смехом говорю я, стараясь сдержать слезы.

— Просто нужна была перемена, вот и все, — тонким голосом говорит она, изучая меня заплаканными глазами. — Похоже, ты сильно похудел.

— Мне тоже нужна была перемена, — говорю я.

Она смеется и крепко прижимает меня к себе.

— Слава богу, ты вернулся, благодарю за это Господа, — говорит она.

Мать Ахмеда приветствует Фахимех и справляется о здоровье ее родителей. Вскоре она уходит на кухню, чтобы приготовить обед.

Фахимех обнимает меня за плечи. Покусывая нижнюю губу, она тихо роняет слезы и вытирает лицо белым носовым платком.

— Пока тебя не было, мы с Ахмедом каждый день говорили о тебе, — произносит она. — Нам страшно тебя не хватало, мы не могли дождаться, когда ты вернешься домой. Все, даже мои родители и братья, узнали, что с нами случилось. Мои мать и отец искренне беспокоились за тебя, молились за твое здоровье и благополучное возвращение.

Она спрашивает, как я себя чувствую, но прежде чем я успеваю ответить, снова обнимает меня и горько плачет.

— Вместе мы преодолеем это, — говорит она. — Не знаю как, но преодолеем. Обещаю. Наше выздоровление будет медленным, но оно наступит. Я в этом уверена.

Замечательно снова быть вместе с Ахмедом и Фахимех. Они оба выглядят взрослее. Кажется, между ними существует некая незримая связь, как это бывает только у женатых нар. Исчезли мальчишеские ужимки Ахмеда, его юношеские шалости. Видно, что рядом с ней сидит мужчина — уверенный в себе и решительный. Глядя на то, как он держится, понимаешь, что Фахимех — его женщина. Исчезли девчоночьи повадки Фахимех. Теперь она не похожа на впервые влюбившегося подростка. Теперь она женщина — зрелая, спокойная, ясно осознающая, что ее любят и ей безоговорочно преданы. Я спрашиваю себя, могли бы мы с Зари достичь такой гармонии, будь она по-прежнему с нами.

Фахимех принимается рассказывать о том дне. Когда солдаты напали на Ахмеда и меня, она упала без сознания на тротуар и больше ничего не помнит. Люди заслонили ее от агентов, рыскавших в толпе с целью разузнать о «трех чокнутых ребятах, из-за которых случилась эта ерунда». Потом ее проводили домой и рассказали все родителям. Узнав, что она была с Зари, Ахмедом и мной, старший брат Фахимех кричал и бранился. Но, услышав о том, что произошло, он стал обнимать ее, осыпать поцелуями и благодарить Бога за то, что она жива.

Фахимех долго болела. Она не могла ни есть, ни спать. Ее по-прежнему преследуют видения того дня, и она часто плачет без причины. Родители хотели послать ее на время в Англию к дальнему родственнику, но она отказалась ехать.

— Знаешь, что убивает? — спрашивает она. — Неизвестность, вот что. Я каждый день ходила в тюрьму «Эвин». Я была уверена, что мне придется назначить цену пулям, чтобы мне отдали ваши тела.

Она прикусывает кожу между большим и указательным пальцами. Она не могла оплакивать Зари, пока не узнала, что со мной и Ахмедом.

— Мне казалось, что моя жизнь потерпела крах, и я не могла двигаться дальше, — говорит она, захлебываясь слезами. — Мне так ее не хватает! Хотелось бы мне знать, зачем она это сделала. Казалось, она так сильно в тебя влюблена. И в тысячу лет не догадаюсь.

Я говорю им, что мог бы догадаться, когда за несколько дней до этого мы с Зари разговаривали о Сократе и Голесорхи. Я рассказываю, как она рассуждала о смерти и самоубийстве и как я поспешил сменить тему, потому что она показалась мне угнетающей.

— Может, если бы я выслушал ее до конца, то заподозрил бы что-нибудь, — говорю я, нервно теребя рукава.

Ахмед хватает меня за руку.

— Не надо, — шепчет он.

— Не вини себя, — просит Фахимех. — Никто не догадался бы по такому разговору, что именно она затевает.

— Я бы не стал истолковывать слова Зари как свидетельство того, что она собиралась сделать, — говорит Ахмед. — Это пришло ниоткуда. Тебе нельзя, нельзя, нельзя винить себя.

— Почему она это сделала? — спрашиваю я. — Она говорила, что любит меня. Как можно поступить так с кем-то, кого любишь? Я не понимаю.

Я говорю, что не понимаю, но на самом деле я понимаю. При всей невообразимости ее поступка ей он, должно быть, представлялся единственным способом бросить открытый вызов шаху, принести себя в жертву ради великого блага — акция под знаком красной розы, Сократова решимость, героический жест, означающий невозможность жизни без свободы.

Я спрашиваю, как они встретились после освобождения Ахмеда. Он качает головой и смеется. Фахимех тоже.

— Он пришел к нам домой, — начинает она. — Дверь открыл мой брат.

Она умолкает и смотрит на Ахмеда, чтобы тот продолжал.

Ахмед пожимает плечами.

— Я так рад, что не пришлось нарушать обет, данный священному братству боксеров.

Фахимех с улыбкой хлопает Ахмеда по плечу.

— Дорогой мой братец, — говорит она. — Ты ведь не собирался избивать бедного пацана, правда?

— Он не был пацаном, когда избил меня за несколько месяцев до этого, — саркастически произносит Ахмед.

— Он всего лишь пацан, — со смехом протестует Фахимех.

— Так или иначе, — говорит Ахмед, — к счастью для «пацана», он отошел в сторону. Она неслась к двери, истошно выкрикивая мое имя. Бог мой, жаль, тебя там не было! Она закатила такую сцену! Все повыскакивали из домов, чтобы посмотреть, что происходит.

— Через пару дней наши родители встретились и объявили соседям, что мы помолвлены, — говорит Фахимех, с ликованием показывая обручальное кольцо.

— Не могу поверить, что не заметил этого раньше, — говорю я, обнимая разом ее и Ахмеда.

— Мы не хотели без тебя отмечать помолвку, — говорит Ахмед. — И потом, мы хотим подождать до годовщины Зари.

Я необычайно счастлив за них. Это первая хорошая новость, которую я услышал за много месяцев.

По дороге к дому Зари мы останавливаемся у розового куста.

— Все за ним ухаживают, — шепчет Ахмед. — Ради Доктора, Зари и тебя.

Я с признательностью киваю.

— Мы не дадим этому кусту погибнуть, — говорю я.

— Никогда, — подтверждает Ахмед.

Мы подходим к дому. В голове проносится вереница образов — первый день, когда в эту дверь позвонила Фахимех и началось наше замечательное совместное лето. Никогда не забуду радостную улыбку Зари, когда она открыла нам. Они с Фахимех обнялись. Потом, перед тем как вернуться в дом, Зари посмотрела на нас и подмигнула. Сердце разрывается при мысли о том, что Зари никогда больше не выйдет открывать дверь в этом доме.

Я трясущимися руками жму на звонок, и нам открывает отец Зари. Он глядит на меня печальными глазами. Я несмело здороваюсь. Он делает шаг ко мне и так сильно обнимает, что я боюсь, как бы он не сломал мне ребра. Он долго не отпускает меня, и я чувствую, как он дрожит. У него на глазах слезы. Он отступает в сторону, и мы входим во двор.

Пока господин Надери закрывает дверь, к нам робко идет мать Зари. Ее тоже коснулся налет старости — на лице появились морщины, волосы поседели, в точности как говорил Ахмед. В ее усталом и больном теле скрывается подавленная, измученная душа. Я подхожу к ней, и мы рыдаем в объятиях друг друга.

«Никакая боль не сравнится с болью от потери собственного ребенка», — эхом звучит в голове голос моей матери.

Мать Зари берет меня за плечи и осторожно отодвигает от себя, чтобы заглянуть в мои заплаканные глаза. В ее добром, изможденном от горя лице я узнаю черты Зари. Под налетом скорби я различаю голубые глаза, точеный подбородок, прелестные скулы.

Она вытирает мне слезы и просит быть мужественным.

— Ты слишком молод, чтобы долго таить в сердце эту боль, — говорит она. — Милый, милый мой мальчик, знал бы ты мои чувства к тебе! Я очень ценю то, как ты относился к моей дорогой Зари.

Я киваю, вспоминая ту ночь, когда она увидела свою дочь на крыше в моих объятиях.

— Надо освободиться от прошлого и думать о будущем, — говорит госпожа Надери.

Она вновь обнимает меня и шепчет:

— Я знаю, у тебя хватит сил двигаться дальше. Уезжай из страны, как ты обещал Зари. Тебе нужно поехать в Штаты и получить высшее образование, потому что эту страну могут спасти только образованные люди. Когда будешь там, рассказывай каждому американцу о том, как отзывается на иранских матерях бессмысленная поддержка диктатора со стороны их правительства. Скажи им, что, пока они не перестанут расплачиваться за нашу нефть кровью наших детей, конца не будет этим зверствам. Обещай мне, что внесешь свою лепту в освобождение нашего народа, потому что ты в долгу перед Доктором и Зари.

Я киваю, но в душе не уверен, что смогу когда-нибудь покинуть этот переулок. После Зари какое значение имеет мое образование? Как я смогу поехать в Соединенные Штаты, страну, которая поддерживает человека, ответственного за смерть моего ангела?

Мы проходим мимо вишни и входим в дом. По пути в гостиную я замечаю в коридоре несколько коробок.

— Вы переезжаете? — спрашиваю я госпожу Надери.

— Да, но еще не сейчас, — отвечает она. — Можешь себе представить, как тяжело нам жить в этом доме.

Мысль о том, что дом, в котором жила моя Зари, будет занимать другая семья, наполняет меня болью.

Гостиная точно такая, какой я помню ее со дня рождения Кейвана. На полке по-прежнему стоит фотография Зари с Доктором. Тогда, глядя на этот снимок, мы едва не поцеловались. Чтобы не расплакаться, я поспешно отвожу взгляд от фото.

Пол покрыт недорогим кашанским ковром. На маленьких туркменских ковриках разложены большие подушки для сидения. В углу — дымящийся самовар с заварочным чайником наверху. На латунном подносе расставлены шесть небольших старинных персидских чашек с истертыми золотыми ободками у основания, а рядом — аккуратная стопка подходящих блюдец. Аромат свежезаваренного чая наполняет комнату теплом и уютом.

Мать Зари разливает чай из самовара, а господин Надери молча курит. Краем глаза я вижу, как в коридоре Переодетый Ангел шепчет что-то на ухо Кейвану. Мать Зари машет ему со словами:

— Иди сюда, милый. Поздоровайся с нашими гостями.

Мальчик подходит ко мне. Мать Зари подсказывает:

— Поздоровайся, дорогой.

Кейван здоровается и обнимает меня, крепко хватая за шею ручонками. Я прижимаю его к себе и шепчу на ухо, что скучал по нему. Он говорит, что тоже скучал по мне, а потом оборачивается и смотрит на Переодетого Ангела — она сервирует поднос со сладким. Кейван садится рядом со мной. Я дружески стискиваю его плечи. Мать Зари улыбается и говорит, что он был хорошим помощником для кузины Сорайи, пока его бедная, несчастная мама пыталась справиться с болью, какую не должна чувствовать ни одна мать. Кейван с улыбкой пожимает плечами, понимая, что мама говорит ему комплимент.

— Если хотите знать мое мнение, самое ценное на свете — это дети, — говорит мать Зари.

Потом она обращает взор кверху, моля Бога не лишать любого родителя радости вырастить детей.

Мне хочется спросить ее, почему она молится Богу, который похитил у нее дитя, почему она не объявила Ему бойкот, не списала со счета, как нечто бесполезное. Я вспоминаю ту ночь на крыше, когда говорил отцу о несправедливости Бога, потому что Бог никогда не наказывает тех, кто издевается над людьми. Ту ночь, когда Зари сидела за низкой стеной и невольно услышала наш разговор. Я смотрю на ее фотографию на полке и чувствую, как вокруг сердца сжимаются железные тиски. Мне хочется закричать и сорвать с себя кожу, чтобы выпустить переполняющую меня боль.

Госпожа Надери заговаривает о семье Доктора.

— Его мать в психиатрической больнице, без всякой надежды на излечение, — говорит она. — Отец умер месяца два тому назад — благослови, Господь, его душу. Ему повезло, скажу я вам. Это ужасно — пережить собственного ребенка. Ничто другое не ранит так сильно. Последние несколько месяцев он, в сущности, не жил, а лишь дышал. В такой ситуации смерть — это благо.

Покачивая головой, госпожа Надери вытирает слезы.

В комнату входит Переодетый Ангел с полным подносом сладостей. Она тихим голосом приветствует нас, и Ахмед, Фахимех и я встаем, чтобы поздороваться. Жестом она просит нас сесть, а сама обнимает Фахимех и обменивается с ней шутливыми замечаниями. Она говорит так тихо, что я едва ее слышу.

Переодетый Ангел садится на подушку всего в нескольких сантиметрах от господина Надери, и тот улыбается. Он что-то ей шепчет, она качает головой. Потом он смотрит на меня. Интересно, что сейчас произошло между ними.

Молчаливость господина Надери кажется странной, не присущей тому разговорчивому, в чем-то философски настроенному человеку, которого я когда-то знал. Он всегда был добряком с чуткой душой, но с грубым, неприветливым лицом. Выпавшее на его долю тяжкое испытание не повредило его фигуре олимпийца, и он по-прежнему выглядит как грозный чемпион-борец, с искалеченными ушами и лицом, не один раз отутюженным на борцовском мате. Они с моим отцом, бывало, подробно обсуждали свои матчи. Я всегда наслаждался волнующими историями господина Надери, которые он рассказывал низким, хриплым голосом. Сейчас он совсем не похож на того беззаботного экс-чемпиона, каким был несколько месяцев назад!

Мать Зари говорит, что у Переодетого Ангела сильная простуда, никак не проходит.

— Бедняжка охрипла и кашляет все ночи напролет, — говорит она. — Ей надо пойти к врачу. Но молодые чересчур упрямы и считают, что со всем легко справятся. Благослови ее Бог! Дня не проходит, чтобы я не жгла для нее руту, которая отгоняет злых духов. Не знаю, что бы мы без нее делали!

По движению глаз Переодетого Ангела в прорезях паранджи я догадываюсь, что она смотрит на меня. Впервые она видит меня так близко. Наверное, ей любопытно, почему в меня влюбилась ее кузина и лучшая подруга. В ее поведении я ощущаю нервозность. Я мог бы поклясться, что она дрожит под покрывалом. Господин Надери снова шепчет ей что-то, и она шепчет ему в ответ.

Должно быть, они очень близки. Она, наверное, заполняет пустоту, которую оставила в его жизни смерть Зари. Бедняга обожал свою дочь. Она была центром его вселенной, солнцем, освещавшим его дни, и луной, светившей ему темной ночью. По вечерам, когда он приходил домой с работы, Зари выбегала к двери и, обвив руками его мускулистую шею, обнимала отца. Этого ему было достаточно, чтобы снять усталость и почувствовать умиротворение. А в пятницу вечером Зари приносила ему во двор чай, пока он сидел у хозе в тени вишни и читал газету. Он всегда мечтал о внуках.

— Два внука, — скажет он, бывало. — Я научу их бороться и продолжать семейные традиции. Борьба — лучший на свете вид спорта!

И вот теперь ушли два человека, которые могли бы исполнить его мечту. Может быть, когда-нибудь Переодетый Ангел подарит ему переживания сродни тем, что могла бы подарить Зари.

Госпожа Надери повторяет, что Сорайя стала опорой, которая не дала семье рухнуть.

— Боже милосердный, не лишай человека радости вырастить свое дитя, — снова молится она, — и прокляни дьявола Среднего Востока, прислужника Запада и погубителя молодых жизней.

Мы молча опускаем головы. Господин Надери с вздохом прикуривает следующую сигарету. Сильно удрученный оттого, что их дом займут другие люди, я интересуюсь:

— Можно спросить, куда вы переезжаете?

— В Бендер-Аббас.

У меня замирает сердце. Правительство высылает непокорных служащих в Бендер-Аббас, город на побережье Персидского залива, известный невыносимой жарой и влажностью.

— Почему Бендер-Аббас? — спрашивает Ахмед.

Госпожа Надери смотрит на мужа, но ничего не говорит.

— Кто смог бы навеки позабыть Зари, останься ее семья жить в нашем переулке? — сдержанно отвечаю я вопросом на вопрос, хотя я взбешен новостью о том, что их отправляют в ссылку.

Ахмед неожиданно встает. Похоже, он смущен своим вопросом.

— Однако САВАК ошибается, — говорю я. — Никто и никогда не забудет ее, так или иначе. Ни ее, ни Доктора. Люди в этой стране не забывают и не прощают.

Глаза господина Надери увлажняются. Потушив сигарету и прикуривая следующую, он пристально смотрит на меня страдальческим взором.

Жаль, у меня не хватит смелости рассказать им о нас с Зари, но ведь любовь — это тайна двоих. Нельзя так просто сорвать с сердца завесу и раскрыть перед всеми сокровище любви. Я всегда удивлялся, почему вопреки пылкой душе нашей нации, чья поэзия наполнена любовными излияниями, в реальной жизни при общении с противоположным полом мы сдерживаем свои чувства. Несмотря на то что госпожа Надери видела нас с Зари в объятиях друг друга, она никогда не заговорит об этом, как и я. Неважно, что их дочь была центром моей вселенной или что я оплакиваю ее каждую минуту последние несколько месяцев. Некоторые вещи должны оставаться запечатанными в тайниках души.

Я смотрю на Переодетого Ангела и понимаю, что она по-прежнему глядит на меня. Ее глаза быстро моргают за темной кружевной завесой — глаза, напоминающие мне глаза моего ангела, только неулыбчивые.

Мы сидим в этой комнате несколько часов, почти не разговаривая, находя утешение в том, что разделяем общую боль. Впервые после смерти Доктора мы можем вместе скорбеть.

 

26

ГЛАЗА АНГЕЛА

Стоит почти весенняя, необычно теплая погода для этого времени года — середины эсфанда, или конца февраля, — однако мама требует, чтобы, выходя из дома, я надевал теплую зимнюю одежду.

— Такая погода может без всякого предупреждения измениться, — говорит она. — Сейчас тепло, а потом вдруг пойдет снег.

Она приносит из своего медицинского кабинета бутылку травяного отвара, настаивая, чтобы я проглотил две чайные ложки.

— Это поддержит твою иммунную систему, ослабленную за последние несколько месяцев.

Приятно осознавать, что некоторые вещи никогда не меняются.

Целый свет прослышал, что меня выписали из больницы, и все хотят меня видеть. Родственники и друзья семьи приедут в конце этой недели. Мать занята подготовкой дома. Она вытирает пыль, подметает, стирает простыни, пытаясь спланировать, где люди будут спать и чем она их будет кормить. Она называет гостей, не считая их:

— Господин и госпожа Касрави, две твои тети и два дяди, госпожа Мехрбан и бабушка с дедушкой — не так уж мало.

— Всего девять, — произносит отец.

— Не считай! Разве не знаешь, что считать людей — дурная примета? — бранится она.

— Почему? — спрашивает отец, раздраженно качая головой.

— Не знаю. Просто так.

Потом она обращается ко мне со словами:

— Они все приедут повидать тебя. Разве это не здорово?

— Здорово, — отвечаю я.

Хотелось бы мне знать, почему люди так стремятся навещать больного человека. Когда мне нездоровится, меньше всего хочется, чтобы люди говорили, что я хорошо выгляжу и все будет в порядке. Вымученные улыбки и смех способны свести с ума.

Отец кажется необычайно взволнованным и беспокойным. Он повсюду ходит за матерью, но не помогает ей. Похоже, он действует ей на нервы.

— У нас достаточно водки? — спрашивает он уже в третий раз. — Сегодня будет много питья и веселья. Мы все будем пить, и Паша тоже.

Я вспоминаю, когда в последний раз пил водку — в вечер похорон Доктора, — и эта мысль не вызывает у меня веселья.

Мама говорит:

— Да, водки у нас много.

— Госпожа Мехрбан придет? — надоедает он.

— Да, я уже тебе говорила.

— Ты разговаривала с ней лично?

Она искоса смотрит на отца.

— Она сказала, что точно придет или еще подумает?

Мать начинает что-то говорить, но потом умолкает. Она лишь вскидывает руки, бормочет себе под нос и уходит прочь. Интересно, почему отец так беспокоится о госпоже Мехрбан?

— Ну, тогда ладно, я пойду проверю насчет водки, — говорит отец, направляясь к холодильнику.

Мои тети и дяди и родители отца приезжают за несколько минут до полудня. Они обнимают и целуют меня, говорят, как рады, что я снова дома, что я отлично выгляжу, а скоро буду выглядеть еще лучше благодаря превосходной стряпне моей матери.

Всем дядям и тетям перевалило за тридцать, но только тетя Матин замужем. Она самая крупная в нашей семье и добрейшая женщина на свете. Ее первый муж трагически погиб в дорожной аварии с лобовым столкновением во время паломнической поездки к мавзолею имама Резы, всего через четыре года после свадьбы. Тетя Матин десять лет жила одна, но в конце концов снова влюбилась и вышла замуж за господина Джамшиди, мужчину средних лет, владельца молочной фабрики в городе Машхад на северо-востоке. Через год после свадьбы она обнаружила, что господин Джамшиди уже женат. Она плакала день и ночь, грозилась убить его, требовала развода и даже несколько дней не впускала его в дом. В конечном итоге она, однако, решила, что не так уж плохо быть замужем за двоеженцем, пока он любит, уважает ее и хранит верность. Поэтому тетя Матин сказала господину Джамшиди, что если когда-нибудь поймает его с первой женой, то станет понемногу делать ему обрезание, пока он не превратится в евнуха. Все в нашей семье говорят, что господин Джамшиди — самый верный на планете мужчина и не потому, что не любит женщин, но потому, что знает: моя тетя серьезная дама и ножи у нее на кухне весьма острые.

Тетя Мариам — хорошенькая женщина, с лицом скорее европейским, чем иранским. Когда поблизости нет бабки с дедом, братья поддразнивают ее, говоря, что она незаконнорожденное дитя, зачатое, возможно, русским солдатом, когда советские войска оккупировали север страны во время Второй мировой войны. Тетя Мариам при этом обычно качает головой и смеется. У нее прекрасное чувство юмора, мне она всегда очень нравилась. Тетя Мариам частенько любит поспорить, а иногда даже придирается к своему брату, моему дяде Мансуру. Бывает, они месяцам и не разговаривают и, хотя живут на одной улице, всеми силами избегают друг друга.

Наблюдать за их спором очень увлекательно, потому что ни тому ни другому не удается закончить хотя бы одно предложение. Так что когда у них возникает спор, вместо того чтобы говорить, они пишут друг другу письма, а перед отправкой зачитывают их всей семье. Их письма всегда начинаются с заверений в любви, но быстро скатываются к горьким сетованиям по поводу жертв, которые один принес ради другого.

«Дорогая сестра, — писал однажды дядя Мансур, — я слышал, ты говоришь всем, что я тебя не люблю. Чушь собачья! Ты знаешь, что люблю. Я всегда тебя любил, а теперь больше не буду. Ни один брат — то есть ни один брат на свете — не любил свою сестру так, как я! Помнишь, когда тебе удалили миндалины, ты, лежа в кровати, со слезами требовала мороженого? Кто пробежал шесть километров под дождем, чтобы принести его тебе? Помнишь тот случай, когда по дороге из школы ты подвернула лодыжку? Кто нес тебя домой на спине? Разве я, отправляясь на рынок, не захожу к тебе, чтобы спросить, надо ли тебе чего-нибудь? А ты сделала что-нибудь для меня или кого-то другого? Ты так эгоистична. Никогда больше не стану тебя любить!»

Тетя Мариам пишет в ответ письмо:

«Дорогой брат Мансур. Ты никогда никого не любил, кроме себя самого. Ты эгоист. Я принесла тебе в жертву свою жизнь. Я штопала тебе одежду, готовила для тебя, убиралась, мыла посуду. Я могла бы написать целую книгу с перечислением того, что я для тебя сделала. Может, даже две книги! Никогда больше не стану делать это для тебя, потому что ты эгоист и не ценишь любовь сестры. Плохи твои дела. Прощай навсегда. Никто больше не услышит твоего имени из моих уст, никто. Я позабуду, что у меня был когда-то брат — как бы тебя ни звали! Прощай».

Разумеется, кто-то всегда вмешивается, эти двое целуются и мирятся, обещая никогда больше не ссориться по пустякам.

— Не стоит ворошить прошлое, — говорит дядя Мансур.

— Что прошло, то прошло, — соглашается тетя Мариам.

— Только глупец расковыривает зажившую ранку.

— Кто не ссорился с братом? Перебранка — соль жизни. Малая ее толика делает жизнь еще более восхитительной!

И они продолжают общаться как ни в чем не бывало до следующей стычки, когда всплывают все прежние проблемы.

Мои дяди на вид настоящие близнецы, хотя между ними разница в два года. У обоих густые черные усы, черные волосы. Оба крупные и мускулистые и часто имеют неприятности с местной полицией Ношахра, городка, в котором живут, потому что постоянно дерутся с чужаками. Отец говорит, что они очень похожи на моего деда в молодости. Теперь, конечно, дед — тихий тощий старик, он ходит с тростью и всегда носит серый костюм. Во время режима Мосаддеха дед был революционером-активистом, выступал против шаха и его псевдореформаторской политики, которая лишь усиливала его позицию единственного авторитарного правителя в Иране. Дед, как и многие представители его поколения, ненавидит британцев лютой ненавистью. Стоит кому-то упомянуть Черчилля, его лицо багровеет.

— Проклятый колонизатор, он относился к индийцам точно так же, как Гитлер — к евреям, — говорит он о британском премьер-министре. — Будь его воля, он стал бы сжигать индийцев, совсем как Гитлер — евреев!

Дед — атеист, он терпеть не может религиозные организации.

— Покажите мне честного священника, и я покажу вам скунса, который не воняет, — говорит он всякий раз, когда заходит разговор о религии.

Отец всегда смеется над его замечаниями.

— Слава богу, он ненавидит всех одинаково: мулл, священников, монахов, раввинов и политиков.

— Бога нет, — с горечью шепчет дед, когда бабушка молится. — Разве ты еще этого не поняла? Маркс пытался всем рассказать об этом, но его слушали лишь немногие.

При каждом богохульном высказывании деда бабушка кусает кожу между большим и указательным пальцами. Она живет с ним слишком долго и уже не надеется повлиять на его убеждения.

Дед никогда не смотрит телевизор и не слушает новости по радио. Отец говорит, у деда есть подборка журналов и газет со времен Мосаддеха, которые он хранит всю жизнь. Каждое утро он вынимает газету из коробки рядом с кроватью и прочитывает от корки до корки, как будто она только что напечатана. Интересно, сколько раз он успел прочитать каждую статью?

Дед целует меня в прикрытые веки, потом садится в кресло у старинных часов и просит бабушку принести чашку чая. Мама велит бабушке не вставать и бежит на кухню за чаем, сладостями и фруктами. Дед смотрит на часы и шепчет, что время неверное. Он глядит на меня, потом снова на часы, но ничего не говорит. Проходит несколько мгновений, и я слышу его шепот:

— Не время неверное, а они просто показывают другое время!

— Слава богу, ты вернулся. Слава богу, все хорошо, — повторяет бабушка, трясущимися руками дотрагиваясь до моего лица.

Дед еле слышно шепчет что-то, как всегда, когда бабушка упоминает Бога. Отец и дяди фыркают. Дед задумчиво разглядывает сломанные часы другого моего деда.

Теперь все внимание обращено на меня, и мне это не нравится. По глазам присутствующих я догадываюсь, что они расстроены моим болезненным видом, но ни один не хочет этого показать. Каждый раз, как я ловлю на себе чей-то взгляд, этот человек улыбается и пытается изобразить радость — кроме тети Матин, которая просто прячет лицо, чтобы я не мог увидеть ее слез.

Когда все уже пьют чай, раздается звонок в дверь и во двор входят господин и госпожа Касрави. Господин Касрави несет на руках Шабнам, мою будущую жену. Все бегут к ним. Возникает радостная суета, все говорят одновременно.

— Как доехали?

— Отлично.

— О господи, вы, наверное, устали!

— Дорога просто ужасная. Добавить бы к этому чертову шоссе еще несколько полос, тогда дорога заняла бы не более полутора часов.

— Моему племяннику предназначено построить четырехполосную автомагистраль, которая соединит Тегеран с Ношахром, — вставляет свое слово дядя Мансур.

— Это хотел сделать еще Мосаддех — до того, как американцы и британцы организовали переворот.

— Угу, утомительная поездка — и вправду весьма утомительная.

— Входите, входите! Чай готов.

Господин Касрави опускает Шабнам на пол и обнимает меня.

— Ну и как ты, мальчик мой? Правда, как ты? — спрашивает он. — Я каждый день справлялся о тебе по телефону. Я так рад, что ты дома, — правда очень рад!

Голи Джан смотрит на меня и принимается плакать.

— Ты так сильно похудел! — говорит она. — Тебе надо поскорее приехать к нам в гости. Чистый горный воздух принесет тебе большую пользу.

Отец приглашает всех в гостиную. Пока мы идем через двор, я поднимаю взгляд и вижу на балконе третьего этажа Переодетого Ангела. Едва почувствовав, что ее заметили, она отступает назад. В гостиной рядом со мной садится тетя Матин, обнимает меня за плечи и шепчет:

— Как ты себя чувствуешь, дорогой?

— О, он в порядке, — громогласно произносит дядя Мансур. — Взгляни на него, он сильный парнишка.

— Да, конечно, — подхватывает господин Касрави. — Мой будущий зять, без сомнения, очень крепкий.

Тетя Матин смотрит на мое тщедушное тело и, качая головой, пытается сдержать слезы.

— Не надо, — бранится дядя Мансур. — Парень может подумать, что с ним что-то не так.

— Да, он в два счета снова займется боксом, — говорит дядя Маджид.

Дядю Маджида перебивает дядя Мансур. Он так счастлив, что отец научил меня основам бокса. Теперь дядя намерен обучить меня продвинутой технике. Все, включая отца, смеются. Дядя Мансур говорит, что одновременно с изучением гражданского строительства в университете США и работой над проектом четырехполосной автомагистрали европейского уровня, которая свяжет Тегеран с Ношахром, я смогу дубасить до полусмерти своих противников на ринге. На лице дяди появляется широкая ухмылка.

Тетя Мариам говорит, что любит меня и ждет не дождется, когда я приеду к ней в гости. Она обещает угостить меня кебабом, рисом, свежими овощами, домашним йогуртом и своим особым салатом из огурцов с солью, перцем и мятой, а потом напоить лахиджанским чаем. После чего я буду готов играть в теннис. Да, теннис, поскольку бокс — спорт для дураков, а я слишком умен, чтобы идти по следам ее чокнутых братьев, которые гордятся тем, что избивают людей. Она велит мне забыть все, чему учил меня отец, и подготовиться к занятиям теннисом, а она будет оплачивать их из собственного кармана. Мама бросает на отца косой взгляд, который, видимо, должен означать: «Я же говорила!» — но он не обращает внимания. Следует горячая перепалка, тетя Мариам энергично трясет головой и размахивает руками.

Все разговаривают одновременно, и никто, похоже, не слушает собеседника.

Отец безмолвно наблюдает за гостями. Он беспокоится и часто посматривает на дверь, и я догадываюсь, что он с нетерпением ждет приезда госпожи Мехрбан. Я по-прежнему не понимаю, почему он так жаждет ее увидеть.

— Посмотрите на свои носы — вы оба! — говорит братьям тетя Мариам. — Вы хоть представляете, как плакала наша мать, увидев ваши сломанные носы?

Бабушка смотрит на сыновей и, качая головой, произносит молитву. Дед тоже качает головой, бормоча себе под нос богохульства. Бабушка прикусывает кожу между большим и указательным пальцами.

— Мужчине незазорно иметь обезображенный, сломанный нос, — возражает дядя Мансур. — Мужчине необязательно быть смазливым.

— О, ради всего святого! — восклицает тетя Мариам.

— Кроме того, не скажешь, что у меня сломан нос. Смотри — кажется, что у меня там нет кости, — говорит дядя Мансур.

Он прижимает палец к кончику носа и надавливает. Ноздри сходятся, отчего он становится похожим на старика, и я смеюсь. Все с облегчением присоединяются ко мне. Из кухни выходит мама с новой порцией чая.

Снова раздается звонок в дверь, и входит госпожа Мехрбан. Как и мать Зари, она сильно постарела по сравнению с тем, какой была в прошлую нашу встречу. С ее приходом настроение присутствующих заметно падает. Отец взволнован встречей с ней. Он бежит впереди всех, чтобы поздороваться.

— Я так рад, что ты пришла, — говорит он. — Я очень беспокоился, как бы ты не передумала.

Она проталкивается сквозь толпу ко мне.

— Прежде всего мне надо повидать Пашу, — говорит она. — Мне надо его повидать. Как ты, дорогой мой?

Она обнимает меня и шепчет:

— Нам очень тебя не хватало. Я каждый день молилась за твое благополучное возвращение. Хотелось бы, чтобы Мехрбан тоже был здесь. Не знаю, сказал ли ему кто-нибудь в тюрьме про тебя. Я рассказала бы сама, но мне не разрешают с ним видеться. Мне даже не говорят, где он. О, твой бедный отец приложил столько усилий, чтобы узнать хоть что-то, но нам ничего не захотели говорить.

— Надеюсь, скоро дядю Мехрбана освободят, — говорю я.

Госпожа Мехрбан снова обнимает меня.

— О господи, надеюсь на это, сынок, только на это и надеюсь, — шепчет она.

Как раз в этот момент появляются Ахмед с Фахимех.

— Смотрите, а вот и наши жених с невестой! — радостно восклицает отец.

Приветствовать их первым бежит господин Касрави. Возобновляется шум, каждый пытается перекричать собеседника. Фахимех знакомят со всеми, и все по очереди здороваются и приглашают ее в дом. Дядя Маджид благодарит Фахимех за то, что она проявила сострадание к такому парню, как Ахмед, — ведь его недостатки можно пересчитать по пальцам одной руки. Он начинает считать — раз, два, три, четыре, пять на одной руке — и затем шесть, семь и так далее на той же руке. Все смеются, а дядя Маджид говорит Фахимех, что ей достался один из лучших мужчин на свете. Она с улыбкой благодарит его. Я обнимаю Фахимех и, когда мы направляемся в гостиную, поднимаю взор к крыше и вижу, что Переодетый Ангел вернулась на свой балкон.

Госпожа Мехрбан говорит Фахимех, что очень рада освобождению Ахмеда.

— Я знаю, как трудно быть вдали от любимого человека. Бог свидетель, я прошла через это. В первый раз, когда его забрали, я была молода, и он тоже. Нас переполняли планы, будущее представлялось дорогой без конца. На этот раз все по-другому. Мы стареем и отчаянно нуждаемся в обществе друг друга.

Я удивлен, что госпожа Мехрбан произносит эту длинную речь без слез. Время изрядно закалило ее.

Отец приносит бутылку и говорит, что пришло время праздновать. Он разливает водку всем мужчинам и поднимает стопку со словами:

— За возвращение моего сына, — а затем, повернувшись к Ахмеду с Фахимех: — За помолвку моего второго сына.

Мы все выпиваем. Моя мать с тревогой смотрит на нас с Ахмедом. Я знаю, она считает нас слишком молодыми для выпивки, но ни за что не скажет ничего такого, что смутило бы нас. Горький вкус водки напоминает мне вечер после похорон Доктора. Глядя на мою гримасу, гости смеются. Отец немедленно наполняет стопки и произносит:

— А сейчас выпьем за возвращение Мехрбана.

Женщины отправляются на кухню, чтобы помочь матери подать обед. Отец вызывает мать в коридор и нервно спрашивает у нее, не слишком ли рано. Никогда он не вмешивался в ее дела. Мама бросает на него сердитый взгляд и удаляется. Отец смотрит на наручные часы, но обнаруживает, что у него их нет. Тогда он глядит на сломанные напольные дедовские часы и бормочет что-то себе под нос.

Я спрашиваю отца, всели в порядке. Он говорит, что да. И разумеется, его ответ только усиливает подозрения. Но в чем тут может быть дело? Его необычное поведение заставляет думать, что он принял какой-то наркотик.

Отец настаивает, что обед подавать еще слишком рано. В обычных обстоятельствах он никогда бы не стал вмешиваться в домашний распорядок. Гости отвечают, что проголодались.

— Уже почти два часа, — замечает дядя Маджид.

— Разве?

Отец снова смотрит на свое пустое запястье. Затем возвращается в комнату и, наполняя рюмки гостей, поднимает свою со словами:

— За дружбу.

Все осушают рюмки.

Отец спрашивает у меня время. На этот раз я смотрю прямо ему в глаза, выискивая признаки нездоровья. Может быть, он переутомился? Или сходит с ума? Или успел напиться? Надеюсь только, что он не болен. Словно в ответ на мои вопросы звонит дверной звонок. Отец велит мне пойти во двор и открыть, потом бежит на кухню, чтобы попросить всех выйти и встретить нового гостя.

По пути я оборачиваюсь посмотреть, стоит ли по-прежнему на балконе дома Зари Переодетый Ангел. Там никого нет.

Открыв калитку, я с удивлением вижу на улице господина Мехрбана. Бросившись вперед, он обнимает меня почти так же крепко, как отец Зари, когда мы ходили к ним. В нашем доме начинается столпотворение. Все присутствующие кричат от радости и бегут к дверям.

Первой подбегает госпожа Мехрбан. Я отхожу в сторону, и муж с женой заключают друг друга в объятия. Все гости вышли во двор и галдят, перебивая друг друга. Все, кроме моего отца — он молча наблюдает за этой сценой с террасы. Вероятно, он знал, что сегодня господина Мехрбана освободят. Безумный блеск в его глазах померк. Я долго смотрю на него. Он не знает, что я смотрю на него. Он не знает, что я надеюсь однажды стать таким, как он.

Пока гости норовят обнять господина Мехрбана, госпожа Мехрбан садится на землю и разражается рыданиями.

— Слава богу, слава богу! — вскрикивает она, ударяя себя в грудь. — Я и не думала, что дождусь этого дня.

Моя мать говорит ей, что надо смеяться, потому что ее мужчина жив и на свободе. Но госпожу Мехрбан захлестнул всплеск чувств, и он не скоро утихнет. Господин Касрави обнимает господина Мехрбана и говорит, что счастлив видеть старого друга в добром здравии. Бабушка предлагает сжечь руту, чтобы отогнать дьявола, а дед бросает на нее косой взгляд.

Наконец мой отец и господин Мехрбан тоже обнимаются. Они смеются и что-то шепчут друг другу. Госпожа Мехрбан по-прежнему сидит на полу, покачивается и плачет. У нее дрожат руки, подергиваются брови, она брызжет слюной и лопочет что-то бессвязное.

Я смотрю в сторону крыши и замечаю, что Переодетый Ангел вернулась на свой пост. Знает ли она, что происходит, и плачет ли тоже? Как только она догадывается, что я на нее смотрю, она отступает в тень.

Мы все идем в гостиную.

— Это лучший день моей жизни, — не устает повторять отец. — Со мной здесь мои лучшие друзья, мои родные и два моих сына.

Отец наливает гостям еще водки, и мы пьем за господина Мехрбана. Тот опрокидывает стопку, вытирает густые усы о рукав куртки и смотрит на жену, покусывая губы, чтобы сдержать слезы. Все женщины плачут, а мужчины вежливо отворачиваются. Я слышу, как дед шепотом обвиняет в наших несчастьях проклятых британцев.

Госпожа Мехрбан не может оторвать глаз от мужа. Вытирая слезы, она шепчет молитвы. Отец нарушает молчание, спросив господина Мехрбана, как тот себя чувствует. Покачав головой, он отвечает, что нормально, а потом разражается горькими рыданиями. Мне знакомы эти рыдания, я помню их по больничным дням. Они говорят о разбитом сердце и измученной душе, о невыносимой боли, которую не выразить словами, а лишь на прерывистом языке слез. Мне хочется, чтобы отец налил нам еще водки! Ее горький вкус мне больше не досаждает, мне нравится, как она успокаивает нервы, совсем как на поминках по Доктору.

Ахмед, похоже, тронут всем, что произошло сегодня в нашем маленьком доме. Он благоговеет перед господином Мехрбаном. Я рад, что Ахмеду наконец представился случай с ним познакомиться. И я уверен, им есть о чем поговорить как двум мужчинам, незаконно заключенным в тюрьму.

— Почему тебя забрали? — спрашивает госпожа Мехрбан мужа прерывающимся голосом.

— Они никогда не говорят почему, — отвечает он.

Мои тетушки сидят рядком, поблизости от госпожи Мехрбан. Они держат друг друга за руки, по лицам струятся слезы. Дядюшки курят, храня непривычное для них молчание. На коленях матери моя будущая жена играет с куклой. Вспомнит ли она этот день, когда подрастет? На полу подле отца расположился господин Касрави. Не сомневаюсь, он хочет высказаться о Каджарах и их реакционной политике, но понимает — сейчас не время.

Обед плавно переходит в ужин, и опять с выпивкой. Я совершенно пьян, как и любой другой мужчина в доме. Госпожа Мехрбан сидит рядом с мужем, и, хотя по нашим обычаям считается невежливым проявлять свои чувства на публике, господин Мехрбан обнимает жену за плечи и крепко прижимает к себе.

Я совершенно не помню, когда ушли Ахмед с Фахимех и как я оказался в постели. Я открываю глаза и понимаю, что лежу на матрасе в гостиной. Я вспоминаю очень странный сон, который только что мне приснился. У подножия горы раскинулась апельсиновая роща, через нее с юга на север протекает река. С запада быстро приближаются темные тучи, а далеко-далеко на горизонте небо освещается зигзагом молнии, и на землю падают первые капли дождя. Склоны покрыты белым душистым апельсиновым цветом, как снегом. Ослепительное сияние не дает прямо смотреть на гору. Неожиданно появляется какой-то силуэт. Я прищуриваюсь, чтобы лучше рассмотреть того, кто ко мне приближается, но свет слишком яркий. За кружевом белой паранджи я узнаю глаза Переодетого Ангела, моргающие в такт биению моего сердца. Все это напоминает рисунок Зари с изображением таинственной женщины на фоне, который я так неумело описал ей на кухне, в первый раз, когда мы были одни.

Белая фигура останавливается в паре метров. Большие голубые глаза пристально смотрят на меня.

Поднимается ветер, вихрь лепестков наполняет воздух опьяняющим ароматом. Переодетый Ангел пытается сохранить равновесие, но ветер уносит ее прочь. Я стараюсь удержать девушку, но немилосердная мать-природа, закружив ее, срывает с нее паранджу. Прищурившись, я силюсь рассмотреть фигуру, но буйство белых лепестков не дает ничего увидеть.

Какой странный сон.

Потом я задумываюсь, почему САВАК не сообщает нам, где похоронена Зари. Какой в том вред? К горлу подступает комок. Я снова смотрю на напольные часы. Жаль, у меня не хватит ума их починить.

 

27

ПРИЗРАК В ТЕНИ

Я сижу в гостиной, уставившись из окна на наш двор, и, как обычно, думаю о своем. Отец говорит маме:

— Время летит быстро. Уверен, он скоро справится с этим.

Время летит быстро? Абсурд! Оказывается, время — не только самое ценное, что есть у человека, оно не только залечивает все раны, но оно еще и быстро проходит!

Ахмед, Ирадж и другие парни из переулка целый день проводят на занятиях. Я не скучаю по школе, но мне надоело быть одному. Я сказал отцу, что не пойду на следующий год в школу без Ахмеда и Ираджа. Он понимает это и собирается через несколько месяцев отправить меня в США.

— Тебе небезопасно оставаться в Иране, — говорит он. — Невозможно предугадать, когда САВАК решит пересмотреть это дело, если новый задержанный скажет что-то касающееся Доктора.

Меня не привлекает мысль покинуть Иран и оказаться одному в другой стране за двенадцать тысяч миль отсюда.

Все дни напролет я провожу на третьем этаже нашего дома, где, независимо от того, сижу ли я, лежу ли или вышагиваю взад-вперед по комнате, я волен ухватиться за подушку, без которой мне теперь не обойтись. Чем крепче я сжимаю ее, тем спокойнее себя чувствую. Она нечто вроде буфера между мной и окружающим миром. Иногда я ловлю себя на том, что часами сижу на одном месте, уставившись в пространство, ни о чем не думая, ничего не чувствуя и, что особенно меня смущает, ни о чем не беспокоясь. В моей жизни стойко воцарилась тишина. Все движется вперед, а я, похоже, стою на месте, пренебрегая переменами. Я существую, не касаясь жизни, не ощущая и, безусловно, не ценя ее.

Иногда мне очень хочется вернуться в те времена, когда каждое воспоминание было похоже на главу из сказки. Изредка я беру книгу, но просто гляжу на страницы невидящим взором. Не так давно я радовался, что могу, как настоящий мужчина, управлять своей жизнью. Теперь все это представляется мне шуткой.

Через несколько дней после странного сна я вспоминаю тот вечер, когда Зари нарисовала, как я пристально смотрю на девушку без лица, плывущую в сторону гор. Я помню, что приколол этот рисунок к стене. Теперь я вижу дырочку на том месте, где он висел. Я ищу за книгами на полке, в портфеле, который купил мне отец к первому году в средней школе, но картинка пропала.

Я спрашиваю мать, она говорит, что ничего не знает. Отец же говорит, что никогда ничего не взял бы из моей комнаты без моего разрешения. Я замазываю дырочку в стене, желая, чтобы кто-нибудь сделал то же самое с дырой в моем сердце.

Иногда по вечерам, когда все уходят спать, я высматриваю из окна то место, где мы сидели с Зари. Я вспоминаю, как держал ее в объятиях, как она опускала голову мне на плечо и закрывала глаза. При этом мои глаза быстро наполняются слезами, и я начинаю задыхаться, словно на грудь навалилась какая-то тяжесть. Это чувство настолько острое, что единственный способ избавиться от иллюзии — встать и походить. Обычно я прихожу на террасу и стараюсь не смотреть ни на что такое, что может напомнить о Зари, но в конце концов мой блуждающий взгляд останавливается на ее комнате. Свет там всегда горит, а шторы плотно задернуты. Иногда за шторами можно заметить тень Переодетого Ангела. Ее силуэт плавно повторяет молитвенные движения: руки поднимаются к ушам, она наклоняется вперед и наконец садится, опустив голову. На улице холодно, я вижу собственное дыхание, но все же предпочитаю оставаться снаружи, чем в комнате, где иногда кажется, что на меня рухнут стены.

Однажды вечером окно в комнате Зари открыто, и слышно, как Переодетый Ангел декламирует какое-то стихотворение. Я припоминаю, как Зари говорила, что Сорайя выучила наизусть весь «Диван» Хафиза. Я пытаюсь разобрать слова, но слышу только сдавленный шепот. Я оглядываюсь по сторонам. Высоко в небе висит луна, ночь потонула в лунном свете. Тени от зданий кажутся накрепко привинченными к чему-то, что само привинчено ко всему остальному. Я чувствую, что эти тени — как раз то место, где Зари может сдержать свое обещание быть со мной. Я горю желанием проникнуть в темноту и слиться с тенями. Я высматриваю ее в самых темных уголках, нацеливая пристальный взгляд на одну точку, потом на следующую, в надежде, что она наблюдает за мной и мы сможем обменяться взглядами. Я ощущаю ее присутствие и хочу выйти из комнаты, но боюсь не найти ее.

Другим вечером я сижу у окна, глядя на террасу Зари, когда вдруг замечаю, что в тени кто-то движется. Сердце сильно забилось. Будто бы кто-то скользнул с одного места на другое: быстрое перемещение, а потом долгая пауза. Двигавшаяся фигура застыла на месте. Это игра воображения или там действительно кто-то есть? Я припоминаю, как Яблочное Лицо говорила о болезни, вызывающей галлюцинации. Неужели я схожу с ума?

Я широко открываю глаза, чтобы лучше рассмотреть фигуру, которая то проступает из мрака, то вновь исчезает. Однако чем больше я вглядываюсь в ночь, тем меньше у меня уверенности, что лоскут темноты, привлекший мое внимание, материален. Я выключаю свет у себя в комнате. Потом возвращаюсь и сажусь на прежнее место, продолжая высматривать очертания фигуры. Там ничего нет. Даже силуэт пропал.

Ночь теплая, но непроглядно черная. Я неслышно выхожу на террасу и смотрю в сторону комнаты Зари. Свет выключен, окно открыто, и при порывах ветра занавески двигаются, как женщина в руках умелого партнера по танцам. Я вспоминаю, как мы с ней сидели вместе у стеньг и читали стихи. Соскользнув на ее террасу, я сажусь на то самое место и представляю себе, что она рядом. И вдруг я окунаюсь в море меланхолии. Я погружаюсь туда плавно, почти без всплеска, лишь чувствую неожиданный прилив боли и утопаю в водопаде слез. Я закрываю глаза и погружаюсь в себя.

Мы с Зари поднимаемся по холму, окутанному туманом. Далеко внизу видны прерии, поросшие поблекшей сорной травой. Со всех сторон дует ветер, и трава покорно склоняется и вьется. Небо над нами цвета чернил, в нем нет той угольной черноты, которая обычно подчеркивает блеск звезд. В воздухе разлит изумительный аромат, свежий и чистый, его хочется вдыхать еще и еще, наполняя легкие до краев.

Неужели это сон?

На Зари белое платье из хлопка, я в темном костюме. Она оборачивается и смотрит на меня. Я обнимаю ее за талию. Она кладет мне голову на плечо, щекой касаясь лица. Я снова и снова целую ее, шепчу, что люблю ее и хочу всегда быть с ней. Если это сон, то просыпаться мне не хочется.

Зари говорит, что это не сон.

Потом мы оказываемся на террасе ее дома. Она сидит сзади, обвив мою шею руками, и прижимает мою голову к своей груди. Ее лица я не вижу.

— На улице прохладно, — шепчет она. — А ты почти раздет. Я не хочу, чтобы мой любимый простудился.

Я прижимаюсь к ней, и она сильнее стискивает меня в объятиях. Я не открываю глаза. Не хочу увидеть, что ее нет. Мне достаточно ее голоса.

— До восхода солнца я буду согревать тебя теплом своего тела, а потом мне придется уйти, — говорит она.

— Не хочу, чтобы ты уходила, — плачу я.

Она дотрагивается до моего лица, целует в щеки, убеждая, что она недалеко, совсем близко от меня. Она шепчет, что любит меня, и просит не оплакивать ее — так должно было случиться. Она рада, что я навестил ее родителей, что проявил выдержку и не заплакал в их присутствии.

— Ты мой ангел, — говорю я ей.

Она возражает, что ни один человек не может увидеть ангела. Никто не слышит и не чувствует ангелов.

«Значит, — говорю я себе, — если я слышу нежный голос Зари и чувствую тепло ее тела, то я, должно быть, сплю». Мне хочется повернуться и обнять ее, но все мое существо парализовано навалившейся тяжестью.

Я открываю глаза и не могу вспомнить, где я. Оглядываюсь по сторонам и понимаю, что сижу у стенки на террасе Зари. На востоке встает солнце, в воздухе чувствуется прохлада, и хочется заползти в теплую постель. И тут я замечаю, что накрыт каким-то одеялом. Оно не наше, да я и не помню, чтобы выходил из комнаты с одеялом. Окно Зари закрыто. Укрыла ли меня Переодетый Ангел или это был Ахмед? Ахмед разбудил бы меня. От одеяла приятно пахнет женскими духами. Неужели это одеяло Зари? Неужели им она укрывала свое прекрасное тело, чтобы согреться ночью? Может быть, именно она принесла его!

Положение солнца подсказывает, что сейчас около шести часов утра. Переодетый Ангел возвращается домой из булочной. Она несет две большие буханки хлеба барбари.

«Она ходит быстро. Гораздо быстрей, чем Зари».

Войдя во двор, она захлопывает за собой калитку. Когда она исчезает в доме, я складываю одеяло и оставляю его на стене между нашими домами. Потом иду к себе в комнату и ложусь в постель, вспоминая сон о Зари. Моя душа подавлена унынием одиночества. Я говорю себе, что прошлой ночью спал в ее объятиях, но даже эта вопиющая ложь не прибавляет мне оптимизма.

Вечер следующего дня снова застает меня в комнате. Я сжимаю свою любимую подушку и смотрю в окно. Ночь темная и облачная, луны не видно, зато собирается дождь. Тишину нарушает лишь какое-то неясное жужжание, впрочем, оно приятно для слуха и успокаивает душу. Я смотрю на балкон Зари, выискивая силуэт, который вчера изваял из кусочка ночи многообещающую иллюзию. Может быть, если смотреть пристально, я смогу отыскать его. Может быть, если широко открыть глаза и смотреть более внимательно, он появится вновь.

Вот он — тень, след, абрис прозрачной ночи. Я неотрывно наблюдаю за ним, ожидая, когда он зашевелится. Может, если бы я смог осторожно проскользнуть в окно, то не спугнул бы его. Что бы это ни было, оно неподвижно, совершенно застыло во времени и пространстве и тоже наблюдает за мной. Вдруг порыв ветра подхватывает занавески и швыряет их мне в лицо. Снаружи, в такт трепетанию темного воздуха и самой ночи, дрожит лоскут темноты. Тень затвердевает и танцует под мелодию ветра. Я знаю: что бы там ни было, оно зашевелилось, я в этом уверен. Я не галлюцинирую. Волосы у меня на загривке встают дыбом.

Я выбегаю на балкон, но он пуст. Я долго стою там, озираясь вокруг. В конце концов я перелезаю на сторону Зари и усаживаюсь на наше место. Свет в ее комнате включен, но окно закрыто, шторы задернуты. Через несколько минут начинается дождь, температура быстро падает. В переулке выключены почти все фонари. Я смотрю на свои часы: полдвенадцатого.

Видно, как за шторами из угла в угол ходит Переодетый Ангел, на долю секунды мелькает ее профиль. На ней нет паранджи, но она проходит перед окном слишком быстро, и я не успеваю увидеть ее лицо. Я умираю от желания узнать, как она выглядит. Она живет в той самой комнате, где жила моя Зари, спит на ее кровати, сидит в том же кресле, где сидел я, держа ее в объятиях. Я подхожу к окну Зари и заглядываю через щелочку в занавеске. Сердце бешено колотится, кровь бросается в голову. Руки у меня трясутся, колени подгибаются от волнения.

Переодетый Ангел сидит посреди комнаты спиной к окну. Опустив голову, она читает книгу — «Диван» Хафиза, ту самую, которую выучила наизусть.

«Зачем она читает эту книгу, если знает ее наизусть?»

На ней длинное темное платье, скрывающее ее от шеи до лодыжек. Волосы спрятаны под голубым шарфом. На стуле у круглого столика висит черная паранджа. Подле кровати лежит одеяло, которым меня укрыли прошлой ночью. Я смотрю в другой угол комнаты и вижу небольшой блокнот с рисунками Зари. О, что бы я не отдал, чтобы завладеть им!

Вдруг Переодетый Ангел поднимает голову от книги, будто знает, что кто-то наблюдает за ней через окно. Мне хочется убежать назад на свою террасу, однако ноги приросли к земле. Видно, как у нее поднимаются и опускаются плечи в такт дыханию. На долю секунды она чуть поворачивается в сторону, а потом опускает голову и продолжает чтение.

Возблагодарив Бога, что она не обернулась, я прокрадываюсь обратно в свою комнату.

 

28

НЕИЗЛЕЧИМАЯ БОЛЕЗНЬ

С тех пор как меня выписали из клиники, прошло больше месяца. Персидский Новый год, который празднуется в первый день весны, наполняет нашу округу невиданным энтузиазмом. Первые тринадцать дней года школы закрыты, люди путешествуют, навещают друг друга, обмениваются подарками, забывают и прощают старые обиды. Дух Нового года не оставляет равнодушным даже шаха, заставляя его простить целый ряд политических преступников и помиловать несколько уголовников. Интересно, помиловал бы он когда-нибудь Доктора? Мирятся даже мои тетя и дядя, позабыв о разногласиях. Ну а я по-прежнему окован мрачным холодом своей теперешней жизни, не в силах вырваться из него. У меня дома часто ночуют Ахмед и Ирадж. Я радуюсь их обществу, но иногда, когда они что-то говорят, я отдаляюсь от них мыслями и отключаюсь, поскольку все вещи вовне становятся докучными.

Однажды ранним вечером со своей террасы я слышу голос бабушки Ахмеда.

— Он придет забрать меня, — объявляет она с балкона дома Ахмеда.

— Кто придет, бабушка? — кричу я.

— Мой муж, — отвечает она. — Он заберет меня с собой, и это будет его новогодний подарок.

— О, — сочувственно произношу я.

Мне бы хотелось, чтобы ко мне с таким же подарком пришла Зари или Доктор.

Я замечаю, что ее лицо немного подкрашено.

— Вы хорошо выглядите, бабушка, — говорю я.

— Я старалась для него, — откликается она. — Знаешь, мы каждую ночь разговариваем, но он не позволяет мне подойти.

— Вы его видите, бабушка? — спрашиваю я, думая о своей Зари, скользящей в ночных тенях.

— О да, с тех пор как он ушел, я вижу его каждую ночь, — отвечает она с печальной улыбкой на лице. — Ты тоже его видишь, правда?

— Где вы его высматриваете?

Бабушка прищуривается, словно не понимает моего вопроса.

— Он прячется в темноте? — подсказываю я. — Он шевелится когда-нибудь или стоит неподвижно?

— Неподвижно? — не понимая, очевидно, о чем я говорю, спрашивает она.

Она подходит шаркающей походкой к краю балкона, и опять я слышу в голове голос матери: «Каждый год с этих проклятых крыш падают сотни людей». Я быстро подхожу ближе к бабушке, чтобы суметь подхватить ее, если она потеряет равновесие.

— На этот раз он хочет, чтобы я ушла с ним, — шепчет она.

— Он когда-нибудь разговаривал с вами? — спрашиваю я.

— Разговаривал со мной?

— Угу.

Бабушка ненадолго задумывается.

— Не знаю. Я плохо слышу. Если и разговаривает, я его не слышу.

— Но ведь вы слышите, как плачет моя жена, верно?

— Твоя жена? Почему она плачет?

Я смотрю на озадаченное лицо бабушки и жалею, что затронул эту тему.

Нельзя допускать, чтобы твоя жена плакала, — говорит она. — Мой муж никогда не допускал моих слез. Никогда.

— Конечно, бабушка.

— Ты знаешь, как мы с ним встретились? — спрашивает она, и на ее лице появляется улыбка.

— В американском посольстве?

— Американское посольство? — безучастно бормочет она.

— Нет, бабушка, — поправляю я себя. — Я не знаю. Как вы встретились?

— Ты хочешь, чтобы я рассказала? — оживляется она.

— Да, пожалуйста.

— Когда мне было семнадцать, — начинает она, — мне поставили диагноз какой-то неизлечимой болезни. Неизлечимая болезнь — так они это называли. Моя бедная мать молилась день и ночь, упрашивая Бога проявить ко мне милосердие, как будто у Бога не было занятий поинтереснее!

Неожиданно на лице бабушки появляется озадаченное выражение.

— Тебе когда-нибудь было семнадцать? — спрашивает она.

— Да, бабушка.

— A-а, — бормочет она. — Но у тебя ведь никогда не было неизлечимой болезни?

— Нет, бабушка. Не было.

Она на время задумывается, словно потеряла нить рассказа, и наконец спрашивает:

— Как ты думаешь, рай и ад соединяются между собой?

— Что? — переспрашиваю я.

— Моя мать говорила, что Бог вырыл в земле яму и заполнил ее пламенем, а потом сверху пристроил рай. Но это бессмысленно, правда ведь? От этого основание рая стало бы слишком горячим, и на нем было бы невозможно молиться — разве нет?

Меня душит смех, но я сдерживаюсь.

— Но тогда, если небеса и ад не соединяются, — продолжает она, — то что же между ними?

Повернувшись, она пытливо смотрит на меня. Я пожимаю плечами.

— Моя бедная мать плакала все ночи напролет, потому что у меня была неизлечимая болезнь и я должна была умереть и отправиться на небеса, — говорит она, — где бы ни находились эти небеса. Она постилась и раздавала деньги бедным, каждый месяц приносила в жертву ягненка и отдавала бедным самое нежное мясо. Она готовила особый суп, называемый ааш, и кормила им бедных, а я все думала: «Это ведь я умираю, почему же бедные получают все угощения?»

Бабушка улыбается, полагая, что сказала умную шутку, и я одобрительно ухмыляюсь.

— У меня все время ужасно болел желудок, — говорит она. — Вдобавок я ничего не могла проглотить, извергая все, что попадало мне в рот. Трудно представить себе более несчастную жизнь, а ведь мне было всего семнадцать. Семнадцать — нехороший возраст. В эти годы понимаешь, что у тебя есть сердце. В эти годы мыслям начинают мешать чувства.

Она на время умолкает.

— Дед Ахмеда жил за несколько домов от нашего. Это был молодой красивый мужчина, весьма красивый. Каждый раз, увидев его, я плакала и плакала.

Она снова умолкает, вперив взгляд в ночь. Наконец она произносит:

— Я говорила тебе, что он вернется, чтобы забрать меня?

— Да, бабушка.

— Он приходил и прежде, но тогда я не могла уйти. В этот раз я бы хотела уйти с ним, в самом деле хотела бы.

Бабушка надолго умолкает. Она смотрит вниз, во двор, и глубоко вздыхает. Я осторожно подвигаюсь к ней, из опасения, что она может потерять равновесие и упасть с края. Выражение ее лица настолько растерянное, что мне не угадать, где сейчас витают ее мысли. В конце концов она говорит:

— Однажды я взобралась на большой холм за домом моего отца и бросилась со скалы.

— Вы бросились со скалы? — спрашиваю я, подвигаясь к ней еще ближе.

— Какой смысл в жизни, если приходится жить без любимого человека? Теперь я вспомнила. У меня не было неизлечимой болезни — я была влюблена. Но ведь любовь и есть неизлечимая болезнь — разве не так?

Я шепотом соглашаюсь с ней.

— Да, разумеется. Вот почему все знаменитые любовники в конце своих историй умирают.

Неожиданно к бабушке возвращается полное осознание всего происходящего. Затуманенный взгляд слабоумной сменяется живым выражением человека, полностью контролирующего свои действия. Она сидит так близко от меня, что я могу сосчитать все морщинки на ее лице — лице, которое я много раз видел, но на которое по-настоящему не смотрел. Она запускает пальцы в свои на удивление длинные седые волосы и что-то еле слышно бормочет. Когда-то она была высокой и стройной, но с возрастом ссутулилась. У нее светло-карие глаза с оттенком серого — такого же цвета, как глаза моего деда. По выдвинутому вперед подбородку и тому, как она сглатывает слюну, я догадываюсь, что у нее зубные протезы.

Она больше похожа на портрет, чем на живого человека, но я искренне к ней привязан.

— Дом моего отца был выстроен около скалы. Я уже рассказывала об этом? — спрашивает она скрипучим, но добрым голосом.

— Да, рассказывали, бабушка.

— Я долго падала, думая, что наверняка погибну. Кто бы остался в живых после такого падения? В воздухе я потеряла сознание. Когда я открыла глаза, то увидела себя в его объятиях. Он видел, как я спрыгнула со скалы, и поймал меня.

— Это чудесно, бабушка. Должно быть, он был очень сильным мужчиной.

— О да, самый сильный мужчина на свете, — вспоминает бабушка с рассеянной улыбкой.

— Правильно, — слышу я голос Ахмеда из темноты, — он поймал бабушку в воздухе. Он был самым сильным человеком на свете.

— Он придет, чтобы забрать меня с собой, — говорит бабушка Ахмеду.

— Да, бабуля. Я же говорил тебе, что он скоро вернется.

Ахмед обнимает ее — немощную, согбенную.

— Он хочет сделать мне сюрприз, — произносит она. — А когда-нибудь мы вернемся и сделаем сюрприз вам обоим. Это будет чудесно, правда?

— Да, чудесно, — соглашается Ахмед, а я киваю.

Она, прихрамывая, идет в дом.

— Это будет чудесно. Да, просто замечательно, — бормочет она, исчезая в дверях.

Ахмед с улыбкой качает головой.

— Истории моей бабушки становятся все более затейливыми и забавными. Она удивительный человек. Ты знаешь, что она была одной из первых женщин в ее городке, скинувших чадру?

— Нет, — с удивлением отвечаю я.

— Многие этого не знают, но это так. Причем из всех мест именно в Гармсаре! Не самый прогрессивный город на свете.

Его лицо смягчается грустной улыбкой.

— Она была первой женщиной в их городе, кто получил сертификат об окончании средней школы. У нее был бунтарский, упрямый характер, твердый, как скала. Ее родители выдали ее за деда, чтобы сбыть с рук.

Ахмед ухмыляется.

— Бабушка не любила его, даже ненавидела. За пятьдесят лет не сказала ему ни одного ласкового слова, да он и не ждал.

Я качаю головой. Бесконечные грезы бабушки о деде напоминают мои ночные поиски Зари среди теней. Интересно, буду ли я когда-нибудь бродить по кварталу, выдумывая истории о том, что Зари была профессором университета или спасала кошек из горящих зданий?

— Он был хорошим человеком и относился к ней с терпением, — продолжает Ахмед. — Думаю, он один принимал ее всерьез. И никогда не жаловался на нее. Некоторые друзья считали его слабаком. Соседи в Гармсаре говорили, что он и не мужчина вовсе, что он не может взять ее в постели и поэтому она такая злая. Дед не обращал на это внимания, не слушал сплетен, а она слушала. Потом она родила подряд четверых детишек.

На лице Ахмеда появляется лукавое выражение.

— Интересно, только тогда она и подпускала его к себе?

Я улыбаюсь.

— Ты знаешь, что она атеистка? — спрашивает Ахмед.

— Нет.

— Женщина ее возраста, выросшая в Гармсаре, и не верит в Бога? Можешь себе представить? Ей повезло, что ее не побили камнями. Отец говорит, она никогда ни о чем не молилась, но все ее желания исполнились.

— Как это?

— Дед, — говорит Ахмед, прикуривая сигарету. — Он был тем богом, которому она никогда не поклонялась, а теперь видит его повсюду.

 

29

ЗОВ АНГЕЛА

Мама приносит горячий чай, но я притворяюсь, что сплю в кресле. Не пытаясь разбудить меня, она выходит из комнаты. Я говорил ей, что засыпаю быстрее, когда я не в кровати. Стоит лечь в кровать, и в сознании воцаряется лихорадочный хаос. Я беспокойно мечусь, переворачиваюсь, нервничаю, потом перебираюсь в кресло с книгой и задремываю, прочитав несколько страниц.

Не знаю, когда я действительно заснул, но мой столь необходимый отдых вдруг прервался женским плачем. Волосы на голове у меня встали дыбом. Это был, без сомнения, плач женщины, и он определенно раздавался за моим окном. Мне хочется открыть глаза и посмотреть, но я слишком утомлен. Я чутко прислушиваюсь, но различаю лишь тишину ночи. Я вспоминаю, как бабушка Ахмеда говорила, что слышит плач соседской девушки. «Твоя жена скучает по тебе. Она каждую ночь плачет из-за тебя, как я плаката из-за деда». У меня по спине ползет холодок.

Я слышу еще один тихий всхлип, на этот раз прямо за моим окном. Меня пробирает дрожь, и я начинаю безудержно трястись. Я открываю глаза и смотрю на часы. Четыре утра.

Раздается очередной всхлип. Бросив подушку на пол, я выбегаю на террасу. Мне страшно, но я смотрю в сторону комнаты Зари. Ее окно открыто, но шторы плотно задернуты. Кто там плачет, почему? Это Переодетый Ангел? Зачем ей плакать? Может, она скучает по Зари? А может быть, она скучает по дому и своим родителям. Может, она влюблена в кого-то, кто остался дома, и тоскует по нему. Нет, не может быть. Она не производит впечатления женщины, способной на такое.

Я чутко, внимательно прислушиваюсь, но ничего больше не слышу. Я сажусь на низкую стенку, разделяющую наши балконы, раздумывая, стоит ли подойти к ее окну и заглянуть. Занавески колеблются от легкого ветерка, свет в комнате не горит. Надо ли мне пойти? Какой в этом толк? Темно, и я ничего не разгляжу.

В груди и ушах отдаются гулкие удары сердца. Вдруг под низкой стеной что-то шевелится. Я смотрю вниз — это Переодетый Ангел. Она неподвижно сидит на том же месте, где мы обычно сидели с Зари, где за несколько дней до этого мне пригрезилось, что Зари со мной. Я порываюсь что-то сказать, но у меня пропал голос. Я хочу вернуться к себе в комнату, прежде чем она посмотрит вверх, но не могу пошевелиться — в точности как той ночью, когда забрали Доктора.

Она грациозно и молчаливо поднимается, как будто все время знала, что я здесь, как будто ждала, что я приду. Потом она поворачивается ко мне. Лунный свет проникает под черное кружево паранджи, и под ним, как звезды на темном бархате ночи, сияют два влажных бирюзовых глаза. Дыхание ее спокойно, а я чувствую, что для моих легких во всей вселенной не хватит кислорода. Переодетый Ангел почти одного роста с Зари, может быть, даже с похожей фигурой, хотя покрывало не дает возможности сказать наверняка. Поразительно, как долго может длиться миг абсолютной неподвижности!

Неожиданно с юга доносится легкое дуновение ветра, паранджа отлетает назад, напоминая тот вечер, когда за моим окном трепетал лоскут тьмы. О господи, неужели это она, Переодетый Ангел, сумела вплестись в черноту ночи и, плавно скользя среди теней, наблюдала, как я раскачиваюсь взад-вперед в кресле?

Она уходит. Собирая пыль с бетона, за ней волочится край паранджи. Я порываюсь попросить ее остановиться, но голос мне изменяет. Она входит в дом и закрывает за собой стеклянную дверь. Некоторое время я сижу на краю стены, разделяющей наши дома. Неужели ночью за мной следит Переодетый Ангел? Зачем? Что за любопытство притягивает ее ко мне? Что ей рассказала Зари? Может быть, она хочет посмотреть, как сильно я страдаю.

Проходят часы, но я не сплю.

 

30

ИНШАЛЛАХ

Ахмед не хвастал, говоря, что никто не мог сломить его дух побоями в вонючей тюрьме. Он стал еще более дерзким и непокорным. Он говорит, что хочет, и делает, что нравится. По словам Ираджа, он открыто критикует школьное начальство, особенно господина Горджи, нашего бывшего жалкого учителя Закона Божьего, превратившегося в одержимого директора школы.

— Он фашист, — во всеуслышание объявил Ахмед неделю назад на школьной площадке, когда директор стоял всего в нескольких метрах от него.

— Кто фашист, Ахмед? — спросил тот.

— Муссолини, сэр. Муссолини был фашистом. Иди Амин — фашист. На свете много фашистов, сэр. Целая куча фашистов!

Взглянув на свои четки, господин Горджи произнес молитву и удалился.

— И ты — фашист, — прошептал Ахмед.

Директор обернулся и посмотрел на Ахмеда, но тот улыбнулся, словно говоря, что совсем не боится его гнева.

— Ну что он может мне сделать? — спросил Ахмед у Фахимех, обеспокоенной тем, что он заходит чересчур далеко.

— Сделает тебе какую-нибудь гадость, милый, — сказала Фахимех, упрашивая меня урезонить Ахмеда. — Ведь правда? Пожалуйста, скажи ему, чтобы перестал делать глупости.

Как-то господин Горджи сказал Ахмеду, что ему следует постричься.

— Мой парикмахер уехал в отпуск, — огрызнулся он.

— Правда? И куда?

— В Афганистан. Знаете, он наркоторговец!

Ахмеду показалось, будто Горджи хотел ударить его по лицу.

— Длина моих волос — не его дело, как ты считаешь? Кем вообразил себя этот сукин сын? Он — подопытный урод. Не ты ли говорил мне однажды, что фашисты — подопытные уроды?

— Нет, — ответил я, — мы с тобой разговаривали об анархизме, а не о фашизме.

— Ну ладно. Должно быть, я где-то об этом прочитал. Фашисты — подопытные уроды. Это будет определением фашизма в словаре.

Фахимех умоляла его остановиться.

— Ты ведь не выиграешь войну с директором — зачем же это делать?

— Потому что я ненавижу сукина сына, — сказал тогда Ахмед.

Ненависть Ахмеда к господину Горджи дорогого ему стоит. На следующий день он приходит домой с побритой головой. Директор пригласил в школу парикмахера и заставил Ахмеда постричься в присутствии изумленных учеников и учителей.

— Он вышагивал по двору и пялился на парней, которые собрались вокруг нас, говоря им, что он в школе главный авторитет и его решения и распоряжения не должны ставиться под сомнение.

Удрученный взгляд друга и его подавленный голос подсказывают мне, что пережитое унижение ему нелегко дается.

— Ты сопротивлялся? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает он. — Так или иначе, я бы проиграл. Нет смысла бороться с влиятельными людьми, потому что проиграешь. Нужно дождаться подходящего момента и нанести ответный удар, чтобы свести счеты.

— Сочувствую, — говорю я.

Через несколько минут к нам подходит Фахимех. Она потрясенно смотрит на его голову.

— Что ты с собой сделал? — спрашивает она.

— Меня постриг Горджи, — выдавливая из себя усмешку, отвечает Ахмед.

— Как это?

— Ножницами! — раздраженно отвечает Ахмед.

Фахимех с трудом сдерживает смех.

— Ты не ударил его? — спрашивает она.

— Нет, — хмурится он, — но надо было.

— Ну, я рада, что до этого не дошло, — говорит Фахимех. — Ты сказал что-нибудь?

— Угу, когда парикмахер закончил, я посмотрел в зеркало и спросил, нельзя ли немного приподнять бачки.

Фахимех хихикает, прикрыв рот ладонью. Ахмед с удивлением смотрит на нее.

— Прости, но у тебя действительно смешной вид! — расхохотавшись, говорит она.

Он таращит на меня глаза.

— Она смеется!

Я, пряча усмешку, театрально пожимаю плечами.

— Она насмехается надо мной! — говорит он.

— Нет, нет, нет, — успокаивает его Фахимех, но разражается громким безудержным смехом. — Я думаю, ты по-настоящему хорошенький.

— Ты правда хорошенький, — подтверждаю я.

— Да? — переспрашивает он. — Серьезно? Насколько хорошенький?

— Очень, очень хорошенький, — говорит Фахимех.

Он снова поворачивается ко мне, и я со всей серьезностью киваю.

— Угу, ты прав, — гордо расхаживая вокруг, говорит он. — Мы назовем это «стрижкой Ахмеда» и будем бесплатно стричь парней из нашего переулка. Но только из нашего! Все остальные должны будут платить.

Он смотрит на меня.

— Эй, ты будешь моим первым клиентом!

Он убегает в дом и возвращается с ножницами, а потом начинает гоняться за мной по двору под хохот Фахимех.

— Иди сюда, сукин сын! — вопит он. — Приказываю тебе постричься! Ты ослушался моего высочайшего повеления? Как ты посмел? Ты чертов сукин сын!

В последующие дни Ахмед всеми силами пытается избегать господина Горджи. Зная его, я предполагаю, что он разрабатывает план атаки. Господин Горджи, в свою очередь, появляется почти на всех уроках Ахмеда, усаживается в заднем ряду и наблюдает за учителями и учениками.

— Вчера Горджи приходил на урок геометрии к господину Бана, — рассказывает Ахмед. — С той минуты, как он вошел, я понял: что-то не так. Все ребята тоже об этом догадывались. Все сидели за партами ровно и ждали, на чью голову опустится топор. Но я-то знал. Горджи подошел к господину Бана и прошептал ему что-то на ухо, потом направился к задним рядам, откуда ему хорошо всех видно. Не похоже было, чтобы господин Бана обрадовался просьбе директора. Переминаясь с ноги на ногу, он нервно взглянул на господина Горджи, потом стал вышагивать взад-вперед перед доской и наконец шепотом произнес мое имя и вызвал меня к доске. Бана попросил меня доказать теорему, которую я в глаза не видел.

Ахмед дотрагивается до бритой головы и опускает взгляд на носки ботинок.

— Что произошло дальше? — спрашиваю я.

— Конечно, я не смог ее доказать. Так что он поставил мне двойку, а господин Горджи вышел из класса с довольной миной.

— Мне жаль, милый, — говорит Фахимех.

— Помнишь, как сильно мы ненавидели господина Бана? — обращается он ко мне. — Теперь мы все его любим. Не странно ли это? По сравнению с Горджи все прочие кажутся хорошими. Это похоже на то, когда у тебя болит в нескольких местах. Чувствуешь только самую сильную боль.

Потом он, покачав головой, говорит с глубоким вздохом:

— В сравнении с этим фанатиком деспоты прошлого сойдут за милосердных ангелов. Как все это нелепо!

— Что об этом думает Моради? — спрашиваю я.

— Моради совершенно беспомощен. Горджи ненавидит Моради, потому что тот любит американцев. По мнению Горджи, ни один народ на свете, за исключением, пожалуй, израильтян, не заслуживает такой ненависти, как американцы.

— Не хочу учить тебя, что делать, но, по-моему, тебе нужно попробовать с ним помириться, — говорит Фахимех.

— Представляешь, что придумал этот негодяй? — возмущается Ахмед, не обращая внимания на реплику Фахимех. — Он собирается приходить на все мои уроки и делать мне гадости!

— Мне так жаль, милый, — всхлипывая, говорит Фахимех.

— О, любимая, — утешает он с ласковой улыбкой, — не волнуйся. Не надо, пожалуйста.

Слезы Фахимех оказывают на Ахмеда сильное воздействие, и поэтому с того дня он почти не рассказывает о стычках с господином Горджи. Я, однако, замечаю, что он постоянно читает Коран.

— Приобщаешься к религии? — спрашиваю я.

— Конечно, — с ухмылкой отвечает он.

Мне интересно, что он задумал, но я не решаюсь спросить. Однажды вечером я слышу, как он вслух декламирует стихи.

— Ты все это заучил? — с удивлением спрашиваю я.

— Ага, — отвечает он.

— Зачем?

— Иншаллах — да будет на то Божья воля, — скоро узнаешь.

Потом он с улыбкой уходит, декламируя другую строфу.

На следующий день, услышав историю целиком, я узнаю, зачем Ахмед читал Коран. Господин Горджи пришел на урок к господину Бана, поздоровался, прочитал молитву, затем проследовал к задним рядам, откуда дал сигнал учителю вызвать Ахмеда. Господин Бана не одобрял тактику директора и его частые визиты на свои уроки и выглядел удрученным. Ахмед быстро поднял руку и громко попросил позволения задать вопрос.

— Конечно, — сказал господин Бана.

— Это вопрос к господину Горджи, — пояснил Ахмед.

— Да, — откликнулся тот, — можешь задать свой вопрос.

Ахмед продекламировал строфу из Корана и попросил директора дать литературный перевод и свой комментарий. Господин Горджи не говорит по-арабски и знает лишь некоторые строфы на память, поэтому он покачал головой и откашлялся, а потом сказал, что акцент Ахмеда мешает ему понять, какую именно строфу тот декламирует. Ахмед достал из кармана маленькую книжку Корана, поцеловал ее и указал страницу со словами:

— Вот эта, сэр. Не угодно ли будет прочесть?

Господин Горджи застыл, уставившись на Ахмеда и вполне осознавая, что именно ожидает его с этого момента, если он когда-нибудь придет на урок Ахмеда. Ахмед божился, что видел пот, струящийся по лицу Горджи. После долгой мучительной паузы директор извинился и быстро вышел из класса. После его ухода раздался смех, аплодисменты, громкие вопли и свист. Даже господин Бана засмеялся и поклонился Ахмеду!

— Он больше не придет на мои уроки, — говорит Ахмед. — И это еще не все, обещаю! Я буду ходить следом за ним во двор, в его кабинет, в туалет. Я буду повсюду в тех местах, что и он, и стану декламировать Коран и задавать ему вопросы. Сделаю что угодно, чтобы смутить его. Заучу наизусть каждое слово из нашей священной книги и разоблачу сукина сына как никудышного притворщика. Вот так следует поступать со всеми господами горджи на свете, этими жалкими учителями Закона Божьего, которые вдруг становятся императорами.

 

31

САМОЕ ГЛАВНОЕ — ЭТО

Я дремлю в кресле у себя в спальне, когда вдруг просыпаюсь от громкого крика. Этот крик совсем не похож на тихие рыдания Переодетого Ангела. Я узнаю голос Ахмеда. Поборов наводящее ужас оцепенение, я с трудом встаю на ноги. На улице шумно: открываются и закрываются двери, бегут люди, кричат женщины, шумно дышат и пыхтят мужчины. Я распахиваю дверь и выбегаю на террасу.

— О боже мой, боже мой! — кричит мать Ахмеда.

— Бабуля, бабуля! — слышу я и его вопли.

Соседи спешат к их дому. Во дворе Ахмеда столпились все родные. Я бегом спускаюсь по лестнице, перепрыгивая через две-три ступени.

Ахмед с затуманенными от слез глазами стоит, прислонившись к стене. Потом он соскальзывает вниз и тяжело опускается на землю. Заметив меня, он сокрушенно качает головой. С ним рядом, обнимая его за плечи, садится Ирадж. Мать Ираджа и другие женщины хлопочут около матери Ахмеда, она плачет. Отец Ахмеда шепчет молитвы, а мужчины стараются его утешить.

Двор кажется темным, в воздухе витает неприятный холодок, знакомый мне по предыдущим встречам со смертью. Из гостиной льется свет, единственное дерево во дворе Ахмеда отбрасывает причудливую тень, а в этой тени лежит неестественно вывернутое тело бабушки.

Во двор входят родители Зари. Я бросаю взгляд на крышу и вижу, как Переодетый Ангел в своей черной парандже наблюдает за этой сумятицей. Должно быть, она заметила меня, потому что, как обычно, отступает назад и растворяется в тени.

От сильного удара череп старушки разбит, суставы вывихнуты. Соседи осторожно ходят вокруг, чтобы не наступить на кровь, которой забрызган двор. Мне трудно свыкнуться со смертью бабушки. Всего два дня назад она, дав волю воображению, рассказывала невероятные истории о своем детстве и о покойном муже. Душу захлестывает волна печали и тревоги. Смерть бабушки — мучительное напоминание о боли, которая скопилась во мне после утраты Доктора и Зари. Почему жизнь так жестока?

Отец Ахмеда в слезах произносит:

— Я говорил ей не ходить на эту чертову крышу. Наверное, она случайно упала с края.

Ирадж качает головой, покусывая волоски на верхней губе. Ахмед шепчет:

— На этот раз дед не успел ее поймать.

— Что нам делать? — спрашивает один сосед другого.

— Вызывать «скорую» уже поздно.

— Да, конечно, но все равно вызвать надо.

— Бедная женщина, наверное, подумала, что внизу во дворе стоит ее муж.

В последующие два дня отовсюду приходят люди, чтобы выразить соболезнование семье Ахмеда. В такие дни мужчины не бреются из уважения к усопшим, а женщины не пользуются косметикой. Дети находятся в отдельном помещении. Никто не включает музыку. На лицах печаль.

Чтобы помочь принимать гостей, приходят родители Фахимех. Они полны сочувствия и благожелательности. Мать Ахмеда с помощью моей матери и других женщин подает ааш. Отец Ахмеда непрерывно курит. Встречая друзей и родственников, он то и дело вытирает слезы белым носовым платком.

Вечером накануне похорон мы с Ахмедом поднимаемся на крышу. Серп луны в усыпанном звездами небе похож на неоновую вывеску — точно так же затмевает все вокруг. Наш район кажется притихшим, словно его придавил груз несчастий, свалившихся на его жителей за последние несколько месяцев. Темные тени домов и деревьев удлинились, городские огни мерцают слабо и безжизненно. Будто кто-то опять разбросал над нашим переулком прах смерти. Ахмед закуривает и предлагает сигарету мне. Я соглашаюсь.

— Она была хорошей женщиной, — говорит Ахмед.

— Да, верно.

— Но все когда-нибудь умирают, правда?

— Правда.

— Наверное, пришло ее время. — Он глубоко затягивается.

— Угу.

— Но почему она умерла именно так? Почему ей не пришлось мирно умереть в своей постели? Почему Господь так жесток?

Он виновато замолкает.

— Нельзя говорить такое после всего, что ты испытал. Прости.

— Ничего страшного. В последнее время я, в общем, очень сроднился с твоей бабушкой. Иногда казалось, наши жизни идут параллельно.

— Господи, не говори так, — произносит Ахмед. — Не хочу, чтобы ты когда-нибудь свалился с крыши.

— Нет-нет. Я хочу сказать, я чувствовал ее боль от долгой разлуки, чувствовал утрату. Мне начинало казаться, что она была не так уж сильно оторвана от реальности.

— Что ты имеешь в виду?

— Все ее разговоры о том, что она видит деда…

Я умолкаю, заметив тревожное выражение на лице Ахмеда.

— Люди же не могут так просто умереть, и все?

Ахмед не отвечает.

— Бабушка настойчиво говорила о том, что Зари меня ждет… Понимаешь, иногда мне кажется, я вижу ее среди ночных теней.

Он долго молчит, а потом произносит:

— Интересно, каково это — быть мертвым?

Полагаю, он пытается избежать обсуждения моих безумных мыслей. Я вспоминаю, как господин Горджи говорил о смерти как об основном источнике страха. «Загробная жизнь предназначена для наказания грешников, которые будут осуждены на невообразимые вечные муки», — сказал он однажды с пылающим взором. Я припоминаю, как бабушка Ахмеда спрашивала, находится ли ад под раем, и невольно улыбаюсь. Ахмед смотрит на то место на балконе, откуда она упала. Пытаясь сдержать слезы, он кривится.

— Боже, благослови ее душу, — глядя на небо, шепчет он. — Готовься к встрече, дед!

На следующий день мы все едем на кладбище. Мы с Ахмедом и Ираджем садимся на заднее сиденье отцовского джипа, а моя мать с Фахимех сидят впереди. Фахимех то и дело оборачивается и смотрит на Ахмеда, дотрагивается до его руки или похлопывает по колену.

Я вспоминаю тот день, когда мы хоронили Доктора. Вспоминаю лицо Ираджа, бегущего за такси. Хорошо, что сейчас он с нами. Улицы запружены машинами, запах выхлопных газов напоминает о последних мгновениях Зари, и мое сердце обмирает. Серое небо покрыто темными тучами, набухшими от влаги. Толпы пешеходов спешат укрыться от неизбежного ливня. Мы почти не разговариваем, только в какой-то момент отец говорит, что бабуля была отличной женщиной, и мы все бормочем в ответ что-то невнятное.

На кладбище приехали все соседи, включая родителей Фахимех. Все носят траур из уважения к кончине бабушки. Хорошо, что теперь мы можем позволить себе носить траур, оплакивая не только бабушку, но и Зари, и Доктора. Родители Зари приносят свои извинения матери Ахмеда за то, что Переодетый Ангел не пришла — она осталась дома с Кейваном.

— Негоже было бы брать его на кладбище, — говорит мать Зари. — Он еще слишком мал.

Все собираются у вырытой могилы. Женщины стоят с одной стороны, мужчины — с другой. Мать Ахмеда тихо плачет. Она шепчет моей маме, что беспокоится за мужа. Бабушка была его единственной оставшейся родней.

— Она прожила хорошую жизнь, — говорит соседка.

— Да, верно, — соглашается другая.

— Посмотрите вокруг, — говорит первая. — Здесь покоится много молодых людей. Благослови Господь их души и благослови Господь душу бабушки. Она прожила жизнь так, как ей хотелось, и, слава богу, ее жизнь была долгой и плодотворной.

Интересно, знают ли соседи историю о том, как бабушка бросилась со скалы? Сомневаюсь.

Вдруг издалека слышится возглас: «Нет бога, кроме Аллаха!» — сигнал о том, что тело бабушки несут к месту вечного упокоения. У могилы начинается смятение. Все плачут, даже женщины, утешавшие мать Ахмеда. Ахмед бежит навстречу группе людей, несущих гроб. Мы с Ираджем догоняем его и подставляем руки и плечи, чтобы поддержать гроб на весу. Прикосновение дерева к шее кажется неожиданно холодным и грубым. Я думаю о безжизненном теле бабушки, от прилива крови к лицу делается жарко; на меня нападает неудержимая дрожь. Голова кружится, я чувствую, как из меня утекает энергия и сила, как вода сквозь решето. Я отпускаю гроб и, пропустив процессию вперед, плетусь в хвосте. Никто не замечает моей внезапной слабости. Я задаюсь вопросом, не похоронена ли Зари поблизости, в безымянной могиле.

Гроб ставят на землю, и все собираются вокруг него, бьют себя кулаками в грудь, плачут, качают головами. Отец Ахмеда опускается на колени и посыпает себе голову черной землей, наваленной у могилы, безутешно рыдая. Ахмед обхватывает отца сзади и плачет вместе с ним. Священник с густой седой бородой, в черной сутане и с зеленым тюрбаном на голове пропевает несколько невразумительных строф, поглядывая на моего отца — тот лезет в карман, чтобы расплатиться. Удостоверившись, что получит за свои услуги приличную сумму, священник начинает молиться более вдохновенно.

Не понимаю, почему я чувствую себя так странно. Настоящее как будто оторвано от прошлого, словно неразрывность времени внезапно нарушилась. Я вижу группу незнакомых людей, они ржавыми заступами бросают землю на гроб, предавая тело бабушки земле. Я смотрю налево и вижу усыпальницы богатых людей. Колонны и ступени этих сооружений живо воскрешают память о том дне, когда Зари, Фахимех, Ахмед и я приходили сюда. Справа я вижу поворот к могиле Доктора. Не знаю, сколько времени я смотрю в том направлении, потому что следующее, что я помню, — это как я пристально разглядываю имя Доктора на могильном камне. Его могила выглядит заброшенной и унылой по сравнению с теми, что вокруг, — они украшены памятниками, фотографиями, а иногда и стихами, посвященными покойным.

— Прости, что не приходил тебя навестить, — шепчу я. — С тех пор как ты… ушел, много всего случилось.

Его имя и фамилия — Рамин Собхи. «Р» уже стерлось, что говорит о плохом качестве камня. Плита покрыта толстым слоем пыли, а это говорит о том, что Доктора давно никто не навещал. Я вынимаю из кармана носовой платок и стираю пыль — медленно и тщательно.

— Прости, что я не приходил тебя навестить, — шепчу я. — Знаешь, я посадил для тебя розовый куст в память о том, что ты сделал для Голесорхи. Ты бы видел, как все жители нашей округи за ним ухаживают. Это здорово, правда? Никто тебя вовек не забудет, Доктор.

В нескольких метрах поодаль вода из крана капает в жестяное ведро. Я беру ведро, отношу его к могиле Доктора и поливаю плиту. Земля вокруг быстро впитывает воду. Я протираю камень платком, сажусь рядом и вспоминаю Доктора в жизни.

Вспоминаю его широкую улыбку, круглые толстые очки, страсть к книгам и его искреннее расположение к бабушке Ахмеда. Интересно, знает ли он, что она умерла и похоронена всего в нескольких метрах от него? Мне хочется рассказать ему о том, что произошло между мной и Зари, но тут до меня доходит: он уже и так знает все на свете и простил нас обоих — меня за то, что влюбился в нее, а ее за то, что приняла мою любовь.

— Она, наверное, действительно тебя любила, — шепчу я. — Она отдала свою жизнь, чтобы быть с тобой. Я бы тоже отдал свою жизнь, чтобы быть с ней, но вы двое теперь вместе, как должны были быть вместе в этом мире.

Глядя на могилу Доктора, я вспоминаю вечера, когда Зари выходила во двор, занималась какими-то необязательными домашними делами, а я наблюдал за ней с крыши. Она поднимала на меня взгляд, но не говорила ни слова и даже не улыбалась. Чувство, возникшее между нами, было запретной любовью — с ее тайной, прелестью и упоением. По лицу катятся слезы, но я улыбаюсь. Я больше не стыжусь любви к Зари, потому что ничего зазорного нет в том, чтобы любить того, кто достоин любви.

Я прикасаюсь к тому месту на надгробной плите, где откололся маленький кусочек.

— Когда я устроюсь на работу и скоплю денег, то заменю эту плиту, — шепчу я. — Надпись будет такая: «Доктор». Пройдет немного времени, и люди начнут интересоваться, почему «Доктор», а не имя. «Кто он был такой? — спросят они. — Что с ним случилось? Сколько ему было лет, когда его расстреляли? Как он выглядел? Его пытали перед расстрелом? Что произошло с теми, кто его любил?» И я расскажу твою историю каждому встречному. Скоро все узнают, что у твоего отца случился сердечный приступ, а мать сошла с ума от горя. «Бедная женщина», — скажут люди. Они станут говорить о Зари, о ее смелости, неповиновении и самопожертвовании. «Наверное, эта бедная девочка очень его любила! Это так несправедливо. Как мы могли допустить, чтобы такое произошло?» Потом люди расскажут это своим детям, друзьям и соседям. Эти сведения распространятся повсюду, и все узнают правду, которую пыталась скрыть САВАК, мешая нам оплакивать нашу потерю, уничтожая документы, доказывающие твое существование, конфискуя и сжигая твои книги.

Я смотрю на могилу и улыбаюсь.

— Спасибо, что рассказал мне про Это, Доктор, — шепчу я. — Кажется, я знаю, в чем тут дело.

Я представляю себе, как он улыбается и кивает.

— Дело тут в чести, дружбе, любви, самоотдаче, когда живо на все откликаешься, а не стоишь в стороне, потому что так проще, — все это вместе, правда? Мне повезло, что меня окружают люди, у которых есть Это. Ты, Зари, Ахмед, Ирадж, мои родители, Фахимех. В этом смысле жизнь у меня замечательная.

Сдерживая слезы, я дотрагиваюсь до полустертой буквы «Р» в его имени.

— Меня утешает вера в то, что вы с Зари не умерли. Потому что люди, у которых есть Это, никогда не умирают, их существование не прерывается. Они продолжают жить в наших сердцах и умах, и это главное.

Слезы текут, и я не в силах их остановить.

— Помнишь, как ты меня спросил, что для человека самое ценное? Я ответил: «Жизнь». Ты улыбнулся и сказал: «Время». Ты помнишь это, Доктор?

Налетает легкий порыв ветра, и на могилу Доктора падает единственный листок. Я поднимаю его и кладу с краю.

— Я много размышлял о той нашей дискуссии, — говорю я. — И со всем моим к тебе уважением хочу сказать, что мы оба ошибались. Самое ценное для человека — Это.

Я чувствую за спиной чье-то присутствие, оборачиваюсь и вижу Ахмеда, Фахимех и Ираджа. Не говоря ни слова, они садятся рядом со мной. Фахимех обнимает меня за плечи. Минуту спустя подходят мои родители с красными розами в руках. Отец подмигивает мне и садится у могилы, положив розы на чистую плиту, а потом произносит прощальную молитву. Мама делает то же самое. Один за другим к нам присоединяются соседи — море людей, все из нашего переулка, и у каждого в руке красная роза. Не думаю, чтобы кто-то беспокоился о том, что за нами может наблюдать САВАК.

 

32

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Я просыпаюсь на следующий день после похорон бабушки Ахмеда. За окном чудесное апрельское утро. Сквозь неплотно задернутые шторы пробивается солнечный свет и согревает мое лицо. С улицы доносится щебетание птиц, радующихся славному весеннему деньку. Ночью я впервые за много-много дней спал, как младенец.

Я чувствую себя посвежевшим, отдохнувшим и полным энергии, готовым выйти из дома и пробежать несколько километров. Уже много месяцев я так себя не чувствовал.

На улице кричат и визжат дети. Я выхожу на террасу, вдыхаю свежий воздух. Раскинув руки в стороны, шумно выдыхаю. Сердце наполняется смутной надеждой. Подойдя к краю террасы, я смотрю вниз, во двор. На дереве, которое отец посадил в день нашего приезда сюда, начинают распускаться листочки.

Не я один наслаждаюсь этим днем. Переулок кажется заполненным людьми всех возрастов — совсем как это бывало до ареста Доктора. На тротуаре сидит Ирадж и играет в шахматы против себя самого. Я обещаю себе сегодня же вызвать его на бой — не потому, что могу выиграть, а просто мне хочется вернуться к этой игре. Время от времени Ирадж бросает беспокойные взгляды на дом Зари — вероятно, хочет увидеть Переодетого Ангела. Пацаны играют в футбол. Один паренек толкает на землю другого, возникает потасовка. Этот случай напоминает об уловке Ахмеда прошлым летом. Кажется, это было миллион лет назад.

В разных частях переулка собираются женщины: восточный, западный и центральный комитеты по сплетням, как называет их Ахмед. Все они разговаривают одновременно и, несмотря на хаос, умудряются понимать друг друга.

Потом я вижу, как к розовому кусту подходит какой-то мужчина с ведром воды. Ирадж отрывается от игры, подбегает к нему, и они вдвоем поливают растение. У меня по щекам катятся слезы — слезы радости.

Аболи и два других паренька звонят в дверь дома и убегают. Вспоминая безобидную шутку, которую он сыграл с моим бедным отцом, я громко смеюсь.

Закрыв глаза, я делаю глубокий вдох. В этом безмятежном состоянии в мой рассудок медленно заползает успокоительная мысль: «Мне надо уехать». Я борюсь с этой мыслью уже несколько недель, но чем меньше сдерживаю себя, тем больше мне нравится эта идея. Я поеду в Соединенные Штаты. Там я смогу начать новую жизнь. Я буду жить один, ходить в колледж, изучать английский язык и приобщаться к западной культуре. Мне предстоит многое понять. Надеюсь, Доктор и Зари не чувствуют себя обманутыми. Надеюсь, нет.

Я спускаюсь к завтраку. В гостиной мастер чинит старые дедушкины напольные часы. Он вытащил их на середину комнаты и изучает разобранные детали.

— Что тут происходит?

— Надо либо починить эту проклятую штуковину, либо выбросить, — объясняет отец.

— Они слишком хороши, чтобы их выбрасывать, сэр, — говорит мастер. — Эта марка больше не выпускается. Антикварная вещь.

— Что скажешь? — спрашивает меня отец.

Я подхожу к часам и дотрагиваюсь до шероховатой бугристой поверхности.

— Надо их оставить. Что из того, что они не ходят? Красивая вещь. И потом, их подарили вам с мамой на свадьбу.

— Это был единственный подарок, — задумчиво кивает отец. — Я привык каждый день заводить их перед утренним чаем. Мы оставим часы независимо от того, чем увенчаются ваши попытки, — улыбается он мастеру.

За завтраком я говорю отцу, что хочу поехать в Соединенные Штаты.

— Так будет лучше, — соглашается он. — Я всегда хотел, чтобы ты поехал туда и стал инженером-строителем. Да, инженером-строителем, а потом ты вернешься и построишь автомагистраль европейского типа от Тегерана до Ношахра!

— Я хочу стать режиссером, папа, — говорю я, глядя ему в глаза.

Некоторое время он пристально смотрит на меня.

— Ну, быть может, тебе удастся заниматься в колледже по двум профилирующим дисциплинам, — отвечает он, вдохновленный моим согласием ехать за границу.

Мама воспринимает эту новость по-другому. Она не пытается отговорить меня, но лицо ее принимает задумчивый и озабоченный вид. Она бесцельно бродит вокруг, вытирая пыль с полок, рамок фотографий, экрана телевизора, дедушкиных часов и всего остального, что есть в комнате. Потом опять принимается за полки.

— Ты их только что вытирала, — замечает отец.

Она молча смотрит на него и переходит к рамкам.

Новость о моем отъезде проносится по округе, как вода через шлюзные ворота. Теперь все в переулке знают, что я собираюсь уехать в Соединенные Штаты. Взрослые желают мне удачи и говорят, что тоже хотели бы поехать. Почти у каждого есть друг или родственник, который постоянно живет там или побывал однажды.

— США — классное место, — замечает один сосед. — Мой кузен только что вернулся из Вашингтона, там власти установили под улицами трубы с горячей водой, чтобы дороги не замерзали суровыми зимами.

Другой сосед изумленно вздыхает.

— До чего умно, до чего умно, — повторяет он с мечтательным выражением лица.

Третий сосед соглашается, что в техническом отношении американцы более развиты, чем мы, но только не в культурном. Он утверждает, что детей там вышвыривают из дома, едва им исполняется восемнадцать. Еще он добавляет, что наиболее жалостливые родители пусть и не выгоняют детей из дома, но просят их оплачивать свое проживание и питание. Слушатели вздыхают и качают головами.

— Вот почему в Штатах так высок уровень преступности, — заявляет сосед. — Если человек живет сам по себе, без опеки родителей, вдали от тепла и защиты родного дома, он, разумеется, более склонен к совершению преступления!

— Угу, они называют это самостоятельностью, — говорит другой. — Они с малых лет приучают детей к самостоятельности.

— Никакая это не самостоятельность, а чушь собачья!

— Хотел бы я, чтобы родители поскорей вышвырнули меня из дома, — говорит Ахмед.

Мы с Ираджем фыркаем.

Дни проходят быстро. Семья Ахмеда постепенно свыкается с трагической потерей бабушки. Они медленно возвращаются к рутинной жизни. В доме Зари не происходит ничего нового: ее отец каждое утро уходит на работу, а вечером возвращается к жене. Она, похоже, решила провести остаток жизни, не выходя из дома Кейван, обреченный на одинокое детство в стороне от других детей с нашей улицы, бегает во дворе. Я слышу, как он смеется, играя в мяч с Переодетым Ангелом — в точности как с сестрой.

Мой отец с господином Мехрбаном и господином Касрави организуют мою эмиграцию в Соединенные Штаты. Как обещано, привлечены знакомые из паспортной службы, и теперь у меня есть паспорт. Следующий шаг — получить студенческую визу в американском посольстве, для этого необходима форма I-20, письмо о приеме из аккредитованного университета или колледжа в США. Здесь решающую роль играет господин Мехрбан. Его товарищи, уехавшие в ссылку в США, достанут для меня форму I-20 из колледжа в Лос-Анджелесе. Господин Касрави знаком с людьми из Министерства образования, они помогут получить сертификат об окончании средней школы и обеспечат высокие баллы за тест по английскому, чтобы мой запрос на студенческую визу удовлетворили.

Я переживаю из-за фальшивого сертификата, а господин Касрави пытается меня успокоить. Я боюсь, если власти узнают об этом, мне могут навсегда запретить посещать колледж.

— Понимаешь, в нашей стране гору можно сдвинуть с места, если знаком с нужными людьми, — да, можно, — говорит господин Касрави.

— А почему бы и нет? — добавляет господин Мехрбан. — Когда тебя нечестным путем вычеркивают из жизни, ты тоже мошенничаешь, чтобы расквитаться. Вот как обстоят дела в странах, подобных нашей. Тебе не дали окончить школу, поэтому, чтобы наверстать упущенное время, мы делаем фальшивый сертификат.

Мне не по себе от этой уловки, но я не сворачиваю с выбранного пути. Я более чем когда-либо хочу уехать из Ирана. Я не смогу ходить в школу без Ахмеда и Ираджа и не смогу остаться в нашем переулке после переезда родителей Зари в Бендер-Аббас.

Ахмед с Фахимех счастливы, что во мне возродилась надежда, но им грустно оттого, что я уезжаю. И хотя я вижу это по их глазам, они ни за что не стали бы меня отговаривать.

— Ты ненадолго уедешь, выучишься в лучшем университете Штатов и вернешься домой образованным человеком, — с улыбкой произносит Ахмед.

— Да, и мы начнем прямо с того места, где остановились, — горячо соглашается Фахимех. — Все будет так, словно ты и не уезжал — разве только к тому времени станешь дядей.

Моя мама отнюдь не в восторге.

— Он совсем не говорит по-английски, — беспокоится она. — Как он сможет сориентироваться в аэропорту, когда сядет его самолет? Как он купит еду? Как узнает, что поесть и на каком транспорте перемещаться?

— Да ладно тебе, — говорит отец. — Ты его недооцениваешь. Тысячи молодых людей каждый год совершают это путешествие. Он, пожалуй, приспособлен к жизни лучше, чем все они, вместе взятые. Он самый неунывающий парень из тех, кого я знаю.

— О да, — соглашается господин Касрави. — Он очень умный парнишка — правда самый умный из моих знакомых.

Я с улыбкой смотрю на господина Касрави — я ценю его комплименты. Госпожа Мехрбан пытается утешить мою мать, говорит ей, что она не успеет и глазом моргнуть, как я окончу колледж и вернусь домой с грандиозными планами на будущее.

— По крайней мере, ты знаешь, что он едет в хорошее место. А если, упаси господи, он попал бы в тюрьму?

Все три женщины немедленно прикусывают кожу между большим и указательным пальцами.

— Образованный парень вроде него? Господи, подумай только! Да девчонки будут пачками вешаться ему на шею! — подмигивая мне, говорит господин Мехрбан.

— Нет, нет и нет! — вставляет госпожа Касрави. — Ему предначертано жениться на моей Шабнам.

Все смеются, в том числе и моя мать. Я вспоминаю Зари и чувствую ком в горле.

Все улажено. Через месяц я должен уехать. Отец с сияющим лицом показывает мне билет на самолет.

— Ты прилетишь в Лос-Анджелес, и тебя встретят родственники дяди Мехрбана, — говорит он. — Они помогут найти жилье и поступить в Университет Южной Калифорнии. Справишься с этим?

Неожиданный вопрос — неужели отец засомневался, смогу ли я жить один в США, вопреки тому, что говорил матери?

— Да, — автоматически отвечаю я.

По правде говоря, несмотря на эти планы, будущее представляется мне затуманенным зеркалом. В нем как будто виден я, но не очень четко и узнаваемо. Когда я размышляю о Соединенных Штатах, то представляю себе лишь улицы из фильмов и телешоу, которые видел. Для себя я решаю, что наилучший способ справиться с неопределенностью — не думать о ней и подавить в себе чувство вины из-за того, что я собираюсь найти светлое будущее в стране, разрушившей мое прошлое.

Мать говорит, что мне надо бы попрощаться с друзьями и родственниками из Тегерана. Отвернувшись от меня, она сморкается и вытирает слезы. Все будут приглашены на прощальный ужин.

— Так будет намного лучше и легче для тебя, — объясняет она.

Накануне прощальной вечеринки, за неделю до отъезда, я вдруг решаю рассказать господину и госпоже Надери обо всем, что произошло между Зари и мной. Хорошо, если они узнают, что мои намерения были благородными, что я любил Зари больше жизни.

Ахмед поддерживает мой план. Он считает, что семья Зари скоро переезжает — в их доме наблюдается непонятная активность. В любой час дня и ночи входят и выходят незнакомцы — это, должно быть, агенты САВАК. Ссылка обычно готовится весьма тщательно, сборы должны привлекать как можно меньше внимания, поскольку официально САВАК не существует. В нашей округе уже несколько месяцев ходят слухи, что господин Надери по состоянию здоровья должен переехать в регион с более теплым климатом.

Я звоню в их дом, дверь открывает Переодетый Ангел. Я здороваюсь, она шепчет в ответ еле различимое «здравствуй». Она, как всегда, в парандже, и я не успеваю разглядеть ее глаза за кружевом. Поникшие плечи говорят о том, что в моем присутствии она чувствует себя неловко. Чтобы не смущать ее, я быстро отвожу взгляд.

— Я пришел повидаться с господином и госпожой Надери, — тихо говорю я. — Через несколько дней я уезжаю и хотел бы попрощаться с ними.

Переодетый Ангел неподвижно, безмолвно стоит в дверном проеме.

— Можно мне их увидеть? — спрашиваю я.

Она проворно отходит в сторону и жестом приглашает меня войти в дом. Пока мы проходим через двор, я стараюсь не смотреть на вишню. Переодетый Ангел провожает меня в гостиную и шепотом говорит, что ее дядя и тетя на третьем этаже и она сейчас позовет их.

Повсюду навалены коробки, напоминая о близком отъезде. Она быстро удаляется по коридору, а я в нерешительности остаюсь стоять посреди комнаты. Я опять вспоминаю день рождения Кейвана. Дом был полон детей, они бегали, играли, визжали, смеялись и горько жаловались взрослым друг на друга. Зари держалась поближе ко мне, пока Ахмед пытался занять детей игрой «Кто я такой?». «Надеюсь, твоя девушка не против, что ты мне сегодня помогаешь?» — сказала Зари, заглядывая мне в глаза. «Моя девушка?» — спросил я. «Ага, та, которая нежней…»

У меня снова перехватывает горло.

В тот теплый летний день в этой комнате жизнь так и кипела, а теперь она пустая и унылая. На маленьком круглом столике я вижу блокнот с рисунками Зари. Листая страницу за страницей, я рассматриваю рисунки и вспоминаю каждое слово Зари.

«Это рисунок, на котором вы, парни, играете в футбол. Можешь угадать, кто здесь ты?»

«И кто же?»

«Тебя в тот день не было!»

Ближе к концу блокнота я натыкаюсь на рисунок, изображающий меня и мою таинственную женщину. Что он здесь делает? Я ищу его с тех пор, как вышел из больницы. Я помню, как прикрепил его к стене спальни и каждый вечер подолгу смотрел на него, изобретая тысячу способов, не говоря ни слова, вернуть его Зари — именно так, как она и просила. Я представлял себе ее лицо в этот момент — эти улыбающиеся глаза, устремленные прямо на меня, зардевшиеся от волнения щеки и вздох облегчения, когда она узнает, что именно она — женщина моей мечты.

В комнату входят господин и госпожа Надери. Я быстро кладу блокнот обратно. Родители Зари обнимают меня, предлагают садиться и располагаться поудобнее. Госпожа Надери наливает мне чашку чая и говорит, что рада моему отъезду. В этой стране жизнь обошлась со мной слишком сурово, и пребывание вдали отсюда пойдет мне на пользу, в особенности если я буду усердно заниматься, стараясь забыть все, что произошло здесь. Родные будут очень по мне скучать, но это именно то, что я должен сделать.

Господин Надери, закуривая, кивает в знак согласия.

— Ты собираешься изучать медицину или инженерное дело? — спрашивает он, как будто не существует других достойных академических дисциплин.

Прежде чем я успеваю ответить, он добавляет:

— Занимайся усердно, образование — единственное средство от невежества. Таким людям, как ты, предстоит вылечить нашу страну от заразы диктатуры и помочь построить лучшее будущее для детей вроде Кейвана.

Входит Переодетый Ангел, ставит передо мной блюдо сладостей и говорит едва слышно:

— Угощайся, пожалуйста.

Она садится на пол рядом с госпожой Надери в другом конце комнаты, перед круглым столиком, где лежит блокнот с рисунками Зари. Господин Надери говорит, что они очень рады за меня и надеются — я их не забуду вдали от дома. Я киваю.

Госпожа Надери интересуется, куда я еду, сколько времени там пробуду и что собираюсь изучать. Беспокоюсь ли я из-за пребывания в чужой стране и как к этому относятся мои родители, в особенности мать? Отвечая на вопросы, я чувствую на себе взгляд Переодетого Ангела. Я вижу, как ее глаза часто моргают под вуалью. Но я смотрю в основном на родителей Зари, потому что всякий раз, как я бросаю взгляд в сторону Переодетого Ангела, она заметно смущается. Я говорю им, что через три года надеюсь получить степень, что буду скучать по Ирану, по нашему переулку, по всем друзьям, родным и соседям. Я говорю, что хотел бы уезжать при других обстоятельствах. Наконец я умолкаю, и меня прошибает пот при мысли о том, что я сейчас открою секрет, который никому не собирался открывать, кроме близких друзей. У меня дрожат руки.

— Прошу вашего разрешения честно рассказать о моих отношениях с Зари, — шепчу я.

Никто не отвечает, и мне кажется, что на этом пора остановиться. Ладони вспотели, и я чувствую, как горит лицо. Интересно, почему так трудно говорить правду? Теперь я понимаю, почему мои дядя и тетя, вместо того чтобы разговаривать, пишут друг другу, когда им надо обсудить деликатные вопросы! Но мне пора двигаться дальше. Останавливаться слишком поздно.

Я опускаю глаза, чтобы ни с кем не встречаться взглядом, и начинаю свою историю. Я говорю, что всегда считал Зари необыкновенной девушкой. Еще мальчиком я был потрясен тем, как она держится. Разумеется, ее помолвка с Доктором, самым замечательным парнем в нашем квартале, еще больше повысила ее статус в моих глазах. Я рассказываю, что привык наблюдать за этой парой с крыши нашего дома, и хотя не слышал, о чем они разговаривают, но знал — они обсуждают важные темы, ведь умные люди не станут тратить время на пустяки.

Я замечаю на лицах господина и госпожи Надери стоическое выражение. Не смея взглянуть на Переодетого Ангела, я опускаю голову и продолжаю:

— Я любил Доктора. Он был необыкновенным человеком, большим человеком. У него было Это.

Наконец я гляжу на Переодетого Ангела. Она рыдает под паранджой.

— И конечно, Зари, помолвленная с моим другом и наставником, всегда занимала в моем сердце особое место. То есть она была невестой Доктора, так ведь? — повторяю я, словно пытаясь кого-то в этом убедить. — Я не мог думать о ней иначе, как о будущей жене Доктора.

Потом я на долгое время умолкаю — не знаю, что еще сказать.

Тишина в комнате давит на меня со страшной силой. Это намного труднее, чем то, что вытерпел Ахмед ради Фахимех. Я бы с радостью вместо этого согласился на взбучку. Нет ничего более постыдного, чем влюбиться в невесту друга и признаться в этом.

Господин Надери прикуривает сигарету и, откашлявшись, спрашивает:

— Что ты пытаешься сказать, сынок?

Пристыженно замолчав, я качаю головой.

— Будь прокляты те негодяи, которые погубили жизни и надежды стольких молодых людей! — восклицает госпожа Надери.

Краем глаза я вижу, как она вытирает слезы белым носовым платком.

— Не надо ничего больше говорить, если тебе неловко, — успокаивающим тоном произносит господин Надери. — Уверен, мы и так все знаем.

Госпожа Надери кивает в молчаливом согласии, а Переодетый Ангел вытирает слезы под паранджой.

— Эта трагедия понапрасну и так несправедливо искалечила жизни многих людей, — говорит госпожа Надери. — Ни один из вас — повторяю, ни один — не должен чего-то стыдиться. Можно только мечтать о том, чтобы мысли, которых ты устыдился, были самым большим злом, которое с нами произошло. Будь проклят этот дьявол.

— Я очень ее любил, — заливаясь слезами, выпаливаю я наконец. — Она была моей жизнью, она была моим будущим.

Господин Надери выпускает дым и говорит:

— Послушай, сынок. Жизнь похожа на лодку без паруса — невозможно предугадать, где эта лодка возьмет нас на борт или к какому берегу мы в конце концов причалим. Иногда более разумно не идти против ветра и принимать обстоятельства такими, как есть, как бы больно это ни было, веруя в Божью мудрость и судьбу. Никто не сможет найти оправдание страданиям, которые мы все перенесли, и ничто никогда не прекратит эту боль. Хотелось бы мне предложить тебе другой выбор — Бог свидетель.

Он неожиданно умолкает и, глубоко затянувшись, бросает взгляд на Переодетого Ангела — она все еще тихо плачет под вуалью, — а потом качает головой.

— Клянусь твоей любовью к Зари — свету очей моих и дыханию моей жизни, — что все мы желаем иного. Может быть, когда-нибудь все это обретет смысл, но не сейчас.

Опустив голову, он трет глаза и продолжает курить.

Переодетый Ангел подходит к господину Надери, обнимает его и шепчет что-то ему на ухо, отчего тот моментально успокаивается. Меня удивляет его поведение, я не знаю, что и подумать.

— Он хочет сказать только, — добавляет госпожа Надери, — что ты всегда будешь в нашем доме желанным гостем. Мы знаем о твоих чувствах к Зари, не нужно этого стыдиться. Мы знаем, что и она любила тебя. Вот все, что я хочу сказать.

Она качается из стороны в сторону, в отчаянии хлопая себя по бокам.

— Нам трудно об этом говорить. Мне так жаль. Нам остались лишь утраченные надежды и разбившиеся мечты. Нам действительно очень трудно об этом говорить.

Господин Надери разражается горькими рыданиями, и Переодетый Ангел все крепче обнимает его и шепчет все громче.

— Не плачьте, не плачьте. Прошу вас, не плачьте. Ради меня, не надо плакать. Умоляю вас, перестаньте.

За кружевом паранджи я вижу ее глаза — эти ангельские печальные глаза, они кажутся мне очень знакомыми. Я помню их по фотографии из фотоальбома Зари. Она отворачивается и идет к двери. Господин Надери продолжает плакать и все время повторяет, что ему очень жаль.

— Слава богу, у вас есть она, — говорю я, указывая на Переодетого Ангела. — Для Зари она была почти как сестра.

Господин Надери, качая головой, шепчет:

— Да, хвала Создателю, у нас есть она!

Я поднимаюсь, чтобы уйти, и господин с госпожой Надери обнимают меня.

— Когда я вернусь, вас здесь не будет, — вскрикиваю я.

— Да, — подтверждает господин Надери.

— Как же я вас найду? — спрашиваю я, рыдая, как дитя, которое навеки разлучают с родителями.

— Мы сами тебя разыщем, — говорит господин Надери. — Клянусь любовью Зари к тебе, что мы тебя разыщем.

«Любовью Зари ко мне». Эти слова терзают мне сердце. Что-то внутри меня рвется на части. Я не смогу уехать из этой страны. Но потом я думаю о том, что господин и госпожа Надери, Кейван и Переодетый Ангел не будут больше здесь жить, и понимаю, что должен уехать как можно скорее.

Через считаные минуты я с тяжелым сердцем возвращаюсь домой.

 

33

ЕЩЕ ОДНУ, ПОЖАЛУЙСТА

В тот же день мама спрашивает меня, не хочу ли я пойти с ней за покупками. Я отвечаю, что хочу, но устал и предпочел бы остаться, чтобы насладиться последними днями в родном доме. Она обнимает меня со словами:

— Я буду скучать по тебе.

— Я тоже буду скучать по тебе, мамочка.

— О нет, нет. Ты, дорогой мой, понятия не имеешь, как мать может скучать по ребенку. Так что не говори мне этого: «Я тоже буду скучать по тебе».

Я киваю.

— Как бы тяжело мне ни было, — говорит она, пытаясь улыбнуться, вместо того чтобы плакать, — я знаю, для тебя это наилучший вариант. Я собираюсь часто навещать тебя, даже если для этого потребуется продать дом, семейный автомобиль и все мои драгоценности, потому что нам нельзя разлучаться на целых четыре года.

Я обнимаю ее.

— Четыре года — это ерунда. Они пролетят как одно мгновение. Ты должна радоваться, что немного отдохнешь от меня.

То ли смешок, то ли всхлип она прячет за улыбкой.

— А ты, пожалуй, прав, — говорит она.

После ее ухода я усаживаюсь в кресло у бассейна во дворе. Пока весеннее солнце убаюкивает меня до полудремотного состояния, я размышляю о том, что произошло в доме Зари. Несмотря на всю мучительность этой встречи, я рад, что пошел и поговорил с четой Надери. Я чувствую, что принял правильное решение. Это был поступок взрослого человека, и хорошо, что я не избрал эпистолярный способ общения.

Скоро придет Ахмед, но, хотя общение с ним доставляет мне большое удовольствие, я наслаждаюсь безмятежностью уединения. Я закрываю глаза и предоставляю мыслям свободно блуждать. Даже когда я отдыхаю, мой разум неспокоен. Я отчетливо слышу, как по переулку едет машина со сломанным глушителем. После этого надолго наступает тишина, а потом раздается птичье чириканье. Несколько минут спустя я слышу, как шипят друг на друга две кошки, затем гортанное рычание, а потом ничего. Над головой с ревом пролетает самолет, и опять воцаряется ничем не прерываемая тишина. Вскоре я слышу детский смешок и приглушенный женский голос, просящий ребенка не шуметь. Потом еще один смешок, и другой, и наконец шепот молодой женщины по ту сторону стены во дворе Зари. У меня на загривке волосы встают дыбом. По спине ползет холодок, и я окончательно просыпаюсь.

— Еще одну историю, пожалуйста, всего одну! — шепчет ребенок.

— Тише! — в ответ.

Я открываю глаза. Ничего.

— Зари! — непроизвольно произношу я.

Я весь обращаюсь в слух. Подхожу к стене, отделяющей дом Зари от моего. Я прижимаюсь ухом к камню — ничего, кроме полной тишины. Был ли это сон? Похоже на то, и, вероятно, я все еще сплю, а иначе как мог целый мир погрузиться в абсолютное безмолвие? Оглядываясь по сторонам, я ощупываю кирпичную стену руками, чтобы увериться в том, что существую в мире, сделанном из твердых материалов. Я не сплю.

Мне хочется заглянуть во двор к Зари. Я бегу к лестнице и взлетаю на третий этаж, перескакивая через две-три ступени. Открыв дверь на балкон, я устремляюсь к краю, откуда можно заглянуть во двор.

Там никого нет.

Наклонившись, я пытаюсь высмотреть кого-нибудь на террасе первого этажа. Никого. Тогда я смотрю на окно комнаты Зари на третьем этаже. Шторы плотно задернуты. Весь дрожа, я расхаживаю взад-вперед по балкону.

— Это мне только приснилось, — шепчу я. — И потом, Кейван ведь мог просить Переодетого Ангела рассказать еще одну историю, как он просил, бывало, свою сестру?

Я пытаюсь внушить себе, что мое подозрение абсурдно, нелепо и совершенно бестолково, — и не могу. Измученное сердце отвергает доводы разума.

«Она не могла так со мной поступить», — мысленно повторяю я. Как бы ни сложились обстоятельства, она никогда не причинила бы мне такую боль.

Но что, если Переодетый Ангел — это моя Зари, прячущая под покрывалом обожженное лицо? Зачем она стала бы это делать? Разве она не знает, как несчастна без нее моя жизнь? Не знает, какое страдание причиняет мне ее уход? Я опускаюсь на корточки, прислоняюсь спиной к низкой стенке и, чтобы не разрыдаться, впиваюсь зубами в руку.

— Господи, прошу тебя, верни мне Зари! — кричу я, с запозданием вспоминая, что больше не верю в Бога.

Я снова бросаю взгляд в пустой двор. Все вокруг замерло, словно мир задержал дыхание в ожидании разгадки этой тайны. Я мчусь к себе в комнату и смотрю по сторонам, сам не зная, что именно хочу найти. Потом бегом возвращаюсь на террасу, чтобы глубоко вдохнуть свежего воздуха. Жаль, что со мной нет Ахмеда и Фахимех. Я сажусь на стенку и пытаюсь сложить кусочки этой головоломки, но буря чувств все дальше и дальше уносит меня от берегов здравого смысла.

Я стараюсь сосредоточиться на том моменте, когда услышал шепот Кейвана: «Еще одну историю, пожалуйста…» Было ли это во сне? Или я действительно слышал его? Что я слышал перед этим? Машину со сломанным глушителем! Есть ли у кого-то в нашей округе машина со сломанным глушителем? Если тот звук был реальным, то и шепот Кейвана тоже. Что еще я слышал? Как дерутся и шипят друг на друга коты. Эти звуки были, пожалуй, настоящими. Зачем бы мне стали сниться дерущиеся кошки? Но у наших соседей нет кошек — наверное, это были бездомные.

Я думаю о тени, которая следит за мной по вечерам. Я знаю, что это Переодетый Ангел, но зачем ей следить за мной, если только это на самом деле не моя Зари? Теперь я знаю, что именно ее чадра на днях трепетала под ветром. Все начинает обретать смысл. «Переодетый Ангел ничего не делает поспешно, — сказала как-то Фахимех. — Она скользит, как весенний ветерок, — спокойно, нежно и неторопливо. В ней нет суетливости». Тогда почему, возвращаясь из булочной по утрам, она всякий раз идет так быстро? Женщина под покрывалом — не Переодетый Ангел. Это Зари, которая прячется от меня — или потому, что так ей велела САВАК, или потому, что не хочет, чтобы я видел ее обожженное лицо. О, моя бедная, милая маленькая Зари!

Однажды она сказала, что хочет стать знатоком в толковании поэзии Хафиза. Как я мог не понять этого, неотрывно глядя на нее по вечерам через неплотно задернутые занавески? Переодетый Ангел знает всего Хафиза наизусть. Она не стала бы читать «Диван», потому что он целиком у нее в голове. Именно Зари читает эту книгу, пытаясь заполнить одинокие вечера. А сегодня днем я обнаружил в их доме тот рисунок, на котором Зари изобразила меня и мою таинственную женщину. Вероятно, ей удалось каким-то образом забрать его из моей комнаты, пока я был в больнице. И потом, всплеск чувств у господина Надери — теперь все это обретает смысл. Он сказал тогда, что хотел бы предложить мне другой выбор, и в тот момент Зари подошла к нему, обняла и прошептала что-то на ухо. Переодетый Ангел очень религиозна и не стала бы обнимать мужчину, не кровного родственника!

Склонившись, я плачу от радости и печали, от восторга и жалости. Потом я закрываю глаза и поднимаю голову к небесам, понимая, что впервые с тех пор, как я пришел в себя в клинике, с моей души упал тяжелый камень. И дышать стало легче, по крайней мере на время.

Что делать? Мне нужен план действий. Где же Ахмед? Он так необходим мне сейчас! Может быть, они с Фахимех знают обо всем, что произошло, но молчат, чтобы защитить от САВАК меня и Зари. Потом вдруг до меня доходит, что менее чем через неделю я уезжаю в Соединенные Штаты. Этого не должно случиться — теперь, когда моя Зари вернулась ко мне! Учитывая эти обстоятельства, поездку надо отменить. Надо позвонить всем гостям и отменить прощальный вечер. Но как мне подступиться к Переодетому Ангелу и узнать правду? Это приведет в замешательство ее родных. Кроме того, раз уж речь идет о САВАК, нужно подумать о безопасности. Я не хочу, чтобы САВАК снова забрала моего ангела.

Сбежав по лестнице в кухню, я выпиваю пару глотков отцовской водки, отчего немедленно согреваюсь и успокаиваюсь.

— За тебя, любовь моя, — шепчу я. — Воскреснув, я надеюсь, и молюсь, и возвращаюсь из небытия в жизнь.

Я перелезаю через стену и сажусь на то же место, где мы, бывало, сидели с Зари. Я вспоминаю сон, приснившийся, когда я в последний раз был здесь. Теперь я уверен, что это не было сном. Она наяву держала меня в объятиях. Она сказала, что хочет согреть своего любимого. Моя бедная маленькая Зари. «О господи, я так тебя люблю. Я так безумно по тебе скучаю».

В ту ночь я замерзал и был словно в бреду. Зари увидела меня из окна и вышла с одеялом. Она укутала меня и всю ночь согревала, шепча на ухо, что боится, как бы ее возлюбленный не простудился, и позаботится о том, чтобы этого не случилось. Конечно же, то был не сон!

Мысли перескакивают с одного на другое. Я не могу сосредоточиться. В голове проносятся воспоминания о том дне, когда она подожгла себя. Дни, проведенные в клинике, удушающая депрессия, страх навсегда потерять Ахмеда, безумный старик, Яблочное Лицо… «О господи, ну почему жизнь так жестока?» Думаю, я не выдержал бы, если бы мне пришлось пережить все это опять.

Потом мои мысли обращаются к Зари — живой и дышащей одним воздухом со мной, возможно, думающей обо мне в этот самый момент. Неудивительно, что я столь сильно ощущаю ее присутствие. Именно это каждый вечер притягивало меня к ее окну. И что еще может означать сон о том, как я с Переодетым Ангелом стою на вершине горы, если не то, что в душе Зари хочет снять покрывало, открыв свою тайну?

Выпитая водка придает смелости, и я подхожу к окну Зари. Занавеска наполовину отодвинута, и я долго всматриваюсь в неосвещенную комнату. На кровати Зари лежит паранджа Переодетого Ангела, значит, она в комнате или, во всяком случае, в доме. Я возвращаюсь к себе.

Раздается звонок в дверь нашего дома. Пришел Ирадж. Я так взволнован новым открытием, что порываюсь сразу же рассказать о нем другу, но он, как всегда, заговаривает первым. Как бы то ни было, это не тот человек, с которым стоит делиться. Мы усаживаемся во дворе у бассейна. Он показывает мне новую книгу, биографию своего кумира Томаса Эдисона. Ирадж не на шутку смущен оценкой, которую автор дает жизни Эдисона.

— Если верить этому парню, Эдисон был мошенником, — говорит Ирадж. — Он нанимал бандитов, которые принуждали молодых изобретателей за гроши продавать ему свои изобретения, иначе их ожидали жестокие побои!

Ираджу трудно поверить в эту возмутительную ложь, но он божится, что если эти обвинения — правда, то он откажется от своей мечты стать изобретателем в пользу карьеры честного политика.

По словам его отца и дяди, дни шаха сочтены. Люди по горло сыты его диктаторскими замашками и бесчеловечным обращением с инакомыслящими. Даже руководители армии считают, что он зашел слишком далеко. Дядя Ираджа служит генералом в армии шаха, которую поддерживают американцы. Он участвовал в переговорах о приобретении нескольких F-16 у американского правительства. Эти реактивные истребители сделают Иран сверхдержавой Среднего Востока, а именно к этому американцы всегда стремились. Разумеется, они бы отдали предпочтение Израилю, но лучше уж позволить нести жезл мусульманскому государству, чем еврейскому, которое ненавидят миллионы людей в этом регионе. Отец Ираджа говорит, что чем теснее шах сближается с Западом, тем менее популярным становится на Среднем Востоке. Однако самую большую угрозу для шаха представляет Израиль. Должно быть, израильтяне обеспокоены тем, что у них на заднем дворе разворачивается военная машина. Рано или поздно они воспользуются богатыми израильскими лоббистами, чтобы повернуть Вашингтон против шаха.

Я порываюсь сказать Ираджу, что мне неинтересно слушать о политических теориях его отца, но сдерживаюсь. Господи, почему он не может оставить меня в покое? Почему ему понадобилось появиться именно сейчас? Неужели в жизни нет более важных вещей, чем политическая ситуация в Иране? Я не ору на Ираджа только потому, что помню его вспотевшее лицо на кладбище, когда он бежал за нами, хотя и знал о надзоре САВАК, чтобы быть вместе у могилы Доктора.

На удивление, Ирадж переключается на разговор о Переодетом Ангеле. В последнее время он очень расстроен, потому что ему никак не удается привлечь ее внимание. И хуже того, никто не принимает всерьез его любовь к ней. Я не говорю ему, что женщина под покрывалом — это Зари, а не Переодетый Ангел. Пока я не могу этого открыть. Что, если САВАК взяла обязательство с Зари оставаться инкогнито, а я открою ее секрет?

Ирадж говорит, ему надоело, что окружающие осуждают его за любовь к Переодетому Ангелу. Все удивляются, как он может любить женщину, которую никогда не видел, но разве это так уж важно?

— Человеку необязательно влюбляться во внешность, — говорит Ирадж. — Это поверхностная любовь. Истинная любовь примечает ценные душевные качества. Люди осуждают меня, потому что я не знаю ее лично, но разве мне необходимо знать ее, чтобы поверить в ее добродетель? Разве не правда, что истинная любовь считается с характером и наклонностями человека? Разве не должны люди жениться, учитывая совместимость темпераментов? Если это так, то я знаю о Переодетом Ангеле достаточно, чтобы считать ее безупречной невестой для меня.

Переодетый Ангел! Бедный парнишка — если бы он только знал! Ирадж продолжает что-то говорить, но я отключаюсь. Отдаляясь мыслями все дальше, я время от времени киваю.

Наконец он уходит, и я бегу обратно на крышу. Свет в доме Зари не горит. Я знаю, что эта семья не ложится спать так рано, так что они, наверное, прячутся от меня. Они не могут открыть истинное лицо Переодетого Ангела. Должно быть, они заключили с САВАК соглашение. Да, так они спасли ее от тюрьмы, и поэтому нет могилы. Я заглядываю в комнату Зари. На кровати по-прежнему лежит паранджа Переодетого Ангела.

 

34

В НОЧНОЙ ТИШИНЕ

За ужином в тот вечер я настолько поглощен мыслями о Зари, что отец спрашивает, все ли у меня хорошо.

— Да, — отвечаю я, ковыряясь в тарелке.

Отец откладывает ложку.

— Ты волнуешься из-за поездки?

Я не могу рассказать родителям о событиях этого дня, поэтому просто киваю.

— Знаешь, это нормально, — говорит отец. — Это серьезный шаг, и твои опасения вполне понятны. Нелегко собраться и отправиться на другой конец света, когда не знаешь языка, не знаешь никого и незнаком с обычаями и культурой. Я бы тоже нервничал!

Краем глаза я замечаю, что мама плачет. Отец откашливается и продолжает:

— Мой отец любил повторять, что жизнь похожа на лабораторию, в которой проходят испытания людские характеры. Он считал, что чем значительнее личность, тем большим испытаниям она подвергается.

Отец закуривает и глубоко затягивается. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не попросить у него сигарету.

— Никто в нашей семье не подвергался таким испытаниям, как ты. Я очень горжусь тем, как ты справился с ними. За пару лет ты пережил больше, чем многие люди за всю жизнь. Мы с твоей мамой очень гордимся тобой, очень. Завтра этот дом наполнится людьми, которые любят тебя. Людьми, которые рады твоему отъезду, но которые будут радоваться еще больше, когда ты вернешься. «Господин инженер» — так все будут звать тебя всю твою жизнь. Ты станешь олицетворением успеха, образцом для подражания для многих в нашей общине. Ты открываешь дверь, в которую не входил никто из нашей семьи, но уверяю тебя, ты будешь не единственным, кто войдет в нее! Ты проложишь этот путь, а другие пойдут по твоим стопам. Твоя смелость и решимость будут вдохновлять других. Твой успехи сделают жизнь многих лучше. Ты действительно обладаешь Этим, сынок.

Я смотрю на него пустым взглядом. США, лаборатория жизни, испытание на значительность… Знал бы он, какие мысли бродят сейчас у меня в голове!

Отец продолжает говорить, но я его больше не слушаю, хотя невежливо быть рассеянным, когда говорит отец. Я слышу слова вроде «США», «самолет», «гражданское строительство», «четырехполосная автомагистраль», «Ношахр» и «Тегеран» — всю эту чушь, которую слушаю лет с четырех, — и начинаю терять терпение. И я думаю — а не пошли бы куда подальше и Соединенные Штаты, и авиаперелет, и гребаный диплом инженера-строителя, и гребаная четырехполосная автомагистраль, которая соединит одну дыру с другой.

Потом я думаю о Зари, моей возлюбленной, которая стыдится открыть обожженное лицо или принуждена властями скрываться. Мой ангел, согласившийся вести уединенную жизнь. Больше никаких предположений. Есть только факты — не мои ощущения, но реальность.

Бедная бабушка Ахмеда знала, о чем говорит. Почему никто ее не слушал? Она без конца повторяла, что соседская девушка каждую ночь плачет, тоскуя по своему мужу. Соседская девушка — это Зари, а я — ее муж. Не могу поверить, что считал свою возлюбленную умершей. Я кусаю кожу между большим и указательным пальцами. Не сомневаюсь, все посчитают меня чокнутым, когда я заявлю, что Зари жива и скрывается под покрывалом Переодетого Ангела, но мне это безразлично. Я знаю то, что знаю, и уверен в том, что слышал. Именно голос Зари успокаивал Кейвана, когда тот просил еще одну историю. Переодетый Ангел — это Зари, я не сомневаюсь.

Мысль о том, что Зари жива, наполняет меня такой радостью и восторгом, что я вдруг, сам того не ожидая, откидываюсь назад, широко раскрываю руки, зажмуриваю глаза, обратив лицо к потолку, словно принимаю солнце в объятия. Я чувствую тепло ее тела, как в те ночи, когда она засыпала в моих руках. Я чувствую ее дыхание на шее. Я слышу биение ее сердца, напоминающее биение крыльев. «Благодарю Тебя, Господи, за то, что вернул мне мою Зари! Прости, что я сомневался в Твоей мудрости и великодушии. Прости за то, что жил безбожной жизнью. Позволь мне служить Тебе, и я обещаю исправить свои глупые поступки».

Я открываю глаза и вижу, что родители смотрят на меня. Ни слова не говоря, я быстро выпрямляюсь и опускаю голову. Я жду, что отец спросит, в чем дело, но он не спрашивает. Мама шепчет:

— Для него это слишком большое напряжение. Он с утра странно себя ведет.

Протянув руку, она дотрагивается до моего лба.

— Жара нет, — бормочет она. — Наверное, жар сжигает его изнутри, мой бедный мальчик.

— Ну, хватит, — нетерпеливо произносит отец.

Он выходит из комнаты, а мама ласково дотрагивается до моего лица кончиками пальцев и с тревогой шепчет:

— Что случилось?

— Она жива.

Сдерживаться я уже не в силах.

— Кто жив, милый?

— Мой Переодетый Ангел, — шепчу я.

— Конечно, она жива, — говорит мама, думая, что я имею в виду Сорайю.

— Я не сумасшедший, — говорю я, поглядывая в коридор, откуда доносятся шаги отца.

— О господи, — вздыхает мама. — Ты и не был сумасшедшим. Тебе просто пришлось многое пережить, вот и все.

В комнату входит отец со стаканом воды. Он дает мне таблетку и велит принять ее.

— Что это? — спрашивает мать.

— Валиум, — отвечает он. — Чтобы успокоился.

Я никогда раньше не принимал валиум, но это, наверное, лучше маминых снадобий, так что я послушно глотаю таблетку.

Немного погодя меня охватывает оцепенение. Я вспоминаю больничные дни, когда вслед за спокойствием наступало мучительное пробуждение к мрачной и суровой реальности. Прежде чем отключусь, я хочу убедиться, что с мамой все в порядке.

— Почему ты плачешь, мама? — спрашиваю я. — Пожалуйста, не надо. Зари жива. Теперь мне не надо ехать в Штаты. Ну, разве не здорово? Разве это тебя не радует?

Мама охватывает мое лицо ладонями и прислоняется лбом к моему, а сама горько рыдает.

— Милое мое дитя! Что с тобой случилось?

— Если я куда и поеду, то с Зари, Ахмедом и Фахимех — и ненадолго. Просто на каникулы. Разве не здорово? С этого момента я буду очень счастлив, как бывало раньше — до того, как начался этот кошмар. Подумай, как это классно, мама!

Она кивает.

— Да, родной мой.

— Жить — это все равно что потеряться в пустыне, где можно рассчитывать только на помощь звезд, — продолжаю я говорить пересохшими губами, а из глаз текут потоки слез. — Ты и отец, Зари, Фахимех и Ахмед — это те звезды, которые указывают мне путь. У всех вас есть Это. Когда-нибудь я напишу книгу обо всем, что произошло.

Потом я поворачиваюсь к отцу и невнятно произношу:

— Ты веришь в судьбу, папа?

Я не узнаю собственный голос и не помню, что отец мне ответил.

Я просыпаюсь на матрасе в гостиной — потный, разгоряченный, вялый и разбитый. Родители спят на полу в двух метрах от меня. Свет в комнате выключен, но все предметы хорошо видны благодаря лунному сиянию, пробивающемуся сквозь занавески. Я смотрю на напольные дедушкины часы, которые починили несколько дней тому назад. Они показывают полчетвертого, а на моих наручных часах пол-одиннадцатого. Я вижу, как медленно из стороны в сторону движется маятник, и удивляюсь, зачем мы с отцом возились с починкой этих старых часов, давно переживших свою полезность.

Мое сознание кружится в вихре мыслей о времени. Чтобы остановить это кружение, я выбираюсь из постели и направляюсь к лестнице, ведущей на террасу третьего этажа. Я спрячусь в темноте и дождусь, когда выйдет Зари, как она это часто делает, чтобы следить за мной. Когда она появится, я предстану перед ней и скажу, что знаю правду.

Поднявшись на третий этаж, я выглядываю в окно, чтобы посмотреть, там ли она. Круглое светило озаряет небеса, и мне великолепно видно все вокруг, но терраса пуста. Я перелезаю через стенку между нашими домами и иду к крайней южной стороне террасы, чтобы сесть в тени. Я смотрю на часы — по-прежнему десять тридцать.

Стоит тихая ночь, такая тихая, что слышно, как падает лист с дерева, как скрипит дверь, как дышит сама ночь, то навевая, то утишая легкий ветерок. Я терпеливо сижу в темноте, и грудь моя полнится предчувствием, тревогой и надеждой. Я смотрю на часы. Все так же пол-одиннадцатого. Интересно, сколько времени придется ждать?

Я надеюсь, родители не проснутся, потому что они наверняка запаникуют, помчатся наверх и могут нарушить мой план разоблачения. Меня пронизывает знакомое беспокойство, похожее на панические приступы, случавшиеся со мной в клинике. Может быть, я схожу с ума? Господи, надеюсь, что нет!

Но я начинаю терять терпение. Может, ворваться в дом и потребовать свидания? Взглянув на часы, я вижу все то же. Я встряхиваю запястьем и стучу по часам. И тут я слышу тихий скрип двери. В ушах у меня тотчас раздаются такие яростные удары сердца, что я опасаюсь, как бы не проснулась вся округа. Чтобы успокоиться, я кладу руки на грудь и с силой надавливаю. Я слышу приглушенные шаги по террасе, тихий шелест паранджи, которая волочится по цементу. Переодетый Ангел по-прежнему мне не видна, но прямо от двери до самого края террасы ложится длинная тень. Тень вдруг сжимается, когда она низко приседает. Я каменею, не в состоянии говорить и даже дышать.

С того места, где она сидит, ей хорошо видно мою комнату, и я прихожу к выводу, что она ждет, когда у меня зажжется свет. Может быть, я выбрал не лучшее место, где спрятаться. Какой в нем толк, если я не вижу, что она делает?

Вдруг ее тень снова удлиняется, и она появляется в поле зрения, медленно двигаясь к тому месту, где мы обычно сидели под стенкой. Ее фигура, закутанная в черную паранджу и освещенная сзади полной луной, кажется выше, чем я помню. Она смотрит поверх стены на мое окно, потом, чтобы рассмотреть получше, встает на цыпочки и вытягивает шею. Немного постояв там, она идет к краю террасы и перегибается через него, чтобы заглянуть в наш двор. Теперь я уверен, что именно она каждый вечер следила за мной, прячась в тени. Она возвращается на наше место, бросает еще один взгляд на мое окно и садится. Я чувствую, как во мне бурлит кровь, лишая последних сил.

Она принимается возиться с паранджой — похоже, снимает кружево, прикрепленное к непрозрачной части вуали. Ее пальцы работают быстро, и, судя по всему, она пытается развязать спрятанный узелок. У нее тонкие бледные красивые руки, совсем как у Зари. Боже мой, если у нее получится, я смогу увидеть ее лицо! Резким движением руки она откидывает назад кружево и чешет макушку. Я силюсь увидеть ее лицо, но его загораживает рука.

Спустя несколько мгновений ее рука скользит вниз, но теперь лицо заслоняет край вуали. Все, что я вижу, — это бархатный профиль, неподвижный, как у модели, позирующей художнику. Потом она прислоняется к стене. Я догадываюсь, что глаза у нее закрыты, а губы движутся, вероятно, повторяя стихотворение Хафиза или Хайяма — возможно даже, из тех, что читал ей я. Ее грудь поднимается и опускается, и я почти вижу ее дыхание — вдох и выдох. Вдруг она поднимает голову, словно что-то услышала. По направлению ее взгляда можно понять, что ей показалось, будто этот звук исходит от нашего дома. Надеюсь, это не мои родители. Стоит ей увидеть их, и она убежит к себе.

Я изо всех сил стараюсь разглядеть ее лицо. Ее голова наклонена вправо, словно она, в ожидании моего прихода, смотрит через плечо на окно моей комнаты. То, как она сидит, ерзая на месте, подсказывает мне, что она встревожена и сбита с толку звуками, которые ей послышались. Проходит несколько томительных секунд, и она вновь прислоняется к стене.

Я борюсь с мыслью выступить из темноты в лунный свет. Мы посмотрим друг другу в глаза, но ничего не скажем. Что мог бы сказать каждый из нас? Столь прекрасный момент не стоит портить словами. Я подойду к ней, протяну руку и помогу ей встать. Мы обнимемся и будем долго так стоять. А что, если она попытается убежать? Я схвачу ее и скажу, что ночной кошмар окончен, что мне безразлично, как она выглядит, и что до конца наших дней она будет принадлежать мне!

— Да, — непроизвольно шепчу я.

Она вскидывает голову. Ее глаза лучезарно сияют отраженным лунным светом — без сомнения, те самые глаза, что каждый вечер следили за мной. Этот взгляд — горячий и острый, хищный и живой, как у испуганной кошки. Она не убегает, а спокойно поднимает руку и опускает вуаль, снова превращаясь в Переодетого Ангела. Неторопливая отточенность ее движений напоминает мне о характерной для нее уверенности в себе.

Я поднимаюсь и выступаю в лунный свет. Она сидит неподвижно, и меня притягивает к ней, как магнитом. Я медленно подхожу и, помедлив секунду, осторожно наклоняюсь и сажусь рядом. Ее мерцающие глаза пристально смотрят на меня из-под кружева паранджи, и мое сердце стучит в такт с взмахами ее ресниц. Мои глаза наполняются слезами.

— Не плачь, — шепчет она.

Я ищу в этом шепоте знакомое звучание.

— Пожалуйста, не плачь, — повторяет она.

— Это ты? — спрашиваю я.

Она отворачивает голову, пряча глаза.

— Скажи, — умоляю я, — это ты?

Она все так же молчит под покрывалом. Я протягиваю руку и беру ее за подбородок, чтобы повернуть к себе лицом.

— Дай посмотреть на твое лицо.

Она качает головой, но я вижу, как под вуалью льются жемчужные слезы.

— Сколько времени еще ты собиралась от меня прятаться? — ласково журю я.

Она снова пытается отвернуться, но я крепко ее держу.

— Ты действительно думала, что я не захочу тебя видеть?

Она молча качает головой.

— Ты хотя бы понимаешь, сколько я без тебя выстрадал? — задыхаюсь я от подступившего гнева. — Знаешь, как часто я думал, что жизнь без тебя не имеет смысла? Что, если бы я покончил с собой?

Высвободив руку из-под паранджи, она тянется к моим к губам, чтобы заставить меня замолчать, но я отвожу голову и продолжаю говорить.

— Ты думала, я смогу уйти и забыть о тебе? Как ты могла такое подумать? Разве ты не понимаешь, что для меня вечно гореть в аду — менее суровое наказание, чем жить без тебя?

— Тише, — молит она.

— Охвативший тебя огонь до сих пор горит в моем сердце.

— Ну пожалуйста, перестань, — шепчет она.

— Нет! Почему же? Как я могу?

— Умоляю тебя, перестань, пожалуйста.

— Они угрожали твоей семье? Дело в Кейване? Его грозились отобрать? Скажи мне правду.

— Прошу тебя, перестань, ну пожалуйста… — умоляет она сквозь рыдания.

Я слушаю, как она плачет. У меня будто кто-то вырывает сердце из груди. Я переполнен раскаянием и умоляю ее простить меня. Я пытаюсь объяснить, что у меня в душе — извержение вулкана и укротить его пока не удается.

Она близко наклоняется ко мне и вытирает ладонями слезы с моих щек, а потом быстро отодвигается. Я объясняю ей, что никак не мог нарисовать без нее свое будущее и оно представлялось мне обширной бесплодной пустыней, где я просыпался бы каждое утро, не беспокоясь о том, светит ли солнце, идет ли дождь, рано сейчас или поздно, зима на дворе или лето. Я просил Бога забрать меня к себе, положить конец жизни, не имеющей более смысла.

Она проворно прикусывает кожу между большим и указательным пальцами со словами:

— Не говори так!

А потом разражается горькими рыданиями.

— О боже! Что я делаю? — говорю я. — То, через что ты прошла, дорогая моя, в сто раз хуже того, что вытерпел я. Прости мою эгоистичность.

— Нет, нет, нет! Прошу тебя, перестань говорить такие вещи!

— Твоя походка, твои движения, твои глаза, то, как минуту назад ты почесала голову, — все говорит о том, что ты моя Зари.

— Остановись!

— Дай мне обнять тебя, дай почувствовать, как твое тело прижимается ко мне. Скажи мне, что нас ничто никогда больше не разлучит.

— О господи, прости меня, — всхлипывает она. — Нельзя было допустить, чтобы все зашло так далеко.

— Я хочу лишь, чтобы ты пообещала, что никогда больше не сделаешь ничего подобного!

— О Боже, помоги мне. Прошу Тебя, помоги мне!

— Чего ты боишься?

— Ну пожалуйста, Господи. Мне так жаль.

— Почему тебе жаль? — начиная прислушиваться, спрашиваю я.

— Это разобьет ему сердце…

— Мне безразлично, как ты выглядишь, — перебиваю я. — Твоя внешность не имеет для меня значения. Я люблю тебя.

— Боже, помоги мне. Нельзя было допускать, чтобы все зашло так далеко.

Она осторожно отталкивает меня, когда я протягиваю руки для объятия. В наступившей невыносимой тишине я пристально смотрю ей в глаза, отчаянно доискиваясь ответа на вопрос, задать который у меня не хватает смелости. Она пытается что-то сказать, но ей мешают рыдания.

— Что ты пытаешься мне сказать? — спрашиваю я.

Наступает долгая пауза. Сердце мое громко стучит, ее тоже. Я слышу оба.

— Я не она! — вскрикивает она.

Я ничего не говорю, поскольку, к несчастью, понял ее правильно.

— Я — не она, — качая головой и всхлипывая, шепчет она. — Неужели не понимаешь? Я — не она. Хотелось бы мне быть ею — правда хотелось.

— Не надо, — произношу я умоляющим голосом, слабеющим вместе с надеждой.

— Я знала, что этим кончится, — рыдает она. — Я предвидела все еще в то утро, когда ты вернулся домой из клиники. И я знала, что в конце концов ты станешь искать своего ангела под моим покрывалом, но я — это не она. Она так сильно тебя любила, и, по-моему, у нее не хватило бы выдержки прятаться под этой личиной, как бы она ни выглядела после того проклятого дня.

Ее тело сотрясается от рыданий.

Меня будто окатили ледяной водой. Во рту становится горько, и эта горечь растекается по жилам и жжет кожу.

Будь у меня конь, оседлал бы. Будь у меня сердце, спрятал бы.

— Теперь я понимаю, нельзя было допускать, чтобы это зашло так далеко, — говорит она. — Да, я каждый вечер наблюдала за тобой с этого места — потому что мне было любопытно. Я знала, что ты следишь за мной и что тебе кажется, будто я — это она. Я знала, что ты видел меня в окно, когда я сидела к тебе спиной, и позволила тебе это, потому что мне нравилось чувствовать на себе твой взгляд. Надо было тебя остановить. Надеюсь, ты простишь меня за это.

Знал бы я стих, прочитал бы. Знал бы я песню, спел бы.

Я чувствую, как отдаляюсь мыслями. Ее голос звучит у меня в ушах, но я не слышу слов. Я вижу, как поворачивается ее голова, как движется ее тело, как сияют в лунном свете большие голубые глаза, а по щекам, едва видимым под вуалью, струятся слезы. Я закрываю глаза, втягиваю голову в плечи, облизываю пересохшие губы и молю Бога, чтобы это поскорее кончилось.

Не знаю, как долго я пребываю в этом состоянии, но, открыв глаза, я вижу, что Переодетый Ангел по-прежнему сидит рядом со мной — застывшая, молчаливая, с глазами, молящими о прощении. Я долго смотрю в землю и наконец спрашиваю:

— Зачем?

— Не знаю.

Я ничего не говорю, потому что мне нечего сказать.

— Может быть, мне хотелось быть ею, — говорит она. — Меня называют Переодетым Ангелом, но даже ангел не может противиться искушению желать любви.

Я не отвечаю.

— Жаль, что я с самого начала не дала тебе ясно понять, что я — не она. Прости меня, пожалуйста, за то, что я этого не сделала. Простишь?

Я мрачен и безмолвен, как камень на могиле Доктора.

— Если не простишь, я не обижусь. Можешь меня ненавидеть, но, прошу, пусть все остается, как вы задумали. Так лучше для всех нас. Будь она с нами, она захотела бы, чтобы ты уехал.

— Нет, не захотела бы, — с горечью произношу я.

— Ладно, — соглашается она, — ты прав, она не захотела бы, чтобы ты уезжал.

— Нет, не захотела бы, — повторяю я, как упрямый ребенок.

— Хорошо, — вновь со смирением говорит она, — ты прав, она не захотела бы, чтобы ты уезжал. Я помню, как она печалилась об этом. Она беспокоилась, что ты уедешь и забудешь ее, а потом вернешься с красивой образованной женой, которая будет в тысячу раз желаннее ее.

— Этого никогда не случилось бы, — уверенно говорю я.

— Теперь я это знаю, но тогда не знала, — говорит она, — поэтому ничего не могла ей возразить. Знаешь, ей нравились стихи, которые ты ей читал. Она часто говорила, что ты читаешь стихотворение, словно сам поэт.

Я отворачиваюсь. Меня раздражает ее шепчущий голос, и я хочу, чтобы она замолчала, но она продолжает.

— Она не захотела бы, чтобы у тебя остались о ней горькие воспоминания, — тихо произносит Переодетый Ангел. — Окажись она здесь на одну минуту — всего одну минуту, — она каждую секунду просила бы тебя двигаться дальше. Она попросила бы тебя сделать это для нее, потому что это был бы единственный для нее способ обрести покой.

Она ненадолго умолкает.

— Она никому о тебе не говорила, кроме меня. Я единственный человек, кто знает, как сильно она тебя любила. Прошу тебя, верь мне, она хотела бы, чтобы ты двигался дальше. Как может она покоиться с миром, если ты погубишь из-за нее свою жизнь?

Она вновь умолкает и вытирает слезы. Потом, словно вспомнив вдруг что-то важное, она спрашивает:

— Ты помнишь, как она указала на самую большую звезду на небе и сказала, что это ты?

— Да.

Она наклоняется и пытается заглянуть мне в глаза.

— Тебе нужно уехать и никогда не оглядываться назад. Надо оставить страдание здесь, где ему и место. Я знаю, она хотела бы, чтобы я попросила тебя именно об этом. Я знала ее лучше любого другого человека на свете. Она была моей кузиной и лучшей подругой. Ты должен мне верить.

Я тру кулаками глаза и киваю. Не переставая плакать, она снова извиняется за то, что ввела меня в заблуждение, и говорит, что ей пора возвращаться в дом, чтобы дядя и тетя не волновались. Но она не уходит, а продолжает говорить. Она говорит, что понимает теперь, почему Зари считала, что у меня на небе самая большая звезда и что у меня есть Это. Зари хорошо разбиралась в людях и правильно судила обо мне. Она обязательно узнает о моих успехах от соседей и до конца своих дней будет каждый вечер молиться за меня. Она уверяет, что намерена заботиться о родителях Зари, потому что они для нее теперь главное. Она станет для этой семьи преданной компаньонкой на всю жизнь.

Она встает и протягивает руку, и я неохотно отвечаю на пожатие. Рука у нее холодная, но пожатие теплое. Я смотрю на ее длинные пальцы и ногти, в точности такие, как у Зари. Потом поднимаю взор и пристально вглядываюсь в эти сверкающие бирюзовые глаза.

Я вспоминаю свою последнюю ночь с Зари, когда я рассказал ей, как подслушал их разговор с Переодетым Ангелом. Зари сказала, что тогда разговаривала с Сорайей в последний раз. Переодетый Ангел не могла знать о ночи, которую мы с Зари провели в ее комнате, когда та указала на небо и сказала, что моя звезда самая большая. На следующий день она подожгла себя.

— Это ведь ты, правда? — шепчу я.

Она начинает дрожать под паранджой.

— Это глаза моей Зари, — говорю я.

Ее глаза смотрят на меня в упор.

— Это ты? — снова вопрошаю я в отчаянии.

— Да, — всхлипывает она, — это я.

У нее подгибаются колени, и она падает в мои объятия. Я поддерживаю ее, прижимая к себе, и мы медленно опускаемся на пол. Я целую ее в макушку, лоб и закрытые глаза через ткань паранджи. Она гладит меня по лицу, а потом, скользнув пальцами по волосам, обнимает за шею сзади.

— Я люблю тебя, — бормочу я.

— Я тоже тебя люблю, — шепчет она в ответ.

— Я так скучал по тебе, — жалуюсь я.

— Я скучала сильнее.

Я охватываю ее затылок ладонями и притягиваю ее к себе, пока мы не соприкасаемся лбами.

— Я не смог бы жить без тебя.

— Прости меня.

— Ты слышала, как я разговаривал с тобой во сне? — нежно покачивая ее, спрашиваю я.

— Каждое слово, — говорит она, — но я не могла тебе ответить. Я надеялась, ты уедешь и будешь двигаться вперед, к своей мечте, постепенно забывая обо мне.

— Какая мечта стоит того, чтобы достичь ее без тебя?

— Не говори так! — рассердившись, вскрикивает она. — Тебе нельзя оставаться. Ты должен пообещать мне, что уедешь, как было намечено.

— Нет, ни за что, — говорю я, сильнее сжимая ее в объятиях.

— Но ты должен — ради тебя и ради меня, ради безопасности всех, — умоляет она. — О господи, я помню, как ты бежал за мной. Твои отчаянные крики «я али, я али!» всегда будут звучать в моем сердце. Мне было так жалко тебя. Не знаю, зачем я взяла тебя с собой, чтобы ты увидел эту ужасную сцену. Может быть, в глубине души я надеялась, что твое присутствие там заставит меня передумать. Прости меня. Прости меня, дорогой.

Зари просовывает руку под паранджу, чтобы вытереть слезы. Я прижимаю ее к себе, успокаивая.

— Страдания от мыслей о тебе были гораздо сильнее боли от ожогов. Я помню вой сирены, врачей «скорой помощи», которые что-то со мной делали, и больницу. Если бы я знала, что с тобой все в порядке, мне легче было бы переносить боль. Но никто не разговаривал со мной ни о чем, кроме лечения. У меня были обожжены плечи, шея и часть лица — хотя не так уж сильно. Выглядело все это намного хуже, чем было на самом деле. Я знала, что мне остригли волосы, голова у меня была забинтована. Я порывалась спросить про Ахмеда, Фахимех и тебя, но не стала, потому что не хотела, чтобы вас связывали со мной. Тем не менее поздно вечером я тайно молилась за всех вас. Иногда я сотни раз повторяла одну и ту же молитву, говоря себе, что чем чаще я повторяю молитву, тем больше вероятность, что Бог всерьез воспримет мои просьбы.

Каждый день ко мне в больницу приходил мужчина — тот самый, что ударил Доктора в лицо, человек с рацией. Он часами наблюдал за мной, стоя за большим окном, беседовал с врачами и медсестрами и делал заметки. Он смотрел на меня странным печальным взором. Казалось, ему меня жаль. Однажды, проснувшись среди ночи, я увидела, что он стоит у моей кровати и смотрит на меня с тем же выражением на лице. Я хотела что-то сказать, но он сразу ушел.

Я ужасно мучилась от разлуки с тобой и поняла, что по-настоящему тебя люблю. Я проклинала себя за то, что попросила тебя пойти со мной. Какая польза для тебя в том, что ты видел, как я поджигаю себя, помимо того, что тебе на всю жизнь хватило страданий? Я так сожалею об этом, милый, так сожалею! И потом, хуже того, я выжила, и никто об этом не знал. Мне хотелось умереть. Я жалела, что не умерла. Эта боль, которую я причинила тебе, Фахимех, Ахмеду и, конечно, моим родителям. Все это было невыносимо. А теперь за то, что я совершила, моим родителям придется до конца дней жить в ссылке. Жаль, что я не умерла. Прости меня.

— Понимаю, — киваю я, вознося благодарность Богу за то, что сохранил ей жизнь.

— Я никогда не жалела о своем поступке, — говорит Зари, — но мне очень жаль, что я вовлекла всех вас. Я должна была сделать то, что сделала. Кто-то должен был. Кто-то должен был сделать публичное заявление — громкое и дерзкое. Доктор часто повторял, что режим не понимает вот чего — убийство людей не страшит активистов и смерть — небольшая цена свободы.

Зари умолкает, чтобы собраться с духом — она вся дрожит под паранджой.

— За каждого тайно убитого десять человек должны публично совершить то, что сделала я, чтобы режим понял: убийства не сохранить в тайне.

Зари снова дает себе маленькую передышку.

— Когда кожа начала заживать, меня перевели на другой этаж, в другую палату, где окно выходило во двор, всегда полный народу. Меня очень беспокоила неопределенность дальнейшей судьбы. Я часто сидела у окна и размышляла о том, все ли у тебя в порядке, уехал ли ты в Соединенные Штаты, на свободе ли Ахмед и Фахимех и вместе ли они по-прежнему.

— То же самое я делал в своей палате, — говорю я. — И еще я спрашивал себя, видишь ли ты меня, слышишь ли. Я плакал и все спрашивал: почему?

— А я каждую ночь разговаривала с тобой, — говорит она. — Держала тебя в объятиях, ласкала твое лицо и волосы, целовала в губы. Случись с тобой что-нибудь, я бы умерла. Эта боль убила бы меня.

Она дышит прерывисто.

— С тобой все нормально? — сильно обеспокоившись, спрашиваю я.

Она кивает, а потом продолжает:

— У меня не было никакой связи с миром — ни телевидения, ни радио, ни газет. Я не знала ни времени, ни дня, ни даже месяца. Я знала разве только то, что шах по-прежнему у власти, поскольку меня каждый день навещал человек с рацией. Часто по ночам мне снились наши летние дни у бассейна под вишней, а просыпаясь, я чувствовала, будто кто-то положил мне на грудь тонну кирпичей. Я старалась вспомнить, как выглядит твое лицо, но не могла. Почему-то чем отчаяннее я по тебе тосковала, тем труднее мне было мысленно представить себе твое лицо.

Однажды, проснувшись среди ночи, я заметила, что на тумбочке у кровати лежит карандаш и несколько листков бумаги. Я тотчас же начала рисовать тебя. Меня поразило, что я не могла увидеть тебя мысленным взором, но мои руки без труда переносили каждую твою черту на бумагу.

Зари протягивает руку и любовно прикасается к моему лицу. Мне видно сквозь паранджу, что глаза у нее закрыты.

— Закончив рисунок, я положила его на тумбочку у кровати и заснула. На следующее утро я не нашла ни рисунка, ни карандаша, ни бумаги. Позже в тот же день я увидела за окном человека с рацией и поняла, что карандаш и бумагу положили у моей кровати, чтобы хитростью заставить меня написать или нарисовать что-то, что дало бы агенту ключ для установления личности моих сообщников. Мысль о том, что тебя будет преследовать этот негодяй, повергла меня в безумие. Я кричала, визжала и в отчаянии била себя, проклиная шаха, его семью и всех его сторонников. В палату вбежали медсестры, привязали меня к кровати и сделали укол, от которого я заснула.

Проснувшись, я увидела в палате человека с рацией. Он стоял у двери с моим рисунком в руках. Мы долго молча смотрели друг на друга, а потом он сказал, что не собирается причинять мне зло. Он хочет, чтобы я расслабилась и не нервничала. Мягкий тон его голоса несколько успокоил меня. Я спросила, зачем он сюда пришел, а он подошел ко мне и положил мой рисунок на кровать. Я взяла листок и прижала к сердцу. Он шепотом сказал мне, что не намерен причинить зло изображенному на рисунке молодому человеку. Они долго вели расследование и уверены, что мы не имеем отношения к деятельности Доктора. «Не установлено связей с его группой», — как он выразился. Потом он сказал, что меня отпускают домой и что моим родителям уже сообщили. Поскольку мой отец был олимпийским чемпионом, правительство решило не наказывать меня за глупое поведение в день рождения его величества. Тем не менее вся наша семья будет выслана в Бендер-Аббас у Персидского залива, где мы проведем остаток жизни вдали от родственников. Мужчина указал на рисунок у меня в руке и сказал, что мне лучше не общаться с изображенным там человеком. Он ясно дал мне понять, что я не должна разговаривать с Ахмедом и Фахимех. Именно тогда у него возникла идея, чтобы я выдала себя за Переодетого Ангела. Мне эта идея показалась удачной. Для меня это был единственный способ какое-то время побыть дома. Я отчаянно хотела тебя видеть и хотела быть с родителями.

Зари умолкает, и я обнимаю ее еще сильнее.

— Я люблю тебя, — шепчу я. — Я люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю, — шепчет она в ответ.

Я порываюсь сказать ей, как удивлен тем, что ее родители согласились на эту сделку, но потом прихожу к осознанию того, сколько выстрадали господин и госпожа Надери, думая, что потеряли Зари. Делать вид, что она умерла, ради сохранения ее жизни — небольшая цена, которую они с радостью заплатили.

Зари в изнеможении прислоняется ко мне. Я тронут ее выдержкой и мужеством. Она ни разу не пожаловалась на собственные муки, несправедливость судьбы или обожженную кожу.

Она берет меня за подбородок, приподнимает мое лицо и заглядывает в глаза.

— Теперь ты понимаешь, почему должен уехать. Я не могу сейчас быть с тобой и не могу вернуться назад.

Я крепко обнимаю ее.

— Но нас оправдали, — в отчаянии шепчу я.

— Нет, оправдали тебя и Ахмеда. А мне предстоит заплатить за то, что я сделала.

Я еще сильнее прижимаю ее к груди.

— За несколько лет многое может произойти, — говорит она. — Ситуация изменится — она часто меняется, — и тогда мы без опаски сможем быть вместе.

— Насколько серьезными были ожоги? — спрашиваю я.

Она качает головой. Я охватываю ее лицо ладонями и принимаюсь целовать ее через паранджу.

— Меня убивает мысль о том, какую боль ты вынесла, — шепчу я.

— Не так уж это было страшно, — тихо произносит она. — Правда не так страшно. Может быть, когда-нибудь врачи научатся удалять шрамы с помощью пластической хирургии. Кто знает? Мир так быстро меняется. Это еще одна причина, почему тебе надо уехать. В США ты можешь найти лучших врачей, а потом пригласить меня. Когда я приеду, они подлечат мое лицо и тело, и я снова стану хорошенькой. Тогда ты сможешь на мне жениться, и у нас родятся детки.

Голос ее срывается.

— Надо, чтобы ты уехал.

Я не могу согласиться и потому молчу.

— Поверь, мне нелегко отпускать тебя. Без тебя я чувствую себя несчастной. С прошлого лета не было ни единой минуты, когда бы я не думала о тебе. Сейчас нам придется пойти на эту небольшую жертву, чтобы в будущем обязательно быть вместе. А между сейчас и потом я каждую ночь буду грезить о том дне, когда люди станут называть нас Паша и Зари Шахед.

— Господин и госпожа Шахед, — говорю я.

— Мне нравится, как это звучит.

— Я люблю тебя.

Я крепко прижимаю ее к себе, и впервые за много месяцев исчезает железный обруч, который стягивал мне грудь. И ком, стоявший у меня в горле, словно разом растворяется.

— Я твой, — шепчу я. — Делай со мной, что хочешь.

— Тогда я отсылаю тебя прочь.

Всю оставшуюся часть ночи мы проводим в объятиях друг друга. На востоке всходит солнце, темнота постепенно отступает. Зари сидит рядом, положив голову мне на грудь и привалившись ко мне ногами. Так, обнявшись, сплетя пальцы, мы наблюдаем, как мир возвращается к жизни. Я закрываю глаза и отгораживаюсь от всего, что отвлекает внимание, стараясь запомнить каждую мелочь.

— Пойдем ко мне, я хочу кое-что тебе подарить, — потягиваясь и вставая, говорит она.

Я иду за ней в комнату, где все вещи упакованы в коробки и подготовлены к переезду. Она протягивает мне рисунок, на котором изображен я в нашем переулке. На этот раз, однако, у моей таинственной женщины есть лицо. Ее лицо.

— Не забывай меня, — говорит она.

Я думаю о том, как она сможет перенести одиночество, пока я буду за границей, и мне в голову приходит идея.

— Если тебе станет тоскливо, — говорю я, снова притягивая ее к себе, — посмотри на небо и там увидишь нас вместе.

— Я знаю твою звезду, но где моя? — говорит она, на секунду приникнув ко мне всем телом.

— Самая большая, самая яркая.

— Это твоя, — поправляет она меня.

— Это наша звезда, — шепчу я. — У нас одна звезда на двоих.

 

~~~

Дорогой читатель!

С волнением приглашаю вас в мир книги «Крыши Тегерана».

Я пристрастился к чтению в десятилетнем возрасте, когда сиживал на крыше своего дома в Тегеране, с увлечением читая «Белый Клык» Джека Лондона в переводе на фарси. Я был захвачен силой слова, которая переносила меня в незнакомые места и заставляла думать, будто я жил там всю жизнь. Эти впечатления остались со мной навсегда. Много позже я сам начал писать рассказы и вскоре осознал, что писательский труд приносит мне больше удовлетворения, чем все другие занятия. Обычно я принимался за работу вечером и вдохновенно трудился до рассвета, едва замечая, как проходит ночь.

Я хочу познакомить читателей с Ираном и поднять небольшой пласт многовековой персидской культуры. Во времена, когда моя родина часто изображается в средствах массовой информации как враг, я решил рассказать историю о дружбе и чувстве юмора, любви и надежде — обычных человеческих переживаниях, важных для людей во все времена и в любом месте. Мне хотелось показать ту сторону Ирана, которая обычно скрыта от глаз, — его сердечных, забавных, щедрых людей. Возможно, прочтя эту повесть, познакомившись с друзьями Паши — Ахмедом, Фахимех, Доктором, Ираджем и Зари, — пройдя вместе с Пашой по переулкам его квартала, проведя ночь на его крыше, заглядывая в окна к соседям и влюбившись в соседскую девушку, вы поймете мою привязанность к Ирану и его народу. И вы поймете, почему в моем сердце по-прежнему столь жарко горит огонь надежды на лучшее будущее Ирана. В моем сердце и в сердцах многих иранцев, живущих как на родине, так и за рубежом.

С тех пор как я много лет увлекся «Белым Клыком», я прочитал сотни книг и часто мечтал поделиться мыслями и чувствами непосредственно с автором. Так что приглашаю вас связаться со мной. Если пожелаете оставить свой комментарий по поводу «Крыш Тегерана», пишите на адрес: [email protected]. Буду рад обсудить свой роман и рассказать о себе.

С наилучшими пожеланиями,

Ссылки

[1] В более общем смысле таароф — ситуация, когда человек принимает подарок, услугу и т. п. только потому, что не желает обидеть дающего. (Прим. ред.)

[2] Роман «Скорбящие» известной иранской писательницы, опубликован в 1969 г. (Прим. перев.)

[3] Перевод Б. Гуляева. (Прим. ред.)

[4] Игра слов, построенная на двух разных значениях слова «date» — финик, свидание. (Прим. перев.)

[5] Жареный цыпленок с различными соусами. (Прим. перев.)

[6] Лепешка. (Прим. перев.)

[7] Квашеные овощи. (Прим. перев.)

[8] Перевод В. Державина. (Прим. ред.)

Содержание