Жизнь продолжается, и такие ночи, как ночь Доктора, кончаются, но след остается. Мы, персы, не мудрствуем, когда сталкиваемся со страданиями. Я слышал, люди на Западе, в особенности в Соединенных Штатах, после эмоциональных потрясений обращаются к врачам. Наш лекарь — время. Мы верим, что время все вылечивает и что нет нужды долго сосредоточиваться на боли. Мы не ищем помощи психологов, потому что не столь уязвимы, как жители Запада, или так мы считаем. Психологическое вмешательство придумано, чтобы излечивать рассудок, а не душу. Открыто выражая свои чувства, мы приносим успокоение в наши сердца. Когда на нас обрушивается горе, мы делаем то, что подсказывает нам тело, чтобы утешить страждущую душу, не извиняясь и не сожалея. Мы можем бить себя, рвать на себе одежду и громко сетовать на свое горе, и рядом всегда найдутся сочувствующие, делающие то же самое и готовые разделить с нами страдания.

Однажды я смотрел голливудский фильм и обратил внимание на сдержанность американцев во время похорон. Я спросил отца, почему, когда дело касается смерти близких, наш народ так открыто показывает свою скорбь.

— Эта тема, заслуживающая научного подхода, — сказал мой отец. — Но ты прав. Мы другие. Привычка не скрывать скорбь имеет исторические корни. Завоеватели безжалостно уничтожали наш народ. Это и Александр Македонский; и варвары, которые сожгли Персеполь; арабы, которые сотни лет грубо и жестоко обращались с нами; и Чингисхан, который в тринадцатом веке истребил почти три миллиона наших граждан. Выражение скорби стало весьма важным аспектом нашей культуры. Когда у нас на глазах убивают ребенка, мы стенаем, словно душа хочет покинуть тело. Когда с нами жестоко обходятся, мы пронзительно кричим. Это то, чем наградила нас история, сынок. Единственный способ противиться непростительному злу — безутешно рыдать. Думаю, даже и теперь смерть бессознательно ассоциируется у нас с притеснением.

Итак, в нашем переулке продолжается жизнь, но в замедленном темпе. Или, по крайней мере, так кажется. Возможно, время — самое ценное, чем обладает человек, но, когда оно ползет, это настоящая обуза. Думаю, ценным время делает скорость, с которой оно пролетает.

Зари больше не выходит во двор, Ахмед по-прежнему в Гармсаре, и мне невыносимо присутствие Ираджа — он все бубнит о своих глупых изобретениях. Отец хочет поговорить со мной о Докторе, но я избегаю этого любыми способами. Не знаю, что слетит с языка, начни я обсуждать события той ночи. Я закрываю глаза, и снова и снова представляю себе те несколько мгновений на крыше, и каждый раз успеваю наклониться, прежде чем агент заметит меня. Но потом я открываю глаза, и мне хочется кричать от боли. Я решаю почитать. Это всегда лучше всего помогает отвлечься. Я много читаю Дарвина и Фрейда. Эти мыслители гораздо глубже, чем говорил о них господин Горджи. Не помню, как он коснулся этого предмета, но он сказал, что Фрейд — извращенец, а Дарвин — атеист и что мы ни в коем случае не должны читать их книги. На следующий день я занялся поиском книг с именами извращенца и атеиста на обложке.

Книги отличные, но мне трудно полностью на них сосредоточиться. Очень хочется повидать Зари, но при мысли о ней я чувствую себя виноватым. Я думаю о Докторе, спрашивая себя, знает ли он, что моя неосторожность выдала его. Если бы я мог написать ему письмо, я сказал бы, что очень сожалею, и не только из-за его ареста, но и потому, что влюбился в его невесту. Жаль, но я не могу быть таким, как Хамфри Богарт в «Касабланке». Я не догадался, что его разыскивает САВАК. Я понимал, разумеется, что он марксист, и после ночи с розами молился, чтобы его никогда не схватили. Если бы я знал, что он возвращается домой, я бы подкараулил агентов в переулке и стал бы заманивать их, бегая в разных направлениях, чтобы они преследовали меня вместо него.

О господи, я ненавижу себя. Я ненавижу себя больше, чем того негодяя, чья гнусная улыбка не дает мне спать по ночам. Я снова закрываю глаза. Снова переживаю момент, когда человек с рацией заметил меня на крыше. И снова я прячусь, прежде чем он увидит меня, но реальность остается неизменной. Господи, если бы можно было вернуться назад! Я ненавижу окончательность времени.

Я поднимаюсь на крышу, смотрю в переулок и осознаю, что наша округа утратила уют и покой. Тень дерева, которое посадил мой отец во дворе в первый день, как мы сюда приехали, кажется застывшей. Ребята просто сидят и разговаривают. Никто больше не играет в футбол. Родители не хотят, чтобы САВАК вернулась в наш переулок. Они велели детям никому не говорить о том, что случилось в ночь Доктора, но дети мало что понимают и не боятся. «Иногда мятеж — это прекрасно», — услышал я однажды слова Доктора. Интересно, могли бы выжить диктаторские режимы, будь взрослые больше похожи на детей? Осмелился ли бы кто-нибудь среди ночи забрать чьего-то ребенка, если бы мы все восстали против власти и надзора? Помню, как Доктор говорил, что анархия предшествует порядку. До меня доходит, что я не понимаю смысла слова «анархия». Я решаю пойти в библиотеку и взять книгу на эту тему. Книги хорошо меня отвлекают.

Вернувшись, я вижу, как Ирадж с парой других парней рассказывает Ахмеду о событиях ночи Доктора. Ахмед расстроен. Когда мы остаемся вдвоем, он спрашивает, как у меня дела. К моему стыду, по лицу у меня текут слезы.

— Почему ты плачешь?

Ахмед потрясен. Он много раз слышал историю о том, как я не плакал, сломав голень в трех местах.

— Я выдал его, — говорю я. — Не пригнулся вовремя. Этот сукин сын послал мне воздушный поцелуй. Когда-нибудь я разыщу его и убью.

Ахмед пытается успокоить меня. Он хочет знать все, что случилось в ту ночь, когда был арестован Доктор. Я вновь повторяю всю историю, как проделывал это много раз мысленно за последние пять дней. Рассказывая, я никак не могу перестать плакать.

— Тебе разве не сказали? — допрашиваю я его. — Тебе не говорили, что я его выдал? Кто знает? Ну скажи, пожалуйста.

Ахмед клянется, что никто даже не упомянул моего имени в связи с тем вечером.

— Это не отменяет того, что я его выдал.

Я прячу лицо в ладонях.

— И это ты заставил их преследовать его? — с нажимом спрашивает он. — Послушай, часы были запущены не в тот момент, когда агент заметил тебя на крыше. Они искали его. Мы не знаем, где он был все лето, чем занимался, кто наблюдал за ним. Как ты думаешь — они появились здесь, подождали, пока ты заглянешь во двор к Зари, и схватили его? Должно быть, они выслеживали его какое-то время.

Я вытираю слезы, шмыгаю носом и говорю:

— Мне так паршиво.

— Перестань, — решительно приказывает Ахмед. — Арест Доктора не имеет к тебе никакого отношения. Ты не можешь нести ответственность за его воспитание и образование и за то, что сделало из него марксиста, попавшего в «черный список» САВАК.

Он зажигает две сигареты и протягивает одну мне. Некоторое время мы сидим молча.

— Зачем ты это читаешь? — спрашивает он, заметив у меня книгу об анархизме.

Я рассказываю ему, как господин Горджи охарактеризовал Дарвина и Фрейда, говорю о своем презрении к авторитетам, о желании, чтобы люди перестали повиноваться диктатуре, и о том, что плохо знаком с политической теорией, известной как анархизм. Ахмед смотрит на меня, как на пьяного. Очевидно, он совершенно не понимает, о чем я говорю. Он напоминает мне, что учитель Закона Божьего еще предупреждал нас о греховности мастурбации, и интересуется, не полирую ли я в знак протеста свой маленький огурец. Я хохочу до упаду. Я впервые смеюсь с тех пор, как забрали Доктора.

Занятия в школе начнутся меньше чем через десять дней, но это не радует меня. Никто не знает, где Доктор и что с ним случилось. Фахимех каждый день навещает Зари. Они стали лучшими подругами. Ахмед держится в стороне. Он понимает, что сейчас не время для романа. Фахимех приходит на крышу, чтобы поговорить с нами. Она рассказывает, что Зари все время плачет, потому что представляет Доктора под пытками. Фахимех обнимает меня за плечи и говорит:

— Не волнуйся, дорогой. Все в конце концов наладится.

В глубине души я страшно хочу узнать, спрашивает ли Зари обо мне, но со всей решимостью подавляю это желание. Как и Ахмед, я тоже понимаю: лучше держаться в стороне. Соседи говорят, что мать Доктора постарела на тысячу лет. Волосы поседели, лицо покрылось морщинами, руки все время трясутся. Стоит ей открыть рот, как она принимается плакать. Почти все время она проводит около тюрьмы «Эвин», умоляя охранников сказать, что с ее сыном. Отец Доктора сохраняет спокойствие. Однажды около их дома появились два агента и сообщили, мол, худшее, что он может сделать для сына, — привлекать внимание к своей семье. «Просто переждите это, — сказали ему, — или вы никогда больше не увидите сына». Отец Доктора научился писать левой рукой и получил работу в канцелярии. Так что каждый день он ходит на службу, делая вид, что с его сыном, которого он любит больше жизни, ничего не случилось.

Ахмед просит меня объяснить, что такое анархизм. Я делаю это, но без энтузиазма и не вдаваясь в подробности.

— Окажи миру услугу, ладно? — насмешничает Ахмед.

— Какую?

— Ни в коем случае не иди в учителя. Из тебя получится никудышный учитель.

У него появилась блестящая идея, которая вдохнет в наш переулок новую жизнь. Он говорит, будто дело в анархизме, но когда я начинаю выпытывать подробности, он добавляет, что по-прежнему не представляет себе смысла этого понятия, поэтому как я могу ожидать от него разъяснений?

Я смеюсь и оставляю его в покое.

В подвале моего дома мы организуем сборище. Со всего переулка приходят около пятнадцати парней нашего возраста. Ирадж приносит печатную плату, подсоединенную к колесу, которое поворачивается каждый раз, как он нажимает на выключатель. Он говорит, что экспериментирует для повышения КПД.

— Если мы сбережем энергию, то в Тегеране не будет этих частых отключений электричества, — говорит он.

Как обычно, все его игнорируют.

И вдруг перед нами торжественно воздвигается Ахмед. Он одет как профессор — в бабушкиных очках и черной сутане покойного деда. За спиной у него длинная линейка. Все смеются. Он трясет линейкой перед нашими лицами и велит нам замолчать. Он становится все более оживленным, а мы смеемся все громче. Ахмед начинает урок с того, что объявляет тему: мастурбация. Он говорит, что у него докторская степень по мастурбации из Парижского университета и что он опубликовал на эту тему множество статей и книг. Смех усиливается каждый раз, как он произносит слово «мастурбация».

Он молча обводит комнату взглядом из-под круглых очков, сложив руки на груди, после чего требует признаться, кто мастурбировал прошлой ночью. Ни один не поднимает руку. Он подходит ко мне, бьет меня линейкой за вранье и приказывает показать ладонь правой руки. Я повинуюсь, он хватает мою руку и показывает ее всем в комнате.

— Посмотрите, какая мягкая у него ладонь. Знаете почему? Оливковое масло, поэтому у него мягкая кожа. Разве неправда? — спрашивает он, глядя на меня поверх очков.

Я со смехом говорю «да», и он снова хлопает меня линейкой. Ахмед озирается по сторонам, а все пытаются угадать, кто будет следующей жертвой. Он выбирает Ираджа.

— Покажи мне руку! — вопит «профессор».

Ирадж, согнувшись пополам от смеха, показывает тыльную сторону руки. Ахмед бьет его линейкой по голове.

— Ладонь, идиот.

Ирадж показывает ладонь.

— Мыло?

Он ощупывает руку Ираджа.

— Слишком сухо для мыла. Этот идиот пользуется стиральным порошком.

Он снова бьет Ираджа.

— Можете себе представить, какая сухая у него кожа на пенисе? Сними штаны, мы хотим посмотреть.

Ирадж держится за ремень брюк и мотает головой.

— Хотите посмотреть? — спрашивает Ахмед у класса.

— Да! Да! Да! — кричат все.

Немного выждав, Ахмед добавляет:

— Вы спрашиваете, что плохого в высушенном пенисе? Что происходит с листьями, когда они высыхают?

Он наклоняется и впивается взглядом в Ираджа.

— Они опадают, сэр, — отвечает Ирадж.

Ахмед принимается колотить Ираджа линейкой, бормоча:

— Вот… что… случится… с твоим… маленьким… пенисом… если… будешь… продолжать… мастурбировать… со стиральным… порошком… понятно?

Ирадж согласно трясет головой. От смеха он не в силах вымолвить ни слова.

— Я тебя не слышу! — верещит Ахмед.

— Да, сэр! — наконец выдыхает Ирадж.

Ахмед — умелый актер. Шагая прочь, он сохраняет невозмутимость, давая возможность ребятам вдоволь нахохотаться. Когда все успокаиваются, Ирадж спрашивает:

— А моющее средство для посуды лучше, сэр?

Размахивая линейкой, Ахмед подлетает к нему. Я так сильно смеюсь, что ничего не вижу сквозь слезы. Ахмед снова и снова колотит Ираджа. Наконец он отходит от Ираджа и встает посреди комнаты.

Затем он делится с нами своей «современной» техникой мастурбации. Он вынимает из кармана банан, очищает его и осторожно разрезает кожуру на кусочки. Потом берет один кусочек, зажимает его между большим и указательным пальцами и делает вид, что мастурбирует. Он сообщает присутствующим, что бананы — питательный продукт, незаменимый для предупреждения слепоты, которая может наступить от мастурбации. Я хохочу так отчаянно, что боюсь, как бы меня не вырвало.

Когда все уходят и мы с Ахмедом остаемся одни, я говорю, что он был великолепен и что парни из нашего переулка оценили попытку поднять им настроение. Мы смеемся при мысли о том, что матери будут удивляться, почему их сыновья в этот вечер очень просят бананов.

— Когда Доктора выпустят, — говорю я, — я расскажу ему, что ты придумал и как сильно это помогло всех взбодрить.

— Да, расскажи, — с улыбкой откликается он.

Некоторое время я разглядываю его. Мне хочется спросить, почему он считает, что это урок по анархизму, но теперь я, кажется, знаю, поэтому молчу.