В третий том вошли произведения Серафимовича 1906–1910 гг.

Это были годы, трудные для русской литературы. Революция шла на убыль. Царское правительство жестоко расправлялось с рабочими и крестьянами – участниками революционных событий. Кратковременные «свободы» были ликвидированы. В писательской среде царила растерянность. Иные литераторы, подхваченные в 1905 г. революционной волной, трусливо отошли в сторону и замкнулись в свою раковину, иные пытались в искусстве найти «ключи тайн», открывающие непознаваемое в человеке и обществе, иные злобно клеветали на революцию.

Серафимович не был в революции случайным спутником, ни тем более равнодушным наблюдателем. Революция пришла к нему, выстраданная всей его трудной жизнью, в грядущую победу революции продолжал он верить несмотря ни на что. Герои рассказов Серафимовича – рабочие, крестьяне, интеллигенты – несут частицы этой веры.

Где-то у обрыва на пустынном берегу реки скрещиваются жизненные судьбы рабочего-наборщика, бежавшего из города после разгрома восстания, старика крестьянина – сторожа при барже, и матерого «бородача» казака (рассказ «У обрыва»). Полны глубокого смысла и веры в народ, который «распрямляется, как притоптанная трава», речи старика. Богатырски «распрямляется» и сам старик: он вырывает из рук карателей наборщика и заставляет казака пережить ужас неминуемой смерти – справедливого возмездия за кровь революции.

До краев переполнен кипящей ненавистью к угнетателям рыбак-перевозчик Афиногеныч («Зарева») – неукротимый бунтарь, которого не сломила ни тюрьма, ни Сибирь. Увлекая за собой в могилу пятерых карателей, гибнет Афиногеныч, но уже дают всходы семена дерзкого, пока еще стихийного протеста, которые заронил он в души крестьянских парней. Полыхает монастырская экономия, и не одно еще зарево осветит темные воды реки, где нашел свою могилу старый перевозчик.

В некоторых рассказах Серафимович, не выдвигая на первый план идею протеста, как бы подводит к ней читателя самой логикой изображаемых событий. Человеческая драма, развертывающаяся на старой мельнице («Пески»), самоубийство матери, бросившейся под колеса поезда, чтобы ее единственная дочь получила премию по страховому полису («Дочь»), безрадостный закат жестокой жизни выбившегося в люди Никиты Сидоровича («Качающийся фонарь») – все это непреложный и неумолимый результат ядовитого и тлетворного влияния на членов общества института частной собственности.

Красной нитью через ряд рассказов («Стена», «У холодного моря», «Любовь») проходит тема осуждения слабых душой, уставших от революции и сложивших оружие. За годы своей долгой жизни Серафимович не раз сталкивался со старыми товарищами, в пору юности горевшими революционным огнем, а затем превратившимися в обывателей. Грустной истории двух таких людей посвящен рассказ «Любовь». За судьбой его героев скрываются подлинные судьбы двух реально существовавших революционеров-народников (см. примечания, стр. 666–668).

В годы реакции в России резко усиливается цензурный гнет. За различные «нарушения» редакторы и издатели периодической печати привлекаются к суду. Поводом для одного из судебных дел послужил, в частности, рассказ Серафимовича «У обрыва» (см. примечания, стр. 651).

В этих условиях Серафимовичу становится все труднее и труднее «пристраивать» свои произведения, хотя имя писателя было широко известно всей читающей России. Многие прогрессивные издания, с которыми он был связан («Журнал для всех», «Народная весть»), закрываются, другие печатают «с оглядкой». Серафимович вынужден о многом говорить завуалированно, зачастую скрывая острую мысль под формой любопытного, но по сути дела далеко не смешного «анекдота».

Происшествие с обыкновенным котом, из-за которого подрались команды двух броненосцев («Морской кот»), дало возможность Серафимовичу на страницах аполитичных и развлекательных «Биржевых ведомостей» задушевно рассказать о тоске матроса, оторванного нелюбимой службой от дорогого сердцу «ридного края», и зло поиздеваться над характерной для бюрократической царской России перепиской о присвоении «казенного имущества, которое есть домашнее животное, или обыкновенный кот».

Еще острее иронический обличительный подтекст в рассказе «Счастливец», напечатанном в, либеральных «Русских ведомостях». Незаметный, подобострастный Сквориков, облачившись в полицейский мундир, чувствует себя центром вселенной и снова превращается в ничто, когда ему приказывают мундир снять. В небольшом рассказе, построенном на «анекдоте», тема полицейского мундира приобретает символическое звучание.

В рассказе «Ночной дождь», напечатанном буржуазной газетой «Речь», Серафимович зло высмеивает фальшивый «демократизм» (кстати, присущий самой газете) либеральствующего господина, жалеющего мужичка до той поры, пока барское обоняние не тревожит запах мокрой овчины и мужичьего тела.

В эти годы резко обостряется идейная борьба вокруг творчества Серафимовича. Реакционная критика не жалеет бранных слов по адресу «тенденциозного» писателя. Так журнал символистов «Весы», после спада революции занявший воинствующую антидемократическую позицию, откликнулся на вышедший в издательстве «Знание» третий том Собрания сочинений Серафимовича злобной и развязной статьей.

«„Сволочь“ – любимое выражение г. Серафимовича, благодаря частому повторению ставшее характерной особенностью его стиля, – этим энергичным прозванием г. Серафимович заклеймил почти весь род человеческий. Исключение он допускает лишь для студентов, курсисток и мастеровых… Монахи у г. Серафимовича – все развратники, военные – все дураки, помещики и купцы – все плантаторы и буржуи» («Весы», 1909, № 2).

Не находил подлинной поддержки Серафимович и у критики либерально-доброжелательной. Рецензент журнала «Образование» (1907, № 4) П. Дмитриев, подробно и добросовестно пересказав содержание рассказа «У обрыва», сожалеет в заключение, что «художник не решился нарушить колорит своей картины иным возможным исходом людских столкновений; но жизнь упорно подсказывает другой конец драмы, и мысль не верит картине художника, написанной в тоне густой, прозрачно-синей дали, спокойно сливающейся с близкими тенями ночи».

Серафимович не боялся «нарушить колорит своей картины». Никогда не боялся писатель говорить своему читателю правду о самом страшном и жестоком. Но в драме, разыгравшейся на обрывистом берегу ночной реки, писатель увидел то, что не дано было видеть его критику, – увидел свет будущего. «Светает» – так назван автором рассказ «У обрыва» в одном из последующих изданий («Свобода и культура», 1917).

Не был понят критикой и один из сильнейших рассказов Серафимовича – «Пески», высоко оцененный Л. Н. Толстым (см. примечания, стр. 656–657).

В литературном обозрении «Вестника Европы» (1908, No I) рассказ критиковался за «нудный, однообразный тон», отмечалось, впрочем, что в нем «чувствуется не литературный шаблон, а подлинная жизнь». M. Неведомский в журнале «Современный мир» (1908, № 2) увидел в рассказе тяготение писателя к страшным картинам и поставил «Пески» в один ряд с «Творимой легендой» Ф. Соллогуба.

Современная либеральная критика не почувствовала в рассказе главного, его существа – страстного протеста писателя против господства частной собственности в капиталистическом обществе, уродующей человеческие отношения, превращающей людей в зверей.

Размышляя о событиях и героях повести «У холодного моря», Серафимович сделал две характерные записи:

«Когда я думал о партийной работе, было как-то совестно, что я попал сюда за безделицу, ореол „политическа“ воровски присвоил, украл».

И вторая: «Что же толкало на работу партийную? тысячи причин, из которых каждая была ничтожна и которые в совокупности создавали неотвратимую атмосферу, неизбежно меня заражавшую» (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 4, бумажная папка с надписью рукою писателя: «„У холодного моря“, дальнейший материал»).

Из пухлого дела департамента полиции за № 533 «О сыне есаула Александре Серафимове Попове» мы узнаем, что арестован Серафимович был далеко не за безделицу, знаем, что и в последующие годы немало хлопот причинил он царской полиции. Но рядом с Серафимовичем в ссылке был Петр Моисеенко – рабочий-ткач, человек подлинно героической жизни, и собственная лепта в дело революции казалась писателю «безделицей».

Очень вероятно, что именно встреча с Моисеенко на литературном вечере в Ростове-на-Дону в мае 1908 года дала толчок к созданию повести «У холодного моря», опубликованной ровно год спустя. «Как мы обрадовались друг другу!» – пишет Серафимович жене, рассказывая о взволновавшей обоих друзей встрече.

Участие Серафимовича в литературном вечере в Ростове было одним из эпизодов поездок писателя по городам юга России в 1908–1909 гг. с чтением своих рассказов и лекцией «Литература и литераторы». Поездки были вызваны двумя причинами. Об одной Серафимович говорит в письме к жене от 27 апреля 1908 г.: «Устал я страшно и больше писать не могу: это и заставило меня предпринять поездку». Но в письмах к своему товарищу, писателю И. Белоусову, Серафимович не однажды возвращается к другой и несомненно главной причине, побудившей его предпринять ряд публичных выступлений. Сообщая Белоусову программу своей лекции, Серафимович пишет: «Должен прибавить – к декадентам беспощаден. Но ведь не дело кружка распускать им фимиам. Здесь по крайней мере публика слушала меня с захватывающим интересом». Серафимович просит Белоусова организовать чтение его лекции в Москве в Литературно-художественном кружке. С этой же просьбой он обращается к Н. Д. Телешову.

«В Ростове читал; мне даже разрешили прения, – спустя полтора месяца сообщает он Белоусову. – Но все, кто говорил, соглашались со мной и жестоко ругали декадентов.

Жалко, что в Москве не придется читать, – наклал бы им, чертям».

Серафимовичу не удалось прочитать свою лекцию в московском Литературно-художественном кружке: идея эта не встретила поддержки ни у руководителей кружка, ни у товарищей Серафимовича по литературному объединению «Среда».

Большинство членов кружка неодобрительно относились к декадентским тенденциям в современной литературе, но единой эстетической программы у «Среды» выработано не было. «Постепенно нарастающая волна модернизма заставила, однако, кружок так или иначе реагировать на это течение и посчитаться с ним, игнорировать его, как это делалось раньше, стало уже невозможным, – говорил в юбилейном докладе, посвященном десятилетию „Среды“, ее постоянный председатель, писатель Юлий Бунин. – Однако было бы ошибочно думать, что кружок вступил на путь систематической критики модернизма…» (ЦГАЛИ, ф. № 1292, оп. № 2, ед. хр. № 2).

Серафимович не мог согласиться с лояльным примиренческим отношением к эстетике «нового искусства». Он «вступил на путь систематической критики модернизма» и, не встретив поддержки у организаторов «Среды», продолжал идти по этому пути самостоятельно.

Публичные выступления Серафимовича в эпоху реакции на литературные темы дополняют еще одним важным штрихом облик писателя-реалиста, в годы тяжких испытаний для русского общества сохранившего неугасимую веру в торжество идей революции.

Стена *

Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1907, № 1, стр. 108–124, под названием «Живая тюрьма».

В письме к жене от 13 декабря 1906 г. Серафимович сообщает: «Неделю назад сдал рассказ „Живая тюрьма“ (переделал рассказ под названием „На Севере“)». Рассказ под таким названием нам неизвестен, возможно он был напечатан в какой-нибудь газете, скорее же речь идет о переработке писателем своего чернового наброска. Обстановка тюрьмы и ссылки, изображенная в рассказе, воспроизводит пережитое писателем в 1887–1890 гг.; в: тексте встречаются прямые автобиографические куски («Лет семь мне, должно быть, было, с покойным отцом поехали в Ново-Александровскую станицу… Далеко за Медведицей синели прибрежные меловые горы…»). Последняя, шестая глава, действие которой развертывается после манифеста 17 октября 1905 г. в приморском южном городе, дописана, очевидно, при переделке рассказа.

Центральное место шестой главы – речь Варукова на митинге. Автор, который на всем протяжении рассказа относится весьма критически к своему герою – человеку слова, а не дела, – вкладывает в его уста фразы революционного содержания. Речь Варукова вызвала возражения цензуры и подверглась резкому сокращению.

В примечаниях к Собранию сочинений (1947, т. III, стр. 405) Г. Нерадов пишет: «Автор, вечно переезжая с места на место, не мог сохранить первоначальных копий и цензурных выбросок не помнит. В конце рассказа, после фразы: „…с голоду дохнем, мы, дети наши… и нету этому конца и краю нету!..“ – автор приписал следующую концовку» (см. текст, стр. 47).

При разборе архива писателя в 1949 г. была обнаружена рукопись чернового варианта рассказа «Живая тюрьма» (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 51). Приводим текст конца рассказа по черновой рукописи:

«– Я, братцы, десять лет в Сибири провел… в лесу среда зверей, без человеческого слова. Молодость, лучшая часть жизни, молчаливо погребена там, под холодными снегами.

Он помолчал, и у всех на минуту заслонилось синеющее море, ласковое солнце, сизые горы и печально-нежные кипарисы. И промелькнула в тумане неясно суровая, незнаемая, далекая страна, молчаливая и страшная своим напоминанием о том, что навсегда оторвано от жизни.

И что-то дрогнуло и побежало по толпе, то легкое содрогание, которое пробегает по лицу безнадежно больного, когда ему открывают рану.

– Десять лет!.. А вы? вы всю жизнь вашу, страшную жизнь, погребли у себя на родине, среди родных полей, среди родной пашни, среди родных лесов, среди детей, среди могил отцов. И отцы отцов ваших так же молчаливо и темно влекли свою яремную жизнь, как теперь лежат в молчаливых и сырых могилках. И не у кого вам спросить, не у кого потребовать: отчего у вас не было иной жизни? Явятся другие люди, смелые и вольные – они уже среди вас, – и потребуют, и исторгнут этот ответ, и создадут иную жизнь, но вы… вы сойдете в могилу так же темно и слепо, как пришли.

Из угла губ тянулась тонкая красная ниточка, побежала и запеклась на отвороте пиджака. Он пошатнулся, и товарищи подхватили и, бережно опуская, приняли его на свои руки. И он улыбался им ясной последней улыбкой, улыбался синему небу, печальным кипарисам, сизой дымкой подернутым горам и этому… (последнее слово не разобрано)».

Как видим, в черновике нет прямого призыва Варукова к толпе, но мысль о торжестве новой жизни, которую создадут «люди смелые и вольные», выражена очень отчетливо.

Настоящая жизнь *

Впервые напечатано в журнале «Русская мысль», 1907, кн. 1, стр. 83-101.

«Я наблюдал много таких, особенно среди молодежи. Они чувствовали, что есть другая, „настоящая жизнь“, не такая скучная, серая, однообразная и томительная… Краешком уха в пивной, на гулянии они ловили иногда споры студентов на темы политические, общественные, о Марксе. Все это было занимательно, хотя они в существе спора не разбирались, а только понимали, – вернее, угадывали чутьем, – что тут интересы более глубокие и важные, чем те, которые царят в их маленькой, серой, забитой жизни» (А. Серафимович, Высказывания автора, Собр. соч., 1947, т. III, стр. 396–397).

Вы-ыпь-ээм мы-ы-ы // За то-оого-оо. – Студенты пели студенческую песню «Проведемте, друзья». Следующие неприведенные строки предлагают тост за Чернышевского:

Кто «Что делать?» писал. За идеи его, за его идеал.

Оцененная голова *

Впервые напечатано в сборнике «Знание» за 1907 г., кн. 15, стр. 123–141, под заглавием «Он пришел».

Рассказ предназначался для журнала «Современный мир», но не был там опубликован. «Помню, с рассказом „Оцененная голова“ вышла такая история, – сообщает Серафимович. – В редакции журнала „Современный мир“, куда я хотел дать этот рассказ, Иорданская устроила читку. Собралось человек сто разношерстной публики. Преимущественно писатели и критики и разные ценители и любители литературы, – в общем, публика богемная – приклеилась к упадочной литературе, как мухи к сахару. Как кончил я читать, начали меня крыть, без зазрения совести, чудовищно крыли. Я прямо опешил, так накинулись. Критик такой был тогда, Петр Пильский – он меня пушил на все корки. „Вы, – все более повышал он голос, хватаясь за золотое пенсне, – давайте нам художественное произведение, а не тенденциозные вещи. Это никуда не годится“. Другие тоже рвали и метали как кто мог, – там адвокатишки какие-то с большими крахмальными вырезами. Совершенно ошарашили. Куприн и Иорданская дипломатически молчали… Вскоре Горький в „Знании“ напечатал…» (т. III, стр. 389–390).

Печатный текст рассказа несколько отличается от сохранившейся рукописи (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 52). В описании подпольщиков, приходивших по делам к Богуну, снята характерная для ряда предреволюционных произведений Серафимовича тема незаметной и трагической жертвы одиночек во имя будущего, которого им не суждено дождаться. Строже и лаконичнее сделан финал. В рукописи он читается так:

«У кровати на коленях, уронив голову на руки, рыдала женщина. Возле стоял чернобородый мужчина и не отрываясь глядел на разметавшегося ребенка с огненно-пылающим личиком, с пересохшими полуоткрытыми губками и с выглядывающими из-за них плотно стиснутыми, подернутыми слизью зубами.

Горячими блестевшими глазками девочка не узнавала своего папу, которого так долго ждала, не слышала его дрожавшего от волнения голоса.

И с удивлением видели люди, облепившие окно, с удивлением видели, как по железному лицу человека, брать которого собралось более сотни народу, медленно сползла одинокая слеза. С треском сорвались с петель двери…» (и далее без изменений по известной нам редакции). В последующих изданиях перепечатывался текст сборника «Знание».

Мертвые на улицах *

Впервые напечатано в журнале «Вестник жизни», 1907, № 3, стр. 1–8.

«Некоторые описанные здесь сцены относятся к моменту, когда семеновцы во главе с полковником Мином уже расправлялись со сдавшимися, безоружными рабочими Пресни… Я долгими часами ходил по улицам Москвы. Многое видел и из своего наблюдательного пункта – из своей квартиры в Волковом переулке. На территорию Пресни нагнали тучу городовых, жандармов, шпионов и черносотенцев, которые без суда и следствия жестоко расправлялись с рабочими: стегали плетьми, избивали зверски, закалывали и расстреливали. Трупы вагонами вывозились за город. Пока их подбирали ломовые и развозили по полицейским участкам, они часами лежали на улице, оставляя следы крови на снегу. Около трупов толпился народ, молча всматривались в застывшие черты борцов. В толпу вмешивался и я… Фигура старика не выдумана. Был такой старик маляр. После подавления восстания на Пресне приходит старик в наш дом, молча приступил к ремонту, злой и расстроенный. Оказалось, у старика единственного сына убили на Пресне. А отец хоть бы слезу проронил. Тверд и сух, как камень. Только огоньки в глазах бегают, злые, блестящие, и говорит он убежденно:

– Ладно, подождем… Еще будет дело… Поговорим… Отольется…» (т. III, стр. 386–387).

В редакции *

Впервые напечатано в журнале «Пробуждение», 1907, № 27, стр. 411–415. В Собрание сочинений включается впервые.

«В редакции» – одна из многочисленных зарисовок к не завершенной писателем большой повести «Около газеты». Печатается по журнальному тексту.

Пески *

Впервые напечатано в «Литературно-художественном альманахе» издательства «Шиповник», СПб. 1908, кн. 3, стр. 141–177.

Судя по письмам Серафимовича, он предполагал напечатать «Пески» в издательстве «Знание» («Сегодня отсылаю „Пески“, не знаю, возьмет ли „Знание“», – пишет он жене 27 августа 1907 г. из Пятигорска).

Рассказ произвел сильное впечатление на Л. Н. Толстого. «Мне попался рассказ Серафимовича „Пески“… Это такая прелесть! Это мне Чехова напоминает… Настоящий художник!» (Воспоминания доктора Маковицкого, рукопись. Музей Л. Толстого). На полях одной из страниц рассказа в издании «Шиповника» Толстой, который любил оценивать литературные произведения по пятибальной системе и не скупился на двойки, поставил пять с плюсом (см. H. H. Гусев, Летопись жизни и творчества Толстого, изд. «Academia», Л. 1936, стр. 708).

Лесная жизнь *

Впервые напечатано в журнале «Семья и школа», 1908, № 1, стр. 3-10, под заглавием «В лесу».

«Я отобразил в рассказе обстановку своей ссылки, – говорит Серафимович. – Дана природа нашего севера, – окрестности города Пинеги (бывшей Архангельской губернии). Тут много озер с лесистыми островами. Местность очень живописна, тогда она была почти дикая, нехоженая. Хотя ссыльным, под страхом строгой ответственности, не разрешалось охотиться, тем не менее я, бывало, прячу под шубу ружье и отправляюсь на охоту. Иногда уходил на далекое расстояние. Отправлялся обычно не один, а с кем-нибудь из местных крестьян, иногда с мальчиками, которые вполне заменяли взрослых. Они прекрасно ориентировались в лесной обстановке, подчас очень трудной. Приходилось попадать во время охоты в разные затруднительные положения, – мальчики умели быстро находить выход» (т. IV, стр. 471).

Дочь *

Впервые напечатано в сборнике «Земля», кн. I, 1908. Серафимович вспоминает, что случай, легший в основу рассказа, был описан в газетах. На газетное сообщение обратил внимание Серафимовича Леонид Андреев.

Писатель хорошо знал описываемую в рассказе среду. «Я до революции долго наблюдал эту категорию мелких служащих, мастериц и пр., услужающих буржуазии. Они жили в неослабном напряжении мускулов и нервов, в непрестанной тревоге за завтрашний день: малейший каприз хозяина или его приближенных, и эти мастерицы стремглав вылетали на улицу и оставались без куска хлеба. И все-таки они служили буржуазии верой и правдой, не за страх, а за совесть. Почему? А потому, что каждый из них в тайниках души лелеял мысль самому стать хозяином или хозяйчиком» (т. IV, стр. 471).

Человек в скуфейке *

Первая публикация рассказа не установлена. Рассказ включен в Собр. соч., 1915, т. VIII. О времени написания можно говорить только предположительно; в предыдущих изданиях рассказ относили к 1914 г. Однако есть все основания предполагать, что он был написан в 1908 г.

В письмах Серафимовича 1908 г. несколько раз встречается упоминание о неизвестном нам рассказе «Чудо».

Двадцать восьмого февраля 1908 г. Серафимович сообщает жене: «В понедельник 3 февраля будет „Среда“ у Белоусова и я буду читать свой рассказ „Чудо“. 8 апреля он пишет из Петербурга Белоусову: „Чудо“ Пятницкий послал Горькому».

Нам известно, что вскоре Горький возвращает Пятницкому какую-то рукопись Серафимовича с письмом (Архив А. М. Горького, т. IV, стр. 243–244). Письмо датировано редакцией: «9 или 22 апреля 1908 г.».

«Возвращаю рассказ Серафимовича. Очень плохо, небрежно и – шипит: все время слышишь „щихся“, „щийся“, „ший“, „щий“. Это – модернизм или размягчение мозга?

Так как рукопись получена мною без письма от автора, прилагаю записку, коя поможет вам, если захотите, отказаться от помещения рассказа в сборнике».

Текст записки следующий: «Сообщите Александру Серафимовичу, что его рассказ показался мне очень неудачным, модернизация, видимо, не удается автору. Он теряет свой язык. На первых страницах сильно садится в уши обилие шипящих и свистящих созвучий. Тема, на мой взгляд, заслуживала бы более серьезного отношения. Полагаю, что этот рассказ не следует печатать в сборниках» (стр. 245).

В IV томе Архива к этому письму дано примечание: «Как видно из письма Серафимовича к Горькому от 17 марта 1908 г., речь идет о драматическом наброске „На мельнице“» (стр. 376).

Такое же примечание дано к т. 29 Собр. соч. А. М. Горького, 1955.

Действительно, существует письмо Серафимовича Горькому, посланное 17 марта 1908 г. из Петербурга, в котором Серафимович предлагает «Знанию» «драматические наброски „На мельнице“». Сохранились также и дошли до нас наброски и полный текст неопубликованной пьесы Серафимовича «На мельнице» (А. С. Серафимович, Сборник неопубликованных произведений и материалов, М. 1958, стр. 99). Но об этой ли пьесе идет речь в письме Горького Пятницкому?

У исследователей творчества Серафимовича это утверждение всегда вызывало сомнения. Почему Горький в письме и записке четырежды назвал пьесу рассказом? Почему Горький критикует автора за обилие шипящих и свистящих, особенно на первых страницах, в то время как в пьесе «На мельнице» их как будто не так уж много? Наконец Горький упоминает, что рукопись от автора получена без письма, тогда как перед нами лежит сопроводительное письмо Серафимовича к драматическому наброску «На мельнице».

Возникло предположение, что Серафимович на основе пьесы «На мельнице» написал рассказ под тем же заглавием, обозначил его как «драматический набросок» и предложил «Знанию». Это предположение, не объясняя недоразумения с письмом, все же было довольно правдоподобно. Но обнаруженный Л. А. Гладковской в журнале «Современная жизнь» за май 1906 г. предшествовавший пьесе рассказ А. Серафимовича «На мельнице» полностью опроверг это предположение. Исключено и то, что Серафимович послал в «Знание» ранее опубликованный рассказ.

Таким образом, можно считать доказанным, что в письме Горького Пятницкому речь идет не о пьесе (или рассказе) «На мельнице», а о другом произведении. Этим произведением мог быть рассказ «Человек в скуфейке».

В основе «Человека в скуфейке» лежит «чудо», и название это как нельзя более к нему подходит. Значительно позднее, в двадцатых годах, Серафимович использовал это заглавие для маленького рассказа, напечатанного в журнале «Безбожник».

«Описанный случай произошел верстах в тридцати от станицы Аксай, недалеко от города Новочеркасска, – сообщает Серафимович в авторских высказываниях. – Рассказ на эту же тему был написан до революции (см. „Человек в скуфейке“), но из-за цензуры его пришлось тогда смягчить и завуалировать. А после революции я написал проще и яснее и напечатал в „Безбожнике“ (т. VIII, стр. 438).

Коротенький, на две с половиной странички, антирелигиозный рассказ „Чудо“ никак не может считаться переработкой или новой редакцией „Человека в скуфейке“. Но из приведенных высказываний автора ясно одно: самого Серафимовича не удовлетворяла разработка темы „чуда“ в первом рассказе. Авторская позиция в известной степени совпала с критическим суждением Горького („Тема, на мой взгляд, заслуживала бы более серьезного отношения“).

Следует добавить, что первые страницы рассказа „Человек в скуфейке“ в самом деле грешат обилием шипящих и свистящих.

Очевидно, 17 марта 1908 г. Серафимович действительно послал Горькому пьесу „На мельнице“. Через неделю, 24 марта 1908 г., он пишет жене: „Послал Горькому одну вещь; если примет – у нас дело в шляпе, если не примет – придется мне в ниточку вытянуться“. И еще через четыре дня – 28 марта ей же: „Беда мне, да и только. Горький не отвечает…“ Если сопоставить эти письма с приведенным выше письмом к Белоусову, где десять дней спустя (8 апреля) Серафимович в спокойных тонах сообщает, что „Чудо“ Пятницкий послал Горькому» (Пятницкий, а не сам Серафимович!), станет очевидным, что примерно в одно время Горькому были направлены рассказ и пьеса Серафимовича. Дошла ли пьеса до Горького, нам неизвестно.

Колечко *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1908, № 56, 7 марта, и № 59, 11 марта.

«Я почерпнул свою тему, – сообщает Серафимович, – у одной казачки, рассказавшей мне про молодайку, которая уронила на берегу Дона подаренное ей колечко и целых три дня искала его, пересыпая ведрами песок» (т. IV, стр. 471–472).

По следам *

Впервые напечатано в литературно-художественном альманахе «Сполохи», 1908, кн. III, под названием «На улице». По словам Г. Нерадова (А. Серафимович, Собр. соч., 1947, т. IV, стр. 489), автору помнилось, что рассказ был написан раньше, примерно в 1906 г., и перед опубликованием подвергся значительной цензурной правке, восстановить которую не удалось.

Как вешали *

Впервые напечатано в сборнике «Знание», 1908, кн. XXI, стр. 361–368, под заглавием «Как было».

В авторских высказываниях Серафимович сообщает: «Тема, – как по приговорам скороспелых царских судов вешали правых и виноватых, – взята мною из жизни. Эту историю мне подробно рассказал в 1905 году московский врач Голоушев. Он тогда служил полицейским санитарным врачом. Усмирители, подлецы, хотели его заставить, по обязанностям службы, присутствовать на казнях, которые совершались в так называемой „Хамовнической давилке“, устроенной в сарае Хамовнической пожарной команды. Доктор, конечно, немедленно подал в отставку. Ему подробно рассказали, что там по ночам делается, а он мне изложил. Я и написал „Как вешали“» (т. IV, стр. 472–473).

Отрезанный ломоть *

Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1908, № 6 (июнь), стр. 69–83, под заглавием «Яшка Беспалов». В рукописи рассказ назывался «Слепой круг». Серафимович читал его несколько раз на литературных вечерах во время поездки по югу России в 1908–1909 гг.

Мишка-упырь *

Впервые напечатано в сборнике «Утро» (редактор И. Белоусов), М., 1909, с посвящением: «Толке и Игрушке» (Толка – старший сын Серафимовича Анатолий, Игрушка – младший Игорь). Рассказ писался летом 1908 г. в станице Мелиховской на Дону. «Бегут мимо пароходы, парусные лодки. Я живу в мезонине, гляжу на зеленый луговой простор, на синюю гладь старого Дона и пишу», – сообщает Серафимович Белоусову о работе над этим рассказом.

«За основу я взял, – говорит Серафимович в „Высказываниях автора“, – тогдашнюю Трехгорку. Действие происходит в районе Москвы-реки. „Каменная баба“ действительно сидел тогда в тулупе в проходе и сторожил „хозяйское добро“, как верный пес. Кое-что я прибавил из прежних наблюдений над нищими, беспризорными детьми на юге – в Ростове-на-Дону, Мариуполе и др.» (т. IV, стр. 474).

В винограднике *

Впервые напечатано в журнале «Бодрое слово», 1908, № 3 (ноябрь), стр. 26–39.

Утро *

Автор относит рассказ к 1908–1909 гг. Вошло в Собр. соч. «Книгоиздательства писателей в Москве», 1918, т. X, «Галина».

Ясным утром *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1909, № 100, от 3 мая, и в № 102, от 7 мая, под названием «За правдой», с подзаголовком «Эпизод из повести». В позднейших изданиях менялось название («На зеленом лугу», «Ясным утром»), текст же оставался неизменным.

Ветер *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1909, № 177, от 2 августа, и № 180, от 6 августа.

Работал над рассказом Серафимович в мае – июне того же года. 1 июля он сообщает Белоусову: «Написал два рассказа – „Пимен Копылков“ и „Ветер“».

Сравнительно недолго (декабрь 1896 – январь 1898) жил Серафимович в Мариуполе – крупном по тому времени портовом городе на Азовском море, но впечатления этого года легли в основу многих произведений, в том числе написанных десять лет спустя. «Вся обстановка – море, буря, – это из моих мариупольских впечатлений, когда, вернувшись из ссылки, я стал мариупольским корреспондентом ростовской-на-Дону газеты „Приазовский край“. Нарисовал я тогда целую галерею бесстрашных и выносливых рыбаков, боровшихся с морской стихией. Меня поражала сила и отвага этих бесстрашных людей» (т. IV, стр. 480).

Паровоз № 314-Б *

Впервые напечатано в литературном сборнике «Друкарь» под редакцией Н. Д. Телешова, 1910.

Тринадцатого марта 1909 г. Серафимович пишет Н. Д. Телешову: «Рассказ в сборник дам, если только вытанцуется, чтоб не уронить Вашего редакторского достоинства и „Среды“». В последующие месяцы писатель работает над рассказом «Пимен Копылков», который 1 июля и посылает Телешову. По каким-то причинам рассказ для сборника не подошел. 26 июля Серафимович обещает дать в сборник другой рассказ, а 15 сентября посылает «Паровоз № 314-Б».

В архиве Н. Д. Телешова сохранилась рукопись и авторская корректуру рассказа, по которым в настоящем томе восстановлен выброшенный из текста рассказа (несомненно по цензурным Соображениям) абзац от слов: «Под пеплом угрюмого, сосредоточенно-хмурого спокойствия…» – до слов: «Тесно, узко и душно…» (стр. 435).

– «Рассказ – из действительной жизни, – сообщал Серафимович в „Высказываниях автора“. – Тогда еще не было таких трубчатых котлов у паровозов, как сейчас. Нанимали обыкновенно беспризорных мальчиков специально для чистки котлов; те влезали в котел и – бывали случаи – погибали там. Но не это главное в рассказе. Моя задача была нарисовать, в каких каторжных условиях работали рабочие-железнодорожники, как подневольный и плохо оплачиваемый труд высасывал из них все соки, превращая в выжатый лимон. К сорока годам машинист становится уже полуинвалидом, похожим на старца» (т. IV, стр. 475).

На реке *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1909, № 227, от 4 октября, стр. 4; № 231, от 9 октября, стр. 2, и в № 233, от 11 октября, стр. 2.

Старуха *

Впервые напечатано в «Новом журнале для всех», 1909, № 11, стр. 1-18.

Любовь *

Впервые напечатано в журнале «Бодрое слово», 1909, № 23, декабрь, стр. 1-20.

Сохранилась журнальная верстка (ЦГАЛИ, ф. № 475, ед. хр. № 58) с авторской правкой. Серафимович значительно сократил начало рассказа с характеристикой бредущего в ночи путника («Преступник я большой и важный, хотя руки мои никогда не знали оружия, хотя на совести моей ни убийств, ни грабежей, ни поджогов, ни простой кражи…» и т. д.). Но, очевидно, текст рассказа подвергся и редакционной правке, о которой автор упоминает в письме к А. Кипену от 8 января 1910 г.: «Корректурой изуродовали мой рассказ „Любовь“».

В «Высказываниях автора» Серафимович вспоминает: «Описанная здесь парочка жила на другом берегу Дона, в трех километрах от станицы Усть-Медведицкой. Оба они когда-то были активными революционерами-народниками. Он стоял близко к социалистам-революционерам. Жена в свое время тоже отдала дань революции. Будучи дочерью губернатора, бросила родной очаг, навсегда ушла от окружавшей ее с пеленок богатой среды, пожертвовав „благами жизни“. Долго скитались, живя по подложным паспортам. Познакомились, полюбили друг друга. Временно осели на берегу Дона, обрели „тихую пристань“» (т. IV, стр. 481).

Серафимович, точно указывая на прототипов своего рассказа, не сообщает обстоятельств, при которых произошла подлинная встреча с ними. Из полицейского «Дела о дочери полковника Клеопатре Блавдзевич» нам известно, что в начале 1891 года близ станицы Усть-Медведицкой обосновался арендатор водяной мельницы Алексей Георгиевич Знаменский со своей гражданской женой Екатериной Васильевной Колесовой. Ранее они арендовали мельницы в других местах. Через некоторое время полиция стала замечать, что новые арендаторы поддерживают связи с политическими поднадзорными, в частности, с гласным поднадзорным Александром Поповым.

Вследствие этого в ночь с 16 на 17 апреля 1891 года были Произведены два обыска. Обыск на квартире Серафимовича не дал никаких результатов, благополучно приближался к концу и обыск «в надворных постройках квартиры Знаменского, а также на арендуемой им мельнице», как вдруг жандармам попались на глаза несколько старых писем, адресованных Клеопатре Блавдзевич, революционерке-народнице, четырнадцать лет разыскиваемой департаментом полиции на территории Российской империи.

Стало ясно, что Колесова и Блавдзевич – одно лицо. Арестованную препроводили в Донское областное жандармское управление, откуда под усиленным конвоем отправили в Петербург.

Не вдаваясь в подробности романтически-яркого прошлого Клеопатры Блавдзевич, необходимо упомянуть о ее невероятно дерзкой попытке (в середине 70-х гг.) устроить побег из крепости своего жениха – политического заключенного Ковалика.

Екатерина Павловна из рассказа «Любовь» и внешне и внутренне очень близка к своему жизненному прототипу. Но Серафимович строит личную судьбу своей героини иначе, чем это было в жизни. Клеопатра Блавдзевич сильно и горячо любила Ковалика. Разлученная с ним навсегда, порвавшая с семьей одинокая женщина встречается со Знаменским, выхаживает его от тяжелой болезни и привязывается к этому в общем довольно ординарному человеку. В образе Александра Егоровича Серафимович как бы слил черты двух реально существовавших людей. Молодой Александр Егорович, который «поражал… изумительным хладнокровием. На самое опасное дело шел, тихий, скромный, задумчивый…» – это Ковалик. Пожилой Александр Егорович – «небольшого роста, с желтыми волосами, с постоянной улыбкой – себе на уме» – это Знаменский.

Почему Серафимович изменил и даже, казалось бы, упростил подсказанную жизнью сюжетную схему? Писателя в материале рассказа, названного «Любовь», взволновала вовсе не история разлученных судьбой влюбленных, а тема измельченного, потерявшего свои яркие краски чувства и осуждение идеала «тихой пристани», который способен привести только к моральной и социальной деградации человека.

Напоминание *

Впервые напечатано в газете «Утро России», 1910, 10 января, № 77–44, стр. 3–4. В Собрание сочинений включается впервые. Печатается по газетному тексту.

На Белой горе *

Впервые напечатано в журнале «Семья и школа», 1910, январь, № 1, стр. 1-18.

В разные периоды своего творчества Серафимович неоднократно обращается к теме безрадостного голодного детства в капиталистическом обществе. «Такими рассказами, как „На белой горе“, – говорил автор, – я старался привлечь внимание читателя к судьбе детей нужды и горя, детей труда и лишений, т. е. детей пролетариата и беднейшего крестьянства. Я стремился показать, как самодержавно-капиталистический строй душил детей бедняков и был позорно равнодушен к их судьбе. Пусть нынешнее поколение видит, как росли и воспитывались его деды и отцы. И пусть почувствуют, какая разительная разница между днем вчерашним и днем сегодняшним!» (т. IV, стр. 482).

Вылечился *

Впервые напечатано в журнале «Юная Россия», 1910, январь, стр. 31–59. В 1899 г. Серафимович поместил в «Донской речи» (№ 195) рассказ под названием «Вылечился» (подписанный псевдонимом «Случайный») о том, как злоключения с велосипедом счастливо излечили Бумагина (фамилия героя) от нервного расстройства.

Для «Юной России» рассказ был написан заново, но эпизод с велосипедом вошел в него почти целиком.

Старое *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1910, 24 января, № 19.

В «Высказываниях автора» Серафимович вспоминал о жизненных впечатлениях, послуживших материалом для рассказа:

«Откуда я взял „модель“ старика? Когда я был в Мезени в ссылке, жил там старик 92 лет. А был ещё крепкий, еще хорошо ковал, – здоровый кузнец. Я решил учиться кузнечному делу и поступил к нему в кузницу. Мы договорились со стариком, что он будет меня учить, но только на моем железе и угле, потому что вначале я-де много буду зря портить материала. Пришлось согласиться. Купил я материал и начал работать.

Долго изо дня в день загонял меня этот чертов старик. И все держал меня в роли молотобойца, ничему не учил, только эксплуатировал, не давал передышки…

Было старику 92 года, а жена у него была молодуха – 28 лет. Она вышла за него замуж 18-летней девчонкой-сиротой в надежде, что он скоро помрет и тогда ей в наследство достанется кузница да еще изба с огородом. Измытарилась она с ним.

Этот старик и послужил мне живой моделью. Я только перекроил его донским казаком, дал донскую обстановку, которую хорошо знал. Сердцевина же осталась мезенского кузнеца» (т. IV, стр. 483–484).

Морской кот *

Впервые напечатано в газете «Биржевые ведомости», СПб. 1910, от 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10 и 11 марта (вечерние и утренние выпуски).

В авторских высказываниях Серафимович с сожалением отмечал, что по цензурным условиям вынужден был ограничиться по существу внешним изложением эпизода, действительно имевшего место на одном из судов Черноморского флота. «Рассказана была мне история с морским котом в Ростове-на-Дону, Там вместе со мною в газете работал один старый революционер Панасенко. Ему пришлось по службе участвовать в какой-то специальной комиссии, ездившей в Севастополь для обследования корабля. При нем и разыгралась история с котом, послужившая поводом для драки двух почтенных адмиралов. Я добросовестно передал фабулу, но не сумел дать на фоне повествования социальные корни морского быта.

И все-таки рассказ служит в известной мере документом из жизни дореволюционного военно-морского флота. Он должен навести нынешнего читателя, особенно военного, и особенно краснофлотца, на многие размышления и параллели» (т. V, стр. 347).

Счастливец *

Впервые напечатано в газете «Русские ведомости», 1910, № 196, от 26 августа, написано в июле того же года. 17 июля Серафимович сообщает Белоусову о работе над двумя рассказами: «Счастливец» и «Наследство», а 29 июля отсылает ему первый из них.

Одинокий двор *

Впервые напечатано в газете «Русское слово», 1910, 1 и 2 сентября, № 201, 202, под названием «В степи».

Над рассказом (в черновиках он назывался «Пимен Копылков»), предназначавшимся для сборника «Друкарь», Серафимович работал летом 1909 г. в Ставрополе Самарском (см. из письма к И. Белоусову на стр. 665). Сохранились (частично) черновые варианты рассказа «Одинокий двор» (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 60), существенно отличающиеся от известной нам редакции. Строго говоря, черновой и напечатанный тексты – это два рассказа, написанные на одном материале, но на разные темы.

В центре рассказа «Одинокий двор» – конфликт Пимена и его жены, его «бабы», в которой он неожиданно увидал человека. Эти новые для Пимена ощущения возбуждают в нем незнакомое раньше чувство ревности. Бешено разрастаясь, оно приводит Пимена к катастрофе.

Ситуация «прозрения» Пимена есть и в черновиках, но она развита там с большей социальной остротой. История с женой – это лишь толчок, который заставил ворочаться неповоротливые мозги Копылкова. Серафимович раскрывает извилистые, иногда неожиданные ходы, какими чувства собственного достоинства в протеста возникают в сознании крестьянина.

В «Пимене Копылкове» очень отчетливо выражена характерная для многих произведений Серафимовича тема «поисков врага»

Рукопись одного варианта начинается с девятой страницы (нумерация автора) характеристикой священника, земского и управляющего экономией – людей, от которых зависела невеселая судьба Пимена. Пимен не питал к ним зла. Батюшку, как хорошего хозяина, он даже уважал.

«Знал поп, когда, что и где лучше посеять, вовремя снимал траву и хлеб, держал хорошую скотину и большой охотник был до лошадей.

Правда, во спасение души и храма для ради приходилось у попа косить даром или за самую ничтожную плату, но умел поп как-то так это сделать, что не очень это нарушало у мужиков их собственное хозяйство и их работу, и оттого не было так обидно».

Более сложные счеты у мужиков были с земским.

«Несмотря на все, Пимен не держал зла на земского. Думал о нем и чувствовал, как думал и чувствовал засуху, которая стояла над хлебами и травами, которая была от бога, как чувствовал кузнеца краснокрылого, сусликов, которых хотя и можно было выливать водой, выкуривать дымом, но которые все равно опять множились и жили заодно со степью, с хлебами, с бездождием, со всем, что смыкалось вокруг крепким кольцом, нерушимой, от века налаженной жизнью.

Одно только: на кузнеца, на суслика, на засуху ходили с молебствиями, крестными ходами, с водосвятием, и в этом был великий смысл и значение, земского же покрывало всеобщее понятие „начальство“, покрывало и примиряло, молчаливо разумея, что его водосвятием не возьмешь. Начальство не только было грозно, но неизбежно, как сухое, палящее небо над горячей степью, и хотя трудно, но жить с ними было можно, как жили до того поколения дедов и прадедов».

В любопытной жанровой сценке Серафимович воспроизводит разговор Пимена с либеральствующим земским о преимуществах культурного землепользования. Не очень понятно толковал земский, все сердился на темноту мужичью, но Пимену он не казался врагом.

Иначе складывались отношения с управляющим экономией, бритым, как актер, немцем Иваном Федоровичем.

«Тревожны были черные осенние ночи. То в одном, тс в другом краю степи багровели ночные темные облака, и до утра стояло зарево – горели экономические скирды и стога. Но Иван Федорович не волновался, не обращался к властям, только вооружал всех приказчиков револьверами, и день и ночь экономию объезжали конные».

А затем Иван Федорович делал видимость уступки, ставил ведра водки, крестьяне успокаивались, и кончалась вражда. «Нет, не было у Пимена врагов и некого было ненавидеть».

Будничная жизнь Пимена не нарушалась никакими событиями. Весь день он был занят по хозяйству – Копылковы были среднего достатка.

«Пимен не испытывал непроходящей нищеты, семья не голодала, но хозяйство всегда колебалось на той черте, за которой малейшая случайность, непредвиденное обстоятельство – уже разорение. Издох бык, заболела лошадь, проходила корова холостая или жена захворала, и уже цепко охватывает глубокими когтями голод и нищета.

Косил ли траву, вез ли хлеб на станцию, работал ли дома, спал ли, шел ли в церковь, все равно всюду таскал с собой ожидание: вот-вот оборвется, вот прахом пойдет все насквозь политое потом хозяйство…

…Пришла беда и во двор Пимена, но пришла совсем не с той стороны, откуда он всегда ждал.

В высокоторжественный день земский отдал приказание праздновать, по возможности украсить флагами дворы и отнюдь не производить никаких работ.

Мужички беспробудно пили три дня, не то веселясь, не то удивляясь неожиданному поводу к выпивке…

Пимена эти дни не было в деревне, гонял годовалую телку продавать на ярмарку. Когда вернулся, угар пьяный уже отнесло от деревни…»

Далее в черновом тексте известная нам (в несколько измененной редакции) сцена встречи Пимена с причитающей женой, метания Пимена по деревне, его попытки ответить на вопрос: «Кто виноват?» Другими глазами смотрит он на жену, по-новому видит окружающий мир.

«Точно бельма упали с глаз, и он увидел и земского, и старосту, и Ивана Федоровича, управляющего экономией, и все они точно были с серыми огромными волчьими зубами и жевали его, Пимена, и всю его жизнь. И он только удивлялся, как раньше оа этого не видел.

На сходах ли, в камере ли земского Пимен угрюмо слушал, глядя исподлобья, а когда начинал говорить, все его теперь слушали, потому что в голосе дрожала, билась непотухающая ненависть и озлобление. Прежде терялся он в общем галдении, теперь же его корявые нескладные речи вызывали либо взрыв протестов, либо такой же всеобщий гул одобрения.

– Сказываю, не берите землю за эту цену, – говорит он, красный, со вздувающимися ноздрями, – не возьмете – немцу податься некуда, а други деревни не посмеют… а посмеют – в колья!..

– Не посмеют… разнесем, – стоном стояли мужичьи голоса.

И, сам того не подозревая, Пимен оказывался коноводом во всех мужичьих протестах, и за ним шли, как стадо за козлом.

То и дело земский отправлял его в холодную, но это только больше озлобляло. А Иван Федорович, против обыкновения, сообщил по начальству, что в деревне – вредный элемент в лице Котлякова, который необходимо устранить, иначе за деревню нельзя поручиться.

Тот дух протеста, что незаметно и необъяснимо вырос в Пимене, пропитывал понемногу и все отношения внутри семьи. Часто ревновал он жену, но она уже не давалась так покорно, как бывало, бить себя…»

По настоянию земского Пимена изгоняют из родной деревни.

«Сход, на котором решалась участь Пимена, был многолюден, как никогда. Голоса метались над мужичьими головами, как ветер в бору над качающимися вершинами.

– Пущай остается! – добрый мужик… не за что ссылать… – взрывом подымалось над сходом, но отдельные голоса упорно излагали Пименовы вины и настаивали на исключении из общества.

Впрочем, участь Пимена была давно решена земским, который не терпел неспокойный элемент в своем участке, и сход в конце концов только оформил настояние земского. Единственное послабление для Пимена сделали – это заменили высылку по приговору общества добровольным переселением в Сибирь.

И когда за околицей Пимен, распродавши весь свой скарб и хозяйство, с ребятишками и выплакавшей все глаза женой, в последний раз обернулся на раскинувшуюся соломенными крышами деревню, на поникшие ветвями левады, на степи без конца, родные и в то же время чужие степи, до дна политые им горячим потом, он не знал, проклинать ему или благословить.

И, роняя слезы, он трижды поклонился до земли блестевшему кресту и собрал в сумочку, привешенную на гайтане, горькой родной земли».

Под текстом рассказа подпись: «А. Серафимович» и адрес: «Ставрополь Самарский, дача Лобанова, 20. Александр Серафимович Попов».

От рукописи второго варианта до нас дошла только одна сцена (по авторской нумерации, почерку, формату бумаги можно с уверенностью сказать, что это отрывок из другой редакции рассказа, видимо промежуточной между первой и окончательной).

В этой сцене ревность просыпается у Пимена от мимолетного взгляда, брошенного его женой на пытавшегося ее облапить купчика.

«Грянула беда и над Пименом, только совсем не с той стороны, откуда он ее ждал.

Была ярмарка. Всякого народу понаехало. Говор, шум, смех. Как всегда на ярмарке.

Идет Пимен, обнявшись с другом своим, Козолупом, идут, чуть пошатываясь, и поют песни, как степь – такие же заунывные, такие же неразгаданные, как неразгаданная вольная, неведомо пропадающая степь. Идут они, поют, покачиваются и ни о чем не думают.

Впереди бабы, через всю улицу, в красных юбках, как маки по межам, идут, лущат подсолнухи, выдувая с губ шелуху, смеются, а то песню заведут, голосисто да звонко, – вся ярмарка и с деревней в ней тонет.

Навстречу купчики, с гармоникой, молодые все ребята, и на баб поглядывают. Сошлись, смех, визг, шлепки, притворно-сердитая брань. Смешались в пеструю живую толпу. Видал Пимен, как его Марью облапил какой-то молодец, а она, крепкая и сильная, вывернулась, как змея, и так его по спине благословила, что он даже выгнулся, почесал спину и покрутил головой.

И опять через всю улицу пестро-красной шеренгой идут бабы: звонко голосят, пошатываются, за ними Пимен с приятелями, а сзади, удаляясь, весело, напевно, беззаботно наигрывает гармоника.

– Ты чего же не поешь, кум?

А Пимен озирается исподлобья, словно ищет что-то, тужится вспомнить.

И… вспомнил: живой, смеющийся, блеснувший из-под черной брови веселый глазок, сверкнувший лишь на одну секунду, когда она легким движением, вполоборота повернулась, ударив того.

Пимен опять запел и снова замолчал, хмуро и насупившись. Вот она идет впереди, и покачивается голова в белом платочке, и слышен сильный голосистый голос, и шелуха, видно, слетает, сверкая, с губ.

Он хочет понять что-то, разобраться, но ничего нет, только не тухнущий в памяти сверкнувший на секунду глазок.

– Эй, ты… слышь, ступай в хату.

Бабы остановились, как солдаты в шеренге, все повернувшись, и по-прежнему, белея, слетала с губ сплевываемая шелуха.

– Ты что? аль одурел?

– Ступ-пай!!.

Было в его лице что-то такое, что она, ничего не понимая, отделилась от баб и пошла домой, луща подсолнухи.

– Сказидся человек!..

А бабы повернулись и, краснея пестрой линией, снова заголосили песни.

Когда Пимен подходил к хате, оттуда несся бабий голос, его бабы, в обычной заунывной песне, которую она привычно тянула за работой. И этот привычный, неуловимый, как серая дорога в степи без конца, мотив сразу успокоил его, и сразу обступило его домашнее: двор, плетни, сарай, хата.

Он шагнул, привычно нагнувшись под низенькой притолокой, в дверь. Жена сажала в печь хлебы. Крепким и сильным движением сунула хлеб в устье печи, поставила лопату в угол и повернулась к мужу, глянув на него чернобровым, смуглым лицом, крепкой высокой грудью.

– Из экономии-то на ярмарку сам Иван Хведрыч приезжал, – проговорила она весело, – вся сбруя в серебре…

Хмель от водки вышел из Пимена, но мутно, тяжело и страшно подымался другой хмель, которого он никогда не испытывал, медленно заливая грудь, голову и тугую покрасневшую шею. И делая последнее усилие, чтоб справиться, он опустил глаза в пол, но не выдержал, глянул…» (Рукопись обрывается.)

Можно предположить, что Серафимович, потеряв надежду напечатать «Пимена Копылкова» (по всей вероятности, в редакции, близкой к имеющемуся в нашем распоряжении первому черновому варианту), коренным образом переработал рассказ, по существу заново написав его на другую тему.

Ночной дождь *

Впервые напечатано в газете «Речь», СПб. 1910, 31 октября, № 299. Вошло в литературно-художественный альманах современных писателей «Поток», М. 1911, стр. 117–126. В авторских высказываниях Серафимович подчеркивает основную мысль своего произведения: «…тогда, в дореволюционное время, когда рассказ „Ночной дождь“ писался, было очень важно показать трудовому массовому читателю, какие чувства и симпатии обуревают „либерального барина“, когда он остается сам с собой и ему не нужно ни перед кем афишировать свой „демократизм“… Очень он любил тогу „друга народа“, так часто в нее рядился, что иногда и сам начинал верить в свои нежные чувства к „многострадальному народу“. А здесь, в рассказе, под ночным дождем парадные одежды сбрасываются, и обнажается подлинная, не подкрашенная фальшивыми румянами классовая природа либерального барина» (т. V, стр. 347).

Холодная равнина *

Впервые напечатано в газете «Речь», СПб. 1910, 12 декабря, № 341.