Глава 13. Защита
Железные дороги становились всё менее доступны для гражданского населения, — срочные перевозки, различные командировки военных… Кассирши по-прежнему сидели на своих местах за окошечками билетных касс, а билетов почти не было. Билеты доставали только по военной да правительственной броне, и то не всегда на тот день, на который нужно.
Когда Машу посылали по набору студентов, она и не знала, что билет добывался таким сложным путем. Понятия об этом не имела. А теперь взяла в институте командировку и пошла на вокзал, наивно полагая, что купит билет в кассе.
Вообще-то Маша не только диссертацию приготовила, она и о костюме соответствующем подумала. Была зима. Без пальто ехать нельзя, а Машино пальто, еще ленинградское, каким-то образом оказалось перемазанным в керосине и машинном масле. Может, где-то на грузовиках выпачкалась, мало ли приходилось ездить.
А ведь ей надо ехать защищать диссертацию. По ней будут судить о ленинградцах. И по виду ее тоже.
Стала просить в институте ордер на покупку пальто. Без ордера в магазин и не заходи.
О положении Маши в месткоме знали, — жена фронтовика, двое детей, бабушка. Ордер ей выдали. Пришла в магазин. Там на распялочке из толстой проволоки висело зимнее пальто, то ли мальчиковое, то ли на девочку лет двенадцати, — не поймешь. Детские пальто, они, другой раз, не носят четко выраженных признаков, кому предназначены, мужскому полу или женскому.
— У меня ордер на зимнее пальто женское, для взрослых, — пояснила Маша.
Продавщица обиделась:
— Это взрослое и есть. Сорок четвертый размер, первый рост. При чем тут мы? Что с базы присылают, то и продаем. Можете не брать.
Хорошо ей говорить — «не брать». Вернуть ордер назад? Когда еще другой дадут, и дадут ли. А защиту диссертации не отложат, уже и объявление в газете поместили. Взять это пальтишко? Взять и «загнать» на рынке, а взамен купить своего размера?
Так и поступила.
Только одного не учла: ничего она в торговле не понимала. Кончилось тем, что Маша продала это теплое пальто по дешевке, добавила денег и купила солдатскую шинель своего размера. Новую, чистую, но солдатскую, без лацканов, глухо застегивающуюся сбоку. И, конечно, холодную… К шинели купила беретик такого же цвета.
Хуже было с обувью. Сносилось уже всё, что было привезено из Ленинграда, всё начисто. Где искать помощь? Помогли союзники. Из Соединенных Штатов в Ашхабад был прислан вагон обуви. Целый вагон! Второго фронта всё еще не открыли, но хоть башмаками помогли. Под продажу американской обуви отвели помещение пустовавшего магазина.
Обувь эта продавалась по ценам много дешевле рыночных. На право входа в магазин и покупки одной пары обуви выдавали ордер. И Маша его получила.
Вошла в магазин — и глаза разбежались. Не было двух одинаковых пар, все — разных фасонов, форсистые, разного цвета и качества.
Маша решила не спешить, выбирала не торопясь. Продавщица предупредила, чтобы смотрели получше: обувь не наша, заграничная, есть туфли настоящие, а есть на один раз, с картонными подошвами и бумажными стельками. У них там чего только не выпускают? Смотри в оба.
После долгих мучений Маша обнаружила, что все кожаные туфли ее размера — узкие и в подъеме тесны. «Наверно, у всех американок ноги очень узкие и без подъема. Или прислали то, что не берут».
И снова пришлось «маневрировать». Купила узконосые туфли, продала на рынке и взамен приобрела мужские полуботинки из какой-то серой материи, чуть ли не из брезента, — вроде спортивных бутс. На что-нибудь лучшее денег не хватило, — продавать Маша умела выгодно для покупателя, а покупать — выгодно для продавца.
Но вот всё в порядке: одета, обута, за спиной рюкзак, в котором один экземпляр диссертации, байковое одеяло и термос с горячим чаем. В кармане паспорт, командировка и денег тысяча рублей; на обратном пути привезет из Байрам-Али продуктов ребятам, — говорят, там дешевле.
А билета в кармане нет. Три дня бегала на вокзал, думала заранее купить, — куда там! К кассам не подступиться. Только в день отъезда продают, за час до отхода поезда.
За час… На вокзале столпотворение. Будешь у кассы толкаться — на перрон не попадешь. Да и всё равно, простым смертным билетов не продают. А послезавтра — защита диссертации.
Она протолкалась к двери, дальше которой уже не пускали. В толчее рядом оказался какой-то славный дядька, подполковник в белом овчинном тулупчике, тоже налегке, без вещей. Загорелый, седоватый, поджарый. Наверное, вроде того самого Сережиного дяди. С тех пор, как Маша по-настоящему ощутила напряжение и тяжесть войны, образ этого незнакомого ей чекиста (подлинный или выдуманный Сережей?) принял в ее представлении обличье человека, способного выправить положение, помочь всюду и всегда. Вот и этот случайно очутившийся рядом военный отнесся к ней очень даже дружески. Шинель ли ее помогла, брошенная ли вскользь фраза о том, что она едет защищать диссертацию… Не поверил, должно быть, — прищурился иронически, но захотел помочь…
— Пошли со мной, у меня билет есть, — сказал подполковник и взял Машу за руку. — Вы держите мой билет, а уж я пройду.
И — раз! Они уже на перроне. И — два! Маша уже в вагоне с его билетом, а он что-то доказывает проводнику. Неужели не докажет, фронтовик ведь!
Но подполковник не доказал. Он уже волноваться начал, голос повысил. Маша смотрела на него из окна вагона, а в это время — звонок… Неужели же она себе подлость позволит, человека без билета оставит…
Соскочила Маша на перрон, отдала билет подполковнику, поблагодарила, побежала к следующему вагону:
— Пустите, у меня командировка, я заплачу…
И слушать не хотят. Ни в этом, ни в следующем вагоне, последнем. Военное время. Строгости. Даже фронтовика не пустили, а она что?
Маша подошла к последней двери последнего вагона, — дальше виднелся почтовый, без обычных дверей. Подтянулась наверх, ступила на ступеньку: закрыто. Перемахнула к сцеплению, на шатучую железную площадку над буфером, но которой из вагона в вагон переходят, — и эта дверь закрыта.
А поезд тронулся.
Ну и слава богу, и хорошо: всё-таки она едет. Держась одной рукой за железные боковые перильца, достала из кармана шипели газету, расстелила, уселась, поджав коленки. Порядок, едем.
Внизу постукивали колеса, — они были ей даже видны, передние колеса почтового вагона. Потому что железная площадочка для перехода обрывалась посредине, — переходить-то некуда было. В почтовом вагоне и двери такой, выходящей на буфер, нет. Колеса постукивали мелодично, в ритме известной песенки: «Эй, вратарь, готовься к бою…»
Они постукивали себе, а Маша начала пугаться: так еще задремлешь и свалишься под них. Счавкают, порежут на куски — вот тебе и защита.
Стала оглядываться, посмотрела сквозь стеклянную дверь в тамбур вагона: там были люди. В темноте Маша не сразу их разглядела. Они курили. Двое штатских, средних лет; один в ватнике и ватных брюках, второй в приличном пальто и пыжиковой шапке. Они сидели на полу у закрытой двери, расстелив под себя чистый мешок. Рядом стоял маленький, не новый чемоданчик. Удобно сидели, не двигались, Маша их не сразу заметила. Странно, — хорошо одетый как-то словно бы заискивал перед типом в ватнике, словно перед начальством: подавал ему папироску, подносил спичку, и только потом — себе.
Как они туда попали, хитрецы? Помогли бы ей хоть дверь открыть и войти в тамбур. Свалится она тут ночью в темноте.
Люди заметили, что женщина их увидела. Тот, что в хорошем пальто, встал и подошел к двери. Он внимательно рассматривал Машу недобрыми глазами и, не оборачиваясь, бросал спутнику какие-то короткие словечки. Он говорил тихо, колеса стучали, и Маша не могла разобрать слов, но по лицу видела — он говорил плохое. Ее даже озноб пробрал: а ну как откроют какой-нибудь отмычкой дверь и столкнут ее под колеса? Запросто.
Нет, надо взять себя в руки; с чего она труса празднует? Никто ей пока ничем худым не грозит. Может, и дядьки эти неплохие. Тоже мучаются, — ехать надо, а билетов нет.
Начинало смеркаться. Становилось холодно. Шинелишка так и не была подбита ничем, — не успела Маша. Ноги — в парусиновой обуви.
Маша стала всерьез бояться, что задремлет и упадет. Дура, не догадалась веревку взять крепкую, хоть бы привязалась. Свалится за милую душу.
И вдруг пошел снег. Снега в эту зиму не было ни в декабре, ни в январе, до самых этих дней накануне защиты ее диссертации.
Сначала она обрадовалась: снег был мокрый, сразу таял и мешал уснуть. Но зато холод усилился. Уцепившись одной рукой за перильца, Маша другой сняла рюкзак, раскрыла его, вытащила одеяло, закрыла рюкзак, опять надела на спину, придерживая одеяло коленями, чтоб не свалилось под колеса. Потом натянула его на спину. Как «фриц» какой-нибудь, будь они прокляты. Ну ничего, важно доехать до Байрам-Али, там одеяло снимем.
Стало уже совсем темно. Поезд остановился. Разглядеть станцию было невозможно, — вагоны были последние, а станция состояла из одного беленого домика, где-то так далеко, что и названия станции не узнаешь.
Какой-то железнодорожник перебрался через сцепление вагона, увидел Машу, охнул: «Ах ты дорогая моя!» Больше ничего сказать не успел, перескочил, а вагоны сразу тронулись и поехали.
Только бы не упасть! Неужели эти болваны дверь открыть не умеют, дадут пропасть человеку! Она их уже совсем не боялась, — люди же, хотя и бездушные какие-то. А вот свалиться под колеса не охота. Руки мокрые, окоченели, не держат совсем. Одеялишко тоже намокло.
Сколько прошло времени с отъезда из Ашхабада — она не знала, часов у нее не было. Время тянулось медленно. Было холодно и страшно. Сумеет ли она проехать так все тринадцать часов? Говорят, до Байрам-Али тринадцать часов езды. Или не выдержит, свалится под колеса? За последние месяцы она не помнит, чтобы спала более шести часов в сутки. Ну, молодая, сильная, а ведь и молодые устают.
Маша тоскливо взглянула за дверь: неужто не помогут?
За пыльным стеклом она вдруг заметила протянутую руку с железнодорожным ключом треугольного сечения.
Обрадоваться не успела: человек, державший в руке ключ, сделал маленький шаг к двери и взглянул на Машу. Взглянул очень по-деловому, хладнокровно. Недобро взглянул. Так, что встретив этот взгляд, она, готовая благодарно улыбнуться, замерла на мгновение в непонятной тревоге. А затем бурное, активное чувство протеста наполнило ее всю, чувство, выражаемое простыми словами: не хочу!
Она ничего не поняла за короткие мгновения, но инстинктивно насторожилась, напряглась. Вместо радости, столь естественной, если бы только он по-другому взглянул, в ней мгновенно возникла полная трезвость. Куда можно, в случае чего, отступить? На ступеньки дверей вагона? Но у него же ключ, он откроет и там и тут, где захочет. Самой соскочить, пока не сбросили? Вбок соскочить, потому что этот хочет столкнуть ее под колеса. Зачем? Почему? Этого она не знала, но опасность, угрозу ощутила всем своим существом.
Он приблизился еще, — сейчас откроет, сейчас что-то случится… И вдруг второй что-то крикнул ему и заставил на минуту приостановиться. Человек с ключом порывисто отпрянул назад, уставившись на дверь, ведшую из тамбура в вагон.
Дверь распахнулась, полоснув светом по темному тамбуру. Мелькнул луч ручного фонарика. О счастье, о радость: контроль! Сейчас и у нее билет спросят. Что будет — неизвестно, но под колеса она уже не попадет.
Контролеров было двое, с ними проводник. У людей, неплохо устроившихся в тамбуре, они потребовали документы.
Маша приподнялась, распрямив затекшие коленки, и с интересом взглянула через стекло. Хорошо одетый тип вытащил паспорт, тот, что в ватнике, — какую-то справку. И, что самое удивительное, — оба предъявили билеты.
Пожилой контролер в железнодорожной форме проверил то и другое и передал второму. Этот был в военном плаще с капюшоном. Стоял он к Маше вполоборота, освещенный из вагона, со спины, и лица его было не разглядеть. Видимо, он придирался к чему-то, те двое оправдывались и уже нервничать стали.
Он светил фонариком, разглядывая документы, а сам успел показать контролеру в железнодорожной форме рукой на дверь, за которой стояла Маша. Заметил.
Контролер достал ключ и открыл дверь. Маша взглянула на него, как на родного отца после долгой разлуки. Стряхнула мокрый снег, свернула одеяльце и непослушными красными пальцами вытащила документы.
Контролер осмотрел их внимательно, вернул и спросил, словно и не читал командировки:
— Зачем в Байрам-Али едете?
— Я еду защищать диссертацию. У меня и экземпляр диссертации с собой, могу показать. И газета с объявлением. Вот.
Контролер помолчал, разглядывая Машину шинель. Потом сказал, словно вспомнил:
— Платите штраф сто рублей за безбилетный проезд в мягком вагоне.
Маша даже не улыбнулась, услыхав, что ехала она в мягком вагоне.
— Пожалуйста, возьмите. Квитанции не надо, — добавила она от страха, сознавая, что в голосе ее звучат какие-то подловатые нотки.
— А это, гражданочка, уже некрасиво. В будущем не советую. Вот квитанция о штрафе. На следующей станции сойдете и купите билет.
Он отлично знал, что если билетов было не достать в Ашхабаде, то уж на маленьких станциях какие там билеты!
— Где же я куплю… Я же от поезда отстану…
Второй контролер всё еще вглядывался в бумажки типа в ватнике. Билеты обоих он держал в руке. Он делал что надо, и между прочим слушал разговор контролера с Машей. Умел, видно, сразу два дела делать. И когда контролер, выписав Маше квитанцию, взял деньги, второй произнес:
— Минуточку, гражданка. Документы ваши.
Опять! Еще что им надо! Она снова достала и протянула с неудовольствием свой паспорт и командировочное удостоверение.
— Фамилия у вас девичья или по мужу?
Вот еще бюрократ! Хотелось нагрубить ему, но Маша сдержалась:
— Девичья… Какое отношение имеет это к проезду?..
И осеклась. Из-под капюшона на нее смотрели любопытные, но явно же добрые глаза.
— К проезду — никакого.
Он подержал в руке ее паспорт, не выпуская из поля зрения тех двоих, напряженно молчавших в ожидании, отдал ей документы и вдруг сказал:
— Можете ехать… До Байрам-Али. А вы, гражданин, дайте сюда ключ… Вон тот, что в руках держите.
И, к великому удивлению Маши, гражданин в пыжиковой шапке беспрекословно отдал ему железнодорожный ключ треугольного сечения.
— Пройдемте со мной, оба. И очень прошу вас — дурака не валяйте, — сказал контролер в плаще с капюшоном. В руках его оказался револьвер, — откуда только он появился!
Проводник быстро открыл дверь в вагон, пропустил вперед контролера, за ним — тех двух. Следом за ними прошел человек в плаще, держа в руках револьвер и документы задержанных. Проводник пропустил в вагон и Машу и замкнул дверь. Перед тем как направиться следом за остальными, обернулся и негромко сказал Маше:
— В другой раз не рискуйте. Могли на тот свет без пересадки попасть — видите, какие птицы. — И он показал глазами на задержанных.
— А какие?
— А такие, что их искали специально.
И ушел.
Маша стояла ошеломленная. Нет, недаром она почувствовала опасность. Раз их повели, значит что-то нечисто. Могли убить… Зачем? За что? Может, просто, чтобы свидетеля не было? И с ключом… Значит, ее спасли. Этот, на кого она мысленно ворчала. Но ее уже потому спасли, что пустили в вагон. И позволили ехать. Дважды спасли.
Она была совсем измучена, — присесть бы где-нибудь. Заглянула в ближайшие купе: всюду занято.
Стоять не было сил. Мокрая, замерзшая, она увидела сбоку внизу какую-то реечку вдоль вагона, приступочку, не поймешь что. Присела на нее. Узко, неудобно, а всё ж таки лучше.
— Боже мой! И вы так едете всю дорогу?
Маша раскрыла глаза. Перед ней стоял мужчина в теплом свитере и отличных брюках, с голубым махровым полотенцем на плече. Рыжеватый, кудрявый, веселый, лет сорока.
— Сейчас — это шикарно; вы спросите, как я ехала до сих пор, — ответила она ему в тон.
— А как же?
— Буквально на буфере.
— Это ужасно! У нас в купе есть место, только что в Мары сошел известный врач, — и он назвал фамилию мужа соседки Марты Сергеевны. — Заходите.
— Мне в Байрам-Али сходить, скоро уже.
— Ничего, ничего! Вы простыли, вас надо отпаивать горячим чаем с вином. У меня есть сахар.
Маша сидит в куне мягкого вагона и пьет горячий чай с сахаром. Любезный сосед ее — руководитель известного эстрадного ансамбля, фамилию она встречала на афишах. На всякий случай сразу же представилась ему, чтобы не подумал, что она приключений ищет или спекулировать едет. Ведь по виду ее никак не скажешь, что она диссертантка.
Любезный сосед в восторге:
— Но это же приключенческий фильм в трех частях! Всё правильно: война. Сплошные неожиданности. Жизнь продолжается.
Машина история его явно воодушевила.
До Байрам-Али было уже совсем близко. Известный артист приветливо простился с Машей, пригласив ее на свои гастроли в Ашхабаде, — они будут в марте.
Со станции она пешком отправилась в университет. Над бывшим дворцом наместника, ныне военным госпиталем, занимался неяркий рассвет.
Университет размещался в длинном здании сельскохозяйственного техникума, переселенного в какую-то школу. Моложавый старик в каракулевой шапке пирожком и белом овчинном полушубке колол возле входа дрова. Женщина несла от водокачки ведро воды. Кругом лежал снег, и от этого становилось светлее, хотя солнце еще не взошло.
Маша выяснила, что канцелярия откроется в десять часов. Ей показали, где живет профессор, основной ее оппонент, — в этом здании и преподавали и жили. Она постучала, решив доложить оппоненту о своем приезде.
— Войдите, — послышался женский голос.
Маша открыла дверь и вошла, тотчас затворив ее, — в коридоре было холодно.
Перед ней, на постели, поджав ноги, сидела молодая, приятной наружности женщина и пересыпала с руки на руку разноцветные бусы. Женщина загадочно улыбалась.
— Простите, я к профессору… — начала Маша нерешительно.
— А почему не ко мне? Я не хуже его плаваю, выплыла же, сами видите. Это я на дне моря достала!
И она подняла горсть бусинок, чтоб дать им скатиться с ладони на неубранную постель. Некоторые стукнули, упав на пол.
Что такое? При чем здесь «плавают»? Или это какие-то условные шутливые слова? Ничего не понять. Сразу видно, не выспалась Маша.
Дверь приоткрылась, и моложавый старик в овчинном тулупчике внес охапку расколотых дров. Он скинул их возле печурки-«буржуйки», стряхнул с себя щепки и кору и только после этого представился. Спросил:
— А вы, должно быть, Лоза Мария Борисовна, из Ашхабада? Не так ли? Вы извините, я тут отвлекся по поводу дров. Давайте потолкуем.
И, уходя, строго приказал женщине, сидевшей на постели:
— Ничего не трогать, слышишь? Сидеть на месте. Сейчас приду и затоплю печку.
Профессор сказал, что тезисы второго оппонента Мария Борисовна может получить уже сегодня в десять часов, — они отпечатаны. А его тезисы машинистка отпечатает к вечеру. В канцелярии Марии Борисовне дадут талончики на обед, позаботятся и о ночлеге. К себе он не приглашает, у него больная жена.
Маша поблагодарила и пошла на базар позавтракать, — есть очень хотелось. Возьмет стакан мацони и лепешку. Базар, говорят, рядом. Заодно посмотрит, что продают.
Базар в Байрам-Али даже зимой был богатый. Светились насквозь бутылки с янтарным хлопковым маслом, голубовато-серым пером играли сазаны и карпы, только что выловленные, еще хлюпающие ртами. И лепешки тут были белые, пышные, и мацони чуть розоватое, с квадратиком оранжевой пенки сверху, похожим на большую цветастую почтовую марку.
Она стояла у прилавка и с аппетитом ела вкусное мацони.
— Извиняюсь, гражданочка, мы с вами будто бы встречались, не помните? Еще в положении вы были… Очень мне интересно, как дочка ваша? И кто у вас народился?
Спрашивала женщина. Румяная, в клетчатом шерстяном платке, в тулупчике, аккуратно подтянутом ремешком. Кто такая?
Маша смотрела на нее, смотрела — и вспомнила. Они же рядом лежали в Ташкенте, в комнате матери и ребенка. Двойня у нее была, мальчишки.
— Припоминаю, эвакуировались вместе… Дочь у меня вторая, обе ничего, здоровы. А ваши как?
— Мои растут. Моим что делается — мальчишки!
Женщина вышла на рынок продать паек чая, свой и ребят. Маше она обрадовалась, как родной. Узнав, зачем Маша приехала, она потащила ее к себе: у нее раскладушка есть, можно переночевать, тепло, — они тут все плиту жмыхами топят. Жмыхи с фабрики хлопкового масла, в них жиру пятнадцать процентов, ими скот бы кормить сибирский, — да ведь на чем повезешь, сейчас транспорта не хватает. Вот и топим плиту маслом. Их есть можно, эти жмыхи, только жесткие они, не то что подсолнечные, — те рассыпчатые, как халва. Держит она поросенка, откармливает, — и себе сало, и людям продаст — деньги. На зарплату разве проживешь?
— Муж пишет? — спросила Маша неосторожно.
— Пенсию за него получаю, — ответила женщина, вздохнув горестно. — А ваш жив?
Ее звали Валентина, эту офицерскую вдову. Она работала в детском саду воспитательницей, туда и ребят пристроила. Прирабатывала, чай и пайковую водку продавала, изворачивалась как могла. Маше она обрадовалась, — знакомая всё же! Договорились, что ночевать Маша придет к ней. У нее и радио, сводки послушать можно. Утренние сводки она пересказала на ходу.
Маша тоже была рада встрече. Подарила Валентине термос, — их в Ашхабаде полно, туда какой-то термосный завод эвакуировался, а возить продавать — транспорта нету, как тут для жмыхов. Валентина была очень довольна: для занятой женщины термос находка, даже если наловчилась плиту чуть не все сутки горячей держать.
Маша сходила в университет, взяла тезисы и талончики, пошла обедать. На обратном пути домой купила тыкву «кяды», но форме похожую на грушу, узенькую у черепка и круглую, как шар, на конце. Тыква была сверху темно-зеленая, внутри ярко-оранжевая, очень сладкая, особенно в печеном виде. А хотелось сладкого, — видно, мозг привык до войны, что ему в ответственную минуту сахарок подбрасывают.
Валентина всё знала об эвакуированном университете. Жена у профессора сошла с ума, когда их везли на пароходе из Одессы. Два парохода было, одни немцы потопили. Книги плавали по всему морю, — ведь уезжали профессора, академики, каждый вез книги. Утонуло несколько известных ученых. Потом университет уходил от немцев второй раз, уже в Нальчике. Потом здесь, в Байрам-Али, у них случился сыпняк, а всякому понятно, что это значит. К счастью, зимой дело было, врачи героически боролись. Кто посильнее — выздоровел. Из одежды — что пожгли, что продезинфицировали. После этого всем университетским выдали новенькие полушубки, чтобы не мерзли люди. Студентов у них, говорят, столько же, сколько преподавателей: девушки да те парни, каких в армию не берут.
Маша прочитала тезисы оппонента. Она знает, что ответить, подготовится. А когда же будут главные тезисы — профессора? Кто его знает, что он там возразит.
Вечером она пошла за тезисами, но опять напрасно. Познакомилась со вторым оппонентом — женщиной, кандидатом исторических наук. Друг другу понравились.
— Что-то волнуюсь я, как там тезисы профессора, — сказала Маша. — Почему их нет до сих пор? Он, кажется, человек суровый?
— Это из-за жены, она сегодня снова буянила. Он сам и обед готовит и всё, несчастный человек. Сын убит на фронте, жена ненормальная стала. Возможно, ему даже некогда было написать их. Не волнуйтесь, я с ним поговорю перед защитой.
Тезисы главного оппонента Маша получила за три часа до защиты, изрядно измучившись и истерзав себя ужасными догадками.
Ученый совет собрался в четыре часа дня. Начинало смеркаться. Ректор университета только что сам переговорил с начальником местной электростанции. Просил, чтобы обеспечили свет на весь вечер. Объяснил, что сегодня — первая защита в период эвакуации, что надо же университету не только выпускать людей с высшим образованием, но и давать путевку в жизнь молодым научным кадрам, — в этом его отличие от всяких там пединститутов. Сегодня защищает ленинградка, похоже, что человек толковый. А приехать ей пришлось из столицы республики в маленький Байрам-Али, потому что только здесь есть ученый совет, имеющий право присуждать ученые степени по такой специальности…
Директор электростанции был польщен этими подробностями. У него самого сын учится в Ашхабадском институте, он, директор, — человек передовой, понимает, что такое советская наука. Он постарается давать свет бесперебойно.
И действительно, свет погас только одни раз, во время Машиного доклада. Народу в зале было полным-полно, сидели в пальто и в зипунах из овчины, слушали с большим вниманием. Маша преодолела робость и говорила уверенно. И вдруг погас свет.
— Ничего, это быстро исправят, — сказал ректор, уверенный, что на электростанции уже забегали.
— Вы разрешите мне продолжать, товарищи? — спросила Маша. — Продолжать я могу и в темноте.
— Продолжайте, — раздались голоса.
И она продолжала. Вернее сказать — тут-то она только и начала. Она забыла о страхе перед главным оппонентом. Сама удивилась: ну откуда этот страх, эта робость, когда всё сделано вполне добросовестно и серьезно! Да если он хочет ее завалить, так он просто никудышный человек. Мало работала, что ли? Мало копалась в пыльных архивных папках? Своего не придумала, что ли? Бывала она на защитах, видела и компиляторов: обзор истории вопроса занимает у них три четверти диссертации, а свое приткнулось где-нибудь в уголку, крохотное, хоть через лупу смотри. А она, Маша, честно работала, ей протекции не нужно. Она им докажет. В общем, в темноте она держалась уверенней.
Свет зажегся, когда она еще не успела всё доказать. И сразу на Машу взглянули десятки глаз — ободряющие, заинтересованные: давай, продолжай, женщина! Ты нам понравилась.
Потом говорили оппоненты. Сначала искали брешей в ее крепости, придирались, иронизировали. Потом отмечали достоинства и предлагали присвоить кандидатскую степень.
Профессор набросился на ее диссертацию, как голодный волк на добычу: и то ему было не так, и это. И обзора литературы нет, и вопрос еще — права ли она в своих главных утверждениях. И вообще тему взяла не кандидатскую: это тема для докторской диссертации, но тогда надо строить всё несколько иначе, надо и печатные труды иметь, а у нее таких трудов нет и присваивать ей доктора никто не будет.
«Явно завалить хочет, — тосковала Маша. — Чего ему еще надо?»
А ему было надо. Он говорил дело, по существу, со всех сторон осмотрел и обсмаковал ее работу. И когда она теряла уже самообладание, — неожиданно заявил:
— Мы имеем дело с человеком несомненно талантливым и рожденным для исследовательской работы. Повторяю, мы имеем дело с диссертацией незаурядной, хотя и спорной во многих частностях. Полагаю, что соискательница заслуживает присвоения ей степени кандидата исторических наук.
Когда оглашали решение ученого совета, Маша сидела рядом с оппонентом-женщиной и клацала зубами. Та гладила тихонько под партой ее руку и успокаивала.
Степень кандидата наук ей присвоили большинством голосов при одном «против».
— Позвольте поздравить вас, Мария Борисовна, — сказал ветхий старичок, тоже в тулупчике, но в настоящей «профессорской» бобровой шапке с бархатным верхом. — Сегодня в жизни вашей произошло большое событие. Запомните этот день, дорогой друг. Матушке дайте телеграмму сегодня же. Отец ваш очень порадовался бы, если б мог видеть, как прошла ваша защита.
Они всё знали о ней, ведь анкету ее зачитывали. Они знали, что отец умер с голоду в Ленинграде, что был он видный ученый и что мама сейчас там, под обстрелами…
— Поздравляю вас, Мария Борисовна, — подошел к ней другой член ученого совета, немного помоложе. — Не знаю, помните ли вы меня, а я вас помню отлично. Вы у меня средине века сдавали… Припоминаете?
Лысый, голова яйцом, а глаза молодые, озорные. Юлиан Артурович! Да, конечно, он преподавал в Ленинграде. Но почему очутился в Одесском университете? Понемногу Маша вспомнила его историю. Имя его прогремело в университете в двадцатые годы, когда он женился на своей студентке, старше которой был вдвое. Потом его выслали, — в 1935 году, кажется. За что, — Маша не знала. Она удивилась тогда, огорчилась даже, но вслух ничего не сказала. Значит, была причина, раз выслали, думала она.
Позднее стало известно: причин-то для высылки не было. Напрасно обидели человека, и не его одного.
Здесь, в туркменском городе, в разгар войны, она ничего этого не знала, вспомнила только о молодой жене профессора. Маша просто обрадовалась поздравлению и тому, что на защите присутствует один из ее ленинградских преподавателей. А он, разглядывая ее солдатскую шинель, сказал:
— У меня двое сыновей, один на фронте, другого, видимо, скоро призовут. Приходите завтра к нам обедать, жена будет очень рада. Только непременно приходите, без обмана, — и он написал на бумажке адрес, объяснив, как найти.
Назавтра она пришла и увидела жену его за прялкой, словно гётевскую Гретхен, и увидела сына — школьника десятого класса, которого скоро должны призвать. Ела за их столом, разговаривала, вспоминала Ленинград и радовалась, глядя на жену Юлиана Артуровича, еще молодую и вовсе не выглядевшую несчастной. Жена не покинула его в трудную минуту, она верила в него по-прежнему, и вот уж их девятнадцатилетний сын на войне, а второй растет…
За обедом вспоминали университет. Юлиан Артурович глядел-глядел на Машу и вдруг сказал:
— Я, положим, знаю, кому обязан… Можете мне верить — перед Советской властью никогда ни в чем виноват не был. Прежде говорилось в таких случаях: обнесли. И кто же! Мой студент, на которого я столько надежд возлагал…
Он примолк, а Маша постеснялась спросить фамилию студента. Но вопрос этот хорошо читался на ее лице, и Юлиан Артурович, подумав, сказал:
— Некий Курочкин…
— Игорь? Я с ним училась. Это же негодяй, он и на меня гадости написал, да опоздал: вышло постановление ЦК партии о клеветниках, и самого этого Курочкина из комсомола выгнали.
— А я иное слышал: якобы аспирантуру он окончил.
— Это верно.
— Как же: из комсомола выгнали, а в аспирантуру рекомендовали? Так не бывает.
— Возможно, я тут чего-то не знаю, не до него мне было. Неужели восстановили?
Подумать только, снова Курочкин! Ведь противно его вспоминать, подлец, а всё не обходится без него. Надо же!
Думать о Курочкине не хотелось. Все три дня в Байрам-Али были окрашены каким-то праздничным цветом, были радостны, хотя и напряженны.
От Юлиана Артуровича Маша прибежала домой, к Валентине, счастливая, румяная от волнения. Мальчишки были уже дома, озорные, веселые. Маша угостила их сладкой печеною тыквой, горюя, что нет конфетки. Потом поужинали и легли спать.
Но не спалось. Ждали вечерних сводок. Радио было приглушено, говорило чуть слышно. Валентину разморило, — уставала она со своими сорванцами. Маша тоже стала было уже придремывать.
И вдруг… Кто говорит, что не бывает чудес, что только в кино счастливые совпадения и случайности радуют и удивляют людей? Неправда, никакое кино не сравнится с жизнью по части чудес!
— «От Советского Информбюро, — говорил человек, пригласить которого за стол готова была любая семья в стране: — Войска Ленинградского фронта прорвали кольцо блокады Ленинграда, соединились с войсками Волховского фронта и гонят фашистов прочь…»
— Ура! — закричала Маша, не выдержав и забыв о детях. — Валечка, милая, блокада прорвана! Валечка!
Она уже сидела на постели своей случайной подруги, целовала ее и тискала. И обе, конечно, ревели.
— Костя обещал… Костя намекал в письме, — объясняла Маша сквозь слезы. — Он же не мог прямо сказать, это была военная тайна.
— И именно сегодня! Как хорошо-то! — сказала Валентина, вытирая слезы. — Надо бы отметить, выпить хоть по рюмочке, да я водку сменяла на ячмень, ребятам кашу варить.
— Прости меня, что заорала я, — сказала Маша. — Ты понимаешь, не могла я…
— Что тут говорить! Праздник сегодня, общий наш праздник, хотя из Львова я, не из Ленинграда.
Долго сидели они, обнявшись, две женщины, — вдова военного времени и жена, не знавшая достоверно, не стала ли она сегодня вдовой.
Новогодний сюрприз… Костя намекал именно на это. Но никто, даже Костя, не знал, что новый, 1943 год порадует их семью еще одним подарком. Огромным, бесценным, сказочным. И что первой узнает об этом Анна Васильевна.
Вместе со всеми ленинградцами Анна Васильевна отпраздновала прорыв блокады, поплакала на радостях, и с новыми силами, с еще большим рвением продолжала ходить на работу. По пути из школы она заходила на почту за письмами, — почтальонов давно уже не хватало.
Так пришла она однажды в знакомое почтовое отделение. Было холодно, девушка за деревянным барьером сидела в ватнике и притопывала ножками в валенках.
— Здравствуйте, Любочка! Посмотрите, нет ли там…
— Есть письмецо, Анна Васильевна!
Девушка знала своих клиентов не только в лицо, но и по имени-отчеству.
Вот оно, письмо. От кого это? Она не могла разобрать почерк. Нервно надорвала конверт сбоку, вытянула письмо. Прочитав первую строчку, заплакала, забормотала что-то, прижимаясь лицом к деревянному барьерчику.
Девушка взглянула на нее с тревогой, но вопроса не задала.
Женщина в теплом платке бегала глазами со строчки на строчку.
— Живой! Мальчик мой родной, живой! Я всегда говорила — не может быть! Володенька!
— Сколько хочешь бывает. Пришлют похоронную, а он…
— Известили, что утонул в Ладоге. Но он спасся: прибило к берегу, к рыбакам. Там уже немцы были. Он вступил в отряд партизанский, а сейчас, когда у Невской Дубровки прорывали блокаду, их отряд тоже участвовал. Ранен он, в грудь и шею, но легкое не задето, лежит в госпитале… Сейчас забегу домой — и к нему. Севочка тоже не верил в его смерть.
Она горестно вздохнула. На Севочку тоже похоронная… Мать не верит и в это. Но милость судьбы — повторяется ли она дважды?