Люся приехала в субботу вечером. Шинель и погоны со звездочками старшего лейтенанта облегчали ей и дорогу и каждый шаг в этом далеком от фронта незнакомом городе. Военная фуражка на светло-русой коротко остриженной голове выглядела бы даже кокетливо, если б не усталое, сосредоточенное выражение лица. Почти всю дорогу Люся спала. В маленьком черном чемоданчике с уголками, обшитыми светлым металлом, лежали теплые детские вещи и остатки «сухого пайка»: полкирпичика ржаного хлеба, кусочек тугой, гранитного цвета колбасы, банка американской свиной тушенки да десять кусков пиленого сахара.

Приветливость, с которой окружающие смотрели на нее и отвечали на ее вопросы, объяснялась не только ее фронтовым обликом. Туго застегнутую гимнастерку украшала висевшая на светло-зеленой ленточке медаль «За оборону Ленинграда». Вид этой медали смягчал даже самых огрубевших и черствых людей. Подвиг ленинградцев нашел такой отзвук во всем народе, что на Люсю, обыкновенную женщину из Ленинграда, поглядывали не скрывая восхищения.

Форма одежды в Ашхабаде была летняя, шинель пришлось снять, — стоял горячий туркменский апрель. Сойдя с поезда, Люся тотчас пошла к военному коменданту, а заодно справилась, где же искать в Ашхабаде Охотный переулок, — там жила Маша.

Люся вышла на улицу: надо идти по ней всё прямо и прямо, налево будет переулок. Она шла и глядела на белые, чуть порыжевшие, полинявшие сверху от дождей дувалы, на видневшиеся за ними ветки деревьев, на зеленую кипень в садах, в маленьких двориках. Шла и жмурилась от света, от счастья, что жива, что приехала за своей дочкой Ирочкой.

Всплыла в ее душе и грусть, когда она оглядывала эти мирные белые домики и толстые стволы платанов с тяжелыми кронами. Стояли они кое-где на улице так свободно, что занимали полпанели и немного даже вытирали на мощеную мостовую. Мирный тыловой город, цветут сады, блаженно разлилась над головою лазоревая синева… Люся знала, чего это стоит и чем заплачено за этот покой. Все убитые на бойне и погибшие от голода товарищи были навеки с ней, — она не смогла бы забыть их, если бы даже очень старалась.

Охотный переулок был недалеко от военного городка. Люся стукнула в калитку, в саду послышался собачий лай.

— Кто? — лениво спросили издали, из садика, в глубине которого стоял белый одноэтажный дом. Судя по походке и голосу, к ворогам шла грузная, спокойная женщина.

— Откройте, пожалуйста, — растерянно ответила Люся, затрудняясь объяснить в двух словах, кто она, к кому и зачем.

Открыв калитку и выслушав Люсю, хозяйка прогнала собаку и повела гостью в дом.

— А где же… дети Марии Борисовны? — спросила Люся, не слыша детских голосов и не замечая в саду ребят.

— А детей тут нет, дети в Чуля́х… в совхозе, с бабушкой. Мария Борисовна вам расскажет, она вечером придет, часиков в десять, не раньше. У нее три, что ли, службы. Да вы проходите ко мне, оставьте вещички. Отдыхайте пока. Мы к ленинградцам с уважением.

Наверное, это была самая длинная речь, произнесенная когда-либо Мартой Сергеевной.

Люся наскоро умылась и ушла в военкомат. Ей не терпелось поскорее увидеть родного своего ребенка, но Люся всегда гордилась своим самообладанием. Сначала надо подготовиться: получить положенное довольствие — оно понадобится, — сходить после дороги в баню. Сегодня Люся узнает точнее, где этот самый детдом расположен, вечером наговорится с Машей, потом выспится, а завтра пойдет за девочкой.

От Марты Сергеевны Люся узнала, что детдом расположен километрах в четырех-пяти отсюда. Она не удержалась от искушения найти этот дом («заранее дорогу выясню, чтобы завтра не плутать»), но не зашла, и даже не остановилась под его чисто блестевшими окнами. Только увидела, как трое мальчиков в застиранных трусах и выгоревших майках везли на самодельной тележке пшеничные круглые хлебы, накрытые от пыли холщовой тряпицей, — старшие воспитанники сами получали суточный рацион на хлебозаводе. Двое везли, а третий шел сзади, то ли для охраны, то ли ввиду торжественности момента.

Люся была человеком рассудительным и четким, она знала, что такое «нельзя»… Ноги сами принесли ее к этому дому раньше назначенного срока, но голова скомандовала: «назад!» — и ноги виновато засеменили обратно. Им же и досталось: в кирзовых сапогах по такой жаре они измучились и устали, а на улицах этого города ей не встретилось ни пустой машины, ни автобуса. Только маленькие серые хорошенькие ишачки кротко потряхивали увязанной на спине поклажей, да промчался куда-то за город грузовик, плотно набитый людьми, да верблюды царственно прошагали, раскачивая на своих горбах молчаливых туркмен в высоких меховых шайках.

Вечером, намытая, переодетая, сытая, она забралась с ногами на клеенчатый диванчик рядом с Машей, слушала повесть жизни ее последних лет и рассказывала о Ленинграде.

И вот — воскресенье, и две женщины идут в детский дом. Две, — Люся попросила Машу пойти с ней вместе. Внешне Люся была спокойна, но Маша догадывалась, как колотится сердце ее подруги. Маша слыхала, что в детдоме много ленинградцев, особенно много малышей, эвакуированных в тыл еще в самом начале войны. Время от времени за детьми приезжают родители. А к некоторым не приезжают и никогда не приедут. Некому.

— Ирочка Филатова, тысяча девятьсот тридцать девятого года рождения… Да, здорова. Посидите здесь немножко, сейчас они кончат завтракать, вы свою сразу увидите.

Свою… Да пройди еще пять лет, или хоть десять, и всё равно Люся узнала бы ее, кровиночку свою родную.

Люся ходит по светлой комнате, рассматривает неприхотливые картинки на стенах, игрушки, сложенные на низеньких этажерках — видимо, самодельных: старшие ребята, наверное, сделали для младших. Полочки фанерные, вещи все простые, но в комнате чисто и на всех окнах цветы.

Люся ходит и ходит, и хмурит брови, и старается изо всех сил быть хладнокровной. А детей всё нет.

Шум в коридоре. Щебет. Идут гурьбой, стриженные под машинку, в синих сатиновых халатиках с белыми воротничками. А личики — жизнерадостные, полные любопытства. Идут!

Маша старается угадать, которая же Ирочка. Но долго гадать не приходится: благоразумная Люся срывается с места и кидается к одной из девочек. Она приседает перед ней, притягивает к себе, шепчет:

— Доченька! Не узнала? Это я, твоя мама.

Девочка недоверчиво улыбается и прячет глаза.

— Выросла-то как! Поцелуй меня, не бойся!

Люся прижимает к себе девочку и плачет вопреки всякому благоразумию.

Дети столпились у дверей и заинтересованно наблюдают. В глазенках любопытство, и зависть, и радость за подружку.

— За Ирой мама приехала, а она не узнала… Вот глупая! — раздумчиво говорит худенький мальчик с острым подбородочком.

Маша вглядывается в малыша: серьезный не по летам. Ему, наверное, годика четыре, пять. Глазки хорошие, умные, а подбородочек — как у лягушонка: словно тоненькая пленочка натянута на хрупкую скулу, живая, дышит.

Маша смотрит на детей нежно, влюбленно. Ребятки вы маши, ребятки военного времени! Худенькие растете, досталось вам! Всех бы перецеловала, перетискала, каждому бы сказала что-нибудь ласковое!

— Я бы сразу свою узнал! Сразу-сразу, — говорит худенький мальчик своему соседу — черноволосому, с угольными ресницами.

— А вот и нет! Вон еще вторая тетя пришла. Может, это твоя, а ты тоже не узнал.

Влюбленными, чуть влажными глазами смотрит Маша на детей, стриженных под машинку.

И вдруг мальчик с лягушачьим подбородком подбегает к Маше:

— Ты ведь за мной приехала? Скажи… Ведь ты моя?..

И вот уже маленькие руки охватили колени Маши, и счастливые глаза на запрокинутом личике сияют, требуют, молят.

Маша нагибается, гладит стриженую голову, целует ребенка и плачет. Точно так, как минуту назад расплакалась Люся.

— Маленький ты мой! — говорит она, обнимая мальчика.

— А я тебя давно ждал, я знал, что ты приедешь! — Мальчик не отнимает рук от Машиной шеи и говорит, не останавливаясь: — Когда за Васей Синельниковым приехала мама из Ленинграда, я спросил, не видала она тебя в Ленинграде, и чтоб она сказала тебе, чтоб ты скорей приезжала! И она обещала сказать. И ты приехала.

— Ты что, Толик, тоже маму нашел? — спрашивает не без тревоги воспитательница, увидев, что Маша усадила его себе на колени и сидит с ним на стуле, окруженная удивленными детьми.

Значит, Толей его зовут. Слава богу, что сказали, а то Маша и не знала, как назвать мальчугана. А можно ли раскрыть ему правду, ранить маленькое беззащитное сердце!

— Нашел! — отвечает за Толика Маша. — Нашел, и так крепко держит, что, пожалуй, больше не потеряет.

— Толик, разве это твоя мама? Тебе просто показалось! — настойчиво продолжает воспитательница.

— Моя! Разве вы не видите?

При этих словах Толик прижимается к Маше уже без всякого стеснения, — нет, он ее не потеряет больше никогда.

— Счастье, если нашел. Мы-то уж давно не надеемся, а он всё ждал, всё доказывал, что мама за ним обязательно приедет.

— И приехала! — торжествующе говорит Толик. Он счастлив и добр, он не хочет никого упрекать, что не верили в мамин приезд. — Просто вы не знали, Мария Яковлевна, а я просто знал. Вот и всё. Я ее по карточке сразу узнал, как только увидел.

— По какой карточке? — с тревогой спрашивает Маша.

— А по той, что ты мне в карман положила! — объясняет Толик. — Она у Марии Яковлевны спрятана, чтоб я не потерял нечаянно. Ну и что ж, что у Иры мама старший лейтенант! А у меня зато… Ты кто у меня?

— Учительница.

— А у меня зато учительница, всех учит, и читать и писать… Да, мама?

— Да, Толик.

Люся сидит в другом конце комнаты, упоенная встречей с дочкой. Она замечает, что и у Маши на руках ребенок, и не удивляется: что ж такого, женщина же! Жалеет детишек.

— Ольга Николаевна! — Воспитательница обращается к Люсе громко, так, чтобы слышала Маша. — Сегодня можно будет побыть у нас до обеда, а Иру заберете в день отъезда. Или вы сегодня хотите?

— Сегодня, если можно!

— Тогда зайдите через полчасика к директору, оформить кое-что. И вы зайдите, товарищ…

— Лоза Мария Борисовна…

Поиграв с Толиком, погуляв с ним по саду. Маша объяснила мальчику, что ей надо пойти к директору.

Директор — худенькая веснушчатая женщина с молодым лицом и седыми до белизны волосами — только что вернулась с почты, куда ходила с двумя старшими воспитанниками за письмами и посылкой. Посылка в фанерном ящичке, еще не вскрытая, стояла на табуретке, а письма ребята понесли раздавать.

Здесь Маша узнала историю Толика.

На берегу Ладожского озера на станции Борисова Грива был перевалочный пункт, откуда ленинградцев переправляли на «большую землю». Из Ленинграда сюда прибывали поезда с людьми. Многие умирали еще в дороге. Солдаты помогали выйти ослабевшим и детям.

В феврале первой блокадной зимы в одном из вагонов нашли годовалого ребенка. Вышли живые со своими пожитками, солдаты вынесли нескольких мертвых. На одной из нижних полок остался лежать большой непонятный кулек с маленьким отверстием, в глубине которого торчал крохотный теплый нос. В сторожевой будке, где было натоплено, солдаты распороли швы, — ребенок был зашит, как посылка, в женскую кроличью жакетку подкладкой вверх. Когда развернули пышный белый мех, увидели мальчика в шерстяном свитере и рейтузах. Был он худенький, слабый, и даже не плакал. В матерчатом кармане, нашитом на свитер, лежала любительская фотокарточка. На ней были сняты молодые мужчина и женщина. На обороте фотографии было написано: «Анатолий Жарков, род. 15 февраля 1940 г.». В кармане лежала записка к тем, кто найдет Толю в Борисовой Грине. И сережки лежали там, золотые сережки с маленькими камушками, похожими на две капли крови. Мать просила спасти ребенка и отвезти его на «большую землю». Писала, что отец Толи погиб под Котлами. О себе ни слова, только расписалась дрогнувшей рукой: «Лина Жаркова».

Толю эвакуировали, и в конце концов он очутился в ашхабадском детдоме. Наводили справки о родителях. О смерти отца пришло подтверждение. О матери никаких сведений не поступило. Вероятно, она собрала сына в дорогу, будучи очень слабой. Отдала, что имела, уложила на полке в вагоне, шедшем в Борисову Гриву, и, может быть, упала где-нибудь неподалеку. Разве она не поехала бы с ним сама, если бы верила в свое спасение?

— Товарищ Лоза, вы хотите усыновить мальчика? Это ведь шаг очень ответственный… Вы подумайте хорошенько, — услышала Маша.

— Да, я его усыновлю. Я подумала.

— Где вы работаете, какой у вас заработок, какая семья?

Маша рассказала.

— Что ж, сейчас это не редкость, многие усыновляют. Но достаточно ли твердо вы решили?

— Твердо.

Мог ли директор продолжать свой допрос и допытываться, почему Маша это делает? Седоволосая женщина поверила в Машину доброту и порадовалась за мальчика. И всё же она была бы спокойнее, если бы знала, что Толя своей решительностью и энергичностью оказался похож на приемную мать и что даже в отчаянном его порыве, вопреки стыдливости и риску, просквозило что-то родное для Маши, что-то знакомое, свое.

— Но как же вы возьмете ребенка, если ваши собственные дети в совхозе, не с вами? Может, пока вы будете навещать его по воскресным дням, а заберете перед самым отъездом домой?

Это было разумное предложение. Маша заберет Толю за месяц до отъезда в Ленинград, чтобы он привык к сестрам и к бабушке. Надо еще с бабушкой поговорить, надо предупредить всех, чтобы мальчик и знать не знал, что он неродной…

Услышав, что его заберут не сегодня, Толя расплакался. Маша успокоила его, приласкала и обещала снова прийти в воскресенье.

— А почему Иру берут сегодня?

— Потому, что ее мама завтра уезжает в Ленинград, а мы еще будем жить здесь долго, — надо же на дорогу заработать!

— Я когда вырасту, буду тебе много денег зарабатывать! — сказал Толя, показывая, что он всё отлично понял.

— Ну вот и хорошо, сыночек мой родной!

И они попрощались до следующего воскресенья.

Люся прожила в Ашхабаде еще три дня, пока достала билет. В комнате стоял щебет, — Ира бегала, радовалась, шумела; от ее смущения ничего не осталось. Марта Сергеевна угощала ее сушеными персиками и мацони. Люся показала дочке фотографии родных, предусмотрительно захваченные с собой.

— Клава! — воскликнула Маша, увидев знакомое загорелое круглое личико на одном из снимков. — Что она, где? Ты о ней сведения имеешь? Жива?

— Неизвестно. Уехать не успела. Отец на фронт ушел, а мать немцы убили. Недавно я писала туда, справлялась у односельчан, — написали, что в Германию угнана…

— Славная девушка, — сказала Маша задумчиво.

— Хорошая. Только ведь ребенок еще. И угнали… Жива ли? Кто знает. Многих к концу войны недосчитаемся.

И она замолчала, сообразив, что бередит рану. Ведь Маша кое-кого уже недосчиталась.

На другой день Люся с дочкой уехала в Ленинград.