Горе-горькое, если потеряешь свободу. А Клаве и вовсе худо: она же еще ребенок, что она в людях смыслит? Наверно, подумали, что она старше, — хоть и похудела за последнюю неделю, а всё же крепкая, рослая. Им что? Дармовые батраки нужны. Рабы бесправные.

Как в страшной сказке. Ехали полуголодные, кто что взял с собой, то и ели. Из вагона их не выпускали и по нужде, — лишь бы унизить. Потом — чужая страна, говорят не по-нашему. Правда, кое-что понимали. Потом разборный пункт. Арбайтсамт. Девчонок всех малолетних, вроде Клавы, отдельно согнали. Пришли барыни-хозяйки, разобрали, кому какая. Словно крепостных купили, — Клава в книжке читала про такое.

Видом своим хозяйка Клаву не напугала. Была она средних лет, ростом небольшая, хорошенькая, с высокой грудью. Одета нарядно, в сиреневого цвета костюмчик, на плечах подложена вата, чтоб плечистей казаться, под стиль военных. На Клаву посмотрела с любопытством, но приветливо. Похлопала ее по плечам и, видно, довольна осталась, что работница рослая, крепкая. Объявила Клаве по-немецки, что называть ее надо фрау Хельга и что если Клава будет стараться и следить за чистотой, то у фрау Хельги она будет жить как в раю.

Фрау Хельга сама вела машину, приказав Клаве сесть на заднее сиденье. Ехали по Берлину. Клава нигде не бывала дальше Смоленска; Берлин казался ей огромным, он был весь чужой и мрачные серые дома, и фашисты в зеленых мундирах, марширующие или идущие просто так по одному, и отсутствие зелени, деревьев, и на каждом шагу, без счета, — портреты Гитлера, Гитлера, Гитлера… Хуже, чем в тюрьме: там хоть рядом свои люди, поговорить можно. А тут кругом враги, гитлеровцы.

Проехали Берлин, помчались дальше на запад. К вечеру остановились перед двухэтажным хорошеньким домиком. Под окнами цветник, дорожки аккуратно обсажены какой-то кудрявой травкой. Потом Клава рассмотрела: петрушка. В центре палисадника клумба — нежные розы, а посредине — голубой стеклянный шар.

Фрау Хельга действовала быстро, решительно. Открыла ключом дверь, взбежала на второй этаж — там спали двое ее детей, две девочки, шести и четырех лет. Убедилась, что всё в порядке, бегом спустилась вниз, села снова в машину и велела Клаве идти следом. Машину она завела в небольшой гараж позади дома, сунула Клаве тряпку, приказала обтереть с машины пыль. А потом повела в ванную и велела вымыться. Смены белья Клава с собой не имела, фрау Хельга швырнула ей свои обноски и старый халатик. Всё это оказалось мало для Клавы, трикотажное белье затрещало по швам. Клава выстирала свое и развесила сушить в ванной комнате, но фрау, увидев это, накричала и отвела ее на чердак, — белье полагалось сушить там.

Клава была очень голодна. В пути она давно уже съела всё, что прихватила. Товарищи по беде делились с ней хлебом, но и у них было мало еды, а ехали долго. Фрау дала ей поесть только после того, как Клава вымылась с дороги, — фрау очень боялась вшей и всякой заразы.

Усадив Клаву на кухне, фрау сунула ей большую миску тушеной брюквы и маленький кусочек хлеба. Клава уплела всё молниеносно и сказала хозяйке: «Данке зер».

Потом хозяйка выдала ей «орудия производства» — тетки, тряпки, миску для воды, повела наверх и велела прибрать в комнатах.

Клава старалась. Она очень боялась разбить какую-нибудь статуэтку, — их была пропасть. Клава просто избегала их трогать, — и так чистые. Через полчаса спустилась вниз и спросила фрау: «Вас нох арбайтен?»

И тут фрау Хельга новела себя непонятно. Она вытаращила свои хорошенькие глазки, схватила Клаву за руку и потащила наверх. «Абер эс ист унмеглихь дас аллес зо шнель цу тун!» — кричала она по пути. В комнатах второго этажа она с ужасом и возмущением тыкала Клаву во все углы, показывала пыль и требовала всё сделать заново. От крика она даже разрумянилась и вспотела.

Откуда было знать этой фрау, что Клава и дома-то терпеть не могла уборки! Пришлось начать сначала. Постепенно она прибрала во всех комнатах второго этажа, затем вымыла паркет и, дав ему просохнуть, кое-как натерла мастикой. Ноги гудели от беготни, спину поламывало.

Фрау была очень раздражена. Она не могла себе представить, что Клава не умеет убирать, считала, что девчонка просто ленива. В сердцах она хлопнула Клаву по рукам, державшим тряпку.

Клаву никто никогда не бил. Ни отец, ни мама. Ну, бывало, что мама рассердится, пригрозит: «А вот получишь от меня горячих подшлепников, тогда будешь знать!» Мама шлепнула ее когда-то в детстве раза два или три мягкой ладонью, но это была мамина ладонь. Мать замахивается высоко, а бьет мягко. Шлепнула больше ради острастки, небольно.

Фрау ударила тоже рукой, — ладонь у нее была небольшая, но крепкая. Клавины детские руки были уже натружены, они набрякли от работы, на них и жилки выступили. Хозяйка ударила больно. Клава взглянула на нее с гневом, с обидой, с возмущением. Взглянула, поняла свое положение и заплакала.

С того дня она возненавидела фрау Хельгу: хочет, чтоб ни пылинки нигде, а паркет должен блестеть так, чтобы в него смотреться можно было, как в зеркало! Легко сказать, — ведь в доме восемь комнат! Чертовой фрау дела нет, что Клаве всего-то пятнадцать, — ни минуты не даст посидеть, гоняет непрерывно. Казалось бы, одна взрослая да двое детей, — много ли уборки? А было тяжелехонько. В палисаднике вместо травы — редиска, укроп, петрушка, лук, всё поливать надо. И в комнатах цветы — на окнах, у стен. Красиво. Но Клава вскорости прониклась к ним ненавистью. Знай бегай с ведерком да кружкой!

Фрау заставляла Клаву ходить в магазины и покупать по карточкам продукты. Покупки дома перевешивала на маленьких весах, — проверяла. И на рынок они ходили, — фрау часто покупала там битую птицу: индеек, кур, уток, гусей. Готовить Клава совсем не умела. Она только ощипывала, потрошила птицу и опаливала ее на огне. Но фрау была с характером. Сначала она научила Клаву убирать и натирать полы, потом взялась преподавать начатки кулинарии. Через какой-нибудь год Клава стала квалифицированной прислугой.

Фрау объяснила Клаве, что муж ее — полковник, что он на фронте, что у него много орденов. Приходили письма. И фрау писала ему, посылала фотографии детей. Клава поняла, что муж у фрау Хельги — старый.

Сама фрау Хельга была женщина молодая, красивая. Одиночество было ей не по душе. Расчетливость и нехватка продуктов не мешали ей устраивать приемы гостей, хотя и не часто. Был у нее и поклонник, который не мог прожить без нее дольше недели. Обычно приезжал он по субботам или воскресеньям и оставался ночевать. Они неплохо устраивались в большой гостиной и спальне фрау Хельги на первом этаже, а Клава ставила себе раскладушку в маленькой гостиной на втором этаже, возле спальни девочек.

При Клаве фрау называла гостя «господин атташе», а наедине звала его Мирек. Был он, видимо, славянин, собой похож на русского, и говорил как-то иначе, чем немцы. А Клаву иногда щелкал небольно по лбу и называл «Клодяна». Посматривал он на Клаву иначе, чем немцы, она это сразу почувствовала. По-доброму, и без похабства.

Одна в чужой стране… В стране тех, кто напал на твою родину, убил мать, кто стреляет и губит людей… Никакое любопытство к новому не могло остудить горючую тоску по родной земле, по своим. Могла ли Клава не встретить, не найти здесь соотечественников? Ведь угнали в Германию не ее одну. И она нашла.

Одну русскую девочку она встретила на рынке, куда пришла со своей фрау. Узнала расцветку ситца, который привозили в их сельпо как раз весною 1941 года, — такой оранжевый с голубыми горошинками разной величины. Увидела ситчик — и разволновалась до невозможности. Улучила минуту, подошла, спросила: «Ты из России?» Та обрадовалась, быстро сказала: «Да». — «Откуда?» — «Из Гомеля я… Зовут Галей». Но поговорить не удалось, — хозяйка позвала девушку. Клава стала при первой возможности убегать на рынок, подкарауливать девушку, и дождалась — встретились. Девушка тоже жила в прислугах, в большой, шумной семье. Кормили ее похуже, чем Клаву, били, — хозяйка оказалась крикливая и злая. Галя по ночам плакала. А теперь вот нашлась Клава — свой человек! Они виделись изредка, вечерами, но и это было большим утешением.

Годом позже Клава познакомилась с другой девушкой, Феней. Та была старше, лет двадцати, если не больше. Хорошенькая, но какая-то себе на уме, — не очень-то о своих делах рассказывала. Поговорит, по сторонам посмотрит и распрощается. Она как-то сказала Клаве: «Сейчас никому верить нельзя, сам на себя надейся. Соображать надо, куда дело идет». Клава не поняла ее, но Феня не разъяснила. Потом, много позднее, Феня рассказала ей, что есть тут у нее один знакомый немец. Правда, собой он не красавец и все зубы на конфетах проел, но холостой, и Феня ему нравится. «Уговаривает: замуж за меня выйдешь, маму выпишешь… Но до чего противно, ты, Клава, не представляешь».

Клава ее не понимала. Замуж за немца? Остаться здесь? У Клавы за эти годы вся душа изныла по родине. Не видеть больше родных своих лугов, лесов?

Феня была родом с Украины, из Одесской области.

— Я ведь числюсь из фольксдойчей, — объяснила Феня. — У меня отец русский, а мать из немцев Поволжья. Фольксдойчей тут уважают. Со мной и обращаются-то не так, как с вами со всеми.

— Ты что, уже и от родины отказалась? От своих? Неужто скучать не будешь по родным местам?

— Буду-то буду, Клавочка ты моя глупенькая, да только виду им не покажу. Дурочка ты. Так тебя вмиг затопчут. А я на ноги стану потверже, тогда и своим помочь смогу. Надо потерпеть, а там видно будет. Ты думаешь, я не человек? Думаешь, приятно, когда этот беззубый урод целоваться лезет?

Феня вроде бы сочувствовала Клаве. Она даже спросила ее раз, не было ли у нее каких-нибудь родственников из немцев, хоть какого-нибудь завалящего тетиного мужа или дядиной жены.

— Нету, — сказала Клава, — еще чего не хватало!

Прошло время — и Феня куда-то пропала, — ее нельзя было уже встретить ни в магазинах, ни на рынке. Потом пришло письмо, — Феня сообщала, что вышла замуж; мать ее приехала и живет с ними. Письмо было краткое, но приветливое. Клава ответила, что у нее всё по-прежнему.

Однажды утром, когда она чистила на кухне овощи, кто-то позвонил. Хозяйка вышла встречать, послышался незнакомый звонкий женский голос:

— Хельга, ты просто помолодела! Красотка! Скажи спасибо своей русской; где бы ты сейчас нашла работницу!

— Ну-ну, Минна, ты всегда крайности любишь. Лучше бы этой русской у меня не было, зато муж был бы дома и не рисковал.

— А мне кажется, именно без мужа ты и расцвела. Он, конечно, рискует. Вдвойне даже. Он уж тогда рисковал, когда на молоденькой женился…

— Минна, бесстыдница, перестань, дети услышат. И откуда только у тебя такие слова — тебе же всего семнадцать!

— Нынче мы быстро взрослыми стали.

Потом они ушли в комнаты. Чуть попозже гостья прибежала на кухню. Она встала на пороге, молоденькая, сверстница Клавы, миловидная, с каштановыми волнистыми волосами, и сказала Клаве по-русски:

— Здравствуйте.

Потом по-немецки:

— Познакомимся: меня зовут Минна Барт, а тебя?

— Клава.

— А фамилия?

Это была первая немка, спросившая ее фамилию. Чудеса!

— Анисимова.

— Очень тебя сестра моя мучит? Устаешь?

Клава сжалась. Держи карман шире, так я тебе и откроюсь.

— Ничего, я привыкла.

Фрау Хельга пришла вслед за сестрой:

— Ты что мне девушку портишь? Клава девушка скромная, старательная. Немного с ленцой, но это от молодости. Идем к племянницам.

Минна жила не в Берлине, а где именно — Клава толком не поняла. Приезжала она не часто. Уезжая, всегда требовала, чтобы старшая сестра отдавала ей свой паек папирос и сколько-нибудь сухарей. «Наверное, нуждается, — прикидывала Клава. — Эта побогаче, та победнее». Но Минна просто жадничала, она требовала у сестры без всякого стеснения. Однажды Хельга рассердилась и стала выговаривать:

— О своих надо больше думать, а не бог знает о ком. Всех не спасешь. Вот посадят, сразу смирной станешь. Ты совершенно о родителях не думаешь; что будет с мамой, если вдруг…

— Не скупись, пожалуйста. А о себе я сама подумаю. Да и не о том надо беспокоиться нам сейчас.

— А о чем же, красная проповедница?

— А хотя бы о том, что слово «немец» ругательным стало на всей земле. Из-за этих сумасшедших весь наш народ считают черт знает чем. Никакая я не красная. Я просто немка, у меня есть своя национальная гордость. Потому и ненавижу всех этих штурм-крайз-ляйтеров, — как они нацию нашу измарали! Я знаю русских, мы от них ничего плохого не видели.

— Тише, ты с ума сошла совсем. Они у тебя брата двоюродного убили, мало тебе?

— Если б русские на нас напали, и я бы стреляла. Но напали-то мы, опозорились мы, а не они. Или это не важно? Он бы не нападал, его бы и не убили. Сам виноват.

…Интересно. Сестры-то неодинаковые. Оказывается родители их в первую пятилетку в Советском Союзе работали. Минну с собой в Ленинград брали, маленькая была, а Кельта в гимназии училась, ее не взяли. Видно, что-то застряло в головенке у Минны, не всё выветрилось. Папиросы и сухари она собирает не для себя, это ясно.

И всё-таки стать вполне откровенной с Минной Клава не могла. Попав в Германию, она горестно сжалась, как ежик, ощетинивший все свои иголки. Ну, слышала она конечно, что немцы бывают всякие. В газетах наших читала, в Ленинграде бывшие их дачники рассказывали. Подруга Люси, Клавиной молоденькой тетки, Маша Лоза даже замужем когда-то была за немцем, за коммунистом. Но вот она, Клава, живет в этой проклятой Германии уже сколько, а коммунистов еще не встретила. Нет, душу Клава открывала только споим, русским.

Русские девушки, жившие в прислугах у немок, иногда переписывались друг с другом. Гале, например, писали две подруги-украинки, с которыми она познакомилась на распределительном пункте. Одна попала в Мюнхен, другая в какой-то Цвикау.

И вот одна из подруг прислала Гале песню. Кто сочинил ту песню, было неизвестно. Это была песня о родине, написанная на знакомый мотив. Галя переписала песню, выучила ее и дала Клаве списать. Девушки искали в городе местечка, где можно было бы спеть ее. Но на улицах людно, а в парке они тоже боялись: вдруг подслушает кто. Клава пела ее одна, дома, когда фрау Хельга уезжала со своим Мирском в театр или куда-нибудь в гости. Дети спали на втором этаже, а Клава сидела в кухне и тихонько пела:

Раскинулись рельсы широко, И поезд гудит уж вдали. Ах, мама, я еду далёко. Подальше от русской земли. Прощайте, зеленые парки, Мне больше по вас не гулять. Я еду в Германью далёку Свой век молодой сокращать.

С песней было легче, — словно дома побывала. Наверно, и Феня тоскует замужем за немцем, — она бы, Клава, с горя умерла! Конечно, людям Феня не скажет, скрытная, а тоскует; и письма-то ее не больно радостные. А между прочим, ходят слухи, что наши наступают и здорово продвигаются.

Клава переписала песню и послала Фене. Про Гитлера там ничего не было, а родина — кто же запретит вспоминать о родине! Фене хоть не так тоскливо будет.

Прошло три дня. Однажды утром фрау поспешно уехала, — ее куда-то вызвали. Вернулась часа через два и тотчас позвала Клаву:

— Ты что в доме у меня хранишь? Меня в гестапо вызывали. С ума ты сошла! Полковничий дом… Сделают обыск, заберут… Что ты хранишь?

— Ничего у меня нет, — ответила Клава. Не могла же она довериться хозяйке.

— Это ты оставь, есть у тебя что-то, какие-то письма, что ли. Подруга твоя донесла.

Клава побожилась, что нету.

— От меня могла бы не прятаться… Но я тебя предупреждаю: если что есть — сожги тотчас, а то несчастье будет.

«Знает откуда-то… — горько подумала Клава. — В барахлишке моем роется. Фашистка несчастная. Что ж, песню я наизусть помню. Сожгу. Только не при ней: хочет небось высмотреть и отнять… Но и я не лыком шита».

Она приготовила обед и, выбрав минуту, ваяла свой узелок, где хранилась песня. А бросить в огонь не успела.

Пришли из гестапо.

И покатится закрытый фургон по незнакомой земле. Вот и ворота, вот и колючая проволока; через нее ток пропущен, Клава слыхала. И две накатанные дороги от этих ворот: на мыловаренный завод и на завод удобрений. Только эти два пути, два выхода есть у заключенных. Слышала Клава об этом не раз, да не думала, не гадала, что и сама… И как раз теперь, когда наши наступают!

Жизнь ты моя молодая, оборвешься, как ленточка тонкая! Батя мой родный, знаешь ли ты, что с твоей дочкой делают? Нету больше веселой Клавки из Корнеевской ШКМ, есть только лагерный номер такой-то без имени-прозвания… Правду писали газеты, что фашисты — хуже зверей. Родина моя, вспомнишь ли ты когда-нибудь о молоденькой девчонке со Смоленщины? О девчонке, что любила петь песни?.. Ох как любила!