Как хорошо, что земля не заселена сплошь каким-нибудь одним народом! Как интересно узнавать каждый новый народ с его особенностями, обычаями, привычками! С его возможностями!

С годами у Маши появился навык — оценивать явления исторически, не восторгаться каждой новой яркой подробностью и критически воспринимать в потоке быстротекущей жизни то, что в сущности уже отжило и является атавизмом. Продолжая внутренне протестовать против любого оттенка великодержавности, высокомерия, с каким некоторые образованные русские прежде смотрели на «инородцев» из Средней Азии, Маша не торопилась с приговором, узнавая те или другие особенности туркменского быта. Хотелось рассмотреть явление всесторонне, понять происхождение его и суть, угадать возможное его значение нынче, в новых условиях.

Когда-то в юности, отвечая на вопрос: что такое любовь? — Маша говорила: узнавание. Долгое, радостное узнавание, непрерывность открытий, а значит — внутреннее душевное обогащение, что порождает ответную благодарность, стремление быть самой лучшей для того, кого любишь.

В годы воины Маша всей душой привязалась к только что открытому ею для себя народу — немногочисленному, так не похожему на русских, — и одновременно так на них похожему в общечеловеческих добрых людских делах, в общественной жизни. Это тоже было подобно рождению любви, новое чувство ее тоже набирало силу, становилось напряженней, сильнее, прочнее, хотя и не было чувством к отдельному человеку. Коллективный портрет народа, складывавшийся из полученных впечатлений, становился для нее всё более понятным и близким, хотя, может быть, был он всё еще весьма приблизительным.

Как же могла узнавать неизвестный ей народ Маша Лоза, день и ночь занятая разнообразным, нелегким трудом? А так, именно в этом самом труде, в жизни, в интересных делах.

В институте были туркмены-преподаватели. Со дня своего первого появления в институте Маша заметила какое-то необычное, сдержанное к себе отношение. Здороваются опустив глаза, руки не подают, — почему? Обижает она их чем-нибудь? Кажется, никаких бестактностей себе не позволяет. Может, каких-нибудь их обычаев не знает? Но ведь преподаватели — люди образованные, вряд ли на них могут давить предрассудки.

Говорить с кем-нибудь об этом она не решалась. Продолжала по-прежнему работать, приветливо здороваться. Прошло время, и Маша заметила словно бы потепление, хотя и относительное. Преподаватель туркменского языка Худайбергенов несколько раз заговаривал с ней. Правда, не глядя, опустив глаза, но всё же заговаривал сам. Принес ей почитать какую-то старую книгу о Туркестано-Прикаспийском крае, с описаниями различных туркменских племен, городов и местностей, с портретами губернаторов. Принес записки венгерского путешественника Вамбери. Предупредил: «Говорят, он был шпион, но он отлично знал наш язык и другие восточные языки, записал несколько наших дестанов, сохранил ценные свидетельства о народной нашей культуре. Вы почитайте, вам интересно будет узнать наш народ получше».

Маша почитала и вернула книги. В них действительно было много интересного.

Худайбергенов был не стар и не молод, лицом некрасив, но приветлив, чуток. Славный человек. Однажды оба сидели в преподавательской, у обоих в расписании было «окно». Он предложил ей брать у него уроки туркменского языка. Безвозмездно, конечно: «Нам самим желательно, чтобы русские товарищи получше нас узнали».

Начали заниматься. Ее учитель подарил ей только что вышедший учебник туркменского языка, написанный его товарищем, тоже преподавателем института. И словарь. Она стала учиться.

Вот у кого можно было спросить! Маша расхрабрилась и на одном из уроков поставила вопрос в упор:

— Скажите, почему туркменские товарищи относятся ко мне плохо? Не уважают меня? Даже здороваются нехотя.

Брови Худайбергенова высоко подпрыгнули. Сначала он смотрел на Машу, ничего не понимая:

— Но почему вы так думаете?

— Ну как же. Здороваются не глядя, руки подать не хотят. Может, я нечаянно обидела кого-нибудь?

Худайбергенов наконец понял. Он стал смеяться. Успокоившись, объяснил.

Теперь Маша знала, что именно взгляды в упор, пожатие руки женщины, которую мало знаешь, — а уж оно-то, с ее точки зрения, было знаком уважения, — у туркмен считалось, наоборот, непозволительно дерзким. Добровольный учитель ее объяснил, что именно к ней, Маше, ее сослуживцы туркмены относятся с большим уважением. Лекции читать она стала после рождения второй дочки, раньше многие ее и вовсе не видели. Кто не знал, те сочли ее даже незамужней, тихоней и скромницей, — а такой отзыв — высшая похвала женщине. Разве она не знает? Посмотреть в упор — значит почти дотронуться. Тронуть женщину за руку — большая вольность. Конечно, современные обычаи уже вошли в силу, и в учреждениях всюду принято здороваться за руку. Но, по старой привычке, и особенно с малознакомой женщиной, некоторые ведут себя по-прежнему, — из такта, опасаясь быть неучтивым. Не всё в этой старой привычке плохо. Каждое явление — диалектическое единство различных, иной раз чуть ли не взаимоисключающих качеств, и, чтобы понять его правильно, надо рассмотреть все стороны явления.

Маша повеселела. Вот оно что! Нет, он не выдумывал. Сам он, с тех пор как они стали заниматься туркменским языком, здоровался с ней за руку, так же как русские.

Однажды в промежутке между лекциями они решили позаниматься, но пустых аудиторий не нашлось.

— Пойдемте ко мне, с женой познакомлю, детей покажу, — сказал Худайбергенов. — Пообедаем.

— А удобно? И без меня забот, наверное, много.

— Ничего, пойдемте, пожалуйста.

Пришли.

Худайбергенов познакомил Машу с женой, со старушкой матерью, курившей что-то из темного металлического сосуда через тонкую трубочку, с красавицей дочкой лет десяти, с маленьким сынишкой.

Семья уже пообедала. Маша уселась на кошму рядом со своим учителем и с аппетитом ела гороховый суп с чесноком. Горох сорта «нагут» показался ей очень вкусным, горошины были крупные, с острым копчиком.

Хозяин, видимо, решил, что обед чересчур скромен. Он поднялся:

— Я сейчас. На бахчу взглянуть надо. Всё уже сняли, но кажется…

Стояла поздняя осень, становилось уже прохладно. Какая там бахча!

Он вернулся с крошечной дынькой и горстью небольших красных помидоров. Помидоры засунул Маше в портфель, ничего не говоря. Дыню разрезал: она оказалась зеленой. Ей надо было дать еще полежать, но хотелось оказать уважение гостье…

Худайбергенов очень смутился. Он хотел угостить. Он умел угощать как следует, да вот…

— С аулом связи нет, живем в городе. Вы извините за такое скромное угощение.

Маша принялась его успокаивать.

К отцу подошел мальчуган. Он был в маленьком полосатом халате, из-под которого торчали синие лыжные штаны, заправленные в пестрые шерстяные носочки. Маша залюбовалась: до чего же красивы туркменские дети! Отец не красавец, мать, правда, хороша, но выдающегося тоже ничего нет. А этот! Ресницы — стрелы, черные глазенки сверкают, линия носа красивая, с едва заметной горбинкой. И губы вырезаны так, чтобы любоваться, — «лук амура».

— У вас, кажется, обе — дочки? — спросил, посмеиваясь, Худайбергенов. — У меня жених. Можно посвататься? Калым заплачу: три барана, три мешка риса…

— А что, — сказала Маша, — думаете, плохой тещей буду вашему Чары? Не беспокойтесь.

— Зачем плохой, хорошей будете. Вы-то скоро уедете в Ленинград… Подрастут дочки — приезжайте, познакомим их. Думаете, плохим зятем будет? Выращу, выучу, институт окончит… А я хотел бы, чтобы он на русской женился. Очень мы черные, черноволосые, — белизны добавить не мешало бы.

И он рассмеялся. И жена рассмеялась, — она молча участвовала в разговоре. Только Чары не больно-то обращал внимание на разговор взрослых. Ом увлекся какой-то коробкой, старался сорвать с нее картинку. Мать с улыбкой взглянула на сына, достала носовой платок и вытерла парню нос.

Худайбергенов показал Маше туркменские музыкальные инструменты. На одном из них — тюйдуке — были привязаны синие бусины.

— Пережиток, — пояснил он. — И лошадям в гривы такие бусинки вплетают. Вы, наверно, встречали? По народному поверью, это спасает от дурного глаза. Старина, конечно. Но прежде так было принято.

Маша слушала собеседника, смотрела на его длинные смуглые пальцы, мягко перебиравшие струны дутара. В этом человеке — и непосредственность ребенка, и чинная воспитанность представителя востока, и образованность европейца. Спросить бы его, неужели бывало то страшное, чего так боится Аделаида? Резня и прочее.

Она спросила.

— Ваша знакомая не лжет, когда рассказывает о вспышках национализма в прошлом. Ненависть к русским разжигали те, кому это выгодно было: баи, шейхи. А более тонко — английская разведка, заинтересованная в богатствах Туркменистана. Национализм ведь по-разному может обернуться. Если он служит борьбе с колонизаторами, с угнетателями — это одно. А представьте человека, который вообразил, что народ его — не только равноправный с другими, но просто лучший, избранный, что ли. К другим народам — высокомерное презрение и слепая ненависть… Были такие личности и у нас; им национальная рознь, ненависть к европейцам вообще — на руку. У нас партия против этого боролась Советская власть; серьезной опасностью это не стало. А посмотрите на немцев. Гитлер именно это воспитывает в своем народе. Национализм, расизм может фашизмом стать в определенных условиях, откуда бы он ни шел, — от белых ли, черных, желтых или смуглых, как мы.

— Видимо, этого опасался Ленин, выступая против великодержавного шовинизма, — вспомнила Маша. — Всё это давно уже в прошлом, нас с детского сада интернационалистами растят.

Провожая Машу к автобусной остановке, Худайбергенов рассказал ей историю своей жизни:

— Война, небогато живу, все у меня в семье с иждивенческими карточками. Кончится война, снова хорошо жить будем. Мать с нами вместе не так давно. Вы ведь не знаете: я подаренный. Мои мать и отец были бедные. Родился я, а в ауле нашем, в одной зажиточной семье, детей не было, не рождались. Попросили отдать меня, — родители мои и согласились, оказав уважение этой семье. Растили меня в достатке, учить начали с ранних лет, и языкам и всему. В начале тридцатых годов умерли приемные родители, я тогда в городе учился. Мои родные, настоящие, мать и отец больше детей так и не имели. Понимаете, ни одного! Жили в безутешном горе, зачем своего ребенка отдали! Подойти же ко мне, признаться — не смели, не полагалось. Отец скоро умер. А когда я вернулся после института в аул, мне люди всё рассказали. Узнал я, что мать моя не та, кого я привык матерью называть, кою схоронил. Узнал — жива моя настоящая мать. Познакомился, помогать стал. Теперь и в город забрал: одной ей в ауле плохо, тоскливо. Вот как у нас бывало.

Да, интересно бывало. И страшно: жить в одном ауле со своим ребенком, добровольно отданным в чужую семью, и не признаваться… Только с бедными так бывало. Только бедные отдавали детей в чужие семьи, богатые никогда не отдавали.

Вот как начиналась жизнь у Худайбергенова… Не рассказал бы — сама и не догадалась бы. Ей же тут всё внове.

Худайбергенов сказал, что ее уважают. Не только за работу, — за скромность. Когда они успели изучить ее? Хотя что удивляться: город этот — как большая деревня, все на виду. Она думает, что живет сама по себе, вдали от других, — а о ней всё известно. Уже и отметку ей выставили.

В институте работали молодые ученые из Туркменского филиала Академии наук. Они приходили прочесть лекции и снова спешили в прохладные залы архивов, где в аккуратных папках хранились записи стихов, поэм и дестанов туркменских поэтов. На протяжении долгих лет богатства литературного архива этого народа хранились главным образом в памяти стариков, в головах аксакалов-бахши, помнивших наизусть десятки тысяч строк стихотворений Махтум-Кули, Кемине, Молла Кара и других. В ту далекую пору не было институтов и филиалов Академии наук, народ в массе своей кочевал, и редкий из богачей или военачальников понимал, как важно сберечь жемчуга народной поэзии. «Главные архивариусы» обходились тогда без бумаг. Бродили они по аулам и городам, пели то, что сохраняла память…

Сейчас в институте учились десятки молодых туркмен и туркменок. Учились на дневном отделении, на вечернем и на заочном. Маша работала в основном со студентами русских групп. Но однажды декан пригласил ее к себе и предложил задание, несколько необычное.

Сыны Туркменской республики тоже участвовали в войне, тоже били фашистов, защищая социалистическую родину. Были среди них и герои, прославившие на всю страну себя и свой народ.

Одного из первых героев-туркмен после госпиталя направили учиться в институт. Он сам захотел учиться, но к ученью в институте был еще не готов. Для него устроили нечто вроде курсов подготовки в вуз.

Дирекция оформила всё торжественно: маленькую чистую комнату на первом этаже отвели специально для учебы Героя Советского Союза, сделали ее как бы его кабинетом. Обставили кабинет безо всякой пышности, но удобно, и педагогов к ученику прикрепили хороших. Он занимался ускоренно, работал много; хотел быстрее подготовиться в вуз.

Курбан Атаев был в прошлом пастухом, солдатом оказался способным и смелым. Вскоре ему было присвоено звание младшего сержанта. Однажды часть, в которой он служил, была атакована немцами, численно превосходившими наших в несколько раз. Курбан подпустил врага близко, неожиданно бросился в контратаку и повел за собой бойцов. На какие-то минуты он превратился в легендарного Кёр-Оглы, о котором слышал от матери в детстве, в бесстрашного воина древних времен, не знавшего поражений. Именно в рукопашном бою, где исход решали доли секунды, штыком и прикладом он разметал врагов и не останавливался до той поры, пока его не ранило осколком снаряда.

Горячая кровь мгновенно смочила рукав, в голове зазвенело, но сержант преодолел слабость и снова кинулся вперед, увлекая за собой бойцов.

Гитлеровцы побежали. Отстояли советские солдаты русскую деревню Климовичи, не уступили ее врагу.

Курбана, потерявшего много крови, отправили в госпиталь. Вскорости его перевезли в родную Туркмению. Поправился, окреп, хотя первое его ранение было не единственным. Пальцы на правой руке изуродовало так, что к военной службе он больше не годился. Решил учиться.

Курбану дали квартиру в одном из домиков возле института. Купил и поставил у себя стол и кровать, но спать продолжал на полу, — это же в туркменском климате много удобнее: прохладнее. Привез в Ашхабад из аула жену и троих детей, ожидал четвертого.

Курбана славили и в газетах, и по радио, и в кино. Редкий туркменский поэт не написал о нем стихов. Известный драматург сочинил о герое пьесу. Курбана пригласили на премьеру; он смотрел и плакал, переживая всё заново.

Не всякий выдержит такую славу. Курбан находил ее чрезмерной и считал, что славят не ею лично, а Советскую власть, воспитавшую простого пастуха сознательным гражданином и смелым воином. Курбан сумел доказать, что умного и честного человека слава не испортит.

Учился он очень старательно. Сначала плохо понимал по-русски; он и свой-то язык знал далеко не в совершенстве: ведь школу кончал в ауле, не в городе. Преподавателям тоже пришлось перестраиваться, помогая ему усваивать новые для нею понятия. Взять ту же историю: поначалу ему казалось, что богачи и дворяне — это одно и то же. Мария Борисовна Лоза растолковала разницу. Она рассказала Курбану о декабристах — дворянских революционерах. Сами вовсе не из бедных, а революционеры…

Курбану лет двадцать пять, говорит сдержанно, раздумчиво, на лице отражается напряженная работа мысли. Он худощав, голова удлиненная, бритая. В Туркмении это считается красивым, — прежде младенцам с первых дней матери бинтовали голову, чтобы череп получил продолговатую форму.

Заниматься с Курбаном было интересно, хотя эта работа требовала больших усилий и сосредоточенности. Он сыпал вопросами и стремился всё понять как можно отчетливей.

Однажды во время перерыва Мария Борисовна рассказала ему о возмутительном случае, происшедшем с нею в летнюю сессию у заочников. Один из студентов-туркмен пришел сдавать русскую историю. Совсем не подготовился и ничего не знал.

— Кто такой Борис Годунов? — спросила тогда Мария Борисовна, видя, что от студента ничего не добиться.

— Борис был цар.

— А кто же был Гришка Отрепьев?

— Гришка был тоже цар.

Больше он ничего сказать не мог.

— Вот видите, вы не подготовились, а приехали сдавать, — рассердилась Мария Борисовна. — Я вам ставлю «неудовлетворительно».

А студент сказал, что отец его привез на базар помидоры, и пусть она только адрес даст, — он ей сразу ящик помидоров пришлет. Но надо хотя бы «уд.» поставить…

— Смешной человек! — заключил Курбан, выслушав рассказ своей учительницы. — Ему надо бумажку, а ведь знаний-то у него не будет. Как же детей в школе учить? Глупый человек. Учиться — это богатым становиться. Знания всегда с тобой. Вы правильно сделали, что прогнали его.

— Он меня обидел. Думал, что учителя подкупить можно.

— Плохой человек. Вроде подхалимов. Они стараются начальству приятное сделать и этим купить доброе отношение. Думают начальство продается. Они его только оскорбляют этим. Жалко, не каждый начальник это понимает. Другому даже нравится, что его подкупить хотят.

Умница Курбан!

Знания приходили к нему постепенно, — не сразу и Москва строилась! Преподавательница русской литературы рассказывала Маше о первых своих занятиях с беспокойством. Объясняет Курбану что-то о творчестве Ломоносова, читает «Оду об утреннем величии», а он — свое: есть бог или нет? Какие доказательства? От Ломоносова ушли в сторону, невесть куда. Придирается, спорит, задает нелепые вопросы, а потом успокаивает: вы, мол, не обижайтесь, я тоже знаю, что бога нет, но когда со мной спорят, я не всегда нахожу доказательства. А теперь они у меня появились.

Или вот Пушкина проходили, «Евгения Онегина». Что пересказывала ему, объясняла, что вслух читала. Просит ученика кратко рассказать содержание романа. Пожалуйста: «Татьяна жила в русском ауле. Она была дочерью богатого бая…»

Курбан, разумеется, понимал: военная слава — уже в прошлом, после ранения он теперь навсегда человек штатский; старыми заслугами долго не проживешь.

Своей добросовестностью и дотошностью Курбан понравился тем, кто его учил. И, рассказывая ему о русской истории и литературе, педагоги старались не только обогатить его память фактами, но и помочь понять этическую сторону событии подлинных и вымышленных, литературных. Он без большого труда разобрался в драме Катерины из пьесы Островского «Гроза». Разобрался настолько, что понял эту русскую женщину и оправдал. Он, родной отец которого еще покупал себе жену, как вещь, и, разумеется, никогда бы не понял и не простил измены. Курбан узнал, что за люди были питерские рабочие; Мария Борисовна рассказала ему и о живых кировцах, его современниках.

Курбан не только узнавал новое, — незаметно для себя он изгонял из закоулков своего сознания остатки пережитков, под цепкой властью которых жили так долго его отцы и деды.

Заканчивался учебный год. Курбан только что сдал экзамен по русской истории. Он ответил на все вопросы, получил хорошую отметку, а потом встал из-за стола и поблагодарил свою преподавательницу, крепко пожав ей руку. Тон его был серьезный, почти торжественный.

Маша больше любила благодарить сама, чем выслушивать слова благодарности. Она шутливо заметила, что это была еще не учеба, а только фундамент для настоящей учебы, подготовка, нужная для того, чтобы будущий студент смог ориентироваться в фактах истории, понимал хотя бы приблизительно, о каких явлениях пойдет речь.

Она узнала о жизни этих людей, о старом и новом в этой жизни. Она начала постепенно понимать, откуда брались те или иные черты их характеров. Жизнь этого народа — еще одна новая, прежде неизвестная Маше сторона многогранной, многоликой жизни людей на земле! Сколько радости доставляет сознание, что ты тут очень нужна, что ты помогаешь новому!

Да, кое-чему и сама она научилась. На этот раз учителями ее оказались многие: и товарищи по работе, и студенты, и даже этот ученик с подготовительных курсов Курбан Атаев.