Был теплый ветреный летний день. Фридрих после скучного рабочего дня в конторе бумагопрядильной фабрики «Эрмен и Энгельс» шел по улицам Манчестера. Старый промышленный город был грязен. Ветер поднимал и кружил тряпки, бумагу и мелкий сор, валявшийся в изобилии на мостовой.

По знакомым переулкам Энгельс направился на окраину и очутился на большой дороге, соединяющей Манчестер с промышленными городами Бирмингемом и Шеффилдом, а также с пастушьим Йоркширом и далекой Шотландией.

Северный путь растянулся посерелым свитком между городами, храня невидимые отпластования прошлого. Когда-то гладкие римские плиты покрывали здесь пыльную землю. Потом по неровным камням пробегали кони революционной армии Кромвеля, двигавшейся мимо Манчестера на север.

Энгельс думал об этом, вдыхая запах трав. По дороге мимо него шумно проезжали в близлежащие селения почтовые дилижансы, удобные кареты и нескладные омнибусы.

Фридрих был страстным охотником. Вдыхая широкими ноздрями доносящийся издалека сложный аромат леса, он подумал, как хорошо будет зимой отправиться, с ружьем и сумкой за плечами, на охоту за лисами и мелким зверем.

Обычно по вечерам прогулка Фридриха длилась не более двух часов. Он возвращался домой легким шагом тренированного альпиниста мимо однообразных домов зажиточных горожан. Небольшие палисадники были обнесены добротными решетками, на овальных клумбах цвели цветы. Дорожки, посыпанные гравием, вели к нарядному крыльцу. Из-за густых занавесок пробивался на улицу мягкий свет.

В полутьме резче выделялись контуры старой ратуши и пуританского храма на главной площади города. Вяло плескалась вода в канале.

Во всех английских городах, свято хранящих давние традиции, прошлое воскрешается не конструктивно по отдельному камню, а но всем деталям живой архитектуры и быта.

Дом, где жил Фридрих, был обычным двухэтажным коттеджем, воспроизводящим в улучшенных формах жилище феодальных времен, с лестницей внутри, ведущей на жилой чердак. Там в новые времена располагались маленькие спальни. Дом этот, с узкой кирпичной трубой на черепичной покатой крыше, недавно построенный, являлся точной копией такого же, существовавшего сотни лет назад.

В Манчестере, как и во всех городах острова, фантастически смешались века. Разве не средневековьем навеяна идея каминов? Точно так же тепло очага с тлеющими поленьями собирало вокруг себя семью скотовода или ткача в XIII–XIV веках, как привлекал людей камин в пору королевы Виктории. В маленьких домиках и в угрюмо-величественных усадьбах безмерно богатых английских лордов под каменным выступом разводятся костры, подобные тем, на которых бесшабашный кутила Яков I, сын Марин Стюарт, король Соединенного Англо-Шотландского государства, задавая пиры, велел поджаривать кабанов, оленей, медведей — трофеи охоты, подношения придворных, крестьян.

Фридрих вошел в маленький дом, который недавно снял в Манчестере. Мери Бёрнс была в отъезде. Старуха — владелица домика — ежедневно убирала комнаты Энгельса и готовила ему пищу. У нее было отталкивающе безобразное лицо. Большой угристый нос, красноватые глаза одряхлевшей птицы, загнутый подбородок, костлявая шея вызывали в памяти Фридриха представление об одной из макбетовских ведьм. Но обладательница столь чудовищной внешности была совсем но таким уж зловещим существом. Она состояла членом нескольких благотворительных обществ, верила, что бог — это Красота и Разум, и завещала все достояние своему священнику и дому призрения бездомных собак. Фридрих называл старуху ведьмой за то, что, стирая пыль с книг, она часто при этом творила беспорядок на его столе и полках. Нередко в груде бумаг не сразу находились нужные письма и документы, что вызывало раздражение и досаду у чрезвычайно аккуратного Энгельса.

Вечером, как всегда, старуха подала ужин, растопила камин и, пожелав квартиранту приятных сновидений, ушла. К ночи заметно похолодало. Взяв газеты, Фридрих уселся подле небольшого камина. Изредка он подбрасывал узкие поленья и раздувал с помощью особого приспособления, наподобие кузнечных мехов, затухающий огонь. Большие стенные часы завозились, заохали и с трудом отзвонили девять раз. Энгельс тотчас же поднялся и вошел в маленькую комнату, служившую ему кабинетом. Там уже горела лампа на письменном столе. Было очень тихо. Где-то далеко, может быть в саду, трещали сверчки. Эти неожиданные живые голоски вызвали улыбку на лице Фридриха. «Не хватает только печи и чайника для полной диккенсовской идиллии», — подумал он, пододвигая кресло и раскрывая книгу. Осторожно разрезав красивым ножом слоновой кости несколько страниц, Энгельс принялся громко, слегка запинаясь, читать по-русски:

Он из Германии туманной Привез учености плоды: Вольнолюбивые мечты…

Не поняв «мечты», он взял словарь и стал отыскивать значение этого слова, чтобы затем выписать его в особую тетрадь.

Совсем недавно Энгельс начал заниматься русским языком и, как это всегда бывало при изучении им иностранных языков, достиг уже очень многого.

«Евгений Онегин» пленил его. Хотя он слыхал немало о поразительном богатстве современной русской литературы, о гении Пушкина, но был еще больше поражен, когда смог черпать из самого родника, не нуждаясь отныне в нередко умерщвляющих оригинал переводах.

«Как в гербарии растение не может дать подлинного представления о прелести и аромате живого цветка, так только в подлиннике можно насладиться поэзией и прозой незнакомого народа», — думал Энгельс. С увлечением и редким прилежанием изучал он русский язык, откладывая грамматику для того, чтобы отдохнуть и насладиться неповторимыми строками пушкинского романа.

Обычно после часа этих занятий Энгельс принимался за военные науки, к которым с юности имел призвание. Он доставал военные карты, руководство по артиллерии Бема, военную историю Монтекукули и множество других немецких, французских и английских книг. Особенно усердно изучал он англичанина Непира, француза Жомини и немца Клаузевица.

Со времени переселения в Манчестер Энгельс напряженно работал над материалами о наполеоновских и революционных войнах. Чрезвычайно требовательный к себе в любой области знаний, он считал, что недостаточно, еще поверхностно разбирается в тех или иных деталях, чтобы понимать и правильно оценивать военно-исторические факты. Элементарная тактика, теория укреплений, начиная с Вобана и кончая современными системами отдельных фортов, полевые укрепления, различные виды мостов и, наконец, история всей военной науки, меняющейся непрерывно в связи с развитием и усовершенствованием оружия и методов его применения, — все это глубоко изучал Фридрих. Он писал своему другу Иосифу Вейдемейеру, артиллерийскому офицеру, делясь сомнениями и спрашивая о новой организации армий, дивизий, корпусов, о лазаретах и военном снабжении, о различных конструкциях лафетов.

Большой атлас Штилера и всевозможные подробные описания сражений лежали на столах и стульях в рабочей комнате Энгельса.

— Если не работать систематически, то не достигнешь никаких серьезных результатов, — любил он повторять.

Все, чем бы ни занимался и что бы ни изучал тщательно и глубоко Энгельс, должно было служить одной конечной цели — пролетарско-освободительной борьбе. Как и Маркс, он считал, что знание иностранных языков необходимо.

Предвидя грядущие революционные столкновения в Царской России, Энгельс начал систематически изучать русский язык. В то же время осложнения на Востоке привели его к мысли о необходимости знать восточные языки.

Персидский язык показался ему необычайно легким, и он усвоил его структуру в несколько недель.

Изучение военных наук, помимо пристрастия к ним, было вызвано также еще и тем, что Энгельс считал весьма значительной роль армии в предстоящих революциях. Пролетариату, по его мнению, не хватало опытных, знающих военачальников. О современных ему представителях офицерства он составил себе крайне отрицательное мнение.

— Этот сброд, — говорил Фридрих презрительно о прусских военных, — проникнут отвратительным сословным духом. Они смертельно ненавидят друг друга, завидуют один другому, как школьники по поводу малейшего отличия, но все — заодно по отношению к штатским.

Рано утром, тщательно одевшись и скромно позавтракав, Фридрих отправлялся в контору. Дела текстильных фабрик шли успешно. В 1851 году английская хлопчатобумажная промышленность потребляла еженедельно тридцать две тысячи кип хлопка против двадцати девяти в 1850 году. Манчестер торговал особенно широко с Ост-Индией и Китаем.

С глубоким вздохом принимался Энгельс за конторские и фабричные книги и работал до полудня, когда наступал час ленча.

Между часом и двумя прекращалась деловая жизнь Великобритании. Останавливались заводы, пустели конторы, запирались едва ли не все магазины. От часа до двух англичане ели горячий второй завтрак. В это священное время в близлежащие от контор харчевни, трактиры, таверны торопились клерки, чиновники, мелкие лавочники — многоликие представители среднего сословия. Фабриканты, владельцы больших магазинов, дельцы отправлялись домой в своих экипажах.

Энгельс заходил в маленький трактир, где бывал обычно самый разнообразный народ. Он заказывал бифштекс и с неиссякаемым интересом ко всему, что входит в понятие «жизнь», принимался рассматривать окружающих. Глядя, как едят вокруг него, он думал, внутренне улыбаясь, что только в церквах и за столом у мелкого буржуа появляется эта блаженная отрешенность от мирской суеты.

Англичане жуют медленно, сосредоточенно, будто читают Библию или тянут псалмы.

Отсутствие привередливости, крайняя нетребовательность к качеству и привычка к однообразной, просто приготовленной нище являются одной из завидных особенностей британской нации.

Эта особенность досталась современным бриттам от предков, странствовавших по морям в поисках земель и сокровищ. Впоследствии пуританская мораль также требовала поста и простоты обихода.

Гастрономическое гурманство изгонялось суровыми догмами протестантства.

Еда усложнялась позднее только внешним оформлением, появилась сложная сервировка и много столовых украшений. Континентальные скептики говорят, что англичанин, не поморщившись, съест котлету из соломы, если ее подадут с бумажными розетками на блюде, в сопровождении обязательных для обеда четырех ножей, трех вилок и двух ложек.

Клерк, которому в годы детства и отрочества подаваемые матерью к обеду пудинги разных сортов заменяли календарь, так как их сладкая подливка находилась в непосредственной зависимости от того или иного дня недели, естественно, всю жизнь полуавтоматически выбирает привычные ему блюда. В четверг пудинг всегда будет залит соусом из черной смородины, а в воскресенье — яблоками в желтках. Но разваренная картошка и лишенная вкуса, как поджаренная трава, брюссельская капуста, так же как и пресная рыба, вписаны традицией в ежедневный английский обед.

Гастрономическим шедевром Англин являются ее шестнадцать сортов мороженого. На трогательных, украшенных цветами и голубками меню ресторанов мороженому посвящается особый раздел, в котором размещен на первый взгляд не столько перечень еды, сколько опись инвентаря неведомого сентиментального стихотворца: весна, грезы, рай, роза…

Когда после ленча Энгельс вернулся к своему рабочему столу в конторе, он открыл записную книжку и увидел, что ему следует отправить госпоже Маркс разноцветную бумажную пряжу для вязания, которую он обещал ей в последнюю встречу. Клубки были уже приготовлены и уложены в коробку. Оставалось сдать их на почту. Он позвал привратника и передал ему посылку для отправки в Лондон. Затем Фридрих принялся за отчеты, поступившие с текстильной фабрики.

К его столу подошел компаньон отца, Пит Эрмен, сухопарый старик представительной внешности с голубовато-серебристыми завитыми волосами, обрамлявшими узкое бронзовое лицо с выпуклыми сиреневыми прожилками на лбу и носу.

— Читали ли вы знаменитую Хатма Йоги, это великое открытие, исчерпывающий рецепт эликсира жизни, который тщетно искали алхимики? — начал он.

Фридрих знал, что Эрмен, недавно побывавший в Индии, увлекается учением йогов, и понял, что ему придется набраться терпения и выслушать очередную лекцию текстильного промышленника.

— Знаете ли вы, Фред, что во время эпидемии оспы в прошлом веке на английском судне погибли только те моряки, которые спали с открытым ртом?

— Поразительно, сэр! — удивился Энгельс. — Не могу понять, в чем же тут причина? Разве оспа проникает через рот? Дженнер иначе объяснил пути заражения.

— Они умерли потому, что не дышали носом. Как вы дышите, мой мальчик? Запомните раз и навсегда, что вам необходимо выучиться дышать носом. Для этого рекомендуется, втягивая воду, попеременно дышать одной ноздрей. Мудрые йоги узнали также, что, если во время душевных потрясений какие-либо органы перестали повиноваться нам, усилием воли можно и нужно заставить их правильно функционировать. Видите ли, все высшие йоги обладают способностью воздействовать на отдельные клетки. Повторением одного или группы слов вы сможете также подчинить их себе. Для этого нужно твердым голосом многократно повторять приказание какому-либо органу, поглаживая или поколачивая его. Например: «Печень, исполняй лучше свою работу, ты слишком медлительна. Я тобой не доволен. Теперь ты должна работать лучше. Работай, работай, я тебе говорю, и чтобы больше не было этих глупостей». А вот сердце нельзя запугивать, с ним надо обращаться очень мягко и нежно. Его следует просить вот так. — Господин Эрмен постарался придать своему обветренному лицу умильное выражение и начал ласково приговаривать: «Дорогое сердце, успокойся, бейся не так напряженно, будь добрым и умным, добрым и умным»…

Затем, ласково похлопав себя по жилету в том месте, где находилось сердце, фабрикант снова перешел к обычному тону и продолжал доверительно:

— Можно заранее дать срок, и даже довольно большой, для исправления отдельного нашего органа и каждый день надо мягко напоминать ему об оставшемся времени, чтобы он не торопился, но по мере приближения быть настойчивее. Однако все это требует практики, терпения и терпения. Советую заняться этим учением. Знаешь ли такую заповедь йогов? «Благо йогу, умеющему дышать своими костями. Учитесь направлять поток праны по всем семи жизненным центрам». Все это я узнал от мудрейшего йога в Бенаресе.

Вот каков мой вывод: если человек может управлять всеми своими органами, даже печенью, то, несомненно, он способен предотвращать все бедствия современной промышленности и торговли, такие, как колебание цен и кризисы сбыта. Как ты думаешь, Фред? Твой отец поседел но столько от нашей трудной эпохи, сколько от твоих упражнений в политической экономии и социализме. Но мое мнение, которое я имел удовольствие не раз уже высказывать моему достопочтенному компаньону, такое, что со временем, когда ты сам станешь фабрикантом, ты сумеешь достичь процветания и богатства… Кстати, как поживает твой неизменный друг и корреспондент господин Маркс?

При последних словах Фридрих нахмурился, так как давно уже подозревал, что кто-то в конторе вскрывает приходящие на его имя письма. Может быть, это был приказчик Эрмена, который докладывал все своему хозяину?

Посоветовав Фридриху дышать носом, компаньон отца степенно проследовал в свой кабинет.

К концу унылого рабочего дня за конторскими книгами Энгельс получил обширную почту. Письма были от Мери из Ирландии, от Иосифа Вейдемейера, от Вольфа и Маркса из Лондона. Убедившись, что жена здорова, Фридрих, отложив письма остальных друзей, сорвал сургучную печать и принялся за чтение письма с обратным адресом «Дин-стрит, 28».

Письмо Маркса было тревожным и кратким. Он сообщал об аресте в Кёльне коммуниста врача Даниельса. Вейдемейер вынужден в связи с репрессиями скрываться в окрестностях Франкфурта. Карл сообщал другу, что им обоим следует уничтожить или спрятать немедленно все письма ввиду возможного обыска.

«И ты тоже хорошо сделаешь, — писал он, — если менее важные письма сожжешь, а остальные, заключающие в себе какие-либо данные и тому подобное, поместишь в запечатанном пакете у Мери или у вашего приказчика».

Сообщение о происходящих в Германии преследованиях коммунистов не застало Фридриха врасплох. Он постоянно читал немецкие газеты, в том числе и «Кёльнскую газету», которые сообщали о раскрытии «коммунистического заговора», готовившего акт государственной измены.

Энгельсу было известно, что 10 мая в Лейпциге был арестован эмиссар Союза коммунистов портной Нотьюнг. Полиция по отобранным у него бумагам узнала о существовании и действиях коммунистической партии.

Вскоре в Кёльне арестовали членов Центрального комитета Союза коммунистов. Фрейлиграт едва избежал ареста, благодаря тому что случайно, ничего еще не зная о подстерегающей его опасности, незадолго до этого уехал в Лондон.

С некоторых пор Фридрих заметил, что усилилась слежка. Он не мог шагу ступить без того, чтобы шпионы не следовали за ним по пятам.

«Прусский посол в Лондоне, фон Бунзен, этот попик во фраке, — думал Энгельс, — не упустит случая представить английскому правительству какие-нибудь сногсшибательные враки обо мне и Карле, изображая нас чудовищами, способными подорвать благоденствие Великобритании».

В эти погожие летние дни 1851 года в Манчестер неожиданно приехал второй из двух владельцев бумагопрядильной фабрики — Фридрих Энгельс-старший. Появление отца в Англии не слишком обрадовало сына, но безукоризненное воспитание и выдержка помогли ему ничем не выразить подлинных чувств.

Несмотря на то что Фридриху-младшему было ужо около тридцати одного года, отец держал себя с ним все еще как с вышедшим из повиновения подростком. Характер старика Энгельса никогда не отличался покладистостью, с годами же деспотизм и самонадеянность его значительно усилились. Сколь терпелива и чутка была мать Фридриха Элиза, столь же нетерпим, властен и ханжески религиозен отец. В этот приезд, однако, старик, упоенный победой реакции в Германии и возрастающими прибылями, был менее раздражительным и придирчивым.

— Итак, дорогой Фридрих, слава господу богу, я оказался прав! Стадо подчинилось пастырю своему. Революция потерпела крах, провалилась, как всякое исчадие ада, раз и навсегда. О, немцы не так глупы, чтобы поддаться болтовне недоучек, дураков и представителей «черноземной силы», — говорил Энгельс-старший, прохаживаясь по гостиной. Из кармана его черного длинного сюртука высовывался переплет маленькой дорожной Библии.

Слуга доложил с порога о Питере Эрмене, который был приглашен к обеду.

Старик Энгельс не доверял своим компаньонам Эрменам и потому послал Фридриха в Манчестер, чтобы тот контролировал их деятельность как коммерсантов. Но, в свою очередь, он беспокоился и за сына, зная его безбожие и приверженность революционным идеям, и в этом отношении хотел бы, чтобы кто-либо сообщал ему о поведении Фридриха.

Оба Энгельса, старший и младший, пошли навстречу гостю. Высокие, широкоплечие, они очень походили друг на друга. Только совсем разное было выражение их глаз: одушевленные, ясные, поражающие умом — у сына, мутные и жестоко-тупые — у отца.

За столом Энгельс-старший стоя прочитал молитву и затем подал знак всем садиться за стол.

— Люблю Англию, — начал он, завязывая салфетку вокруг свекольно-красной шеи. — Это страна богомольных людей. Господь не посылает ей испытаний. Промышленность и торговля преуспевают, не правда ли, Питер?

Фабриканты разговорились о прибылях, о промышленном и торговом подъеме. Отец Энгельса признался, что с 1837 года, за четырнадцать лет, он удвоил свое состояние.

— При этих условиях можно претерпевать даже революции, особенно когда во главе государства стоят такие превосходные монархи, как наш прусский король.

— Не надо забывать, что английская королева Виктория его родная и достойная племянница, — присовокупил Эрмен.

После нескольких кровоточащих бифштексов, запиваемых рейнландскими винами, оба компаньона-фабриканта почувствовали прилив бодрости и заметно оживились.

— В Германии выскребают остатки коммунистического сора, — хитро сощурив глаза, начал Энгельс-старший. — Никто из порядочных людей, впрочем, не боится больше красного призрака. С этим навсегда покончено. Король разделался с горсткой мятежников и сумасшедших, как некогда господь бог с вавилонянами.

Энгельс-младший закусил губу, чтобы сдержаться и не поссориться с отцом, который открыто вызывал на спор. Но глаза его загорелись недобрым блеском. Старик поймал брошенный через стол сердитый взгляд сына. Его расчеты на то, что в присутствии гостя Фридрих вынужден будет молчать, могли и не оправдаться. Энгельс-старший знал по опыту, каким даром речи, какой беспощадной находчивостью обладал его сын в словесном единоборстве. Всю эту немую сцену заметил наблюдательный и хитрый Питер Эрмен и пришел на помощь своему компаньону.

— Йоги учат, что мысли оформляются в действии, а действие, в свою очередь, порождает их. Что ты думаешь об этом, Фридрих?

— Все это зависит, по-видимому, главным образом от того, дышит ли человек носом, — ответил все еще очень бледный Энгельс-младший. При этом он, едва слушая болтовню Эрмена, думал: «Мой старик становится вызывающим. За то, что я заставил его замолчать, он отомстит мне — сократит еще больше мое жалованье, а деньги так нужны сейчас Марксу. Необходимы они и для Мери. Впрочем, если эта стычка не будет иметь дурных последствий, то холодные, деловые отношения с отцом будут гораздо приятнее для меня, нежели душевное лицемерие. Мне ничего не остается другого, как заниматься этой собачьей коммерцией».

Энгельс постоянно помогал деньгами Марксу в это тяжелое время. Он хотел дать возможность другу не отрываться от работы над новой книгой по политической экономии, считая, что Маркс является гениальным мозгом партии. И как всегда в жизни, Энгельс решил так не только по велению сердца, горячо любившего Маркса и его семью, но и потому, что этого требовал его целеустремленный ум, все подчинявший интересам революционного дела.

Во имя победы пролетариата Энгельс готов был принести себя в жертву, превратившись в рядового контор щика, а Маркс, подчинившись силе его убеждения, принял это самоотречение. Оба друга доказали этим величие своего духа, ибо принимать жертву самого близкого человека бывает подчас для некоторых натур не менее трудно, нежели приносить ее.

После обеда подали кофе с ликерами и сигары. Фридрих Энгельс-старший встал, прошелся по комнате и начал играть на виолончели. Он сыграл с большим чувством мелодию Глюка и кое-что из Моцарта.

Господин Эрмен продолжал рассказывать о семи жизненных центрах йогов: лбе, затылке, мозге, солнечном сплетении, области крестца, верхушке и низе живота. Старик Энгельс слушал, едва скрывая зевоту, занятый своими думами. Внезапно он прервал разглагольствования друга:

— Оставим индусов, Питер. Прошу выслушать меня. Сколько раз я предлагал моему сыну отправиться в Индию. В Калькутте компании «Эрмен и Энгельс» особенно необходимо иметь доверенного человека. Как ты смотришь на это предложение, Фридрих?

— Я снова отказываюсь наотрез и не поеду из Манчестера никуда.

— В таком случае не ропщи, что я плачу тебе жалованье, которое получает любой конторщик в этом городе. В твоем возрасте деньги только развращают человека. Впрочем, скорее господь и я простили бы тебе грехи, свойственные юности: чревоугодие, умеренный блуд и разные светские развлечения, нежели подрыв государственных и общественных устоев, подстрекательство к анархии, к господству дьявола на земле.

Энгельс-младший снова искоса гневно взглянул на отца, поднялся, извинился перед гостем и вышел из комнаты.

— Питер, мне остается сказать, как в Евангелии: имеющие уши да слышат, имеющие глаза да видят. Таково мое чадо. Ты лучше других понимаешь, что я спасаю сына от окончательного падения в греховную пропасть тем, что оберегаю от соблазнов, не давая денег. Три фунта в неделю — и ни гроша больше. Это, правда, мало, но так надо для спасения его души. Когда я уеду в Бармен, ты не должен уступать просьбам Фридриха о деньгах. Обещай мне.

— Будь спокоен, — ответил Эрмен торжественно, — мы не станем оплачивать топор, который подрубает наш сук. Помогать всякому революционному сброду через твоего сына и наследника было бы слишком неблагоразумно. Надейся на меня. Я ведь не спускаю глаз с твоего мальчика. На наше жалованье ему особенно не развернуться. А ты, старина, дыши носом — в этом секрет долговечности и душевного спокойствия. Помни, главное — наша взяла!

Через несколько дней Фридрих проводил отца в Германию. В тот же вечер он писал Марксу:

«Провозившись целую неделю со своим стариком, я отправил его благополучно обратно и могу, наконец, послать тебе сегодня прилагаемый перевод на 5 фунтов. В общем, я могу быть доволен результатом моего свидания со стариком. Я ему нужен здесь, по крайней мере, еще года три, а я не взял на себя никаких постоянных обязательств даже на эти три года…»

Извиваясь и путаясь, убогие улицы Сохо, внезапно сплетаясь, обрывались у круглой, богатой площади Пиккадилли. Там находились нарядные театры, магазины и рестораны. От Дин-стрит, где жил Маркс, до Пиккадилли-серкус было не более пятнадцати минут хода.

Рядом с Пиккадилли-серкус, в одной из кривых улочек, находился маленький ресторан, где по вечерам собирались чартисты и иноземные изгнанники. За небольшой общей залой была комната, выкрашенная в серый цвет, в которой помещался дубовый стол и несколько узких, очень неудобных скамеек. Газовый фонарь под потолком лил неприятный тусклый свет. Если бы не камин из кирпичей, комната походила бы на тюремную камеру. На каминном выступе стоял деревянный слон с отбитым хоботом, очень похожий на бегемота. В «комнате слона», как ее торжественно звали в ресторане, в холодный, слякотный декабрьский вечер собрались Маркс и оба Вольфа — Фердинанд, по прозвищу Красный, и Вильгельм, которого в семье Маркса звали Люпусом. Ждали Веерта, но, простудившись, он не смог прийти и остался дома, где изгонял инфлюэнцу крепким грогом и медом.

Переворот Луи Бонапарта в Париже, подобно землетрясению, вызвал своеобразное колебание почвы и на Британском острове. Но на бирже было пока спокойно, акции почти не дрогнули, хотя при дворце королевы Виктории и в правительстве высказывалось недовольство — вспоминали, сколько тревог и бедствий принес некогда Великобритании Наполеон I. Только скрытный и дальновидный Пальмерстон потихоньку потирал руки от удовольствия и готовил приветствие Луи Бонапарту. Любопытство обывателей все возрастало, и у газетных киосков толпился народ.

В эти дни всех занимало одно — бонапартистский переворот в Париже. Со времени, когда Луи Бонапарт с большим перевесом голосов был избран президентом, возможность захвата им всей власти в стране казалась Карлу и Фридриху вполне осуществимой. «Елисейская братия» постоянно прочила его в императоры Франции. И, однако, между предполагаемым и свершившимся всегда большая дистанция.

— Ловко обделывает свои грязные делишки этот прохвост и король шутов, — сказал Фердинанд Вольф, разматывая ярко-красный шерстяной шарф, которым обычно повязывал шею.

Дрова в камине разгорелись и трещали. Стало жарко.

— Это уже не Страсбург и Булонь, — тихо заметил Вильгельм Вольф, неторопливо размешивая сахар в чашке с крепким кофе. — Переворот будет стоить жизни многим тысячам людей. Террор елисейских пиратов, купивших армию, только начинается.

Маркс курил, Фердинанд Вольф встал, подошел к камину и разворошил горящие поленья, чтобы убавить несколько жару. Это был рослый, здоровый человек сангвинического, порывистого характера, одетый небрежно и в то же время экстравагантно.

— Вечерние газеты сообщают, что новый Цезарь уже перетащил свои сундуки из Елисейского дворца в Тюильри. Кавалеристы приветствовали его криками: «Да здравствует император, да здравствует колбаса!» Луи Бонапарт не зря закармливал их, поил шампанским и пивом.

Маркс улыбнулся.

— Энгельс мне пишет, — сказал он, — что именно ты, Фердинанд, с твоим исчерпывающим знанием богемы и колючим пером создан быть историографом этого императора бандитов, люмпенов, сидельцев и рыбных торговок. Эти старые ослы из Национального собрания оказались захваченными врасплох, хотя постоянно вопили об опасности переворота. Самая хитрая бестия во всей Франции, старый лис Тьер, и господин палач Кавеньяк проспали восемнадцатое брюмера и провалились в волчьи ямы, которые вырыла нм «елисейская братия».

— Хорошо сказал один из местных газетных писак, — отозвался Фердинанд, — что политические горничные Франции старыми вениками выметают раскаленную лаву революции и при этом отчаянно колотят друг друга. Одна светская дама уверяет, что Францией не раз правили метрессы, но впервые на трон взбирается альфонс.

— Что ты думаешь, Карл, о происходящем? — прервал Фердинанда Вильгельм. — Несомненно, в самое ближайшее время этот проходимец коронуется императором.

— Да, в этом его цель, дорогой Люпус. Однако крот истории роет славно, — ответил Маркс, резким движением погасив сигару. — Революция проходит через чистилище. Она действует методически. Второе декабря отделило первую половину ее пути. Революция довела до кульминации парламентарную власть и ниспровергла ее. Теперь она перед всем миром вскроет, как гнойник, государственную власть буржуазии, чтобы собрать против нее всю силу разрушения. А когда будет закончена и эта вторая часть ее предварительной работы, тогда Европа поднимется и скажет: «Ты хорошо роешь, старый крот!»

Черный туман навис над Лондоном. На смену ночи не приходил рассвет. Отчаянно выли сирены, гудели гонги, визжали звонки в руках прохожих и на облучках карет и омнибусов. Черный туман вползал, как змей, в щели домов. Он вызывал удушье, тошноту, головную боль. Казалось, никогда уже луч света не прорежет ночь и мрак преисподней навсегда окутал землю.

В двух комнатах в доме 28 на Дин-стрит было в эти дни особенно неуютно и печально. Дети притихли и реже принимались петь и бегать. Никто не ронял больше простую, случайно подобранную мебель. Троим взрослым и четверым малышам было очень тесно в маленьком жилище, тем более что у Карла и Женни часто ночевали бездомные немецкие изгнанники.

Февраль — отвратительный месяц на острове. Желтый туман, зловонный и липкий, чередуется с черным.

Почти весь этот месяц Карл Маркс не мог посещать библиотеку Британского музея и вообще покидать квартиру. Его сюртук и обувь были заложены в ломбарде. Денежный залог под его одежду, который пошел на уплату долга домохозяйке, спас всю семью от того, чтобы не очутиться на улице, под открытым небом. Давно уже Ленхен не готовила к обеду мяса и не покупала детям молока. Картофель, овсяная каша и хлеб составляли еду взрослых и детей. Зеленщик и бакалейщик грозили прекратить продажу в кредит, и призрак полного голода неустанно преследовал во сне и наяву измученную нищетой Женни. Нервы ее совсем расстроились, и она часто плакала. Это приводило Карла в отчаяние. Но снова и снова он собирал силы и с еще большим рвением отдавался работе.

В старых брюках, тщательно залатанных Ленхен, в теплой рубахе сидел он за своим письменным столом, поглощенный, несмотря на трагизм создавшегося положения, работой.

За окном был черный, непроницаемый туман. Стонала на руках Женни маленькая болезненная от рождения Франциска, в доме было сыро, голодно и холодно, а мысль Маркса охватывала необъятные пространства, реяла над миром, заглядывала во все уголки и, как ураган, срывала завесы с будущего человечества. Ни бедность, ни кандалами сковывающий быт не могли ослабить могучую творческую энергию и яркое пламя мышления, неустанно горевшее в этом человеке.

После долгой изнурительной болезни, перенесенной в январе, Карл выглядел еще более смуглым и похудевшим. Он точно сошел с картины, изображавшей арабского шейха или неукротимого бедуина. За прекрасные сверкающие глаза, смолисто-черные, хотя уже с проседью, волосы, за кожу оливкового цвета родные и друзья звали его Мавром. Это прозвище полюбилось маленьким Женнихен, Лаурочке и Мушу. Отныне они редко называли его иначе, заменив «Мавром» обычное «папа».

Библиотека Британского музея была любимым местом Карла в Лондоне. В ее величавом тихом зале он мог работать сосредоточенно и спокойно. Суета перенаселенной квартиры, смех или плач детей, окрики Ленхен — неизбежные помехи, всего этого не было в Монтег-хаузе, и Маркс проводил в его читальне иногда весь день, с девяти утра и до семи вечера. Это были самые безмятежные и плодотворные часы.

Но февраль 1852 года вместе с туманами, болезнями принес безысходную нужду. Небольшая сумма, которой щедро, отдавая большую часть заработанных денег, делился с семьей друг Энгельс, не могла существенно помочь. Заработка почти не было.

Несколько месяцев назад редактор «Нью-Йорк дейли трибюн» Даиа прислал Марксу письменное приглашение сотрудничать в его большой газете.

В 1848 году предприимчивый Чарльз Дана приехал в Кёльн из Нью-Йорка с одним из корреспондентов издаваемой им газеты. Маркс произвел на американцев сильное впечатление. Они слушали его необыкновенно содержательные, ясные, воодушевляющие речи и поражались сочетанию крайней сдержанности и необычайной страстности в молодом редакторе «Новой Рейнской газеты», с глубиной и многогранностью его души.

В Нью-Йорке Дана вспомнил о Марксе и, узнав его адрес в Лондоне, решил привлечь к сотрудничеству в своей газете. Получив письмо от Дана, Карл, поглощенный работой над книгой по политической экономии, обратился к Энгельсу в Манчестер, и тот за его подписью направил в «Нью-Йорк дейли трибюн» просимые статьи.

Не раз сплетались воедино мышление и творчество двух друзей. Но то, что опасно для людей с маленьким или неравным интеллектом, когда сильный поглощает более слабого, не могло грозить таким титаническим умам и душам, как Маркс и Энгельс. Настолько безмерно богаты духовно и умственно были они оба, что, сливая знания, мысли, чувства, каждый из них сохранял свою полную независимость и цельность натуры. Среди совершенно равных нет проблемы самолюбия или мелочных счетов.

Скованный отсутствием одежды и обуви, Маркс дома неотрывно писал книгу о государственном перевороте, совершенном во Франции 2 декабря минувшего года.

Первую главу «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», как назывался новый труд Маркса, он послал другу Вейдемейеру в Америку, куда тот переселился незадолго до этого с женой и двумя детьми. Преследования полиции, готовившей провокационный процесс коммунистов в Германии, а также материальные лишения вынудили Иосифа Вейдемейера искать пристанища и удачи за океаном. Не сразу Карл и Фридрих одобрили это решение преданного и дорогого им обоим друга. Но иного выхода не было.

Осенью Вейдемейер с семьей выехал из Гавра в Нью-Йорк. Сорок суток трепали осенние штормы судно, идущее в далекую Америку. После многих мучений добрались немецкие эмигранты до Нового Света.

Едва устроившись на новом месте, Иосиф Вейдемейер энергично принялся за осуществление намеченного плана — издание политического еженедельника. Он попросил Маркса написать для этого предполагаемого журнала историю государственного переворота в Париже. До середины февраля Карл еженедельно писал для Вейдемейера статьи, которые озаглавил общим названием «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Он начал первую статью словами из письма к нему Энгельса:

«Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса. Коссидьер вместо Дантона, Луи Блан вместо Робеспьера, Гора 1848–1851 гг. вместо Горы 1793–1795 гг., племянник вместо дяди. И та же самая карикатура в обстоятельствах, сопровождавших второе издание восемнадцатого брюмера!

Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как нм вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны нм и перешли от прошлого. Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых. И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее и создают нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыгрывать новую сцену всемирной истории».

В течение зимы 1852 года Вейдемейеру ничего не удавалось. К весне, однако, дела его пошли лучше: он получил место землемера и одновременно приступил к изданию журнала «Революция». Первый выпуск должен был состоять из нового произведения Маркса, написанного под непосредственным впечатлением событий во Франции.

Все остающееся от домашних хлопот и неурядиц время и все силы Женни отдавала переписке «Восемнадцатого брюмера». Наиболее плодотворной для дела была ночь. Тогда спали дети и наступала наконец тишина. Часто Карл диктовал ей текст статей, прохаживаясь по комнате. Быстро записывая, Женни вслушивалась не только в слова, но и в чистый, глубокий голос, который так любила.

— Прошу тебя, родная, — говорил Карл тихо, чтобы не потревожить спящих детей и Ленхен, — отмечать абзацы незаполненными белыми промежутками, впрочем, я поставлю сам «галочки», чтобы Вейдемейер мог легче разобраться в тексте. На чем ты остановилась?

Женни раздумчиво, стараясь оттенить мысль мужа соответствующими интонациями, прочла несколько страниц текста, который переписывала.

Внезапно Женни остановилась. Лицо ее, обычно матово-бледное, осветилось изнутри и порозовело. Она ласково улыбнулась и сказала шутливо по-английски:

— Секретарь и супруга доктора Маркса заявляет, что в книге «Восемнадцатое брюмера» много великолепных мыслей. Они изложены, Чарли, столь кратко и четко, как это умели делать только античные писатели.

От долгой ночной работы у Маркса болели глаза. Он то и дело закрывал их ладонью. Женни подошла к нему и заглянула в его усталое лицо. Вокруг покрасневших глаз залегли фиолетовые тени.

— Ложись сейчас же спать, — потребовала Женни, — Пишешь уже более месяца, не разгибаясь, с раннего утра до вечера. Дай я приложу тебе примочки из крепкого чая на глаза. Они так воспалены.

Карл очень страдал от болезни глаз, но продолжал много работать, часто до самого рассвета. В этот раз он обещал уступить просьбам жены, но прежде принялся за ответ на письмо Вейдемейера, в котором тот, между прочим, извещал о рождении сына.

«Желаю счастья новому гражданину мира! Нет более замечательного времени, чтобы родиться на свет, чем нынешнее, — писал Маркс. — К тому времени, когда путь из Лондона в Калькутту будет продолжаться семь дней, у нас обоих головы будут давным-давно снесены или будут трястись от старости. А Австралия, Калифорния и Тихий океан! Новые граждане мира не в состоянии будут понять, до какой степени мал был наш мир».

С неохотой подчинившись жене, Карл лег в постель, и Женни, позабыв обо всех лишениях и бедах, снова горячо принялась за переписку.

Некоторые мысли в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» так нравились ей, что она готова была вскочить с места, разбудить Карла и сказать ему, как великолепен его ум, как богат язык, необозрим духовный горизонт.

«Это превосходно стилистически. Тут нельзя убавить или прибавить ни одной мысли или слова», — думала Женни и снова перечитывала полюбившееся ей место из новой книги:

«Социальная революция XIX века может черпать свою поэзию только из будущего, а не из прошлого. Она не может начать осуществлять свою собственную задачу прежде, чем она не покончит со всяким суеверным почитанием старины. Прежние революции нуждались в воспоминаниях о всемирно-исторических событиях прошлого, чтобы обмануть себя насчет своего собственного содержания. Революция XIX века должна предоставить мертвецам хоронить своих мертвых, чтобы уяснить себе собственное содержание. Там фраза была выше содержания, здесь содержание выше фразы…

Буржуазные революции, как, например, революция XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века, постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создастся положение, отрезывающее всякий путь к отступлению…»

Было уже три часа ночи. Проснулась и горько заплакала Франциска. Жалобный голосок младенца отозвался в сердце матери невыносимой болью. Таким же слабым, хворым был и Фоксик всю свою недолгую жизнь. Неужели и этого ребенка Женни суждено потерять? С некоторых пор страх за жизнь детей мучил ее неотвязно. Как им помочь? В доме не было ни гроша. Одни долги. Слезы не приносили Женни больше облегчения, не растворяли горя. Они только ослабляли. Ей казалось, что нервы обнажены, лишены покрова и вибрируют от каждого случайного прикосновения. Как вернуть себе прежнее спокойствие? Потеряв сына, она не могла оправиться. После родов Женни долго болела, и причиной были материальные лишения. Иногда, под гнетом нищеты, она казалась себе совершенно раздавленной, и тогда только Карл возвращал ей волю к жизни…

Думая обо всем этом, Женни отложила переписку и поднялась, чтобы перепеленать Франциску. Но Ленхен опередила ее. С ребенком на руках подошла она к Женни и положила его к ней на колени.

— Опять слезы. От них молоко превращается в уксус, — укоризненно шепнула Ленхен.

— Ты права, — ответила Женни, расстегивая корсаж, — по мои дети лишены всего в этом мрачном проклятом городе, они хиреют от недоедания, от недостатка дневного света.

— У самой темной тучи всегда есть, однако, серебряная подкладка. После черных туманов таким ярким покажется нам чистое небо, — сказала Ленхен, — Я видела многих богатых людей, а не хотела бы быть и дня на их месте. Когда имеешь такое верное, любящее сердце, как сердце Карла, и таких друзей, как господин Энгельс, Вольф и кое-кто еще, право, нельзя гневить судьбу. А наши детки? Разве это не сокровища? Многие могут позавидовать нам. Ведь хорошие люди — это самое дорогое и редкое на свете. Душа твоя всегда пиршествует.

Женни ничего не отвечала. Она вспомнила, что на одной из страниц рукописи мужа, которую только что переписывала, прочла замечательные слова об «эпохах малодушия». Неужели в ее жизни началось такое время? Малодушие… Нет и нет! Не сама ли она выбрала свой жребий и не гордилась ли им всегда? Жена бойца, жена исполина. Этот удел был поистине счастливым.

Она познала такую любовь, о которой многие тщетно только мечтают. Душа ее, благодаря общению с Карлом, никогда не тускнела, не мельчала, не теряла человеческого величия. За годы замужества ни скука, ни пошлость, ни низменные интересы или мерзкая ревность, ни оскорбительные подозрения не вовлекли ее в свой зловонный водоворот. Карл незаметно, самим своим присутствием поднимая ее все выше, открыл перед Женни весь мир, все видимые и незримые сокровища. Это ли не сказочное богатство, не вершина счастья?!

Когда Ленхен унесла Франциску, Женни, прежде чем пойти отдохнуть, переписала две страницы «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта». Ей было жаль расстаться с рукописью.

«Конституция, Национальное собрание, династические партии, синие и красные республиканцы, африканские герои, гром трибуны, зарницы прессы, вся литература, политические имена и ученые репутации, гражданский закон и уголовное право, liberté, égalité, fraternité{Свобода, равенство, братство (франц.).} и второе воскресенье мая 1852 г. — все исчезло, как фантасмагория, перед магической формулой человека, которого даже его враги не считают чародеем. Всеобщее избирательное право, казалось, продержалось еще одно мгновение только для того, чтобы перед глазами всего мира составить собственноручно свое завещание и заявить от имени самого народа: «Все, что возникает, достойно гибели».

Недостаточно сказать, по примеру французов, что их нация была застигнута врасплох. Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие. Подобные фразы не разрешают загадки, а только иначе ее формулируют. Ведь надо еще объяснить, каким образом три проходимца могут застигнуть врасплох и без сопротивления захватить в плен 36-миллионную нацию».

В середине февраля, раздетый и разутый нищетой, Маркс, не покидавший дома, вчерне закончил «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Женни переписывала последние листы. Как бы утомлена она ни была, живое слово со страниц, густо исписанных мелкими сложными, рвущимися куда-то вперед буквами, мгновенно возвращало ей уверенность и внутреннее равновесие. Она писала бы не отрываясь до утра, если бы властная рука Ленхен или ласковый, но твердый голос мужа: «Пора, ложись спать, ты устала», — не возвращали ее к действительности и не заставляли прекращать работу.

Женни переписывала одну из последних глав:

«Историческая традиция породила мистическую веру французских крестьян в то, что человек, по имени Наполеон, возвратит им все утраченные блага. И вот нашелся некто, выдающий себя за этого человека только потому, что он — на основании статьи Code Napoléon: «La recherche de la paternité est interdite»{Кодекс Наполеона: «Отыскание отцовства запрещается» (франц.).} — носит имя Наполеон. После двадцатилетнего бродяжничества и целого ряда нелепых приключений сбывается предсказание и человек становится императором французов. Навязчивая идея племянника осуществилась, потому что она совпадала с навязчивой идеей самого многочисленного класса французского общества.

Но тут мне могут возразить: а крестьянские восстания в доброй половине Франции, а облавы, устраиваемые армией на крестьян, а массовые аресты, массовая ссылка крестьян?

…Династия Бонапарта является представительницей не революционного, а консервативного крестьянина, не того крестьянина, который стремится вырваться из своих социальных условий существования, определяемых парцеллой, а того крестьянина, который хочет укрепить эти условия и эту парцеллу, — не того сельского населения, которое стремится присоединиться к городам и силой своей собственной энергии ниспровергнуть старый порядок, а того, которое, наоборот, тупо замыкается в этот старый порядок и ждет от призрака империи, чтобы он спас его и его парцеллу и дал ему привилегированное положение. Династия Бонапартов является представительницей не просвещения крестьянина, а его суеверия, не его рассудка, а его предрассудка, но его будущего, а его прошлого…»

Несколько раз перечла Женни страницу, где буквы то сплетались, то рассыпались в виде острых значков и точек и напоминали нотопись. Нелегким делом было разобрать особый почерк Маркса. Но Женни это удавалось.

«У буржуазии теперь явно не было другого выбора, как голосовать за Бонапарта. Когда поборники строгости нравов на Констанцском соборе жаловались на порочную жизнь пап и вопили о необходимости реформы нравов, кардинал Пьер д’Айи прогремел им в ответ: «Только сам черт может еще спасти католическую церковь, а вы требуете ангелов!» Так и французская буржуазия кричала после государственного переворота: «Только шеф Общества 10 декабря может еще спасти буржуазное общество! Только воровство может еще спасти собственность, клятвопреступление — религию, незаконнорожденность — семью, беспорядок — порядок!»

Хотя Женни всегда оберегала краткий отдых Карла, в этот раз ей не терпелось сказать ему, как мастерски написана его новая книга о событиях в современной Франции.

Разбуженный женой, Карл не сразу понял, что произошло. Щуря больные, переутомленные глаза, он недоуменно посмотрел на Женни.

— Что-нибудь случилось? — спросил встревоженно Карл, привыкший за последнее время ко всяким неожиданным невзгодам и напастям.

— Прости, дорогой. Но, право, я не могла дождаться утра. Ты написал замечательную книгу, которая намного переживет нас с тобой. Трудно запечатлеть в момент, когда еще льется лава, извержение вулкана, или когда еще колышется почва — землетрясение.

— Ты забыла об ученом Плинии, который описал гибель Помпеи, находясь у подножия пылающего Везувия, — улыбнулся Маркс.

— То была всего лишь запись стихийного бедствия, и только. Ты же сумел объяснить причины, открыл подспудные силы, вызвавшие переворот авантюриста Бонапарта, так, что никто никогда не добавит к этому ничего более значительного.

Карл жил очень уединенно. Вейдемейер был за океаном. Веерт странствовал, Энгельс и Вольф находились на Британском острове, но вдали от Лондона.

В числе немецких эмигрантов, нашедших гостеприимный кров у Маркса, был двадцатишестилетний, ничем особо не замечательный, но весьма говорливый домашний учитель Вильгельм Пипер. Он чувствовал себя отлично, ночуя на тюфяке, постланном на полу на Дин-стрит, 28, и питаясь скромными, но очень вкусными обедами, которые приготовляла добросердечная Ленхен. Пипер играл с детьми, вмешивался во все дела Женни, повторял с важным и поучающим видом, словно эхо, все, что говорил по тому или иному поводу Маркс, и охотно выполнял некоторые секретарские обязанности. Не имея собственной отчетливой индивидуальности, Пипер был подобен благообразной внешностью и характером луне, которая, являясь мертвым светилом, отражает свет солнца. Находясь возле Маркса, Пипер казался даже ярким, поскольку довольно точно использовал то, что перенимал у Карла.

Назойливый, неумный Пипер поступил в качестве домашнего учителя в семью одного из родоначальников династии банкиров Ротшильдов в Лондоне. Зимой 1852 года он снова зачастил на Дин-стрит.

Пппер, которого Карл иногда называл добрым малым, в последнее время возомнил себя теоретиком и надоедал всем поучениями. Самонадеянно, бестактно и намеренно громко он пытался излагать то, что сам довольно плохо усвоил, вмешивался в разговор, испытывая этим долготерпение Карла и Женни.

Шутки ради он принимался поддразнивать детей Маркса и как-то, подарив не по годам смышленому Мушу нарядную записную книжечку, пригрозил затем, что заберет ее обратно. Обеспокоенный малыш спрятал подарок в укромное место и с таинственным видом шепнул на ухо отцу:

— Знаешь, Мавр, теперь-то я книжечку так запрятал, что ее никто не найдет. А если Пипер спросит, я скажу, что подарил ее нищему.

Пипер, как и все, кто бывал в семье Маркса, любовался величавой прелестью Женни. Лишения не отразились на ее красоте. Скромная одежда не ослабляла впечатления, которое она производила на окружающих.

«Хороша, словно греческая богиня, и к тому же так умна, приветлива, учена и остроумна», — думал Пипер и охотно выполнял ее поручения. Он помогал ей в переписке рукописей Маркса и в разных маленьких домашних делах.

Покинув роскошный дом Ротшильда, Пипер еще откровеннее восторгался Женни. В самых богатых хоромах ому не довелось встретить равную ей по красоте и статности женщину.

«Ни один современный Крез не может похвалиться такой женой, как Маркс, — думал он. — И эта чудесная жемчужина находится в такой нищете, предпочла жизнь изгнанницы, отказалась от всего, что обеспечивали ей знатность и необыкновенная красота».

Кончилась зима. Женнихен и Лаура с утра уходили в школу, и в мрачной квартирке становилось скучнее. Прекратились черные и желтые туманы, и на Пиккадилли-серкус появились первые продавщицы лиловых фиалок и ярко-желтых дефидолий. Над городом повисла прозрачная дымка белого тумана.

После долгого вынужденного затворничества Карл, выкупив из ломбарда сюртук и штиблеты, вышел впервые на улицу. Он жмурился от яркого света и глубоко вбирал влажный и дымный, как всегда в столице Англии, воздух. От многодневного пребывания в четырех стенах у Карла кружилась голова. Он приподнял шляпу с квадратной тульей и широкими полями, радуясь прикосновению свежего ветерка к густым волосам.

Было воскресенье — унылый конец английской педели, день, предназначенный не только Лютером, Кальвином, но и английским парламентом для чтения Библии, размышлений о грехах и их искуплении. Более ста лет назад особым парламентским декретом в «божьи» дин были воспрещены под угрозой строгих кар всякие общественные увеселения, зрелища, музыка, танцы.

В праздники Лондон казался опустошенным, как в средневековье эпидемией оспы или великим пожаром. Театры, против которых беспощадно боролся Кромвель, ненавидевший их, как потеху презренной аристократии, все еще несли на себе клеймо пуританского проклятия. Вышедшие из подполья в эпоху реставрации королевской власти, они, однако, никогда не смогли вернуть себе привилегии шекспировской поры и безропотно подчинялись в середине XIX века парламентским гонениям, имевшим почти двухсотлетнюю давность. В день отдыха закрыты были не только все без исключения магазины, читальни, но и рестораны. Зато в этот день, когда люди изнывали от безысходной скуки, особенно бойко торговали пивные. Заглянув в одну из них, Маркс увидел за столом с кружкой пива в руке Эрнеста Джонса, с которым был дружен последние годы.

— Алло, Карл, очень рад вас видеть, садитесь, дружище, — на чистом немецком языке весело приветствовал его Джонс — один из вождей чартистов, известный поэт и замечательный оратор. — Кончили ли вы книгу, ради которой ведете столь отшельническую жизнь? Не желая нарушать вашего творческого уединения, я не заходил к вам довольно долго. Надеюсь, вы подвели хорошую мину под негодяя Бонапарта? Никому это не удастся лучше, нежели вам. Известна ли вам резолюция, вынесенная на нашем митинге в Национальном зале?

Джонс вынул из кармана печатный текст и прочел его не без пафоса. У него был чистый, громкий голос и энергическая жестикуляция:

— «Митинг с ужасом и отвращением встретил победоносное узурпаторство Луи-Наполеона — узурпаторство, совершившееся с помощью целого ряда преступлений, измен, насилий и организованных убийств, не знающих себе равных во всей истории Европы. Мы глубоко сочувствуем великодушному французскому народу, видя, как национальные права и свободы, завоеванные нм с такими тяжелыми усилиями, грубо попираются военной силой, и мы твердо надеемся вместе со всеми благомыслящими людьми, что Европа скоро увидит конец этой узурпаторской власти, конец, достойный его царствования, достойный его преступления и его неблагодарности по отношению к французскому народу».

— Что ж, резолюция резка, и это хорошо, — сказал Карл.

— За нее голосовало большинство присутствовавших.

Между прочим, время оказалось хорошим учителем для господ вроде Карлейля. Второе декабря — великолепная иллюстрация к их теории о великих личностях, творящих историю. Если такое продажное и трусливое ничтожество смогло возглавить государство великих свободолюбцев, чего же стоят все разглагольствования о культе героев?

— На гребне исторической волны иногда может оказаться скорлупа от яйца или даже навоз, — саркастически улыбнулся Карл.

— Ого, сильно и точно сказано. — Свежее, приветливое лицо Джонса приняло чрезвычайно серьезное и даже несколько суровое выражение напряженно думающего человека. Рука англичанина поднялась, разжалась и точно схватила что-то. — Я понял, Маркс, что вы, именно вы являетесь живым опровержением тех, кто считает решающей силой роль личности в истории. У вас проникновенный, нечеловеческий разум, ваша самоотверженность почти божественного свойства. Не мешайте мне говорить. Оттого, что вы пришли в этот мир тогда, когда, согласно вами же найденной разгадке, экономические, исторические предпосылки для осуществления самых благородных целей человечества еще отсутствуют в должной степени, вы, Маркс, еще не стали душой и мыслью масс, вы, мудрый и сильнейший из сильных, не оценены пока по достоинству. Вы принадлежите будущему.

Маркс несколько раз пытался остановить пылкую речь Джонса, но ему удалось только задержать его руку, то и дело выбрасываемую вверх, как бы следом за словами.

— Не прерывайте меня, Карл. Для рабочего класса, когда он победит, будут святы имена революционеров и теоретиков.

Джонс прочел свои новые стихи о борьбе пролетариев.

— Хорошие стихи, — сказал Карл.

Джонс принялся за кружку эля и сандвичи. Вскоре Маркс и Джонс вышли на безлюдную улицу. Было еще светло.

— Проклятое воскресенье, день, когда воистину некуда податься. Сидеть на скамейках в парках рискованно, легко осложнить себе жизнь ревматизмом. Давайте погуляем, — предложил Джонс.

— Отлично, — согласился Карл, любивший ходьбу.

Они медленно направились к Гайд-парку по широкой степенной улице магазинов — Оксфорд-стрит. Джонс был ростом ниже Маркса, по так же широкоплеч и крепко скроен.

— Вы так-таки ничего еще мне не сказали о своей новой книге, — заговорил снова англичанин. — Слыхали ли вы о двух французских сочинениях, посвященных, также как и ваше, перевороту второго декабря?

— Да, я их читал. Переворот «елисейской банды» волнует и будет еще долго будоражить умы всех демократов мира. Одна из книг называется «Наполеон малый». Автор — Виктор Гюго, другая — «Государственный переворот» небезызвестного вам Прудона. Гюго и я, как видите, эмигранты, и оба нашли прибежище на земле туманного Альбиона.

— Не хочу ставить вас, Маркс, в один ряд с другими. Нельзя не уважать таланта Гюго, он, в конце концов, смелый человек. Что же касается достопочтенного Прудона, то чем дальше, тем больше он становится похожим на свистульку, воображающую себя органом.

Карл принялся рассказывать Эрнесту Джонсу о двух французских книгах, посвященных столь волновавшей его теме.

— Для Гюго события второго декабря явились громом среди ясного неба. По его мнению, это чуть ли не рок. Он видит в случившемся лишь насильственное деяние одного человека и, пытаясь умалить значение политического прохвоста, каким, несомненно, является Лун Бонапарт, возвеличивает его, приписывая безмерную мощь личной инициативе. Это неизбежно, раз не объяснены и попросту обойдены молчанием истинные исторические и политические причины такого стремительного возвышения. Поэтому книга Гюго, по-моему, несмотря на едкие и остроумные выпады, неубедительна и легковесна, как карточный домик.

— А что получилось у Прудона? — поинтересовался Джонс.

— Прудон впадает в ошибку так называемых объективных историков. Незаметно для себя самого, он хотя и стремится представить государственный переворот результатом предшествующего исторического развития, но фактически непрерывно возвеличивает Луи Бонапарта.

— Понятно, а вы, Маркс, как разрешили загадку трагикомических событий во Франции? Я обязательно прочту «Восемнадцатое брюмера». К счастью, мне не придется ждать обещанного Пипером английского перевода, так как я достаточно владею немецким. Большое удовольствие прочесть ваше сочинение в оригинале.

— Спасибо, Джонс. Я в своей книге, в противоположность Гюго и Прудону, показываю, каким образом классовая борьба во Франции создала предпосылки для того, чтобы этот скоморох Луи-Наполеон смог сыграть роль героя.

Условившись с Джонсом о встрече на следующий день, Маркс свернул в квартал Сохо. Внезапно обернувшись, он увидел круглое веснушчатое лицо следовавшего за ним почтенного господина в шляпе пирожком.

«Мой шпик тут как тут. Долго же я водил ого по городу», — подумал Карл. Это его рассмешило. Подойдя к своему дому, Карл еще раз посмотрел на несколько смущенного шпика, который сделал такой жест, точно хотел снять свою странного фасона шляпу и раскланяться.

Насвистывая шуточную немецкую песенку, Карл поднялся на второй этаж в свою квартиру. Едва он открыл ключом дверь, как услышал хор детских голосов:

— Ура, дядя Ангельс приехал, дядя Ангельс привез леденцы, конфеты и разные вкусные вещи!

Позади оживленных, разрумянившихся Женнихен и Лауры с Мушем на руках появился Энгельс.

— Ба, вот приятная неожиданность! У пас Фредерик, — радостно воскликнул Маркс, сбросив пальто.

Осторожно поставив мальчика на пол, Фридрих подошел к Карлу, ласково всматриваясь в его лицо.

— Как твои глаза? Кажется, тебе лучше. Наконец-то я вырвался опять к вам на несколько дней из проклятого Манчестера. Госпожа Маркс рассказала мне уже много интересного о твоей книге, а Ленхен напоила превосходным кофе. Я провел часок в обществе своих маленьких друзей. Мы выстроили великолепный вигвам и раскурили трубку мира.

Весь вечер, пока не улеглись дети, в квартире Маркса не смолкали смех и шутки. Когда Ленхен наконец удалось уложпть спать Женнихен, Лауру и Муша и укачать покашливающую хилую Франциску, собрались все взрослые члены семьи. Карл и Фридрих заметно истосковались друг по другу и сели рядом. Улыбка не сходила с их лиц. Переписка могла лишь отчасти заменить им живое личное общение. В редкие встречи они старались возместить время, прошедшее в разлуке.

В разговоре оба друга как бы ковали на огне мысли, те положения в политике, экономике, истории, которые не раз обдумывали и проверяли порознь, отделенные десятками миль. Но вначале беседа скользила лишь но поверхности. Они как бы отдыхали рядом.

— Джонс, несомненно одареннейший из чартистов, повсюду рекламирует твою корреспонденцию, Фридрих, сохраняя, однако, твое инкогнито. Завтра ты услышишь сам его мнение об этом. Кстати, я ужо писал тебе, что неудавшийся Марат — достопочтенный Гарни, любитель всяких театральных эффектов и рекламной шумихи, бесстыдно отбивает для своей газеты «Друг народа» подписчиков у Джонса. Черт знает где достает он деньги. Недавно Гарни нанял и пустил по Лондону фургон с объявлениями, призывающими подписываться на «Друга народа». Во всех витринах магазинов, хозяева которых объявляют себя социалистами, ты можешь полюбоваться рекламой газеты благородного чартиста Гарни Джорджа Джулиана.

— Думаю, что госпожа Гарни, его супруга, принимает во всех этих предприятиях самое деятельное участие. Я знавал только одну женщину столь же напористую, — сказал Энгельс. — Ты догадываешься, конечно, кого я имею в виду?

— Прелестнейшую из гадюк — Эмму Гервег, — смеясь, ответил Маркс. — Я теперь еще более убежден, что Гарни тщетно пыжится и хочет доказать, что мыслит и действует самостоятельно.

— Ты превосходно заметил, Карл, когда-то о Гарни, что в душе его живут три духа, — вмешалась в разговор Женин, — один усмирен вами, господин Энгельс, вот отчего мистер Гарни всегда отступает и как-то сжимается, когда вы с ним спорите, второй — это он сам в неприкосновенном виде, но третий и к тому же самый могущественный — это семейный дух, его достойная супруга.

— Эта дама, — заметил, смеясь, Карл, — превосходит всех героинь Шеридановой «Школы злословия». Бекки Шарп из «Ярмарки тщеславия» по сравнению с ней новорожденный младенец. Даже меня и Женни она умудрилась впутать в свои мерзкие сплетни. Эта женщина сует свои длинные руки не только в кухонные кастрюли знакомых, но и во все политические начинания мужа. Немало хороших людей уже поплатились только за то, что встречались с ней когда-либо. Но довольно об этом. Хорошо, что Эрнест Джонс другой. Несмотря на некоторую мягкость характера и частые колебания, он, несомненно, последовательный, надежный борец. Читал ли ты его новую поэму?

— Стихи Джонса очень хороши, — сказала Женни, оживившись. Она, как и Карл, любила искусство во всех его проявлениях и не уставала следить за литературой, поэзией, музыкой.

В соседней комнате раздались стоны и мучительный детский кашель.

— Франциска снова больна. У нее, по-видимому, бронхит. Как я боюсь за эту крошку! — Сказав это, Женни поспешно вышла из комнаты.

— Я разделяю тревоги госпожи Маркс, — произнес Фридрих. — Ребенок кажется мне очень слабеньким. Хорошо, если не будет воспаления легких.

Маркс помрачнел и нервно принялся отыскивать на столе коробку с пахитосками. Он тяжело вздохнул.

— Бедное дитя, — сказал Карл тихо. — Оно пришло в мир в тяжелое для нас время. Женни, произведя на свет Франциску, горестно оплакивала нашего умершего сынишку. После родов, как ты, наверно, помнить, она долго болела. Ребенок находился у кормилицы. Здесь ведь к тому же так тесно. Материальное положение мое так плачевно, что больная малютка не имеет необходимых лекарств и достаточной врачебной помощи. Если бы не ты, Фредерик, мы уже, должно быть, не существовали бы больше.

Энгельс не мог усидеть на месте. Он встал, прошелся по комнате, стиснул руки и сказал с горечью:

— Молчи, Карл. Я так мало могу сделать теперь для тебя и твоей семьи. Но терпение, друг! Когда я перестану быть всего лишь конторщиком и сделаюсь компаньоном фирмы отца, где бы она ни была — в Манчестере или Ливерпуле, все сразу изменится в твоей жизни. Я не могу дождаться той минуты, когда твоя семья будет иметь все необходимое и ты спокойно сможешь писать свою, несомненно замечательную и необходимую для нашей борьбы и победы, книгу по политической экономии. То, что ты мне показывал, превосходно и нужно миру и человечеству как воздух. Ты допишешь свой труд, чего бы нам это ни стоило, а пока…

Голос Энгельса, всегда такой ровный, уверенный, дрогнул. Маркс посмотрел на него сверкающим благодарным взглядом. Они молча закурили. Вскоре разговор возобновился, сначала отрывисто, вяло, затем с нарастающей силой и увлечением. Оба друга как бы домысливали в беседе все, что было не до конца уяснено. Взаимопонимание Карла и Фридриха было так велико, что, едва один начинал говорить, другой мгновенно безошибочно мог продолжать его мысль. В этом отчетливо сказывались их совершенная близость и единство.

Оба они отлично знали все, что касалось развития английской экономики и важнейших политических событий. Маркс и Энгельс жили интересами всей планеты, и разговор их был подобен кругосветному путешествию. Индия, Америка, Китай и европейские страны — все это было в поле их зрения и мысли.

Но вот беседа перешла к волновавшим их особенно делам Союза коммунистов. Маркс, негодуя, рассказывал о подлом прусском провокаторе Гирше, втершемся в Союз коммунистов.

— По моему предложению, — говорил он, — этот юркий негодяй был исключен на очередном собрании коммунистов Лондонского округа. Пришлось изменить адрес и день еженедельных собраний, чтобы скрыться от полиции. Вместо Фаррингтон-стрит в Сити, где мы собирались по четвергам, отныне встречаться будем в таверне «Роза и корона», неподалеку отсюда, в Сохо, на Краун-стрит. Как видишь, Фред, мы окружены шпиками. Наши письма перлюстрируются. Необходима осторожность, чтобы ничем не подвести арестованных в Кёльне братьев по партии.

Борьба за соратников, которых привлекли к суду, обвиняя в участии в так называемом немецко-французском заговоре, была кровным делом Маркса и Энгельса, и они долго обсуждали, как следует им ее вести. Было уже далеко за полночь, когда они заговорили об американских друзьях Вейдемейере и Клуссе, который недавно сообщал в письме много важных сведений о деятельности за океаном мелкобуржуазных политических дельцов, таких, как Кинкель и Гейнцен.

— Ну, а как ведут себя эмигрантские инфузории здесь, в Лондоне? — спросил насмешливо Энгельс.

— Копошатся. Чтобы различить их деятельность, требуется сильнейший микроскоп. Но переступим через них. Я уже знакомил тебя с тем, что установил для самого себя со всей ясностью в сложном вопросе о классах и классовой борьбе в истории. Существование классов связано лишь с определенными фазами развития производства — это первое; классовая борьба неизбежно ведет к диктатуре пролетариата — второе, и, наконец, третье — эта диктатура сама собой составляет лишь переход к уничтожению всяких классов и к обществу без классов вообще.

На следующий день Фридрих пришел на Дин-стрит в холодные серые сумерки. Здоровье Франциски ухудшалось, и в квартире царило беспокойство. Женни и Ленхен не отходили от больного ребенка. То они принимались обогревать его, закутывая в теплую шаль, то, не добившись облегчения, бросались поднимать раму окна, чтобы освежить комнату притоком воздуха. Ничто не помогало.

Старшие дети, Карл и Фридрих перешли в соседнюю комнату. Камин чадил, и Карл принялся растапливать его. У огня на рваном полосатом пледе лежал хилый котенок. Все в семье Маркса и он сам трогательно жалели и любили животных. Часто дети приносили с прогулки домой брошенного щенка или горемычную кошку.

Энгельс раскладывал на тонких ломтиках белого хлеба ветчину и сыр. Он был большим мастером делать сандвичи. Женнихен и Лаура с детской беспечностью помогали ему. Потом они окружили Энгельса, требуя сказок. Только Мавр, по мнению детей, умел сочинять их лучше Фридриха. Но в этот печальный день они не решались просить о чем-нибудь отца.

Прежде чем начать рассказ, Энгельс прошел в соседнюю комнату.

Женни бросилась к нему навстречу, тревожно говоря:

— Малютка очень страдает. Она задыхается. Я никогда не видела, чтобы бронхит был столь мучительным. Не знаете ли вы какого-либо исцеляющего средства?

— По моему разумению, надо искупать ее, — вмешалась решительно Ленхен. — Когда-то господин Гейне спас горячей ванной от смерти нашу крошку Женнихен.

— Что ты думаешь о ванне, Фред? — с надеждой в голосе спросил Маркс, взяв на руки хрипящую потную Франциску.

Маленькие ноздри девочки раздувались. Иногда она открывала мутные тоскливые глазки, глядя в пространство. Впервые в жизни Карл вдруг почувствовал желание закричать о помощи. Он крепко закусил губы и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

— Конечно, это не может причинить вреда малютке. Ванна, во всяком случае, совершенно безвредна, — ответил Энгельс и принялся деятельно помогать Ленхен готовить горячую воду. Про себя он думал: «Ребенок очень болен. Неужели и он, как Фоксик, погибнет в Лондоне?»

После ванны Франциске стало лучше, и надежда — эта злейшая и желаннейшая обманщица — снова внесла успокоение в семью Маркса.

Фридрих вернулся к терпеливо поджидавшим его детям. Он пододвинул единственное кресло к камину, и Муш тотчас же забрался на его колени, а девочки уселись рядом. Насытившийся котенок улегся у их ног, поближе к огню.

— Надеюсь, я не помешаю импровизации? — спросил Маркс и подошел к рабочему столу, чтобы просмотреть свежий номер «Таймса».

— Нет, Мавр. Но, увы, я не обладаю твоим даром фантазии. Хорошо, что мои слушатели весьма снисходительны. Итак, хотите ли вы, высокочтимые леди и джентльмены, послушать миф о Прометее? — сказал Энгельс, обняв одной рукой Муша, другой — Лауру и Женнихен.

— Да, да, о Прометее! — закричали дети, которым понравилось звучное, никогда ранее не слышанное имя.

Фридрих понизил голос и медленно, таинственно, как надлежало, начал рассказывать сказку.

— Это было давным-давно, на далеком рубеже земли, принадлежавшей жестокосердным скифам. Там всегда грохотало и пенилось море. Узкие и острые скалы, будто ножи и кинжалы, торчали на берегу, омываемые волнами. Никогда не ступала в этой дикой и пустынной местности нога человека. Но вот однажды появились там страшные стражи сурового греческого бога Зевса. Их звали Власть и Сила. Они гнали перед собой титана — Прометея, чтобы приковать его навеки к вершине самой высокой скалы. Позади Прометея, печально понурив голову, брел его друг, сын Зевса, кузнец Гефест. Ему было приказано приковать к скале руки и ноги пленника. Но мало показалось Зевсу этого наказания, и он велел также пронзить грудь титана стальным острием. «Сильней бей молотом! Крепче стягивай оковы!» — приказывали Власть и Сила Гефесту. «О Прометей! — шептал тот печально. — Я страдаю, видя твои муки, но не могу ослушаться грозного бога Зевса». — «Торопись, бей крепче, иначе и ты тоже будешь закован!» — прервала Гефеста суровая Власть.

И вот все было кончено. Титана приковали к скало и в грудь воткнули стальное копье.

«Безумец, ты помог людям и навлек гнев богов, а эти жалкие однодневки на земле не придут облегчить теперь твои страдания. Зачем ты пожалел их, дерзкий?» — насмехались над титаном Власть и Сила.

Маркс давно отложил газету и, опершись головой на руку, то ли слушал, то ли думал о чем-то.

— Распростерт на высокой скале, — продолжал Энгельс громче, — пригвожден и опутан оковами Прометей. Жгут его тело палящие лучи солнца, проносятся над ним бури, по изможденному телу хлещут дожди и град, зимой леденящий холод сковывает искалеченное тело. Каждый день громадный орел прилетает и садится на грудь Прометея и рвет клювом его печень. Потоками льется кровь, обагряя скалу. За ночь заживают раны и вновь отрастает печень, но утром прилетает орел и клюет ее снова. Многие сотни лет длятся эти муки, но не сломлен гордый дух Прометея страданиями. Бессильны перед ним его лютые враги.

— Какая страшная сказка! — говорит Лаура.

— А за что приковали Прометея к скале? — спрашивает Женнихен, блестя черными, в голубой оправе белков, такими же яркими, как у отца, глазами.

Муш силится понять сказку и напряженно морщит лобик.

— Могучий Прометей, вопреки воле Зевса, похитил с божественной горы Олимп небесный огонь и передал его людям, — продолжает Энгельс. — Полудикие, жалкие, несчастные люди благодаря огню обрели письменность, числа и ремесла. Прометей, принес им счастье и подорвал безграничную власть над человеком мстительных богов.

За помощь сильную Главарь богов неистовыми пытками Мне отомстил наградою чудовищной, —

декламировал Фридрих строфы из Эсхилова «Прикованного Прометея».

Ведь такова болезнь самодержавия: Друзьям не верить, презирать союзников, Вы спрашивали, почему постыдно так Меня калечит, — ясный дам, прямой ответ. Едва он на престол сел родительский, Распределять меж божествами начал он Уделы, власти, почести: одним — одни, Другим — другие. Про людское горькое Забыл лишь племя. Выкорчевать с корнем род Людской замыслил, чтобы новый вырастить. Никто за них не заступился, я один! Один лишь я отважился! И смертных спас!

Энгельс помолчал.

— Вот что еще говорил Прометей, — сказал он затем: — «Я людям подарил огонь…»

Женнихен протянула ручки к камину.

— Он стащил с неба огонь? — сказала она, удивленно вскинув вверх черные ресницы. — Но как стали бы люди жить без него? Они замерзли бы, наверное?

Никто ей не ответил. Муш дремал на руках Энгельса. Лаура прикорнула, положив голову на его колено. И Женнихен одна, пораженная загадочной сказкой, смотрела не мигая в пасть камина. Ей казалось, что сквозь пунцовые языки пламени она видит распластанное тело Прометея, которое разрывает острый птичий клюв.

В тихой комнате снова зазвучал мужественный голос Энгельса. Он продолжал читать наизусть столь любимые Марксом и им стихи Эсхила:

                                … Врагу от врагов Казнь и муку терпеть — в этом стыдного нет, Ну так пусть двухлезвийные кудри огня В грудь мне ринутся, в клочья пускай разорвут Воздух — громы и дурь сумасшедших ветров! Пусть тяжелую землю до самого дна, До кремнистых корней потрясет ураган. Пусть в кипенье и бешенстве хляби морей Вперемежку сплетутся с дорогами звезд. Пусть швырнут мое тело в бездонный провал Чернокрылого тусклого Тартара, пусть Заклубит меня круговерть медной судьбы, Умертвить меня все же не смогут!

Энгельс опустил глаза и увидел, что только Женнихен по-прежнему жадно слушала, раскрасневшись, миф о Прометее. Муш и Лаура тихо спали.

— Несчастный титан. Неужели всегда Зевс будет его так жестоко мучить? — спросила Женнихен испуганно.

— Прометей — огненосец и провидец. За это-то больше всего и ненавидел его злобный бог. Прометей предсказал, что Зевс должен погибнуть.

Пускай сейчас надменен Зевс и счастьем горд, Смирится скоро!.. …Пускай царит, небесными гордясь громами. Пускай царит, В руке стрелою потрясая огненной! Нет, не помогут молнии. В прах рухнет Зевс Постыдным и чудовищным крушением. Соперника на горе сам себе родит, Бойца непобедимейшего, чудного! Огонь найдет он гибельней, чем молния, И грохот оглушительнее грома гроз… И содрогнется в страхе Зевс.

Наступило молчание. Затем, улыбнувшись широкой ласковой улыбкой, Фридрих продолжал, обращаясь к своей единственной слушательнице:

— Запомни, малютка, Прометей был великий и благородный мученик, как сказал некогда наш Мавр. Он принес себя в жертву потому, что больше всего на свете любил людей. Ничто и никто не мог сломить его волю. Только божественный огонь мог принести счастье людям. И раз боги не отдали добровольно, Прометей его похитил.

Тринадцатого апреля, после нескольких дней пребывания в столице, Фридрих уехал в Манчестер. А днем позже в тяжких страданиях умерла маленькая дочь Маркса.

Снова светило лондонское солнце сквозь прозрачную дымку. Наступила пасха. Продавщицы цветов вывезли на улицы тележки с букетиками разноцветных голландских тюльпанов и серебристых нарциссов. Звонили колокола. В сквере Сохо зеленела свежая трава, веселились воробьи. Только в квартирке на Дин-стрит, 28, стало еще мрачнее. Крохотное бездыханное тельце умершей покоилось в маленькой комнате. Трое детей и трое взрослых горько оплакивали Франциску.

Смерть вошла в дом, где господствовала нищета. Ленхен первая, со свойственной ей трезвостью и силой перед лицом всяких страданий, вспомнила о том, что нужен гробик, но в кошельке Маркса не нашлось ни гроша для его покупки. Эрнест Джонс хотел достать денег, но и ему это не удалось. Мертвое дитя, у которого никогда не было при жизни колыбельки, лежало на столе, не имея последнего прибежища. Ночью вся семья укладывалась вместе в соседней комнате.

Будущее не предвещало им скорого избавления от страшных лишений. Закрыв глаза, без сна лежала Женни возле своих детей. Мысли, одна мрачнее другой, возникали в ее утомленном мозгу. Что будет с Мушем? Не по летам развитой, необыкновенно одаренный мальчик заметно слабел, прозрачно бледным было его личико, темные круги лежали вокруг прекрасных, глубоких, полных мысли глаз.

Женни поднялась с постели, похожая на смелую прекрасную орлицу, готовую погибнуть, но спасти своих птенцов. Дети спали. Стараясь не разбудить мужа и Ленхен, со свечой в руке прошла она в соседнюю комнату, где лежало уже три дня ее мертвое дитя. Здесь в полном одиночестве, окаменев от горя, глядя без слез на застывшее белое личико, она вдруг вспомнила Трир и огромный сад с беседкой, обвитой виноградными лозами, где так любила сидеть в знойный день ее мать, баронесса Каролина фон Вестфален. Девочка, бегавшая среди цветов в белоснежном платье с оборками и бантами, похожими на стрекоз, веселая, нарядная, неужели это была она? Если бы Муш, Лаура, Женнихен росли в достатке, если бы маленькая Франциска и бедный Фоксик резвились в старом вестфаленском доме, может быть, смерть не осмелилась бы приблизиться к ним.

Больному воображению Женни послышались звуки музыки. Кто это играл обычно Моцарта на белом клавесине в зале, убранной в шотландском стиле? Это ее брат. Теперь Фердинанд фон Вестфален стал чванным прусским министром. Он богат, но никогда сестра не обратится к нему за помощью.

Снова далекий Трир приблизился к Женни. Как беспечно начиналась ее жизнь в отчем доме! Вот и платан на Римской улице, свидетель счастливых свиданий. Часто стояла она в его тени, слушая Карла. Впереди, казалось ей тогда, была одна только радость. Женни закрыла лицо руками.

— «Нет горя горше, чем в несчастье о счастии минувшем вспоминать», — прошептала она слова поэта.

В это время знакомая, бесконечно дорогая рука легла на ее плечо.

— Карл, — прошептала она вошедшему незаметно мужу, — мне трудно, невыносимо. Как нам быть дальше? Поддержи меня, я слабею. Сколько раз ты уже возвращал мне силы. Откуда только ты их черпаешь?

— Это и есть жизнь, Женни. Будем сильны в час испытаний. Рождение и смерть чередуются и неизбежны, как ночь и день, покой и буря, прилив и отлив.

— Пусть мы только однодневки на земле, — печально сказала Женни, — но все-таки дороже всего для нас дети. Скоро ли наступит время, когда на свете не будет больше столь несчастных, как мы о тобой, родителей, которым не на что похоронить своего умершего от бедности и лишений младенца?

Немного успокоив и уложив жену, Маркс подошел к чуть тлеющему камину и закурил. Скоро горка окурков выросла в пепельнице. Он взволнованно зажигал и раскуривал одну за другой тонкие пахитоски. Мысли, тяжелые, как жизнь на Дин-стрит, давили его. Облокотясь головой на крепкую руку, Карл думал о том, имел ли он право обречь на столь тяжкие испытания Женни и детей. Может быть, следовало, избрав столь тернистый боевой путь, идти в жизни одному?

С юности Карл выбирал только трудные дороги, был верен одной цели — сделать наибольшее число людей счастливыми. Бесстрашно ради этого он спустился в ад, где жило большинство человечества. В философии, истории, экономической науке искал он упорно средства вывести людей к счастью. Нищета, потери детей, голод, болезни — удел тех, кому он посвятил себя, — стали и его судьбой. Иначе быть не могло. Вместе с Карлом терпели лишения Женни и их дети.

Мог ли Маркс с его чуткой душой, строгим, правдивым сердцем и титаническим умом избрать иную жизнь? Тогда это был бы другой человек.

Возле умершего ребенка Карл сурово допрашивал свою совесть: был ли он прав, не жесток ли к семье? И совесть отвечала без колебаний: «Иди дальше той же тропой. Она ведет к тому, чтобы победить все несчастья. Эта потеря еще раз поможет тебе понять безмерность горестей на земле, твои слезы — едва зримая капля в море других».

Карл отошел от камина, глаза его были подернуты страданием и грустью. Вокруг все спали. На одной из кроватей лежали вместе Женнихен, Лаура и Муш. Склонившись над ними, едва сдерживая желание обнять их, Маркс вглядывался в спящих. Как горячо любил он детей! Не размышляя, пожертвовал бы отец ради них своей жизнью, но отступиться от своей совести, целей, идей не смог бы никогда.

Женнихен и Лаура спали, раскинувшись на постели, порозовевшие, как бы готовые улыбнуться, и тем более бледным казался маленький Муш, Мальчик видел, верно, тяжелый сон, и его умное, нежное, вдохновенное личико горестно кривилось. Подле олицетворявших здоровье сестер он казался хрупким стебельком, растущим без достаточного дневного света.

Нервы Карла были крайне напряжены, и он внезапно содрогнулся от тяжелого предчувствия и боязни за сына. Это длилось только мгновение. Отогпав страшную мысль, отец не сдержался, наклонился и осторожно, ласково коснулся губами трех пушистых головок, пахнувших свежескошенной травой.

Настало утро.

Маленькую Франциску все еще не на что было похоронить.

Обезумев от отчаяния и смятения, Женни бросилась к одному французскому эмигранту, жившему в квартале Сохо, и попросила о помощи. Это был добрый, отзывчивый человек. Он тотчас же дал ей два фунта стерлингов. На эти деньги куплен был гробик. Годовалую Франциску похоронили на кладбище для бедных.

Неудачи преследовали Маркса, и казалось, судьба удавом обвилась вокруг его дома. Из Америки шли вести одна печальнее другой. Издание брошюры «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» задерживалось — у Вейдемейера не было средств.

И только в конце апреля, прекраснейшего месяца на острове, до Дин-стрит добрался первый луч надежды. Благодаря помощи одного немецкого эмигранта, отдавшего все сорок долларов своих сбережений, можно было опубликовать книгу в виде выпуска журнала «Революция».

Горе как бы отхлынуло на время от семьи Маркса. Издатель «Нью-Йорк дейли трибюн» Дана предложил Марксу написать для его газеты статьи о текущих английских делах, а Энгельс прислал другу денег и ободрил его сообщением, что, получив прибавку жалованья, сможет отныне несколько увеличить материальную помощь. В бессолнечной квартирке на Дин-стрит, 28, снова стало веселее. К обеду Ленхен жарила мясо и пекла детям сладкие пирожки. Женни смогла купить себе и детям новые платья, и Муш получил игрушки.

Вильгельм Либкнехт достиг того чудесного возраста, когда человек с особой силой вбирает в себя все, что может, и неутомимо действует. Хотя перед ним было еще очень много полноценных лет жизни и он знал это, как всякий совершенно здоровый физически и духовно человек, ощущение не до конца использованного времени, нетерпение, желание все испытать постоянно томили его. Этим-то он особенно нравился Карлу и Фридриху, так как был им сродни.

Мысли о любви тревожили Вильгельма. Он смотрел на каждую привлекательную женщину с необъяснимой грустью и растерянностью. Рано лишившись матери, Вильгельм получил суровое воспитание и особенно стеснялся женщин. Но в Женни с недавнего времени он нашел заботливую сестру и мать и делился с ней всем, что волновало и мучило его в печальном изгнании. По его мнению, Женни совмещала в себе все самое лучшее: красоту, слегка насмешливый, глубокий ум, душевное благородство.

— Я уверен, — сказал Вильгельм Женни, помогая ей складывать переписанные листы рукописи Карла, — что вы поймете то, о чем я часто думал в последнее время, и не сочтете меня чудаком. Я пытаюсь заглянуть в будущее, теоретически обобщить ряд житейских наблюдений и кое-каких фактов.

Женни вопросительно посмотрела на Либкнехта, отложив работу.

— Короче говоря, — продолжал он, — речь идет о семье и браке в будущем.

— Вот как! И что же вы об этом думаете? — заинтересовалась Женни.

Вильгельм, собрав всю силу воли, чтобы преодолеть нахлынувшее смущение под прекрасным сияющим и ободряющим взглядом, заметно повысил голос и принялся говорить очень быстро:

— Литературные образы и ситуации, всякие случаи из жизни и думы об этом извечном вопросе, который притягивает и вбирает в себя много духовных и физических сил человека, говорят мне, что многое изменится в будущем. В подлинно человеческом, то есть коммунистическом, обществе не будет любовных драм с кровавой развязкой. Яснее: между любовью и семейными узами не возникнет роковых противоречий. Ведь главное, что порождает драму, — это судьба детей. А при коммунизме люди будут так богаты, что дети найдут заботу не только семьи, но и общества, благоденствие и счастье. Исчезнет в литературе и искусстве тема о брошенных детях. Человек подчинится в любви только велению сердца. Сгинет ревность, и ничье чувство собственного достоинства не будет более уязвлено. И, говоря библейскими оборотами, сбросит человек последнее иго, и увидит он, как хорошо быть вечно молодым.

— Вы еще не любили, — сказала тихо Женни. — Когда вам посчастливится отыскать единственную любимую, вы воскликнете, как Фауст: «Остановись, мгновенье!» Никогда ничто не сможет сравниться для вас с многообразием и глубиной охватившего сердце великого чувства. — Женни помолчала. — Вы правы в том, что люди при коммунизме будут прекрасны, одухотворенны и цельны. Любовь к одному или одной подчинит все инстинкты. Как духовно постоянно развивается человечество, стремясь достигнуть совершенства, так в коммунистическом обществе будет углубляться и шириться способность любить преданно и верно одно существо.

— Нет, — все более удивляясь своеобразию и ясности мысли Женни, оживился Либкнехт, — я не согласен с вами, хотя то, что вы говорите, и очень заманчиво. По правде говоря, меня пугает однообразие в любви, моногамия кажется мне пресной и тягостной, от нее веет пуританством.

— Милый теоретик, вы чрезмерно умствуете, — засмеялась Женни. — Пуританская мораль — это провозглашение устоев собственности. При коммунизме, я думаю, все будут настолько свободны, что человек сможет связать себя только таким чувством, которое, раз родившись, умрет только вместе с ним самим. Когда вы полюбите, то поймете без всяких теоретизирований, как многогранна, безгранична и всегда нова подлинная любовь. Впрочем, предоставим будущим поколениям устраивать свою жизнь так, как будет диктовать им их время и сердце.

В немногие свободные часы Вильгельм отправлялся бродить по огромному Лондону. Иногда он встречался с Бартелеми, который уводил его на окраины. Как-то они попали на излюбленное зрелище столичных жителей — собачьи бега. Как и петушиные бои, эти бега привлекали множество зрителей.

Невозмутимая в повседневности толпа, к изумлению Либкнехта, совершенно преображалась на игрищах и состязаниях, Вой, стоны, крики сопровождали бегущих к финишу собак, догонявших зайца. Не оставалось тогда и следа от пресловутой английской чопорности, сдержанности, контроля над жестом и словом.

Бартелеми был весьма охоч до таких зрелищ и, если были деньги, ставил на тотализатор. Еще больше нравились ему петушиные бои в лондонских трущобах, устраиваемые в больших старых сараях. Либкнехта возмутила эта страшная садистская забава. Петухи, обреченные на взаимное растерзание, бились с чудовищной отвагой и смертельным упорством. С подсказанной инстинктом предельной злобой кололи они один другого шпорами, клювами, бились общипанными крыльями, грудью. Диким криком одобрения сопровождали зрители удар старого, хромого, израненного петуха, мгновенно ослепившего соперника. В этом бою не было победителей и финиша. Это была война насмерть. И слепой петух, кровоточащий, общипанный, собрал последние силы, чтобы умереть отомщенным. Внезапно, высоко закинув костлявую шею, он взлетел над противником, повалился на него коршуном и ударом клюва пробил ему голову. Птицы сплелись и издали победный хриплый клич. Оба победили, оба были мертвы.

Вильгельм с отвращением отвернулся. Его тошнило. Бессмысленнее, жесточе, чем само сражение соперников, показались ему озверелые лица присутствовавших, их открытые слюнявые рты, их сладострастно сожмуренные глаза, их вздохи и рев. Чувствуя нараставшее омерзение, Вильгельм потребовал, чтобы Бартелеми вышел с ним из зловонного сарая.

— Как можешь ты, Эммануэль, развлекаться зрелищем, достойным людоедов Соломоновых островов? — спросил он раздраженно.

— У нас с тобой разные вкусы, да и взгляды тоже. Как видишь, здесь всегда тьма народу. Я люблю толпу. К тому же нужно ожесточить сердце, чтобы принести кровавые жертвы во имя победы. Нельзя в наше время бояться крови. Не ты ее прольешь, так тебя обескровят. Недавно я читал, что где-то на Кавказе, в горах, есть, люди, поклоняющиеся дьяволу. Они рассудили, что бог есть начало добра, его бояться нечего и молиться ему не стоит. Другое дело дьявол. Он беспощаден и потому опасен.

— Это секта иезидов, — подтвердил Либкнехт.

— Мне все равно, как она называется. Зло торжествует в современном мире. Бедные перепуганные человечки пытаются молениями и жертвами умилостивить черта. Я не их единомышленник и поднял меч. Со злом я буду бороться злом и уничтожу тиранию.

— Ого, ты возомнил себя безмерно могущественным и хочешь всех чертей перебить из одного своего пистолета. Ты безмозглый петух и не видишь ничего дальше своего клюва.

Бартелеми вспылил и разразился бранью, как всегда, когда у него не было аргументов. Рассорившись с Либкнехтом, он отправился в трактир Джо Брауна, где его давно уже поджидала юная Нэнси.

В эти дни Маркс часто уходил в Гайд-парк. Он и во время прогулок не расставался с записной книжкой, чтобы не потерять мелькнувшую мысль, подчас счастливую находку, подводившую итог многим часам работы за письменным столом или в читальне Британского музея. Его мозг работал неутомимо, с величайшей основательностью. Ночь или день не имели для него решающего значения. Все больше часов проводил он в это время без сна. Его организм, созданный для большого напряжения и творчества, настойчиво требовал также и физических упражнений. Карл уходил в далекие прогулки пешком. По длинной Оксфорд-стрит, одной из наряднейших улиц Лондона, расположенной неподалеку от Сохо, он шел до Марбль-Арч, где начинался просторный, зеленый Гайд-парк.

Памятником, напоминающим о средневековом простолюдине, служит не Ченсери-корт, где его судили, не парламент, где его обращали в рабство, не Вестминстерское аббатство, где отпевали его королей, а обширные городские парки — общинные луга средних веков. Таков Гайд-парк, широкая оголенная лужайка посреди города. Там пасутся отягощенные свалявшейся серо-желтой шерстью бараны — последнее напоминание о детских годах нации.

В Лондоне, объединившем много отдельных городов, слившихся воедино в процессе роста, о былом раздельном существовании напоминают парки-луга.

Карл, у которого была необычайно живая фантазия, любил представлять себе, усаживаясь на взятом под залог стуле под древним дубом, как на светлой траве возле исчезнувших теперь колодцев танцевала в праздники молодежь средневековья, как бродячий зверинец выгружал тут спои клетки и медведь потошал публику кривлянием и фокусами.

Иногда, встречая на прогулке своего молодого ученика и друга Либкнехта, он охотно рассказывал ему о средневековом Гайд-парке, где в дни праздников ставились на лугу мистерии, а девушки, одетые ангелами, визжа, убегали от заигрывающих с ними юношей — чертей. Божья матерь дискутировала с сатаной, а зрители, рассевшись на траве, то и дело вмешивались в театральное действие, вставляли свои замечания, ругали актеров, кидали им яблоки и букеты лаванды. Раскатистый смех непрерывно сотрясал навес — защиту от дождя. Нередко цеховые главари собирали на этом лугу своих членов и устраивали торжественные шествия с знаменами и цеховыми отличиями. Цирюльники несли символическое мыло, бритвы, миски и полотенца, портные — иглы, нитки и ножницы. В дни частых ярмарок траву Гайд-парка вытаптывали выведенные на продажу копи, коровы, бараны и свиньи. Зазывно кричали лоточники, и неутомимый гигант дни и ночи вертел визжащую карусель, а пивовары не успевали выкатывать бочки.

В годы чумы на лугах жгли трупы.

Гайд-парк ничем не был похож на кичливые общественные сады континентальной Европы.

Нарядные парки Парижа или Вены стесняли, как богатая гостиная, заставленная хрупкой мебелью и тончайшим фарфором. Там на каждом шагу ковровые клумбы, плетеные ограждения, начищенные, разглаженные дорожки, печатные угрозы и правила поведения, полные забот не о людях, ищущих отдыха, а об изнеженных и дорогих растениях. В венском Шенбрунне или парижском Люксембургском саду люди — только невольное и нередко досадное дополнение к траве и цветам.

Нищета нигде не кажется такой уродливой, как на фоне какого-либо старого фонтана, статуй или цветочных узоров берлинского Тиргартена.

В Гайд-парке почти нет фонтанов, нет клумб, нет дорог. Есть трава и проложенные по ней тропинки. Гайд-парк — не пестрое городское украшение. Расположенный в самом центре Лондона, опоясанный наиболее людными улицами, он, однако, достаточно просторен и безыскусствен, чтобы тотчас же заставить позабыть о городе. Пет оград, нет запрещений. Трава городского сада доступна, как скамейка. Умело посаженные по краям парка тополя, ольхи, липы, дубы скрывают городские постройки, поглощают городские шумы.

Покидая Гайд-парк, один или с друзьями, Карл всегда останавливался на углу маленькой площади Марбль-Арч, чтобы послушать ораторов.

В Англии, где парламент существовал более шестисот лет, каждая деталь городского быта насчитывала века. Под бесстрастными ольхами представители социальных и богословских идей вербовали себе сторонников. Не было ни одного общественного течения, которое не заявило бы о себе на углу Гайд-парка. Дождь и туман не препятствовали ораторам и слушателям, запасшимся огромными черными зонтами и калошами.

Карл наблюдал за высушенным, коричневым, как гусеница, старичком квакером, воодушевленно дирижировавшим хором из десяти — пятнадцати доисторических персонажей с лицами закоренелых грешников.

— Вечность, вечность, где мы проведем вечность? — надрывались певцы псалмов.

Двое безработных в рваной одежонке обратились к Марксу и, показывая на поющих, сказали презрительно:

— Черт с ней, с вечностью, хотели бы мы знать, где провести ночь сегодня на земле.

Маркс остановил их, и вскоре разговор стал таким интересным и важным для всех троих, что они пошли вместе прочь от квакеров, католического священника, дающего справки о чудесах, совершенных святым Сюльпицием, и охрипшей дамы неопределенного возраста, призывающей вернуться к библейским заветам и презреть римского папу.

Один из безработных, с характерным для уэльсцев гортанным произношением, метко и зло шутил по адресу правительства, описывая печальную судьбу своих братьев углекопов.

— Уэльсца не обдуришь, мозги у него пенятся, как добрый эль, — сказал второй безработный, шотландец из города Глазго.

Маркс пригласил обоих рабочих в маленькую харчевню, хотя был крайне ограничен в деньгах, и накормил их скромным ужином. Слушал он шотландского грузчика, и ему казалось, что Глазго, в котором он никогда не был, исхожен им, как Манчестер и Лондон.

Рабочий говорил о том, почему покинул родные места. Глазго — второй по населенности город Великобритании, столица нищеты. Там живут рудокопы, грузчики, металлисты, передавая свою профессию по наследству из поколения в поколение.

— От нашей бедности, ядовитых газов земного нутра фабриканты и заводчики бежали прочь. Они знают, где жить. Их замки расположены в тридцати милях от города. Хорошо на берегах суровых озер, среди заповедных лесов, в шотландских горах, густо поросших папоротником, — рассказывал случайный знакомый Карла.

Маркс слушал и думал о мрачном городе Шотландии:

«Есть на свете города, возникшие как пристань в укрытой от ветров бухте. Есть города-базары, родившиеся на месте обычного привала кочевников; там травы бывших пастбищ погребены под камнями улиц, древние реки, служившие водопоем для скота, давно высохли. Есть города, которые теперь только памятники былой культуры, тоскливые кладбища, напоминающие о давних событиях. Черный Глазго, видно, не похож ни на один из этих городов. Его построили на каменноугольных пластах близ моря, как строят шахту. Построили, чтобы вырвать из недр земли ее сокровища и тотчас же услать их прочь».

Глазго — город тружеников. На расстоянии многих километров тянутся низенькие домики рабочих кварталов. Тусклые стекла и заштопанные занавески напрасно пытаются скрыть убогую пустоту комнат, почерневший от ветхости очаг и худобу босоногих светловолосых ребят, играющих на полу.

Город не раз попадал в когти свирепой безработицы. Казалось тогда, что по огромным судостроительным заводам и верфям пронесся страшный опустошительный смерч, потопивший корабли, разметавший грузы и разогнавший людей. Работа в порту почти замерла. Кое-где прямо на земле валялись неубранные бревна, недоделанные мачты, куски заржавевшего железа и гнилого каната, пустые бочки. В сухих доках крюки кранов напоминали петли виселиц… С моря почти не приходили суда. Огромнейшие портовые склады были переполнены товарами.

Тщетно отборные силачи грузчики, толкаемые искоркой надежды, собирались под серыми стенами грузохранилищ. Двери контор по найму были наглухо закрыты, напрасно стояли здесь толпы высоких рыжих шотландцев и худощавых подвижных темноволосых ирландцев. Это были матросы, не нужные ни одному кораблю. Они стояли здесь, пока не спускались сумерки, и только тогда молчаливо и согбенно плелись к своим лачугам. Многие шли в зловонные закоулки. Там была жалкая утеха нищеты: пивные, курильни опиума.

Лишь немногие одиночные гудки будили утром окраины. Большинство труб не дымилось. Хмурые заводские строения, окружающие Глазго, как крепостные бастионы, были темны и безлюдны.

Только в центре города жизнь текла по-обычному. Горожане побогаче, купцы и коммивояжеры посещали скучные театры и парк с искусственным прудом и гротами, покупали в магазинах пестрые шотландские пледы, клетчатые юбки шотландских стрелков королевской армии, шапочки с перышками, воющие шотландские волынки — смешные побрякушки прошлых лет.

Маркс пристально наблюдал, как из страны скотоводства, домотканой шерсти и крестьянского труда Шотландия превращалась в страну больших и малых Глазго, угрюмых промышленных городов.

Вильгельм Вольф знал жену Энгельса со времен брюссельского изгнания. Приехав в Манчестер, Люпус пришел к Мери. Как все люди, познавшие с детства нужду, выросшие среди народа, она была очень наблюдательна, по-особому умна, чутка и чрезвычайно благожелательна к простым людям. С ними ей было легче и проще, нежели с теми, чья культура, воспитание и знания намного превосходили ее собственные.

Люпус увидел на столике в гостиной, кроме рукоделия, много книг. Желая вызвать улыбку на хмуром лице вначале упорно молчавшего гостя, Мери с присущим ей ирландским юмором начала рассказывать о скупости соседнего лавочника-шотландца.

— Он, вероятно, пишет своей невесте, что готов был бы умереть от любви к ней, если бы похороны не стоили так дорого, шутила Мери, — Нельзя о каком-нибудь народе судить строго, люди ведь бывают разные, однако «сендей маки», как англичане называют шотландцев, очень уж мелочны. Я работала когда-то в Манчестере у хозяина-шотландца и натерпелась немало горя.

— «Сендей маки»? — спросил, улыбнувшись, Вольф.

— Я и забыла, что вы иностранец. У шотландцев волосы сендей, то есть песочного цвета. Их фамилиям обычно предшествует слово «мак».

Разговорились. Мери с добродушным юмором описывала годы, когда она работала на фабрике «Эрмен и Энгельс».

— Ни одна леди в Виндзорском дворце не гордится так своим происхождением, как я. Было время, когда я стеснялась этого, но теперь многому хорошему научил меня Фридрих.

В комнату с корзиной для рукоделия вошла молодая темноволосая девушка.

— Это моя сестренка Лицци, — сказала Мери.

В конце мая Маркс уехал к Энгельсу в Манчестер и пробыл у него почти весь день. Оба друга собирались совместно писать памфлет о «великих мужах эмиграции», для которого собирали задолго до этого различные материалы.

Эрнест Джонс также находился в Манчестере, где происходила конференция чартистской партии.

Ирландец Фергюс О’Коннор, вождь английских рабочих, был безнадежно болен и находился в больнице. Чернокудрый красавец доктор Тейлор умер, Джулиан Гарни не пользовался больше популярностью; в погоне за успехом и карьерой он промотал доверие масс.

Хартия из шести пунктов, содержавших требование всеобщего избирательного нрава, все еще не была претворена в жизнь, и борьба за нее, несколько видоизменившись, продолжалась. Всеобщее избирательное право в Англии, где пролетариат составлял большинство населения, угрожало политическому господству правящих классов и встречало их бешеное сопротивление.

Эрнест Джонс был родом из Уэльса, но рос и получил образование в Германии. Он принадлежал к старинному аристократическому роду. С детства Эрнест проявлял необычайное поэтическое дарование и, вернувшись в Англию, делил время между адвокатурой и литературой. Он вскоре стал известен как поэт, но в 1846 году, познакомившись с Фергюсом О’Коннором, вступил в ряды чартистов и отдался весь борьбе за права народа. Его необыкновенный дар, знания, ум высоко оценили рабочие. Народ поверил и полюбил его. Джонс был готов бесстрашно встретить ч дать отпор любой враждебной атаке заступников старой Англии — важных тори, хитрых вигов.

Всегда жизнерадостный, обходительный, исключительно выносливый, Джонс мог говорить с трибуны много часов подряд при невероятной жаре или под рев бури. Он умел, как никто, ладить с людьми, нравиться с первого взгляда, щедро делился всем, что имел, будь то материальные или духовные ценности. В то время как Гарни приступил к изданию «Звезды свободы» О’Коннора, Эрнест Джонс, преодолев многочисленные препятствия, создал «Народную газету». Первый номер ее вышел в мае 1852 года. Маркс стал деятельнейшим сотрудником этого органа и помогал Джонсу не только в общем редактировании, но и по отделу сообщений из-за границы. Газета полюбилась народу, число подписчиков ее возрастало, и она приобрела большое влияние.

В середине мая пять дней в спорах и обсуждениях заседала конференция чартистов в Манчестере. Джонс, несмотря на самоотвод в связи со своей издательской работой, был избран во Временный исполнительный комитет партии.

Тщетно завистливый Гарни, отброшенный от руководства, в своей газете «Звезда свободы» нападал на новый Исполнительный комитет и особенно на Джонса. Джонс был выдвинут кандидатом в парламент от Галифакса.

Чтобы иметь право избирать в британский парламент, мужчина должен владеть домом, дающим к тому же значительный доход. Этот закон, естественно, лишал большинство рабочих права голоса, но в первый день выборов, когда кандидаты публично обращались к народу, за них могли голосовать все собравшиеся простым поднятием рук, независимо от того, избиратели это были или неизбиратели. Такова была традиционная церемония. Затем начиналась баллотировка, и в ней участвовали только привилегированные избиратели. Тогда-то и решался исход выборов. Иногда достаточно было быть выдвинутым в кандидаты поднятием рук народа, чтобы провалиться при баллотировке. А избрание в кругу имущих сопровождалось взрывом негодования тех, кто был слишком беден, чтобы иметь право голоса.

Именно так произошло летом 1852 года в промышленном городе Галифаксе, где Эрнест Джонс был избран двадцатью тысячами рук под ликующие крики народа, а затем провален пятьюстами голосов тех, кто являлся правомочным избирателем от зажиточных горожан.

Это, однако, был незабываемый день, о котором долго не могли забыть английские рабочие. Джонс произнес тогда одну из лучших, самых ярких речей и превзошел в ораторском искусстве О’Коннора и Тейлора.

Вторым кандидатом в парламент от Галифакса был богатый, знатный буржуа Чарльз Вуд. Его косноязычная, самонадеянная речь не имела никакого успеха у слушателей.

Немало часов, готовясь к своему выступлению, провел Джонс на Дин-стрит, внимательно вслушивался, запоминал, вписывал в записную книжку поразившие его простотой, новизной и неоспоримостью мысли своего друга о труде и капитале.

Встреченный взрывом восторга, Эрнест Джонс сказал:

— Избиратели и неизбиратели! Вы собрались сюда по случаю великого и торжественного праздника. Перед вами стоят сегодня представители двух систем, и вам надлежит решить, которые из них должны управлять вами в течение семи лет. Семь лет — это целая небольшая жизнь! Вы, двадцать тысяч человек, примете сегодня решение, может быть, только для того, чтобы завтра пятьсот человек нарушили вашу волю! Итак, перед вами представители двух систем. Правда, налево от меня находятся виги, тори и фритредеры, но, по существу, между ними нет никакой разницы. Богач предприниматель говорит: дешево покупайте и дорого продавайте. Тори говорит: дорого покупайте и еще дороже продавайте. Для рабочих оба они одинаковы… Труд — вот создатель всех богатств. Для того чтобы выросло хотя бы одно зерно или был выткан хоть один ярд ткани, человек должен трудиться. Труд тоже является товаром, который отдается внаем, труд выступает на рынке как предмет купли-продажи; поскольку же труд создает всякое богатство, его и необходимо прежде всего покупать. «Покупайте дешево, покупайте дешево!» Труд покупается на самом дешевом рынке. Но за этим следует: «Продавайте дорого, продавайте дорого!» Что продавать? Продукты труда… Предприниматель дешево покупает труд, он затем продает товары и при этом должен получить прибыль. Он продает самому рабочему, и в результате каждая сделка между предпринимателем и нанимающимся представляет собой преднамеренное мошенничество со стороны предпринимателя. Так труд от непрерывного ущерба опускается все ниже, а капитал от постоянных обманов поднимается все выше…

Эрнест Джонс стал развивать своп взгляды на политические и экономические реформы и затем продолжал:

— Избиратели и неизбиратели! За то, что я пытался расширить вашу свободу, меня лишили моей. За то, что я стремился воздвигнуть для всех вас храм свободы, меня бросили в тюремную камеру для уголовных преступников. За то, что я пытался поднять голос в защиту истины, я был осужден на молчание. Два года и одну неделю меня держали в тюрьме в одиночном заключении… Могут сказать, что это не общественное дело. Но это именно такое дело! Это — общественное дело, ибо человек, который не сочувствует жене арестованного, не станет сочувствовать и жене рабочего. Тот, кто не желает сочувствовать детям заключенного, не станет сочувствовать детям наемного раба…

— Слушайте, слушайте! — раздались тысячи голосов в толпе.

— Кто голосовал против понижения пошлин на сахар и отмены налога на солод? — продолжал Джонс. — Виг! Вот он! Долой его! Кто голосовал против сокращения ночного труда рабочих, против обследования положения вязальщиков на фабриках, против запрещения начала работы малолетних ранее шести часов утра, против помощи беременным женщинам из бедноты, против билля о десятичасовом рабочем дне? Виг! Вот он! Долой его! Долой ого во имя бога и человечности! Граждане Галифакса! Граждане Англии! Обе системы перед вами. Судите и выбирайте!

«Дорогой Энгельс!

Твое письмо попало сегодня в весьма возбужденную атмосферу.

Моя жена больна, Женничка больна, у Ленхен что-то вроде нервной лихорадки. Врача я не мог и не могу позвать, так как у меня нет денег на лекарства. В течение 8–10 дней моя семья питалась хлебом и картофелем, а сегодня еще сомнительно, смогу ли я достать и это. Разумеется, при теперешних климатических условиях эта диета не была полезна».

Карл невольно взглянул в окно. Шел проливной дождь. Смывая с карнизов пласты угольной ныли, по стеклам текли грязно-серые потоки воды. Стиснув челюсти, сведя в одну широкую скорбную линию темные брови, Карл снова взял перо.

«Статью для Дана я не написал, так как не имел ни одного пенни на чтение газет».

Карл откинулся на спинку стула. Он испытывал гнетущую усталость. Несколько пахитос, выкуренных одна за другой, успокоили его. Карл думал о неудачах, преследовавших его в последнее время. Вейдемейер не выслал ему всего гонорара. В Германии, напуганный расправами с коммунистами, издатель Брокгауз в очень вежливом письме отверг статью Маркса. Тщетно пытался он с помощью знакомого англичанина добиться учета векселей на имя нью-йоркского издателя Дана. Круг бедствий замыкался. Ему ничего не удавалось.

«Самое лучшее и желательное, — писал Маркс Фридриху, и скачущие вкривь и вкось буквы отразили предельное нервное напряжение, — что могло бы случиться, это — если бы хозяйка дома вышвырнула меня из квартиры. Тогда я расквитался бы, по крайней мере, с суммой в 22 фунта стерлингов. Но такого большого одолжения от нее вряд ли можно ожидать. К тому же еще булочник, торговец молоком, чаеторговец, зеленщик, старый долг мяснику. Как я могу разделаться со всей этой дрянью? Наконец, в последние 8–10 дней я занял несколько шиллингов и пенсов у кое-каких обывателей; что мне неприятнее всего, но это было необходимо, чтобы не подохнуть с голоду».

Карл закончил письмо, с искаженным горечью лицом запечатал конверт и опять закурил.

Нищета — испытание на медленном огне, которое он избрал добровольно, — изнуряла его. В это же время Прудон за свою псевдокритическую, а в действительности возвеличившую Лун Бонапарта книгу получил несколько сот тысяч франков.

Никто лучше Маркса не знал, как добываются и накапливаются богатства в буржуазном мире, но ни разу мысль о возможности сговора, уступке своей совести не промелькнула в его неукротимой голове. Жребий был брошен им раз и навсегда.

Карл не заметил, как, встав с постели, к нему подошла больная, исхудавшая жена. Глаза ее лихорадочно блестели, она ежилась от озноба, куталась в шаль. Тщетно Карл попытался уговорить ее снова лечь.

— Родная моя, — говорил Карл, укутывая ноги Женни стареньким клетчатым пледом, — поверь, все будет в конце концов хорошо. Только бы ты была здорова. Я знаю, как малейший луч надежды возвращает вновь силы твоей гибкой, чуткой душе. Ты подлинный феникс, возрождающийся еще более прекрасным из всеразрушающего пламени. Ты — мое сокровище… — Карл прижался лбом к горячим рукам Женни.

— Это не моя, а твоя сила духа, Мавр, побеждает все испытания. Как меняется с годами представление о счастье! В юности оно суетно, полно тщеславия, жажды сверхъестественных приключений, побед и блеска, в зрелости — гораздо более человечно, скромно и глубоко.

— Не у всех, — улыбнулся Карл.

— Помнишь, мы читали о китайском мудреце Тао. Он говорил, что счастье, во-первых, в том, чтобы обрести истинного друга, и, во-вторых, в чистой совести. Хотя нам очень тяжело сейчас и в доме нет ни гроша, я добавила бы к этим заветам Тао также любовь — такую, которая с каждым днем становится ярче и сильнее, как у нас с тобой. Только неудачник может говорить о том, что время убивает чувство. Мне кажется, что я уже с детских лет полюбила тебя, но настоящая, большая привязанность пришла только после свадьбы. Как заблуждается тот, кто думает, что лучшие мгновения любви — до брака. Союз двух влюбленных — это только начало настоящего счастья, и ни бедность, ни лишения не в силах его ослабить. Стоит мне подумать, что тебя может не быть рядом со мной, и ужас холодит сердце. Разлука убила бы меня. А вдвоем нет ничего непреодолимого.

Женни умолкла, внимательно вглядываясь в лицо мужа.

— Карл, мне кажется, ты в последние дни чем-то обеспокоен. Из-за болезни я не знаю твоих дел. Но думаю, что это не только проклятые долги и кредиторы. Прошу тебя, расскажи все сейчас же. Ты ведь знаешь, что неизвестность всегда гнетет.

Карл уступил.

— Что ты думаешь о венгерском эмигранте Бандья, который заходил к нам несколько раз?

— Ты как будто не особенно доверял ему?

— Да, мне внушала подозрение его близость с орлеанистами, бонапартистами и всякой иной нечистью. Однако он рассеял мои сомнения, представив подписанный самим Кошутом приказ о назначении его в пору венгерской революции шефом полиции. Это в корне меняло дело. Но до конца я все же не доверял этому субъекту и, кажется, был прав. Все же ему удалось взять у меня для издания в Берлине наш с Фредериком памфлет «Великие мужи эмиграции». И что бы ты думала? Он попросту украл эту рукопись, направленную против «великолепных» Кинкеля, Руге, «рыцарственного» Виллиха и других жаб нашей эмиграции. Я подозреваю теперь, что он продал эту рукопись прусскому правительству.

Женни всплеснула руками:

— Значит, Бандья подослан к тебе прусской полицией? Карл, милый, как много шпионов уже было возле нас. Они, как змеи, вот уже сколько лет вьются вокруг тебя. Уверена, что и сейчас этот веснушчатый толстячок стоит под нашими окнами. Ты, видимо, чрезвычайно тревожишь полицию различных государств. Но ведь ваш памфлет никак невозможно приобщить к кёльнскому делу в качестве адской машины коммунистов?

— Да, Бандья просчитался, и очень скоро его хозяева обнаружат надувательство, В нашем памфлете нет никаких новых данных, ничего такого, что можно было бы использовать против членов нашей партии. Все характеристики и факты против «великих мужей» хорошо известны международным ищейкам. Я разоблачу Бандья в прессе, и Кошут откажется от услуг этого шпиона. Карьера Бандья в Лондоне отныне кончена, ему придется искать для своего «таланта» подмостки в других странах. Все обвинения против Бюргерса, Лесснера, Даниельса и остальных узников построены на подлогах. Их не посмеют осудить. Они будут оправданы. Никакой закон в мире не может дать основания называть Союз коммунистов заговорщической организацией, тайным сообществом.

Карл встал, резко отставил в сторону стул, заговорил возбужденно:

— Уже полтора года сидят в кёльнской тюрьме одиннадцать невиновных, весь механизм прусского государства, посольств в Лондоне и Париже работает без устали, чтобы сфабриковать обвинение, не имея при этом ничего, кроме собственных измышлений. Прусское посольство здесь, в Лондоне, превращено в настоящее отделение тайной полиции. Атташе посольства Грейф — матерый шпион и провокатор. Они идут на все. Кражи со взломом, подлоги, подделки стали их профессией. Прусские почтовые чиновники перехватывают наши письма и разоблачительные документы, которые мы посылаем в немецкие газеты и адвокатам обвиняемых. Нам предстоит сейчас очень много дел. Борьба в разгаре. Тем печальнее, что наша квартира превращена, по сути, в лазарет.

Как бы в подтверждение слов Карла, жалобно попросила воды мятущаяся в жару Лаура и громко начала бредить тяжело заболевшая Ленхен.

Уложив жену в постель, Маркс принялся исполнять обязанности сиделки. Ему старательно помогал маленький Муш. Это был чрезвычайно сообразительный, отзывчивый мальчик. Не по летам развитой, он всячески старался помогать взрослым. Все в доме горячо любили ласкового и веселого мальчугана.

В этот день, утром, у наружной двери, ведущей с улицы на лестницу, раздался резкий звонок. Муш бросился открывать. Ему очень нравилось отодвигать засов — дело весьма трудное для четырехлетнего мальчика. Когда дверь наконец была отперта, Муш увидел на пороге булочника с хмурым, злым лицом.

— Где твой отец? Он задолжал мне уже много денег, — сказал он грозно.

Муш вообразил, что перед ним сам людоед из сказки «Мальчик с пальчик», но не оробел и решил перехитрить его. Увидев в руках булочника корзину, он выхватил из нее несколько хлебцев и, крича на ходу: «Отца нет наверху», бросился бежать по лестнице. Булочник улыбнулся, достал из кармана замусоленную записную книжку, прибавил к счету Маркса еще несколько пенни, махнул рукой и пошел восвояси. Так в семье Маркса, не имевшей в этот день ни гроша, оказался хлеб.

На другой день пришли деньги от Энгельса, и можно было наконец уплатить самые неотложные долги, пригласить врача, которому пришлось лечить почти всех обитателей квартиры. Совершенно ослабевшим Женни и Ленхен был прописан крепкий бренди, целебные свойства которого исстари высоко ценились на сыром острове. Дольше всех болела Лаура, но и она поправилась.

С тех пор как шпион прусской позиции Вильгельм Гирш, молодой приказчик из Гамбурга, в начале 1852 года был разоблачен и с позором изгнан из Союза коммунистов, он не находил себе покоя. Слабовольный, ничем но примечательный, Как песчинка, он с детства жаждал хоть чем-нибудь да прославиться. В мыслях Гирш часто видел себя героем, по каждый раз, когда жизнь давала ему возможность проявить лучшие свойства, он тотчас же начинал колебаться, боясь расплаты, и оказывался трусом. Агенты прусской тайной полиции в Лондоне издевались над разоблаченным шпионом, угрожали ему и требовали, чтобы он своим усердием возместил потери от неудавшейся игры. В то же время те, кто еще недавно считал его своим единомышленником-коммунистом, при виде Гирша шарахались в сторону, точно он был чумной бактерией. Нечто подобное черному туману окутало его. К тому же он не мог ничего более разведать о том, что делалось в Союзе. Он не знал, что тотчас же после его исключения собрания коммунистов по предложению Маркса были перенесены в Сохо, на Краун-стрит, в таверну «Роза и корона», а день собраний — с четверга на среду.

Гирш между тем продолжал барахтаться в сетях, которые накинула на него полиция. Прямым его начальником был крупный немецкий агент — провокатор Флёри, известный в лондонском Сити зажиточный купец-демократ. Жена, англичанка, и тесть, квакер, сами того не зная, превосходно маскировали Флёри, который прослыл почтеннейшим и весьма скромным человеком. Именно он вызвал шпика к себе в контору в Сити и тоном, не терпящим никаких возражений, приказал ему срочно сфабриковать для предстоящего процесса в Кёльне книгу протоколов собраний Союза коммунистов.

— Но, господин Флёри, вы ведь знаете, что меня не пускают более на коммунистические четверги на Фарринг-стрит, — плачущим голосом взмолился Гирш. — От меня бегут эмигранты, как от прокаженного. Когда недавно я встретил доктора Маркса на набережной Брайтона и окликнул его, то я чуть не сгорел от молнии, которую метнули его глаза. Смилуйтесь, господин Флёри, я ведь не писатель, книга получится никуда не годной, а мне, как козлу отпущения, придется отвечать за все.

— Ты неплохо писал недавно протоколы заседаний в Рабочем обществе, — рассмеялся Флёри. — Кроме того, тебе помогут опытные специалисты по составлению всяких важных документов. Приказание передано мне из Пруссии через лейтенанта Грейфа. Ты знаешь, что он — шеф всех прусских полицейских агентов в Лондоне, прикомандирован к прусскому посольству в качестве атташе, и нам с тобой не поздоровится, если все не будет чисто сработано. Я тоже только исполнитель. Присяга королю требует от нас дела, а не слов.

— Но поймите, что Маркс — юрист по образованию и не даст никому обвести себя вокруг пальца. Этот человек видит на три метра в землю. Будем откровенны, господин Флёри, где уж ослам из Берлина и Кёльна тягаться с этим черногривым львом…

— Помалкивай, олух, пока цел… Наше дело доказать, что партия Маркса готовила и готовит вооруженные восстания в Рейнской провинции и что обвиняемые в Кёльне — его агенты. Приказы Маркса и сейчас проникают к бунтовщикам сквозь тюремные стены. Он будет пытаться влиять на судебный процесс. Наша пресса подняла такой шум на весь мир о коммунистическом заговоре, что отступать некуда. Нужны доказательства, что партия Маркса стоит за немедленное вооруженное восстание…

— Господин Флёри, остановитесь, ради бога, ведь вы ничего в этом не смыслите. Партия Маркса категорически выступает против всяких авантюр. Маркс и его друзья, наоборот, считают такие действия исторически преждевременными…

— Забудьте, Гирш, об этом раз и навсегда! Или вы хотите, чтобы мы дождались, пока Маркс скажет, что уже пришло время всех нас зарезать?.. Вы, кажется, сами заразились коммунистическими идеями. Нам угрожает постоянная опасность из Лондона, а вы еще колеблетесь!

— Но, господин Флёри…

— Приступайте к делу, иначе мы будем вынуждены рассчитаться с вами, как с изменником, и при этом более жестоко, чем это сделал Маркс. Протоколы и письма, которые вам следует написать, должны быть такими, чтобы суд но решился усомниться в их подлинности. Нам нужно помочь присяжным осудить эту банду. — И, снова смягчившись и перейдя на «ты», Флёри сочувственно добавил: — Ты неплохой парень, Гирш, но в политике ничего не смыслишь. Не будь мягкотелым. Сам знаешь, что закон для таких, как мы с тобой, суров и беспощаден. Или ты нам поможешь, или…

Гирш почувствовал себя в аду, которого так боялся с детства. Выхода не было, и он принялся за сочинительство. В течение восьми месяцев в рабочем кабинете Флёри и под его надзором фабриковал Гирш подложную книгу. Для приказчика это было тягчайшим делом, но страх иногда подобен вдохновению. Кое-как книга мнимых протоколов была сфабрикована, переплетена в красный сафьян и отправлена прусской полиции.

Вскоре Грейф и Флёри вызвали Гирша и предложили ему выехать в Кёльн, чтобы подтвердить под присягой на процессе подлинность протоколов.

— Вам щедро заплатят. Затем вы получите пожизненную государственную пенсию, — уговаривал Флёри.

Но полицейский инстинкт у Гирша был слишком точен. Он понимал, что клятвопреступление осложнит его положение, если дело примет плохой оборот. Будь он прокурор или полицейский советник, вот тогда бы за него вступились. Но, маленький винтик в прусской полицейской машине, Гирш легко может быть заменен. Он сознавал это и наотрез отказался клясться в подлинности подложных документов. Рассорившись с Флёри и Грейфом, всеми отвергнутый, Гирш потерял покой, сон, аппетит. Жизнь для него больше не имела смысла. Сначала совесть и страх едва не вогнали его в петлю, затем он бросился на Боу-стрит в английский суд и там, поклявшись на Библии, сознался, что под руководством Грейфа и Флёри сфабриковал фигурирующую на Кёльнском процессе коммунистов книгу протоколов. В тот же день лейтенант Грейф упаковал свои чемоданы и бежал из Лондона.

К началу процесса коммунистов в Кёльне вокруг Маркса сгруппировались все его друзья и соратники. Отныне темные комнаты на Дин-стрит напряженной атмосферой напоминали редакцию «Новой Рейнской газеты». Позабыв о хандре и недовольстве жизнью, снова с бумагой и карандашом в руках на подоконнике расположился Георг Веерт, степенно прохаживался темноволосый бледный Фрейлиграт, весело смеялся и балагурил добродушнейший Дронке, прозванный Малышом за низкий рост и детское выражение гладкого лица. Он был очень весел и, как часто с ним бывало, только что выбрался счастливо из беды. Когда Малыш пробирался через Францию в Лондон, его опознали и арестовали, как рьяного немецкого революционера. Но случайная удача вывела Дронке из Мазасской тюрьмы. Через Булонь он был выслан в Англию.

Приехал и Вильгельм Вольф. Он очень изменился за последние годы. Жизнь в эмиграции, стесненные обстоятельства заметно состарили его. Он стал угрюм, вспыльчив и обидчив. Глубоко уважая и любя Люпуса, Маркс всячески старался предотвращать легко возникавшие но мелочам раздоры, а Женни и Ленхен окружали его нежной, чисто родственной заботой.

В дни приближающегося суда над соратниками все, кого называли «марксианами», снова помолодели и стали плечом к плечу, чтобы отразить удары и спасти арестованных коммунистов. Карл совершенно позабыл о сне и отдыхе. Он ел на ходу, к большому огорчению Ленхен, и был весь поглощен делом. Под его руководством Женни, Дронке, Пипер и нанятые писцы непрерывно размножали, но шесть — восемь копий, различные документы, которые должны были разоблачить клевету, подлоги, лжесвидетельства полицейского процесса. Отправка корреспонденции из Англии в Германию была крайне сложной. Цензура неистовствовала, и письма Маркса вылавливались, вскрывались и похищались. Посылать почтой что-либо из Лондона стало невозможным.

Георг Веерт и Фридрих Энгельс, имевшие обширные знакомства среди английских купцов, принялись собирать адреса фирм, торгующих с Германией. Через Париж, Франкфурт и другие города отправлялись отныне вместе с грузом или прейскурантами документы, доказывающие невиновность обвиняемых, а также опровержения для немецких газет и адвокатов.

Адреса купцов и коммивояжеров лежали на столе Женни. Под видом коммерческих писем, не вызывая ничьих подозрений, плыли через Ла-Манш и пересекали реакционнейшую Францию словесные мины, которые разрушали все хитроумные, провокационные измышления полиции, действовавшей по указу прусского правительства и короля.

Ни у кого из тех, кто боролся в крошечной бедной квартирке на Дин-стрит с могучей германской реакцией, не было достаточно средств для оплаты почтовых расходов и услуг разных лиц, к помощи которых прибегали, чтобы следить за всем происходившим во враждебном лагере, особенно среди прусских шпионов в Лондоне.

Женни, у которой от постоянной работы пером немели пальцы, писала в Вашингтон другу Адольфу Клуссу:

«Вы, конечно, понимаете, что «партия Маркса» работает днем и ночью… Все утверждения полиции — чистейшая ложь. Она крадет, подделывает, взламывает письменные столы, приносит лжеприсяги, лжесвидетельствует и, вдобавок ко всему, считает, что ей все дозволено по отношению к коммунистам, которые стоят вне общества!»

Муш, Лаура и Женнихен особенно радовались, что их дом полностью превратился в канцелярию. Карандаши и бумага были отныне в неограниченном количестве, и Ленхен, которой то и дело приходилось поить кого-нибудь из работающих чаем, не мешала детям играть на полу или пускать бумажные кораблики в бадье, где она стирала белье. Входная дверь на Дин-стрит, 28, не запиралась. Дети радостно вертелись среди малознакомых людей, громко сообщавших о том, удалось ли достать деньги, отправить почту, узнать последние новости из Кёльна, проследить за действиями прусских агентов.

Трое малышей, взвинченных нашествием множества чужих людей, беспорядком и суматохой в доме, вдруг принимались петь, свистеть в свистульки и бегать взапуски, отчаянно шуметь. Тогда их усмирял грозным окриком отец и бесцеремонно выдворял в другую комнату. Но вскоре неугомонные ребятишки, которых не пугали ни нахмуренные брови Маркса, ни его угрозы, снова врывались в накуренную, переполненную людьми комнату, где все было так необычно и интересно.

Много дней и ночей отдал Карл борьбе за кёльнских собратьев-коммунистов и, как всегда, сделал все возможное в столь неравных условиях; в изгнании, без гроша, травимый не только реакционерами, но и предателями-отщепенцами, он вложил в это дело всю свою энергию, страстность, знания юриста и опыт политического вождя.

Маркс и Энгельс фактически направляли ход судебного процесса в Кёльне: давали указания, как выступать подсудимым, руководили защитниками и неоднократно вынуждали прокуратуру отказываться от вымышленных материалов обвинения.

Пять недель длилось судебное разбирательство. Разоблаченные прусские правительство и полиция были опозорены. Но оскорбленная буржуазия и государство требовали искупительных жертв. Семь обвиняемых были осуждены.

Двадцатого ноября Энгельс, Фрейлиграт, Маркс и Вольф опубликовали в английской газете заявление:

«Нижеподписавшиеся, выполняя свой долг перед собой и перед своими ныне осужденными друзьями в Кёльне, считают необходимым привести для английской публики следующие факты, связанные с недавним процессом-монстр, который происходил в упомянутом городе и не получил достаточного освещения в лондонской прессе.

Потребовалось восемнадцать месяцев только для того, чтобы добыть улики для этого судебного процесса… А каковы же были предлоги для того, чтобы держать их в столь затянувшемся суровом заточении?

…Истинной причиной всех этих проволочек была боязнь прусского правительства, что объявленные им с такой помпой «неслыханные разоблачения» не выдержат испытания перед лицом столь скудных фактов. В конце концов правительству удалось подобрать такой состав суда присяжных, какого еще доселе не видывали в Рейнской провинции: в него входили шесть реакционеров-дворян, четыре представителя haute finance{Финансовая аристократия (франц.).} и два лица, принадлежащих к высшему чиновничеству.

Каковы же были улики, представленные этому суду присяжных? Одни лишь нелепые воззвания и письма, принадлежащие кучке невежественных фантазеров, жаждущих приобрести вес заговорщиков, которые являлись одновременно и сообщниками и орудием некоего Шерваля, явного агента полиции. Большая часть этих документов находилась до того в руках некоего Освальда Дица в Лондоне… прусская полиция, когда Дица не было дома, взломала ящики его стола и, таким образом, завладела нужными ей документами путем обычной кражи… Была пущена в ход вся полицейская машина под руководством некоего Штибера, главного свидетеля обвинения в Кёльне, королевского полицейского советника и начальника берлинской уголовной полиции. На заседании 23 октября Штибер объявил, что экстренный курьер из Лондона привез ему особо важные документы, неопровержимо доказывающие участие обвиняемых, совместно с нижеподписавшимися, в инкриминируемом им заговоре. «Среди других документов курьер доставил ему подлинную книгу протоколов заседаний тайного общества, проводившихся иод председательством д-ра Маркса, с которым обвиняемые вели переписку». Однако Штибер запутался в своих противоречивых показаниях относительно даты приезда к нему его курьера. И когда д-р Шнейдер, главный защитник обвиняемых, прямо обвинил Штибера в лжесвидетельстве, последний не решился дать какой-либо другой ответ, кроме ссылок на свое достоинство как представителя короны, которому доверена важнейшая миссия со стороны высочайших властей в государстве. Что касается книги протоколов, то Штибер дважды показал под присягой, что она является «подлинной книгой протоколов лондонского коммунистического общества», но потом, окончательно прижатый к стене защитой, он признал, что она, возможно, является только записной книжкой, захваченной одним из его шпионов. В конце концов из его же собственных показаний выяснилось, что книга протоколов является преднамеренным подлогом и что следы ее происхождения ведут к трем лондонским агентам Штибера — Грейфу, Флёри и Гиршу. После этого последний сам признался в том, что он составил книгу протоколов под руководством Флёри и Грейфа. Это было с такой очевидностью доказано в Кёльне, что даже государственный обвинитель объявил столь важный штиберовский документ «в высшей степени злополучной книгой», простым подлогом. Это же лицо отказалось признать заслуживающим внимания письмо, которое являлось одним из доказательств, выдвинутых обвинением, — в этом письме был подделан почерк д-ра Маркса; документ этот также оказался свидетельством явного и грубого подлога. Подобным же образом всякий другой документ, предъявлявшийся для доказательства не революционных стремлений, а действительного участия обвиняемых в чем-то, хотя бы издали напоминавшем заговор, превращался в доказательство совершенного полицией подлога. Страх правительства перед разоблачениями был так велик, что оно не только заставило почту задерживать все документы, адресованные защитникам, но и поручило Штиберу запугивать последних угрозами преследования за «преступную переписку» с нижеподписавшимися.

Если, несмотря на полное отсутствие убедительных судебных доказательств, тем не менее был вынесен обвинительный приговор, то это стало возможным — даже при подобном составе присяжных — лишь в результате того, что новый уголовный кодекс был применен как закон, имеющий якобы обратную силу… Кроме того, кёльнский процесс по своей продолжительности и по тем необычайным методам, к которым прибегла сторона, возбудившая обвинение, принял характер такого громкого процесса, что вынесение оправдательного приговора было бы равносильно осуждению правительства…»

Маркс писал 19 ноября 1852 года в Манчестер Энгельсу:

«В прошлую среду Союз, по моему предложению, распустил себя и объявил несвоевременным существование Союза также на континенте. Впрочем, на континенте он фактически уже не существует… Я пишу литографированную корреспонденцию с подробным изложением подлостей, совершенных полицией [ «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов»], а для Америки — воззвание о пожертвованиях в пользу арестованных и их семей. Кассиром является Фрейлиграт. Подписано всеми нашими».

Рейнское судилище продолжало волновать Маркса, и он написал о нем книгу «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов».

«В лице обвиняемых перед господствующими классами, представленными судом присяжных, стоял безоружный революционный пролетариат; обвиняемые были, следовательно, заранее осуждены уже потому, что они предстали перед этим судом… Если что и могло на один момент поколебать буржуазную совесть присяжных, как оно поколебало общественное мнение, то это — обнаженная до конца правительственная интрига, растленность прусского правительства, которая раскрылась перед их глазами. Но если прусское правительство применяет по отношению к обвиняемым столь гнусные и одновременно столь рискованные методы, — сказали себе присяжные, — если оно, так сказать, поставило на карту свою европейскую репутацию, в таком случае обвиняемые, как бы ни была мала их партия, должно быть, чертовски опасны, во всяком случае их учение, должно быть, представляет большую силу. Правительство нарушило все законы уголовного кодекса, чтобы защитить нас от этого преступного чудовища.

…Рейнское дворянство и рейнская буржуазия своим вердиктом: «виновен», присоединили свой голос к воплю, который издавала французская буржуазия после 2 декабря: «Только воровство может еще спасти собственность, клятвопреступление — религию, незаконнорожденность — семью, беспорядок — порядок!»

Весь государственный аппарат Франции проституировался. И все же ни одно учреждение не было так глубоко проституировано, как французские суды и присяжные. Превзойдем же французских присяжных и судей, — воскликнули присяжные и суд в Кёльне… Превзойдем же присяжных государственного переворота 2 декабря».

В то же время, когда Маркс работал над «Разоблачениями о кёльнском процессе коммунистов», прусский министр внутренних дел с напряженным вниманием просматривал каждое новое донесение своих лондонских агентов.

Особая папка «Дело королевского полицейского управления в Берлине о литераторе докторе Карле Марксе, вожде коммунистов» непрерывно пополнялась и становилась все более громоздкой.

«Вчера вечером я был у Маркса, — сообщалось в одном из донесений от ноября 1853 года, — и застал его за работой над составлением очень подробного резюме дебатов кёльнского процесса: это — своего рода критическое освещение с юридической и политической точек зрения; само собой разумеется, что при этом сильно достается правительству и полиции… Вам известно его гениальное перо, и мне нечего говорить вам, что этот памфлет будет шедевром и привлечет к себе в сильной мере внимание масс».

Как-то на Дин-стрит несколько месяцев спустя после кёльнского процесса под вечер в гости к Марксу пришел Либкнехт с молодой женой. У Маркса весь день адски болела голова, но, выпив чашку кофе, он почувствовал себя лучше и присел к общему столу.

Либкнехт сообщил, что Бартелеми вызвал на дуэль Ледрю-Роллена, но тот отказался стреляться. «Я заставлю вас принять вызов испытанными средствами «плевком в лицо, пощечиной, публичным оскорблением», — отвечал строптивый дуэлянт. Ледрю-Роллен собирается избить его палкой и обратиться в суд за защитой.

— Этот сумасброд, по-видимому, поставил себе целью стать Ринальдо-Ринальдини эмиграции. Бывает же и такого рода честолюбие, — заметил Карл.

Разговор перешел на Виллиха, который прибыл в Нью-Йорк, где его друг Вейтлинг устроил по этому случаю банкет.

— Я уже слыхал об этом, — оживился Карл. — Обвязав себя огромным красным шарфом, папаша Виллих закатил длиннейший спич о том, что хлеб дороже свободы, затем Вейтлинг поднес этому герою саблю и выступил с речью, в которой доказывал, что первым коммунистом был Иисус Христос, а его прямым преемником не кто иной, как он сам, знаменитейший Вильгельм Вейтлинг.

Все рассмеялись.

— Знаете ли вы, доктор Маркс, что Шаппер ищет к вам путей? Он понял, что ошибался и залез в грязь по уши, — сказал Либкнехт.

— Это хорошо, — обрадовался Карл, — это очень хорошо. Бедой многих эмигрантов являются иллюзии. Они, как мираж в пустыне, сбивают путников с пути и заводят в безводные пески. Мне всегда казалось, что Шаппер разберется во всем сам и найдет нас. Не случайно он был настоящим человеком, другом Иосифа Молля, Генриха Бауэра, В нем нет подлости, иногда его, впрочем, охватывало этакое смутное томление нетерпеливой души, свойственное и неплохим людям.

— Карл наиболее требователен к тем, кого особенно ценит и уважает, — заметила Женни, — и гораздо снисходительнее к безразличным ему людям.

— Вот уж поистине про Карла можно сказать словами Евангелия: «Кого люблю, того изобличаю и наказываю». Он и ко мне бывает придирчив. А я не сержусь и не боюсь его вовсе, — сказала, вызвав всеобщий смех, Ленхен, убиравшая посуду со стола.

— Ну, ты-то уж доподлинно верховная власть в доме, диктатор. Не я тебя, а ты меня всегда изобличаешь, — продолжал смеяться Карл.

Приближались рождественские праздники. Их, как никогда доныне, радостно ждали в семье Маркса. Большую елку, спрятанную до времени от пытливых детских глаз, украшал с веселым рвением Малыш — Эрнст Дронке. Он взобрался на высокий табурет, чтобы водрузить на ветках бумажные флажки, звезды, яркие украшения и золоченые орехи, которые ему подавала Ленхен. Куклы, кухонная посуда, ружья, барабаны и трубы лежали под елкой среди пакетиков с фруктами и конфетами. Наконец все было готово и елка освещена разноцветными свечками. Карл торжественно позвонил в колокольчик и широко распахнул дверь, приглашая оторопевших от счастья малышей. Лаура стремительно бросилась вперед со свойственной ей решительностью, Женни и Муш растерянно застыли на месте. То, что они увидели, казалось сказочным. Они едва узнавали комнату, заставленную старой пыльной мебелью. Сверкающая елка все в ней затмила.