Когда наступает пора дождей и бурь, море укутывается плотным туманом; именно туман, и ничто иное, теперь составлял жизнь Шантии Аль-Харрен. Она покорно принимала пищу, когда её подносили примолкшие служанки, односложно отвечала, если кто-то с ней заговаривал, и не вставала больше с постели. Кругом проплывали не люди – тени: тень толстого варвара-лекаря, который, качая головой, шептал что-то Кродору, тень Вениссы, которая пыталась в чём-то обвинить. Даже те, кто прежде не упускал случая унизить иноземку, ныне прятали глаза и порой позволяли себе слова сожаления; твердили, будто бы она, потеряв ребёнка, сошла с ума от горя.

Шантия лишь удивлённо хлопала ресницами и улыбалась, когда очередная служанка принималась бормотать, что дети – дело наживное, а мир столь жесток, что порою лучше и вовсе его не видеть. Покинув покои, служанка мчалась к своим товаркам, и те кивали головами: помешалась, как есть помешалась!

А всё дело было в том, что она и в самом деле не испытывала боли.

Однажды туман уже окутывал её, обнимал холодными и липкими руками: в те дни, когда погибли её родные. Нынешний туман был другим: он пах травами, забирался в рот, в ноздри, в уши, заглушая вкусы, запахи, звуки.

Не больно.

Вместе с тем, что язык не поворачивался назвать живым существом, ушли прежние страхи. Теперь вновь можно было жить, как прежде, хранить прежние надежды – и не думать поминутно о том чудовище, сыне дракона, который должен был появиться из её чрева.

Шантия не сходила с ума, вовсе нет: она заглядывала в себя, искала хотя бы искру боли или тоски по несбывшейся жизни. Будто бы шла по пепелищу, оставляя следы в ещё тёплом, тлеющем пепле; вот сейчас, сейчас вырвется из-под него язык пламени, обожжёт – и вырвутся, хотя бы для вида, вымученные слёзы.

Свобода. Пусть настолько, насколько это возможно в замковых стенах, и всё же – свобода.

Снаружи разгоралась весна: куда-то мигом испарились снега, и пробилась на ветвях первая зелень. Говорили, будто бы сыграют свадьбу, как только распустятся в саду листья, что это хороший знак, сулящий плодородие и счастливую жизнь.

В один из таких дней Шантия покинула опостылевшую спальню. Как в тот роковой день, ей хотелось пить, но никто не спешил её проведать. Держась за стену, она с трудом добралась до кухни: мир в глазах качался, никак не желая выровняться.

Но и это – лишь слабый отголосок прежней боли.

Давясь, она жадно глотала самую обыкновенную воду, которая от долгого хранения, кажется, даже слегка позеленела и приобрела привкус болотной тины. Неважно, неважно; главное – холод. Отчего-то теперь, после дней, проведённых в забытье и прохладе, ей было нестерпимо жарко. Где-то вдалеке, за стеной, слышались голоса: спорили Ирша и, кажется, Венисса.

- Это ты всё устроила – так не трогай больше девочку! Хватит с неё. Она, что ль, виновата, что Кродору что ни год, то свежего мясца вынь да положь?

- Наслушалась её болтовни? – невозмутимо отвечала певунья. – Она с горя помешалась, это же любому ясно!

- Да ты хоть бы не твердила, что хочешь, чтоб её ведьмой объявили. А то, знаешь ли, я и про твои ведьмачества разболтать могу. Что, язык прикусила?

- Я бы на твоём месте молчала, дикарка. Иначе можно умолкнуть и навечно…

Что-то упало за спиной – и Шантия обернулась, чтобы столкнуться с уже знакомой кухаркой. Та, кажется, испугалась, но ненадолго. Почти сразу растянула круглое лицо приторная улыбка, и она проквохтала:

- Оправилась? Наконец-то! Наш господин так хотел бы с тобой увидеться… Сходи, порадуй его!

Потерянная дочь островов знала, что это означает, и на мгновение пожалела, что не прикинулась в самом деле помешанной. Может статься, что тогда, тогда её отпустили бы отсюда, позволили скинуть с себя всю налипшую грязь, освободиться от плоти, а вместе с ней – от памяти. Но она покорно поднялась уже знакомым путём в спальню, повторяя про себя – если не боишься, посмотри зверю в глаза. Он отступит, не увидев страха.

По крайней мере, должен отступить.

Уже у порога людской вождь встретил её, будто ожидал прибытия. Впервые виделась в его взгляде несвойственная робость, непонимание. Он казался столь уязвимым, что Шантия подумала: ей нужен острый меч, вроде того, который вручили Кьяре. И тогда – тогда бы она вонзила клинок прямо в беззащитное горло.

- Я хочу знать. Ты в самом деле сама избавилась от ребёнка?..

Она открыла рот, собираясь рассказать о Вениссе – и остановилась. Нет, варвары не станут казнить свою же соплеменницу: певунья найдёт, чем их очаровать. Такие, как она, умеют расположить к себе, умеют заставить слушать. И Шантия прошептала, глядя без страха в глаза дракону:

- Нет. Это ложь. Как, впрочем, было бы ложью и то, что я опечалена этим… происшествием.

Холодные, тягучие слова, так похожие на туман; может, на самом деле это и не её голос звучит, а всего лишь затерялось нечто в сгустках тумана и теперь выходит через рот. Кродор чуть прищурил светлые глаза:

- Тебе в самом деле всё равно? Я был лучшего мнения о твоём народе.

- Я – не весь мой народ, - Шантия продолжала говорить размеренно и тихо, но в груди что-то клокотало, как в закипающем котле. – И я бы сказала, что равнодушие – первое, чему я научилась у ваших женщин.

Как раньше, горела на столе свеча; по ней стекали крупные капли, похожие на мутные слёзы. Схватить, схватить плачущий огарок – и ткнуть в лицо, в сощуренные в усмешке глаза, засунуть под язык или прямо в горло. Ярость оказалась столь ярким, столь новым чувством в безбрежном сером мире, что Шантия подчинилась – и лишь на середине движения неловко замерла. Пламя опрокинутой свечи с готовностью перекинулось на гобелен; кажется, Кродор что-то закричал, прося стражей принести воды – но прежде она ухватила тлеющие искры ладонями, сжала, как хотела бы сжать горло любого чужеземца, какой сейчас встретился бы на пути.

- Оправилась?! Да она безумна! – рявкнул Кродор, хватая наложницу за руки. Шантия почти удивлённо уставилась на вздувающиеся волдыри: откуда?.. Вместо боли она ощутила грубоватое тепло, похожее на то чувство, что исходило от слов Ирши: пусть оно кололо и причиняло боль, но согревало куда сильнее, чем лживая лесть.

Сам собою всплыл в голове звенящий голос Вениссы, переполненный ненавистью. Жизнь для неё ничего не значит; наверное, следовало бы всё же обвинить её – но как? Кто поверит «сумасшедшей», не принадлежащей к их роду?..

И потому Шантия молчала, глядя на то, как засуетились слуги, как всё тот же лекарь, бормоча заумные речи, перевязывает обожжённые ладони.

Молчала, чтобы на другой день узнать: Ирша умерла.