Он отлеживался.
Боль в боку потихоньку отступала и только иногда отдавалась тупым всплеском, стоило ему во сне неловко повернуться.
Пролистав медицинский справочник, нашедшийся среди книг, он узнал, что при переломах ребер не накладывают гипс, и даже не будучи уверенным в том, есть ли у него перелом или нет, абсолютно успокоился.
На какой-то шаткий промежуток времени он вернулся в прошлое, к своему извечному домоседству. Он перестал выглядывать во двор и целыми днями валялся на диване, перечитывая книги. Вспоминать о том, что целое лето у него пролежал непрочитанным томик сочинений Дюма, было смешно.
Как и раньше, дома опять не осталось непрочтенных книг, но это мало его волновало. Читая и перечитывая привычные страницы, он не растворялся в чтении как раньше, забывая обо всем, о ходе времени и о наступлении вечера.
Его мысли где-то витали и напечатанные буквы и слова складывались в предложения только где-то на периферии сознания.
Периодически откладывая книгу в сторону, он ковылял к турнику и решительно подпрыгнув, висел насколько хватало сил. Висел подолгу, периодически делая попытки подтянуться, прислушиваясь к ощущениям в боку, и соскакивал только тогда, когда пальцы разжимались и он скорее плавно соскальзывал со своей потемневшей уже клюшки, нежели спрыгивал с нее.
Уже на второй день он возобновил свои тренировки с подшивкой, сначала морщась от боли и стараясь выбрать наиболее удобное положение для своей боевой стойки, но скоро тупая боль стала привычной и не отвлекала, он растворялся в ней и, привычно молотя в стену, абстрагировался от всего. Он часто стал бить с закрытыми глазами, открывать их уже было и не нужно, все то, что он мог увидеть, прочно впечаталось и врезалось в его память. Какое-то неизвестное ему ранее чувство дистанции позволяло бить на автомате, не думая о технике удара, о положении корпуса, о том, каким образом сжимать кулаки. Как и во время чтения, его мысли витали где-то, но он не старался сосредоточиться на них, скорее он сам сознательно не позволял им оформиться во что-то конкретное.
Несколько раз, ведомый этими неосознанными мыслями, как бы невзначай интересовался у бабушки, не звонил ли ему кто-нибудь, не интересовался ли тем, как у него дела, но она привычно отвечала, что никто не звонил и не заходил, только классная руководительница позвонила в первый день его отсутствия и поинтересовалась, не заболел ли он и, удовлетворившись ответом, не перезванивала больше.
Он счел, что узнавать, какие уроки им задали абсолютно бессмысленно, и когда читать становилось лень, он пододвигал очередной учебник и читал несколько параграфов по порядку один за другим, или решал все задачи подряд, также не сосредотачиваясь ни на чем.
Он не мог сказать, что хочет идти школу, но и давних страхов о том, что его там ожидает и как бы было замечательно поваляться дома еще и побездельничать, абсолютно ничего не делая, не было. Иногда он подходил к вырванному из тетради карандашному рисунку и подолгу смотрел на него, после чего обычно начинал свою очередную тренировку. Казалось, этот рисунок был причиной того, что он стал тренироваться еще чаще, чем раньше, но как знать? Он давно перестал считать наносимые удары или засекать время. Время текло вокруг него, и смена часов была наименее важным из всего того, что могло произойти.
Но иногда время замедлялось, и секунды, доли секунд начинали разворачиваться тягуче долго, растягиваясь на целую вечность. Это случалось тогда, когда раздавался телефонный звонок, и он внутренне напрягался, что-то в нем замирало и казалось сердце переставало биться, таким большим был интервал между ударами. Он сам не знал, чего он ждет от этих звонков и почему его ладони вдруг становятся влажными и взгляд невольно падает на смешной и непосредственный карандашный рисунок на стене. Услышав, что звонок, конечно, адресован не ему, пожав плечами, как будто именно этого он и ждал, он опять возвращался к прерванному звонком занятию и сердце приходило к своему привычному ритму.
Он отправился в школу в начале недели, в понедельник. Отоспавшись за все эти дни, порой бодрствуя ночами и почти не выкарабкиваясь из сонной полудремы днем, он поломал себе весь привычный ритм, но тем утром он неожиданно проснулся очень рано.
Дни постепенно укорачивались, темнело уже намного раньше, и он проснулся в утренних сумерках, когда только-только начинало светать. Он чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, на почти прошедшую боль в боку он не обращал внимания, да и если быть честным, она перестала его беспокоить на третий день вынужденного безделья.
Ему доводилось привыкать и к боли посильней.
Придирчиво изучив свою физиономию в зеркале, он решил не пытаться отодрать пластырь с брови. Он уже предпринимал одну попытку, плотно приклеившийся пластырь не поддавался, и когда ему все-таки удалось, стиснув зубы, рывком его отодрать, он сразу понял, что поторопился, потому что не зажившая до конца бровь немедленно отдалась резкой болью и кровь вновь стала сочиться через подсохшую корочку, живо напомнив ему ощущения того дождливого дня.
Поморщившись, он заклеил ее тогда новым куском пластыря, опять получилось кривовато, но он махнул на это рукой. Пластырь есть пластырь, а уж как он там наклеен, кого это волнует?
Вспомнив эту неудачную попытку, он усмехнулся своему изображению и эта усмешка почему-то удивила его. Он внимательно всмотрелся в свои глаза и на мгновение ему показалось, что этот серьезный и спокойный взгляд принадлежит не ему. Он почти прижался носом к зеркалу и продолжал всматриваться до тех пор, пока от его дыхания зеркало не запотело. Что-то новое и незнакомое появилось в его взгляде и он не мог объяснить самому себе, что именно настолько привлекло его внимание. Это был он, он сам в зеркале, но в то же время там был какой-то новый он. Новый или другой.
Ноябрь был прохладным. Ночами подмораживало и, наступая на краешки луж, он отчетливо слышал легкий хруст успевших образоваться за ночь льдинок.
Еще окончательно не рассвело и он, сделав крюк, забрел на школьный двор и посидел немного на той самой лавочке. Земля перед ним казалось сохранила отпечаток его собственного тела, сбоку валялся камень, но у него не было уверенности, тот это камень или другой. Он прекрасно знал, что никаких следов того дня не могло остаться, что грязь успела высохнуть и прошедший дождь уже не раз наполнял эти самые или другие лужи влагой.
Когда он поднялся и случайно коснулся деревянной поверхности скамейки рукой, тот день вдруг вернулся.
Ощутив рукой немного влажную тяжелую поверхность дерева, он вдруг поморщился, как от боли и машинально коснулся пластыря, закрывавшего разбитую бровь. Это касание отрезвило его и громко хмыкнув носом, он, усмехнувшись, направился ко входу в школу.