У Мишки Стелькина луженая глотка. Идет, бывало, по лесу и так гаркнет, что все сороки с веток падают.

Когда дядя купил старый дом на берегу Северной Двины, то Мишка получил приглашение приехать и обжить его.

— Дело-то выеденного яйца не стоит, — весело подмигнул он сестре Дуне. — Приеду, выпью для крепости стакана два домашней сметаны, выйду на поветь да как заору:

— Домовой! Домовой! Не пужай ты нас, родной! Если будешь нас пужать, и тебе несдобровать!

Не боялся Мишка ни тьмы кромешной, ни черта лысого, ни дьявола косматого, ни самого домового.

Однажды они с дядей на сенокос поехали. Подъезжают к тамошней избенке и глазам не верят. Дверь избенки настежь, а на крыльце рыжий медведь с лукошком возится. Дядя ружье вскинул, а Мишка ему: «Стой! Ежели промахнешься — упустим медведя. Ежели ранишь — он тебе и мне бока намнет. Давай я его глоткой возьму».

Спрыгнул Мишка с телеги, подбежал к изгороди и как закричит:

— Домовой! Домовой! Не пужай ты нас, родной! Если будешь нас пужать, и тебе несдобровать!

Медведь от Мишкиного крика замер. А потом как сиганет в избу. Там его и сцапали. Вот такая глотка у Мишки была!

А пел он как! Сидят, бывало, парни и девушки у костра и затянут про рябину, про калину — грусть одна. А Мишка запоет — совсем другой коленкор. Такую нескладуху вкрутит, что все по траве катаются. А костер, как свеча, чадит от Мишкиного баса. Прибавь он голоса — совсем погаснет.

— Вот силища так силища! — удивлялась сестра Дуня. — У тебя, брательник, луженая глотка.

Гуляет Мишка на одном конце деревни, а на другом слышно, о чем балакает. Все секреты оглашаются: у кого лодку купил, с кем нынче из-за Вари потяпался, есть ли жор на реке. Многие даже радио выключали, заслышав Мишкин «репродуктор».

— Может, те в артисты пойти, Граммофон ты наш пермогорский! — шутила Варя, Мишкина невеста, высокая девушка с тугой рыжей косой. Такие часто встречаются в Поморье. Кожа у них белая, глаза — весенние ледышки.

— А что… и пойду… Вот зубы нижние вставлю и попробую.

Но пробовать не спешил. Работу бросать не хотелось. Больше десяти лет уже проработал. Начал сучкорубом. Сначала старшим помогал, а к пятнадцати годам работал в лесу самостоятельно.

Топор для него дядя Петро выковал. Достал где-то огромный подшипник, раскалил добела, выпрямил и отстукал из упругого бруска дивное лезвие. Потом дырку для топорища протюкал. Топор этот Мишка в железной кобуре носил, прямо как саблю. Взмахнет разок — сердцу любо. Щепа от удара во все стороны летит, а сучки только похрустывают. Хруп да хруп, пока из дерева хлыст не получится.

Нижних зубов у Мишки действительно не было. Потерял он их на лесоповале. Вальщики говорили, что он счастливчик — мог бы совсем без челюсти остаться. Факт этот на собрании разбирали. Многим по макушке досталось, но Мишке больше всех.

— Голос у тебя есть, Стелькин, а ума нет, — резче других выступал инженер по технике безопасности. — Что же ты харю под хлысты суешь? Пошла сосна падать… в сторону беги.

А дело было так. Стоял Мишка, смотрел вверх, любуясь сосной, а ударило его снизу, березкой. Падающая сосна прижала ее, а потом, когда рухнула совсем, отпустила. Вот этим-то отпущенным березовым стволом и стукнуло Мишку по челюсти.

После этого случая Мишка три недели молчал. Тут-то и поняла общественность, что такое Мишка Граммофон. Вроде бы и гармошка играет, да не так зазывно. Вроде бы и поют все, да не так дружно. А тут еще свадьба у Дуни. Хоть откладывай. У мужа родственники шумные, веселые, палец в рот не клади. Пристали к невесте.

— Пущай Мишка играет и поет… На свадьбе и без зубов любо…

— Что вы! У него трещина в челюсти… — противилась Дуня.

— Пущай хоть затянет, а мы подхватим, — настаивали родственники.

— Ох вы, голубчики мои! — заупрямилась Дуня. — Я тута при чем? Хотите, вместо брательника запевать будет мой Федулка?

Улыбнулись гости, а свекровь сказала:

— Если мой Федулка запоет — все гости разбегутся! Твоему брату бог глотку дал певучую, а моему спину волосатую да бороду косматую!

Потеха. Гости смеются, а запевалы нет.

— Ну что, Мишатка! Может, профистулишь кое-как… Девки тя слышать хотят, — подступила к брату Дуня.

Она на уговоры большая мастерица. Но молчит Мишка, словно не слышит. Голову опустил да кнопки баяна пальцами перебирает. Старается. Пригорюнилась Дуня. Почуяла сердцем, что недовольны гости. А что поделаешь? Челюсть не мясорубка, на свадьбу не одолжишь.

— Может, Варю, невесту Мишкину, на уговоры подтрунить? — посоветовал Федулка. — Она девка мягкая, ласковая…

— Иди побалакай! — подстрекнула она Федулку. — Варька-то на меня, как щука на блесну, зыркает.

Разыскал Федулка Варю. Сел около нее на лавочку, хмыкнул.

— Ну че, скучно?

— Скучновато…

— Может, те запеть, а?

— Мне?! — удивилась Варя.

— Те, а че?..

— Нет, Федул, я перед своим дролей позориться не стану.

— Тогда поговори с ним. Видишь, гости сникли… петь охота, а запевать некому.

Конечно, были на свадьбе и другие запевалы, только стыдились они петь в присутствии Мишки. Мастак он по этому делу, а они кто? Бубнилы деревенские. Подмигнула Варя Федулке, подошла не спеша к Граммофону.

— Что, Мишенька, молчим?

Запевала головой качнул и мехи погладил, словно косы девичьи.

— И мне невесело, — шепчет ему Варя. — Может, вполголоса споешь?

Молчит Граммофон. Хмурится.

— Ну, ну, уважь гостей! — не отступается Варя. — Не куксись… вся деревня просит.

Хмыкнул Мишка, положил баян на лавочку, листок бумаги достал, письменно ответил: «Глотки намозолим еще. Пущай внутри поется, ежели праздник велик». Варя прочла записку, глянула на скучных гостей и ответ написала: «Мишенька, голубчик мой, Федулка покоя не дает… Хоть пару частушек спой». Записку отдала, а сама, как береста, вспыхнула. Шушукаются меж собой гости, косятся то на нее, то на Мишку. Ждут, чем «комедь» кончится. «Невестушка моя… — опять пишет Граммофон. — Челюсть надвое раскалывается… не смогу петь…» Прочла Варя скорый ответ, Федулку кликнула.

— Федул! Не будет Мишка играть нынче, а петь и тем более… Нездоров он…

Помолчал Федул, затылок почесал, буркнул сквозь зубы:

— Ну что ж… жаль, свадьба расстраивается…

Гости завозмущались сразу, завыговаривали:

— Пущай Мишка сам скажет, будем играть или нет?

Ему бы из горницы выйти, раз такое дело, а он и уходить не уходит и играть не играет: сидит молчит, словно воды в рот набрал, да руками машет. Хорошо, директор совхоза на свадьбе был.

— Что вы парня мучаете? — вмешался он. — Ему режим нужен, постель, а вы… Отдыхай, Михаил, пока совсем не слег.

Мишка поднялся с лавки, подошел к директору, баян ему протянул и вышел.

Месяц провалялся Мишка в постели. Вся деревня переживала. Дуню расспросами замучили: «Что? Да как? Когда баян в руки возьмет?» Одним словом, истосковались по гармонисту.

И вот он снова у костра. И голос его еще звонче летит над берегом реки. Пляшет деревенский люд, отстукивая то кадриль, то «девятку». А Варя не может налюбоваться своим дролей.

— Может, те всурьез артистом стать?

— А что?! Можно… Говорят, только получают мало, — ответил Мишка и крикнул: — А ну, разделись, братва, на две стенки да кадрилью через луг! Чтоб на той стороне слухали… Кто побойчей?

Зашумели люди. Заопрокидывали назад смуглые лица… и пошли… Такие кренделя завыделывали бойкими деревенскими ножищами, что слезы навернулись у Граммофона. Ох и любил он русские праздники!

Плывите, рученьки, Летите, ноженьки. Чего накуксился Ты, мой хорошенький?..

Забывал в эти минуты Граммофон и о своей сломанной челюсти, и о безотцовской юности. Тискали пальцы тугие кнопки баяна до тех пор, пока руки не онемели.

Тут и начиналась потеха. Мишка протягивал баян первому попавшемуся мужику и заставлял играть до последних петухов. Чаще всего мужик попадался не музыкальный, и из баяна рвались какие-то несвязные звуки. Но Граммофон не замечал фальши. Несколько часов кряду дирижировал в такт собственному пению. А под утро сам неистово исполнял прощальную.

Неизвестно, как бы сложилась жизнь Мишки, но после случая на лесоповале он стал подумывать о новой работе. Посоветовался с директором совхоза. Тот выслушал, а потом предложил:

— Иди в клуб, тетеря! Музыке людей учи… Талант пропадать не должон!

— Да какой у меня талант? Разве голосовой?..

— А голос что, мякина? Давай, давай. Слушай, что говорю. Понял?

— Слушаю, — кивнул Мишка. — Токо мне самому учиться хоца.

— Поздно тебе новому ремеслу учиться… В клуб и так возьму, без образования.

— Нет… Образование надобно. — Упрямо повторил Мишка. — Сосну не так повалишь, никто не увидит. А ежели «Катюшу» на манер «Летки-енки» исполнить, позор на весь район!

— Ну что ж, дело твое… — Директор задумался. — Учись на здоровье! Тут я не помощник… Смотри токо, место в клубе не потеряй… Клуб у меня один, играют все…

— Тем паче ехать следует.

— Куда?

— В Москву, в училище музыкальное…

— В Москву так в Москву, — не стал спорить директор. — Смотри сам…

Провожали Мишку без особой охоты, но провожающих нашлось много.

Мишка вышел на крыльцо, взял баян в руки. Нахмурился да как растянет мехи! Так тоскливо заиграл, что корова Федулкина к крыльцу подошла и давай прядать ушами. А мелодия у Граммофона как песня пеночки была — жалобная, трепетная. Много сестра Дуня мелодий слышала, но такой никогда. Оглядела она провожающих, а Вари нет.

— Родненькие! Варька-то где?

— Моль, видать, съела, — пояснил дядя.

— Может, за изгородью она?.. Подойти страшится?

Посмотрели за изгородью. И там нет.

— Да будет вам непутевую искать. — Дядя чуть захмелел и требовал веселья. — Что ты, племяш, душу жалобишь?.. Ты нашу пермогорскую сыграй!

И опять плясовая пошла: топот, прибаутки, выкрики.

— Жаль, баян Федулкин, а то бы с собой взял! — выкрикнул Мишка.

— Мне-то не жаль. Бери! Нынче-то мы сродственники, — отозвался Федул. — Токо сестре скажи…

— А мне и сказывать не к чему. Я брательника крепко знаю! — отозвалась Дуня. — С баяном-то он и меня, и дядьку родного забудет. Не дам баяна! И не мой, да не дам!

— Да ну тя! — выкрикнул Мишка. — Не жадничай!

— Глупый ты, Мишаня, баяна не жаль… тебя жаль! Потому и оставить его хочу… до приезда твоего…

— Ладно ты рассудила, — обрадовался дядя. — Гармонист без гармони что птица без крыл! Пущай повертится по городу, покувыркается! Тя с первыми морозами ждать?.. Или как прикажешь?

Мишка не ответил. Слушал. Советов ему полный короб надавали, а баяна не дали. По-мудрому решили поступить, по-хозяйски, чтобы думка о Пермогорье липучей пчелкой жалила сердце. Без баяна Мишка со двора вышел, без песен звонких, с тоской какой-то…

Земляки к дороге его проводили и обратно пошли. А Варя неподалеку, у кладбища, его ждала и больше всех печалилась. Она считала Мишку своей собственностью. Но женское чутье подсказывало ей, что никого он не любит.

— Варя! Миленькая невестушка. Солнышко мое несусветное! — обрадовался Мишка и вдруг запел:

Береза, белая подруга Весенних зорь, Прозрачных ре-е-е-к…

— Тихо ты! Молчи. — Глаза Вари испуганно блеснули. — Я тоже подумала о березах…

Слабость была у Вари. Не ходила она к милому без гостинцев. То молочка принесет, то грибочков солененьких. И в этот раз достала из сумки несколько кусочков сахара, шанежку, бутылочку, стаканчик, аккуратно положила на скамейку.

— Другому бы снега пожалела, а тебе… Выпей, голубчик мой, а я сахарок похрустаю… С кем сперва прощаться будешь?

— По ком душа болит, с теми и буду…

Мишка неторопливо подошел к могилке деда, открыл бутылку и плеснул сначала на могилку, потом в стаканчик.

— За память!

— За каку?

— За общую… Без нее нельзя… без нее и тебе и мне худо. — Мишка по-солдатски вытянулся, выпил. — Плесни-ка еще! Мой дед крестьянином был, а книги читал мудрые.

Варя налила еще.

— Теперь за отца… — Мишка подошел к отцовской могиле, хотел чокнуться с надгробной звездочкой, но передумал. — Ну и красна же ты, мать честная!

— Я-то?

— Да не ты! Звездочка шибко красна. Светит!.. А что? Отец любил свет… Да простят родичи мои его крутой норов… — Мишка опять подошел к дедовскому кресту: — Простишь, Фрол, али нет? — Он вдруг замолчал, словно дожидаясь ответа.

Тихо было на кладбище. Лишь где-то высоко в небе глухо каркали вороны.

Граммофон поправил мятую сорочку и подошел к третьей могиле:

— Здравствуй, баушка! Здравствуй, родненькая! Прими от меня низкий поклон… — Он грузно опустился на колени и, не замечая грязи, застыл.

— Ты что, спятил? В самую глину лезешь…

— Молчи! — сказал Мишка. Он пригнулся к изголовью могилы и, коснувшись губами мокрой земли, всхлипнул.

Сыро было на кладбище, но светло и уютно. И душа Мишки светилась.

— Варя! — неожиданно позвал он. — Ты знаешь, отчего у меня такой сильный голос?

Варя не откликнулась.

— А с того, голубушка, что эти люди всегда рядом со мной. И чем больше я думаю о них, тем сильнее голосом и сердцем. Вот и теперь… Тебе страшно, а мне ничуть… Я как у себя дома, среди родных… Ну, дорогие, прощайте!..

Они вышли на проселочную дорогу и остановились.

— Гляди, — тихо сказала Варя, — «газик» директора к полям покатил. До пристани пешком пойдем или как?

Мишка побежал навстречу машине.

— Михеич! Михеич! Погоди… уезжаю я… Притормози! — Он изо всех сил размахивал кепкой, но директор даже не повернулся в его сторону.

— С чего бы это? — с обидой спросил Мишка. — Что я сделал ему?..

Грустно мужику без гармошки, а гармонисту тоска настоящая. Мишка поклонился уходящему берегу, «беломорину» в зубах покрутил, и пальцы его по перилам трапа, как по кнопкам баянным, забегали. Туда-сюда, а звука-то нет! Только теплоход на одной ноте гудит.

Утро над Северной Двиной разгоралось звонкое, солнечное, а душу Мишке словно пиявка сосала. С грустью смотрел он на белесую гладь реки. Тумана почти не было, и прибрежные валуны, как туши сонных тюленей, проглядывались до горизонта. Впереди теплохода глухо тарахтел ботик, и над его мачтами резвились стаи чаек. Их было так много, что небо над ботиком загоралось белыми сполохами, ослепляло глаза.

— Баян бы щас! Косарей будить да женок напевных! — высказал Мишка думку свою, и как-то смешно ему стало. Вокруг-то уже не свои, не пермогорские едут, а бог знает какие люди. Позыркал он по сторонам, к деду с пестерем подошел.

— Пермогорский?

— Черезковский… — бойко ответил дед.

— А пестерь-то нашенский… Сашка Куликов такие плетет…

— А те че?

— Эх, дедок, где б гармошку достать? Околеваю без нее, руки трясутся…

— Ты че, позастыл?

— Нисколечко… Играть хотца, оттого и трясунок во мне…

— Ниче, отойдет щас… — Дед достал из фуфайки бутылочку, протянул Мишке. — Выпьем чуток, и без гармошки песня слюбится… Открывай!

— Не могу я так, без инструмента…

— А ты пробку внутрь, инструмент ни к чему…

— Ты че, спятил? Я те про гармошку, а ты… — Мишка положил бутылку на пестерь, вгляделся в лица пассажиров. — Мне гармонь нужна, а не сивуха. Эй, паря! — окликнул он веснушчатого матросика. — У тя гармошки не будет? Напрокат… душу скука ест…

Матрос улыбнулся.

— Нема… гитара одна… и та в пробоинах…

Мишка вернулся к дедку.

— Че, неймется без музыки-то?

— Неймется… и гроши есть, а без баяна тоска…

— А ты не горемыкай. — Дедок посмелел. Бутылочки на пестере уже не было. — В Красноборске слазь, там любую гармонь купишь!

Медленно ползли минуты, пока в глубине зеленого берега не показалась деревянная пристань Красноборска. Не шел, а бежал Мишка по сосновым мостовым в районный магазин.

Пустынно было в промтоварном отделе.

— Мне бы гармошку, девушка? — осторожно спросил Мишка, глядя на пустой прилавок.

Девушка улыбнулась.

— Опять гармошку. Беда прямо… Как редкий товар, так спрос на него…

— Редкий?

— Да, редкий. Не удивляйтесь. В первую очередь Дом культуры обслуживаем.

— А ежели инструмент для общественного дела нужен, тогда как?

— В Дом культуры идите… Там любой инструмент есть.

Искать директора Дома культуры не пришлось. Он сидел в маленькой светлой комнатке и что-то писал. Мишка узнал его, решительно вошел в помещение, положил туес на стол.

— Гармонист я, из Пермогорья, — начал он напрямик. — В Москву еду, а гармони нет… Посодействуйте…

— Из Пермогорья?

— Ну да… Парфеновский…

— Мог бы не пояснять… мне за версту видно, что ты наш, сохачевский!

Директор отложил бумаги, нахмурился, подошел к распахнутому окну.

— Смотри, благодать какая… Что ни сосна, то дума, что ни береза — грусть… В Москву-то зачем?

— Учиться решил…

— На кого?

— Петь хочу…

— А здесь что, не дают?

Такого вопроса Мишка не ожидал. Он смутился, прекрасно понимая, что кому другому, а ему жаловаться не на кого. Где только не пел: и на лесоповале, и на сенокосах, и на жатве, и особенно в сказочную пору белых ночей, когда по берегам Двины цвела черемуха, и петь на народных гуляньях было в радость.

Опустил Мишка взлохмаченную голову, нехотя в окно глянул:

— На больших сценах хочу петь, товарищ директор… Как настоящий артист.

— А у нас что, сцены маленькие? — удивился директор. — Слава богу, и в Черевково ДК есть, и в Красноборске, и в Телегове нынче строят… А клубов сколько! В каждой деревне. Не то говоришь, Михаил Стелькин.

— Да вам и фамилия моя знакома?

— Кто ж тебя не знает, чертяга ты такой? Тебя на майском смотре весь район заслушался! Особенно с парфеновскими переборами… Ну и смел же ты, браток.

— Смелости у меня хватит… баяна вот нет…

— Интересно, куда же он девался?

Нахмурился Мишка, голову опустил, а что поделаешь. «Директора обманывать нельзя», — подумал он и выложил все как есть.

— Сестра не дала баяна, товарищ директор… Федулка, муж ее, вроде бы и не против, а она не дала… С таким, говорит, инструментом тебя везде примут, с ним ты, мол, и дядьку родного забудешь, и сестру единственную. И вот… без баяна еду…

Директор покачал сочувственно головой, строго посмотрел на Мишку, сел в кресло.

— Вот что, Граммофон, по такому случаю давай ближе знакомиться… Я хоть и в директорском кресле вот уже десятый год, но в народном творчестве кое-что смыслю… Зовут меня Кузьма Ильич, фамилия моя Караваев… Специальное образование получил сначала в Архангельске, потом в Москве… — Директор помолчал, нахмурился. — А работаю, как видишь, тут, на Северной Двине… Ты в столицу-то насовсем собрался или учиться только?

Стелькин растерянно пожал плечами.

— Эх, Михаил, Михаил, знал бы ты, как нужна здесь твоя музыка… Не стало у нас своих музыкантов! Одни архаровцы приезжие. А им что!.. Запад подавай, да и только. Сметану едят нашу, совхозную, а песни поют иностранные.

Стелькин вздохнул.

— Так почему же и ты закуролесил, Михаил? В чем дело?

— Не могу я иначе, Кузьма Ильич, потому как силу в голосе чую… Ну как с баяном будем? Продадите или нет? Идти надо…

Кузьма Ильич задумался. Руки его потянулись за куревом, но пачка оказалась пустой. Он высыпал из пачки оставшийся табак, положил под язык.

— Как думаешь, — строго спросил, — что кричат птицы отбившемуся от стаи птенцу?

— Не знаю, не летал с ними.

— А все-таки?

— Сердятся, наверно…

— То-то и оно… А ты, голубчик, вспять летишь, а баян просишь.

Мишка нахмурился, подхватил пожитки и направился к выходу.

— Стой! — окликнул директор. — С таким характером дальше Котласа не уедешь. Идем!

Кузьма Ильич поднялся и направился в другую комнату. Мишка за ним. Поворот ключа — и перед Граммофоном открылось помещение с музыкальными инструментами.

— Выбирай, — строго сказал директор. — Что облюбуешь — твое.

Стелькин замер, околдованный добротой директора. Как чуткий садовник дотрагивался до хрупких листьев, так дотронулся и Мишка до кнопок первой невзрачной гармошки и неторопливо растянул мехи. И запел:

Я снова дорогою болен и нежным дыханьем рек, и каждый репейник в поле мне дорог, как человек…

— А веселей можно? — поинтересовался Кузьма Ильич.

— Можно! Отчего ж нельзя?

В Пермогорье на угоре церковь белая стоит. По милахе пермогорской сердце ноет и болит. Моя милая маленька, чуть повыше валенка. В лапотки обуется, на пестерь надуется.

— Молодец! — подбадривал его директор. — Тебе учиться надо… — И руку подал на прощанье. — Ладно! Твоя гармонь, Михаил.

И вот Михаил Стелькин снова на теплоходе. Гармошка у него на коленях, как девушка любимая. И смеется, и плачет, и зевак за нос водит. Берега от черемухи белые, и ночь, как огромная синяя птица, навстречу плывет. Жить бы Мишке на этих берегах до старости.

— А «Камаринскую» можете? — интересуются пассажиры теплохода.

Мишка головой кивает, и летит ядреная плясовая над рекой, к белоснежным берегам.

— А кадриль?

И на кадриль Мишка горазд. Мехи растянет до отказа и смотрит на зеленую зыбь воды, словно видит в реке живого кого-то. Много озорства и ярости в серых его глазах. В самых мелодичных переборах Мишка блаженно закрывает глаза и тихо покачивает головой в такт музыке. Начинает петь, сначала тихо, потом громко, порывисто.

Люди не могут равнодушно слушать его голос. Какая-то неуловимая сила обвораживает их, заставляет приблизиться к гармонисту, подпеть ему, посочувствовать грустной песне.

Без особых приключений добрался Мишка до железнодорожного узла — Котласа. Взяв билет, он в этот же день сел в поезд и поехал в общем вагоне в столицу.

Много было закадычных друзей у гармониста и в Красноборске, и в Телегове, и в Котласе, но какая-то дерзкая сила тянула его дальше, мимо близких друзей, давних знакомых. «Вот здесь, в Телегове, товарищи мои живут, артельные рыбаки… — думал он, глядя на знакомую пристань. — А в Щепицине народный хор какой! Старинные двухрядки, баяны наборные. На берег бы выйти, да некогда. Торопиться надо. Друзья подождут, а времени — нет…»

Грязновато было в общем вагоне, накурено. Но Мишку это не беспокоит. Гармонь на верхней полке, туесок в ногах, а самодельный чемоданчик верную службу служит. Достает из него Граммофон тетради с песнями, читает вполголоса. Много разных песен у него в тетрадках. Там же и аккорды редкие проставлены. Листает он страницу за страницей.

Постукивают колеса поезда. Убаюкивают, однообразно покачивают. Мишка погружается в сон. И видится ему опять Пермогорье, Северная Двина, Варя. Молоденькая совсем, угловатая, быстроглазая. Ее руки, словно журавлиные крылья, выводят в густом воздухе плавные движения. Они зовут Мишку, обвораживают. И он идет навстречу к своей зазнобушке, в старом картузе, в расстегнутой рубашке брусничного цвета. В глазах у Вари радость, в душе трепет, а у Мишки в сердце боль.

Проснулся Стелькин. Открыл глаза, прислушался, посмотрел на часы — утро. «Странное дело, — подумал он, — через час поезд в Москву прибывает, а в вагоне все спят, словно не в Москву едут, а на Увал сено косить…» Вагонная тишина раздражает Стелькина.

— А ну, вставай, мужичок! Хватит киснуть… — тормошит он парня, перегородившего длинными ногами проход в вагоне. — Москва рядом… Столица!

Здоровяк от неожиданной трепки приподнялся с верхней полки, но, поняв, в чем дело, перевернулся на другой бок.

— Ежели тебе веселиться охота, — пробурчал он, — в соседний вагон иди… Там веселые едут… А мне спать не мешай. В милицию сдам.

Нахмурился Мишка, переступил с ноги на ногу, трехрядку на плечи вскинул, да и ушел в другой вагон. В соседнем вагоне уже никто не спал, и какой-то веселый дед, расплываясь в улыбке, лихо наяривал по струнам старенькой балалайки. Инструмент ходил ходуном, а весельчак притопывал ногой, то и дело поглядывая в окна вагона.

— Девоньки, Москва-то уже на носу!

— Чуем, чуем, Кирилла Михалыч! — отвечали пожилые женщины, набрасывая на головы ситцевые разноцветные платки. — Давай-ка, Кирюша, дробушку нам! Чай, гуляем сегодня.

И пошла одна из «девонек» такие кренделя выписывать, что даже Мишка залюбовался.

И ничего не оставалось ему, как снять с плеча трехрядку, сесть рядом с балалаечником и развернуть мехи.

— Дробушку нам! — кричали женщины. — Дробушку!

Заиграл Граммофон, а сам к старичку веселому с вопросом:

— Куда едете-то?

— В Москву, на выставку. А ты куда?

— Я-то… в столицу… учиться…

— Это хорошо… — Балалаечник подмигнул в такт дробушки. — Я тоже в столице учился… И тоже, как ты, инструмент за собой таскал. Слышишь… Во всех тональностях играю…

— Слышу, слышу… — ответил Мишка.

— Ты очень-то не робей. Москва робких не любит. — И весельчак вдруг посмотрел на Граммофона с отеческой добротой.

— А трудно было учиться-то? — осторожно спросил Мишка.

— Еще как! — бойко отвечал добродушный весельчак. — Я тогда после школы сразу в академию попал.

— В академию?

— Ну да, в сельскохозяйственную… В нулевую группу.

— В нулевую?

— В подготовительную. Специально для бедных крестьян… Знаний-то не хватало… А сейчас, видишь! — Балалаечник кивнул на столик в купе. — Сами книги пишем…

Он взял со стола зеленую книжку, бойко протянул Граммофону:

— На память о встрече…

— Что вы… зачем?..

— Держи, держи, парень, — зашумели раскрасневшиеся от пляски женщины. — Кирилла Михалыч зря бумагу не переводит…

— Ты на кого учиться-то едешь? — полюбопытствовал Кирилла Михайлович.

Мишка смутился.

— Артистом хочу стать…

Бабоньки прыснули на все лады. А балалаечник кивнул одобрительно:

— Молодец! В тридцатые годы наш брат крестьянин только мечтал об этом… Голодно было, лихо… Да и необычно как-то простому мужику консерватории да всякие там сценические школы кончать. А ныне! Эх вы, счастливчики пролетарские! Зависть меня гложет, глядя на вас… Ведь я-то всю жизнь артистом мечтал быть, а тут война, затем коллективизация, потом снова война… а теперь все… Земле век служил… — Кирилл Михайлович взял в руки балалайку, погладил ее, поспешно стал одеваться.

— Эх, и растормошил ты мою душу… Ну что ж, и хорошо это… Отважился артистом стать, значит, действуй! И посмелей будь…

Старик улыбался, но в глазах чувствовалась грусть.

— Вот она, матушка-Москва-то! — со вздохом и как-то нараспев громко произнес Кирилл Михайлович. — Давай-ка в честь приезда русскую плясовую рванем.

— Давайте…

— Растянул Мишка мехи трехрядки, шею вперед, как гусь перед полетом, вытянул, и понеслась русская плясовая из окон вагона на платформы вокзала, разливая свои зазывные звуки среди гулкого городского шума. А женщины тем временем подхватили Мишкины пожитки и вышли вместе с гармонистом да балалаечником на московский перрон.

Глянул Мишка по сторонам, и сердце его сжалось от ощущения, которого он еще никогда не испытывал. Всюду толпы людей, все мчатся куда-то, спешат, а над ними большие каменные дома и бесконечный монотонный гул. Сделал Мишка несколько шагов и разом ощутил, как заглатывает его какая-то неудержимая сила, оглушает и тянет, тянет в неистовый круговорот. И вдруг почувствовал гармонист, что голос его словно куда-то пропал, а сам он становится уже другим, совсем маленьким, обычным человеком, похожим на многих людей огромного города.