Совесть и деньги
(Дрын промеж лопаток)
Тольку Мошкина трясло, как в лихорадке.
– Охо-хо! – вскрикивал он по ночам. – Охо-хо! Не жизнь, а подлянка. Хоть в петлю лезь! Одна надежда на родственников.
«Здравствуй, дядька Афанас, – взволнованно сообщал он в письме. – Чувствую себя как последняя сволочь! Не писал ведь я тебе, дрын мне промеж лопаток, а как деньги понадобились – пишу, а еще так авторучкой нахряпываю – стол ходуном ходит. Плохи дела, Афоня… Беда! Просчитался. Кончил училище музакадемии, а работы – тю-тю! В кино поснимался немного, но это так, от нужды. Для души – ничего. Не берут ни в один театр. Говорят, Станиславского плохо понимаю. Этот товарищ у них вроде нашего пчеловода, система переживания у него развита как у самого светлого мудреца. Но есть возможность работать на эстраде. Был у главного по этому делу, худрука, обещал помочь, но для этого восемьсот тысяч нужно. Очень прошу, дядя Афанас, продай, пожалуйста, мой дом кому хочешь, но только чтобы восемьсот тысяч вышло. Доверенность на продажу отправляю. Давно я тебе не писал, а ведь я женился полтора года назад. Теперь у нас два сына – двойняшки. Одного в честь отца назвал, другого – в твою честь. Жду скорого ответа. Твой племянник Анатолий».
Вот что произошло с Анатолием Мошкиным в Москве. Он никак не мог устроиться на работу по специальности, которую любил больше всего на свете. Но отступаться не хотел. На первых порах столичная жизнь складывалась успешно.
Он прошел по конкурсу в училище по классу актера музыкальной комедии, женился на симпатичной москвичке с обувной фабрики, но через два года в училище стали возникать неприятности, а когда начались дипломные спектакли, то, к огорчению Тольки, экзаменационная комиссия пришла к выводу: «На московских сценах Мошкину не играть». По их мнению, имелась веская причина – его на героя-любовника готовили, а он якобы не потянул: голос лирический, а внешность острохарактерного злодея, то есть расхождение внутренних и внешних данных.
И в самом деле, выглядел Толька необычно: рост огромный, руки большие, тяжелые и такие длинные, что слегка касались колен. Сожмет кулак – боксерская перчатка получается, шапку зимнюю с головы снимет – уши, как два локатора, торчат, а запоет – голос чистый, серебряный, как у нецелованной девицы.
Получив свободный диплом, он окончательно пал духом: зашел в первый попавшийся магазин, купил бутылку водки и, отойдя к подоконнику, вылил содержимое внутрь себя. Обиженное сердце сильно защемило. Он полез в карман за дипломом и, раскрыв его, неожиданно обратился ко всем присутствующим:
– Дорогие мои, хорошие, разве Толька Мошкин не похож на героя-любовника? Ну, что молчите?
– Таких только в зверинце встретишь, среди человекообразных, – внезапно огрызнулась женщина с лицом, похожим на мороженую свеклу.
– Ну что же, пусть будет по-вашему… Дрын мне промеж лопаток… – Толька с трудом сдержал обиду и, выйдя из магазина, угрюмо направился домой, в тесную коммуналку.
– Толя, ты выпивши? Что с тобой? – растерянно встретила жена.
– Не вышло из меня артиста. Диплом дали. А работы не дают… Сдохну без сцены…
Наташа заглянула мужу в глаза. Глядя в их глубину, она забывала про все на свете, но пьяным видела его впервые и, не выдержав, прослезилась:
– Толя, ложись спать… Свет не без добрых людей, завтра поговорим.
Толька лег, но уснуть не мог. Мучила неизвестность, досада.
«Четыре года вкалывал, ни одной лекции, ни одной репетиции не пропустил – и вот те на! Может, на эстраду податься?»
Чтобы поступить на эстраду, надо было выдержать конкурс. Две недели Толька искал рассказ по душе, наконец нашел. Он вспомнил, что года четыре назад читал его, но тогда он ни хрена не понял, а теперь сердце словно обожгло.
«Ведь мне играть-то ничего не надо! Со знанием дела рассказать о человеке, душа которого не поддается никаким вычислениям, и шабаш! Ведь этот герой ну прямо с меня списан!» Рассказ Василия Шукшина назывался «Чудик».
Больше недели Толька из дома не выходил, учил рассказ как проклятый, во весь голос, даже придумал, как две песни в рассказ вставить, а вечерами, когда жена приходила с работы и дети еще не спали, устраивал прогоны отрепетированного. Жена переживала не меньше и на всякий случай заставила его подготовить еще один рассказ.
– Для страховки, – согласился Толька. – Не понравится «Чудик», а я им, дрын промеж лопаток: «Не спешите с выводами… У меня еще „Версия“ есть».
Так и порешили.
В день Толькинова показа в филармонии жена не находила места.
В обед сбегала в магазин и, купив рыбы, сварила для мужа любимую уху из трески.
Толька пришел домой поздно, глаза горели тусклым жалобным светом.
– Ну, что там? Он промолчал.
Жена налила ухи, села рядом.
– Рассказывай. На кого дуешься? Рассказывай.
– А что рассказывать? Этот тип, – сквозь зубы процедил он, – даже не пошевельнулся в бархатном кресле, лица не переменил! «Ваш „чудик“, – говорит, – просто шут рассеянный! А этот, из рассказа „Версия“, натуральный шизофреник, ну, переспал с любовницей – и молчи! А он – ха-ха-ха!.. Где вы, – говорит, – такие рассказы берете?»
– Как где? – удивилась жена.
– Я тоже оторопел. Неужто, думаю, он Шукшина не читал?! А он помолчал немного и говорит поставленным голосом: «Смелый вы человек, Мошкин-сороконожкин».
– Так и сказал?
– А что ему?.. С него как с гуся вода. «Шукшин, – говорит, – и сам-то не читал этих рассказов с эстрады». Я ему: «Не успел… Мафия сгубила». А он опять: «Ха-ха-ха!»
– Да кто он такой, этот «Ха-ха-ха»? – не выдержала жена.
– Сволочь он последняя, вот кто! А по должности худрук.
– Слушай, рассказывай по порядку…
– Про него еще и по порядку?! – Толька махнул рукой и стал есть уху. – «Вы, – говорит, – развеселили меня… Поете оригинально. Читаете неистово…» А сам – кабинет на запор и телефон отключает!
– Зачем? – удивилась Наташа. – Ведь он руководитель…
– Не руководитель, а рвач…
Треска в ухе жевалась плохо.
– «Да, вы человек способный, непосредственный, но для нашего худсовета это и есть помеха – им привычное подавай! У нас, – говорит, – вы точно по конкурсу не пройдете».
– И все? – с тревогой спросила жена.
– Не все… Я уж уходить собрался, а он тут и говорит: «Не торопитесь, товарищ Мошкин, решается ваша судьба», – а сам на запертую дверь глазеет. «Вы, – говорит, – человек талантливый, и мы можем принять вас в порядке исключения. Вы знаете, что такое „в порядке исключения“?»
– А ты что?
– Конечно, знаю, говорю… «Ну, а раз знаете – деньги готовьте», – говорит он, и так участливо добавляет: «Худсовет я на себя беру… Но, уговор дороже денег: восемьсот кусков, и ни рубля меньше».
– Ты что, серьезно?
– А ты как думаешь! – Толька растерянно поднялся из-за стола, заметался по комнате. – «Раньше, – говорит, – больше брали, а теперь – восемьсот кусков…» Крыса мохнатая! «Несите, мол, деньги, Анатолий Мошкин, и вы – популярный артист эстрады!»
Наташа согласилась с Толей – худрук сволочь. Однако надо было решаться: либо менять профессию, либо доставать восемьсот тысяч.
Через неделю, выйдя на улицу в удушливый июньский полдень, когда кожа у москвичей словно дымилась, разрушая обожженные поры, Толька решил так: «Надо искать деньги… Без сцены все равно сдохну».
Свернув к Покровским воротам, он оказался в окружении машин – «тойоты», «форды», «мерседесы», – их всегда много у торговых представительств.
«Фиат», точь-в-точь как у «мохнатой крысы», – подумал Толька. Он подошел к машине, заглянул в салон. Предельная скорость на спидометре была двести сорок километров.
«Вот это ракета! Вот это роскошь!»
И вдруг его словно обожгло внутри. Закружились перед глазами пешеходы, дома, улицы, загудели какую-то свою жуткую музыку. Внезапно все оборвалось и в наступившей тишине тяжело повисли слова: «Угнать… Угнать… Угнать…»
«Так-так, Толька, что-то у тебя нервы шалят, – стал успокаивать он сам себя. – Неужто беда душу выворачивает?! – Его вдруг бросило в жар и залихорадило. – Нет, не могу… Надо профессию менять…»
Он еще раз обошел машину.
«Интересно, чья эта роскошь?»
Он сделал несколько шагов, но, оглянувшись, опять остановился.
К машине подошла женщина неопределенного возраста в джинсовой шляпе и декольтированной кофте, обнажающей почти до половины загорелую грудь. В одной руке она держала яркий целлофановый пакет с английскими надписями, в другой – связку ключей.
«Иностранка, – решил Толька. – Походка как у балерины, но, видно, тоже из этих представительств, что здесь в переулке помещаются. Интересно, чем торгуют?»
Он подошел ближе и заметил, что пальцы незнакомки украшены золотыми кольцами и сверкающими камнями.
«Наверное, управляющая богатой фирмы. Небось, за поступление к ней на работу побольше, чем восемьсот тысяч, откусывает, – он даже похолодел от злости. – Эх, как мерзко внутри… Интересно все же, сколько стоит машина?»
– Эй, мадам, шпрехен зи дойч? – внезапно вырвалось у него.
– Чего вам надо, гражданин? – неожиданно ответила женщина по-русски.
– Извините, я думал, вы иностранка, – смутился Толька.
Смерив Мошкина пристальным взглядом, женщина приветливо улыбнулась.
– А почему вы решили, что я немка? А я подумала, что вы иностранец – швед или финн. Они очень интересуются «тачками», – пояснила она. – Что вы так осуждающе смотрите на меня?
– Извините… – с дрожью в голосе выдавил он и подошел ближе. – Скажите, пожалуйста, это ваша машина?
– Странный вопрос! Конечно, моя…
– И сколько стоит?
– Для меня – ничего…
– Как так?
– Неужели я похожа на женщину, которая сама покупает дорогие вещи?
Незнакомка кокетливо постукивала ключами по тонким изящным пальцам. В ее остром, слегка хищном взгляде была жестокость и какое-то наглое высокомерие.
– А я вот определенно скажу – молодой человек с такой внешностью, как у вас, должен иметь американский «Кадиллак», не одну любовницу, дачу двухэтажную с верандой, и обязательно – свой лицевой счет… Имеете ли вы все это?
– Ничего не имею, – мрачно пробурчал он. – Даже работы по специальности…
– Собственно, что мы стоя разговариваем? Давайте сядем в машину. Меня зовут Клара, а на работе – Клара Георгиевна, – она сама протянула руку, и это настолько ошеломило его, что он не сразу вспомнил свое имя.
– Анатолий.
– Ну, вот и познакомились. Но отчего же ты такой неудачник? Даже работы не имеешь?
– Специальность моя не материальная.
– Не понимаю, – она достала из багажника пачку иностранных сигарет без фильтра. – Курить будешь?
– Не курю.
– Давай послушаем «хеви металл»?
– Не-е, не-е…
– Даже смешно. Такой бугай, а ведешь себя… Может, ты и за девочками не ухаживаешь?
– Не… Есть жена, двое детей…
– А говоришь, что ничего не имеешь.
– Вы меня не так поняли.
– Может быть… Скажи, а что это за специальность такая – нематериальная? С воспитательной работой связана или библиотекарская? Может, ты на гособеспечении или стукач в законе?
– Не переводите все в шутку, – на этот раз тихо, с трудом сдерживая накатившую боль, ответил он.
– Слушай, малый, может, ты гастарбайтер?! Тогда понятно, почему ты такой взъерошенный.
– Смейтесь, сколько угодно… Только поймите меня, ради Бога! Не могу больше молчать… Не могу! Гибну, уважаемая!
Клара выключила магнитофон.
– Что с тобой?
– Весь мир в черном цвете! Восемьсот тысяч надо! Ах, трясет всего!
– Восемьсот?! Какие пустяки! – усмехнулась Клара.
– Иначе все прахом! Я ведь артист по специальности.
– Артист?!
– Теперь вот на эстраде хочу себя испытать. А чтобы творческий конкурс пройти, восемьсот тысяч надо! Для Бельмондо, может, это маловато, а мне… Но ведь иначе, поймите меня… Иначе сдохну! Ко мне уж идея привязалась – угнать машину!
Клара насторожилась.
– Приехали, мальчик. Успокойся, в конце-то концов. Это что, намек или предупреждение?
Но Тольку трудно было успокоить. Все, что накопилось в нем за последние годы московской неустроенной жизни, вдруг одним разом защемило где-то внутри, и его понесло. Может, оттого, что до конкурса оставались считанные дни, может, оттого, что в Кларе он почувствовал незаурядный талант, с которым человек горы переворачивает, но добивается своего, – таких людей он встречал на лесоповале.
Одним словом, он почему-то решил, что Клара может помочь деньгами, и начинал не робеть, как говорят жеребцовские лесорубы, а валить лесину в сторону, где ее сподручнее окорзать.
– Поймите меня правильно, – доверительно сказал он, – ведь я к вам с большой доброжелательностью отношусь! С уважением! Иначе бы не поделился бедой, тем более, что мы только сейчас познакомились. Иначе наговорил бы всякой чепухи, наобещал всего… А потом… Спускаетесь вы после работы к своей машине, а она – ку-ку, уехала…
– Ты меня насмешил, безработный артист! Ну что же, поехали ко мне! Там все обсудим, подумаем насчет денег.
И они поехали.
Клара жила в центре Москвы на шестнадцатом этаже. Ниже она не могла, потому что сверху ей было удобнее следить за ритмом города. Она вела шаманский образ жизни, любила рок-музыку, особенно в исполнении дрессированных обезьян или африканских папуасов, кроме того, она считалась запатентованным экстрасенсом (врачом от любых недугов) и вполне могла конкурировать с экстрасенсом Кашпировским.
– А это означает, – пояснила она словами великого поэта, – «Коса и камень, лед и пламень». – И тут же добавляла от себя. – Человека бывает очень много, и весит он около ста, а энергии в нем, как у мелкой сонной рыбки, которая уже в кастрюле оказалась, а ей все чудится, что она в море… И соперник ее только кашалот. А бывает с виду немощный человечек, и росточком мал, ну прямо как подросток, а биополе у него, как у акулы.
Клара обожала высоких, крепко сложенных красавцев-мужчин с малоподвижными мозгами. Энергии в ней было чудовищно много, но расходовалась она только на именитых и богатых людей, хорошо плативших за лечение.
– Ну как, нравится тебе у меня? – тащила она его из комнаты в комнату, а потом вдруг исчезла и через некоторое время появилась в ярком халате.
Толька не знал, куда деться от смущения и как вести себя в подобной ситуации: из-под нарядного халата с изящными кружевами чуть пониже талии высовывалась голова желтой змеи.
Она медленно вытягивалась и, шевеля раздвоенным языком, ползла навстречу гостю.
– Если ты настоящий мужчина, то мой удавчик Боря должен зашипеть, – с улыбкой подметила Клара и, дав волю змее, вдруг залилась неудержимым смехом. – А он не только шипит, но и хвостиком дрыгает… Того и гляди бросится на тебя!
Клара провела Тольку в большую комнату, посередине которой уже стоял накрытый стол с шампанским и напитками покрепче. В углу комнаты, похожей на столовую, возвышался самодельный террариум, из которого торчали головы доброго десятка змей.
– Не обращай внимания. Это мое хобби! – продолжала она осмотр. – Если бы ты пришел в день кормления, то сразу бы понял, насколько интересны эти киски. Они поедают грызунов в три раза больше себя, почти как люди…
– Откуда они?
– Я ведь экстрасенс… Вот и дарят клиенты. Это ко многому обязывает. Все хотят быть здоровыми… вечными, потому что ничего не земле нет вечного. Ты, например, богатырь, а голова, как снег, белая. Тебе помочь в этом вопросе?
– В каком?
– Ну, скажем, восстановить прежний цвет?
– Спасибо…
– Дурачок! Люди сотни тысяч платят, чтобы на их лысинах пучок волос появился. Ну что же, человекообразное ископаемое, мой руки и присаживайся к столу! Посмотрим, на что ты способен, – энергично предложила Клара и выставила на стол бутылку с водкой. – Не стесняйся, откупоривай.
Толька откупорил, аккуратно разлил по вместительным рюмкам.
– За знакомство, – предложила Клара. – Ну, будем здоровы!
Они выпили, и он не поморщился, а наоборот, заулыбался, широко и, по-видимому, впервые за всю прошедшую неделю.
– Давай еще?
– Давайте.
В квартире повисла трапезная тишина, и только громкое бульканье где-то внутри детины из Жеребцова нарушало возникшее безмолвие.
– У нас, бывало, в Жеребцове, приедешь в гости, и, пока мерин твой на дрожках, а то и в санях сена накушается, назад не отпустят.
– Что ж, давай за Жеребцово?
– Давайте.
После очередной рюмки Толькины глаза загорелись, лицо сильно покраснело.
– А чем вы этих здоровенных удавов кормите? – неожиданно спросил он.
– Крысами мохнатыми, – также неожиданно ответила Клара. – Из орденоносного питомника привозим.
– Забавно мир устроен. Все связано. Только с каждым днем удивляешься…
– Еще как! Ты хоть опьянел немного?
– Есть малость… Аппетит появился… Я вот все думаю… Как бы достать, Клара Георгиевна, восемьсот тысяч?
– Ты пей, пей. Потом поговорим.
– Тогда будьте здоровы.
Он выпил еще, но закусить не успел. Клара опять врубила «хеви металл» и уже тянула Тольку на ковер, и ноги бедолаги сами начинали отбивать ритм.
– Конь необъезженный! – Она неожиданно обняла его обеими руками и, сильно прижавшись к разгоряченному телу, вдруг громко и сочно выругалась. – Давай спать будем! Спать! Спать! Спать!
Толька чувствовал, что словно куда-то провалился, и ему сейчас и хорошо, и плохо, и дрожь по всему телу. Он попытался сделать несколько усилий, чтобы остановить невыносимое проваливание, но голова кружилась, и Клара своими объятиями еще больше лишала сил.
Проснулся он от яркого солнечного света и музыки. Она неслась отовсюду, ей словно было тесно, и она старалась проникнуть куда угодно, лишь бы ей дали побольше простора, воли. Он лежал в чем мать родила, под легким воздушным пледом из гагачьего пуха, от которого сильно пахло французскими духами и дорогими сигаретами. Кровать под ним была просторной, как деревенские полати в старинной русской избе, с высокими инкрустированными спинками, а по обеим сторонам ее висела кружевная ткань из блестящих ниток.
– Клара, – удивленно позвал он, – где одежда моя? – Он осторожно поднял плед и, присев на край кровати, вдруг почувствовал легкое прикосновение ее теплой ладони.
– Радость моя, не торопись, – прошептала она. – Я хочу, чтобы ты еще побыл со мной… Ты на редкость сексуален…
– Где одежда моя?
– Ты очень славный малый. Если будешь спать со мной каждую неделю, то я гарантирую тебе хорошие гастроли… Будешь, мой мальчик, в Америку как на дачу ездить…
– Где одежда моя?!
– Вот уперся! Восемьсот кусков замучили? Так я их уже положила в карманы твоего пиджака, с возвратом, конечно… Хочешь, я сама с худруком поговорю? Он очень озабоченный клиент. Я ему массаж делала… Но он рыба…
– Не надо! Ничего не надо! Душа болит… Пусть ты и доктор этой самой экстрасенстерапии, но я, хоть и ничего не имею, а все-таки человек! Где моя одежда?
– Вон она! Я тебя хотела хоть завтра в Москонцерт устроить.
– Уезжаю я… В Жеребцово…
– Слушай, ты сейчас хмельной. Вот тебе телефон, проспишься – позвонишь.
Клара быстро одела растерянного любовника, вывела его за дверь и, закрыв ее, пошла на работу в свой экстрасенстерапийный офис.
Толька пришел домой. Он ощущал в оттопыренных карманах деньги, но теперь они были почему-то ненавистными и тяжелыми, словно два булыжника.
Жена догадалась, где он был, и ни о чем не расспрашивала, только тяжелый вздох вырвался из ее груди, когда она протянула ему письмо.
«Племяша, ты что, с печки упал? – писал дядя. – О чем же ты думал все эти годы? Может, по смазливым девкам блудил? Как я догадался из последнего разговора с тобой, там у вас такого добра – жуть. Плюнь ты на них с высокой колокольни!
Эх, дорогой племяшка, поторопился ты с женитьбой! Даже не оповестил нас, на ком женишься и когда свадьба у тебя состоится. Мы бы нагрянули! У тебя ведь три тетки еще. Или, может, стыдишься показать нас большому городу? Ну и зря!
А на твою просьбу вот тебе наш ответ: никаких денег не жди. Как мы поняли, ты хочешь их на взятку бухнуть. Лихо! А сам говоришь – институт кончил. Неужели в честь этого дом продавать надо?!
Не выйдет!
У каждого стоящего человека должен быть свой дом – с землей, огородом, колодцем. Грош цена бездомному бедолаге!»
Оттопыренные карманы пиджака мешали Тольке читать письмо. Он снял пиджак, хотел повесить на вешалку, а потом вдруг выругался и бросил его на пол.
– У меня сил нет больше! Конечно, без сцены сдохну, но выбиваться таким путем в артисты, тошнит… Наташа, там восемьсот тысяч… Иди, отнеси их по этому адресу. Дерьмо я… Прости меня, ради Бога…
– Тебе плохо?
– Не то слово…
Он устало подошел к спящим детям, присел рядом и долго думал.
«Парнуха»
Побывав в Москве, Митька взбесился и чуть не помер. Вот что произошло.
Приехав в Москву за покупками, он не мог устроиться в гостиницу и решил обратиться в кооператив по устройству гостей столицы. В регистратуре кооператива было много желающих получить койку хотя бы на одни сутки, и очередь растянулась далеко – аж на улицу. Митька и беломорину не успел докурить, как вдруг на бульваре появилась нарядная дама в кожаных брюках и долго разглядывала очередь.
– Наверное, всю ночь стоите? – неожиданно поинтересовалась она, подойдя к Митьке.
– Я? – удивился он.
– Да-да! Вы…
– Стоим, гражданочка. Скажите, пожалуйста, где бы перекусить поблизости?
Женщина ответила не сразу.
– Эх, вы! Такой симпатичный, а не можете устроиться. Идемте ко мне. Я вас хоть чаем напою…
– Не! Не! Большое спасибо… Не дай Бог очередь прозевать.
Но женщина проявила настойчивость.
– Что вы стесняетесь?.. Ведь я в доме напротив живу. Очередь из моего окна как на ладони. Судя по всему, вы издалека приехали?
– Да, – сказал он. – Из Усть-Муму Архангельской губернии.
– Бедненький… Видно, не спали всю ночь?
И Митька пошел. То ли такой уж характер у него был общительный, то ли устал он дьявольски…
Чего только не было в московской квартире! Он даже крякнул от удивления. Японский телевизор был с шестнадцатью каналами.
А такого крохотного телефона, висевшего на пышной груди хозяйки, Митька вообще никогда не видел.
– Вот это да! – не мог он сдержать восторга. – Аппаратик-то без проводов! Можно потрогать?
– Пожалуйста, – неожиданно кокетливо предложила дама, слегка приподняв и без того пышную грудь. – Только давайте познакомимся сначала, меня зовут Варвара Борисовна.
– А меня Митька, извините, Дмитрий Аввакумович.
– Очень приятно, Дмитрий Аввакумович. Присаживайтесь.
– Неудобно как-то…
– Сначала неудобно, а потом за уши не оттащишь! У меня ведь порнуха есть…
– Чего?
– Порнуха, говорю, есть. Суперновинка.
– Вот это да! Прямо в квартире?
– А где ж еще?!
– Ну и ну! Интересно… Вот бы после дороги похвастаться! Интересно, откуда у вас пар берется?
– Не смешите… Так сразу и хвастаться… А может, я не люблю, когда сразу… – Варвара Борисовна кокетливо подмигнула.
– О чем вы?
– Вот именно… Только с условием: никому ни слова. Даже в Усть-Муму.
– Да что вы! Иначе паломничество начнется…
– Тогда мойте руки с мылом и живей.
– Куда живей?
– За стол, – Варвара Борисовна, к немалому удивлению, достала из холодильника бутылку импортного коньяка, ловко раскупорила.
– Для начала на брудершафт и салат из кукумарии…
– Ни-ни… Я только чаю… Ежели вы так гостеприимны, то я рассчитаюсь потом… и за парнуху рассчитаюсь…
– Вам есть чем рассчитаться. С такой породой не пропадете. У вас там озон, брусника и опять же «муму».
– Варвара Борисовна, я вас сразу хотел спросить, но как-то растерялся от редкого предложения…
– Может, выпьем сначала?
– Потом, потом! Я вот что хотел узнать: где вы веники сушите?
– Ха-ха-ха! Вот выпейте, тогда скажу.
– Может, я недопонимаю чего-то? У нас парнухой баню зовут.
– Ха-ха! Ну, утешьте хозяйку, давайте хоть за знакомство!
– Разве только за знакомство.
Они выпили, и Варвара Борисовна вдруг сотворила такое, что Митьку сразу бросило в пот. Она включила «видешник», и музыка ударила не только по ушам, но по заднему месту, потому что динамики были вмонтированы в сидения кресел, и жуткий рок потряс помещение.
– Порнуха – это прежде всего секс! – взволнованно, с какой-то блаженной дрожью пояснила Варвара Борисовна. – А секс – это самое приятное ощущение, если ты не бесстрастный человек. Один поэт сказал:
– Еще налить?
Митька молчал. Между тем по телевизору прокручивался видеофильм на иностранном языке: в центре огромной ратушной площади глава какого-то непонятного государства произносил увлекательные речи… А потом сел в длинную легковую машину, в которой находились представительные и упитанные дамы, и тут началось такое, от чего Митьке действительно стало жарко, как в бане: дамы сняли с себя дорогие наряды с огромными плечиками, потом нижнее белье и вдруг оказались такими худенькими, что без труда поместились на коленях у главы.
«Интересно, что дальше будет?» – взволнованно размышлял Митька, забыв про веники и чай.
Между тем обнаженные дамы остервенело раздевали главу государства и вытворяли с ним такое, что у Митьки покраснели сначала уши, потом лицо.
Но когда дамы стали одновременно сожительствовать с главой, издавая выкрики и стоны, словно эстрадные певицы, Митька не выдержал.
– Извините, уважаемая, – не глядя в глаза Варваре Борисовне, спросил он, – зачем это снято и к чему, простите за выражение, такая групповая случка? Конечно, все это необычно, но ведь фигуры у них безобразные, и на самом деле все происходит не так.
– Чего? – опешила Варвара Борисовна.
– Ведь они с виду неглупые люди, а выглядят, как дистрофики. Вот наши женки из Усть-Муму хоть и не занимаются сожительством, а выглядят лучше.
– Это ведь порнуха, дорогой мой Дмитрий Аввакумович, – взволнованно пояснила Варвара Борисовна, вероятно, не ожидавшая от Митьки такого недовольства. – Здесь главное секс, а не кто как выглядит… Поймите, чем необычней, тем интереснее. Порнуха всех развлекает… И умных, и глупых, и даже импотентов…
– У него, что, жены нет? – никак не унимался Митька.
– Ха! Ха! Ха! Лучше коньяк пейте.
«Может, я чего-то недопонимаю», – напряженно размышлял он.
Ему вдруг страшно захотелось выпить, но, покосившись на коньяк, он вспомнил намек Варвары Борисовны: «Вам есть чем рассчитаться, с такой породой не пропадете», и с грустью глянул в окно.
Очередь в кооператив не продвигалась, а на экране творилось бог знает что! Глава правительства, как выяснилось, направлялся на дачу к своей жене. Там его поджидала целая делегация длинноногих девиц, попавших туда после конкурса красоты из многих стран. Все они были увенчаны венками и лентами разных держав.
Митька уже видел по телевизору такие конкурсы, но теперь девицы были совсем раздетыми и по очереди сожительствовали с длинным и очень тощим негром, который свирепел на глазах, используя то одну, то другую красотку.
Затем появилась жена главы, в нарядном белом платье, и распалившийся негр, к немалому удивлению Митьки, задрал воздушное платье и задействовал жену правителя таким невероятным способом и так яростно, что красотки от восторга захлопали в ладоши, точь-в-точь как на эстрадном концерте.
Митька почему-то вспомнил холмогорского быка-производителя, который хоть и помощней был исхудавшего негра и в стаде не одну сотню подруг имел, но огуливал только по одной корове в неделю.
– Негр-то племенной, что ли? – неожиданно вырвалось у него.
– Ха! Ха! Ха! Соображать стали, Дмитрий Аввакумович, – радостно заулыбалась Варвара Борисовна. – Этот негритосик из племени хаусов, восходящая секс-звезда американских видешников. Ведь это же секс-бизнес! Учиться надо у них… Еще налить?
– Наливайте… – отчаянно прорычал он и вдруг добавил: – Полный стакан налейте…
Они выпили, и все, что дальше происходило в секс-фильме, он уже не видел. Она вдруг ласково и трепетно обняла его и, прильнув разгоряченной грудью, бережно потянула в дальний угол, на просторную тахту. Митька в первое мгновение растерялся, но потом, взяв себя в руки и переведя дыхание, проскрежетал зубами:
– Не надо так, уважаемая… Я ведь не из племени хаусов… Прошу, не надо…
Но Варвара Борисовна как будто оглохла от чувств, обвивая его тело с такой сладострастной негой, что он и моргнуть не успел, как без брюк оказался.
– Руки! Варвара Борисовна, руки!
– Ну, что ты шумишь?! – не успокаивалась она. – За проживание и порнуху копейки не возьму! Все удобства к твоим услугам.
– Ты что?! Еще и деньги берешь за это?! Я хоть и под «мухой», но таких баб ненавижу! – на этот раз не выдержал Митька. – Тебе не коньяки надо пить – воду болотную! Потому что ты порнографией занимаешься! Да я тебя в лагерь трудового режима… Ты где работаешь?
Варвара Борисовна оцепенела. Может, оттого, что подобного клиента у нее никогда не было. Может, потому, что муж хоть и в командировке находился, но занимал очень влиятельный пост, и она была ограждена от подобных угроз.
– Деревня, ты что себе позволяешь? – почти прошипела она после долгого молчания. – Твое какое собачье дело, чем я тут занимаюсь и где работаю?! Что за слова такие?!
– Для таких, как ты, не слова нужны – законы! – огрызнулся Митька и бросился к двери.
– Ты куда в одних трусах? Пугало огородное… Уж не в очередь ли за раскладушкой?
– К прокурору! – отрубил он, сорвав с вешалки первый попавшийся халат.
– Сумасшедший! Это халат моего мужа…
– Тем хуже для него.
– Мой муж большой специалист… Не связывайся с ним!
– Подари ему брюки мои на память! Выскочив на улицу, Митька совсем забыл, что он не в деревне. На пестрый халат большого специалиста и нарядные тапочки мало кто обращал внимания. Люди вокруг торопились куда-то и торопились, словно тоже к прокурору спешили.
«Лучше бы я на вокзале подремал или на экскурсии по местам боевой славы. Но вот и постовой… Чего-чего, а полиции в Москве хватает…»
– Товарищ сержант, извините, пожалуйста, за такой вид… Как вы думаете, откуда я сбежал?
– Странный вопрос… – Постовой внимательно оглядел прохожего и почему-то обратил внимание на халат. – Вам не холодно, гражданин?
– Жарко, – выкрикнул Митька, – потому что я от секс-бизнесменки! А точнее, от…
– Вот как?! – сержант насторожился. – Прошу предъявить документы.
– Не беспокойтесь, товарищ сержант, они у меня в полном порядке, только я их там оставил… У нее… вместе с одеждой… И халат на мне для убедительности улик… Скажите, пожалуйста, где здесь приемная прокурора?
– Вы, случайно, не из этого подъезда вышли? – строго спросил сержант, разглядывая халат, и, к недоумению Митьки, указал на дом Варвары Борисовны.
– Из этого…
– А квартира какая?
– На седьмом этаже, справа…
– Понятно, – тяжело вздохнул сержант, – шеф опять в командировке, и хозяйка оплошала. – Минуту, – он включил рацию и, прикрыв ее ладонью, чтобы Митька ничего не расслышал, пробубнил: – Между Калининским проспектом и Арбатом еще один сумасшедший… Подъезжайте к перекрестку напротив гостиницы. – Выключив рацию, он опять посмотрел на Митькин халат.
Наряд полиции появился так быстро, как будто за углом дежурил.
Молодой лейтенант шустро вылез из полицейских «жигулей», значительно переглянулся с сержантом и весело, как к старому знакомому, обратился то ли к Митьке, то ли к халату своего шефа.
– Чего, брат? Такая вот порнуха! И грустить нечего…
Митька молчал. Лицо его покраснело, глаза вспыхнули, и в них появился какой-то странный блеск. Он начинал понимать, что здесь, в большом городе, все другое: и вокзалы, и гостиницы, и магазины, и полиция, и не исключена возможность, что эти ребята из наряда завтра или когда-нибудь будут, а, может, и были в гостях у Варвары Борисовны.
– Радоваться надо, что хорошо отделался! Посидишь у нас час-другой, пока твои шмотки не доставят. А потом испарись! И не дай Бог тебе хоть слово ляпнуть про этот дом. Хоть прокурору, хоть такому умнику, как ты. Ни гу-гу!
К прокурору Митька так и не попал, но до Усть-Муму добрался без приключений.
Там ждала его совсем другая парнуха.
Злодей и рыжая
Однажды бес меня подвел: я так отощал, что готов был сниматься не только статистом, но даже тенью его или того хуже – играть ярого сталиниста.
Тут и подвернулся человек – «шестерка» со сценарием для художественного фильма «Злодей и рыжая». Из каких соображений исходил он, сунув мне тонкий, как газета, сценарий, и сейчас не пойму. Может, у него работа такая, сначала предлагать сценарий, потом капельницы.
Но вот беда, пока ехал я из киностудии домой, сценарий то ли в метро оставил, то ли в набитом людьми автобусе обронил.
Приезжаю, звонит телефон.
– Это я, – слышу знакомый голос «шестерки», – второй режиссер кинокартины «Злодей и рыжая». Ну как сценарий?
«Что ответить? Сказать, потерял, глупо… Тебе роль предлагают, а ты… Сказать, еще не прочел… А потом что?»
– Отличный, – отвечаю я, прекрасно понимая, что у меня последний шанс свести концы с концами.
– Ну, а главная героиня, с которой у вас роман, впечатляет? – интересуется «шестерка».
Импровизирую опять.
– Джоконда!
Он молчит, потом тяжело дышит, переходит на шепот.
– Значит, никаких сомнений по поводу сценария?
– Никаких!
– Что ж, тогда работать начнем… Я рад…
– Чем скорее, тем лучше! – горячо поддержал я. – Когда кинопробы?
И тут «шестерка» преподносит сюрприз.
– Никаких кинопроб… Ваше согласие – и мы заключаем договор…
– По телефону, – пошутил я.
– Если вы не возражаете, то снимаем завтра же! И договор вы подпишете завтра, следовательно, и аванс получите… Ну как, согласны?
У меня вспотела спина, сердце запело от радости.
– Говорите, куда приехать? – почти выкрикнул я в телефонную трубку. – Во сколько?
– Завтра снимаем в лесу… – и он объяснил мне, как добраться до съемочной площадки.
И вот я за городом, среди заросшего кустарником бурелома. Как меня предупредили, где-то неподалеку от железнодорожной станции должна быть съемочная группа.
Но что это?!
До слуха доносится волчий вой, а потом – лай собаки. Останавливаюсь.
На тропинке появляется вооруженный охранник.
– Вы куда? – строго спрашивает он.
– На съемочную площадку…
– Если вы идете к режиссеру-постановщику, то он уже за решеткой… и главная героиня там же… – мрачно сообщил капитан полиции.
Мне стало не по себе.
То, что съемочная группа в лесу, понятно. Но то, что ее повязали, даже не дав пообщаться с режиссером, было невероятно. Пожалуй, такое в моей практике еще не встречалось.
– Если хотите побеседовать с режиссером, идите на лай, – так же строго пояснил охранник. – Киношники оцеплены… – И тут он сказал такое, что я совершенно опешил. То ли с героином они были оцеплены, так мне послышалось, то ли с героиней, то ли еще с чем-то. В подавленном настроении подхожу ближе, и что же…
Съемочная группа действительно за решеткой и в такой одежде – будто после нескольких лет заключения. В лесу жара, а люди в телогрейках драных, фуфайках засаленных, в брюках ватных… красные, потные, словно из лагеря сбежали.
– А-а-а… Главный герой пожаловал, – с радостью встретил меня человек в рваной одежде. – Наконец-то! Я режиссер-постановщик картины «Злодей и рыжая». Зовут меня Семен Эльдарович, фамилия, может быть, слышали, Роланов… Мы уже, пардон, репетируем…
– За решеткой репетируете?! Интересно! С кем же?
– С партнершей вашей… Смотрите сюда, только что она играла со мной! – и он с улыбкой приподнял подол сильно изодранного полушубка. – Т-с-с… Видите, опять заигрывает.
Только тут я заметил между кустами рябины большую сибирскую рысь.
– Между вами роман… – исцарапанный Роланов пристально смотрит в глаза рыжей кошки.
Нервы мои не выдерживают. Постановщик чувствует мое волнение и, осторожно выйдя из-за решетки, молча направляется к другим персонажам картины.
– Вот здесь, в передвижных клетках, друзья нашей рыжей: лисы, волки, медведи… Отснимитесь с героиней, ими займетесь…
История съемок по сценарию «Злодей и рыжая» разворачивалась самым роковым образом. Я начинал понимать, что в кинокартине нет людей, одни звери-хищники. Особенно отличалась героиня. Она то и дело точила когти, рычала и громко щелкала клыками.
Между тем к съемкам все было готово, и режиссер велел принести трудовой договор на главную роль злодея.
– Ну что ж, дорогой друг, а теперь к делу! Грим вам не нужен, вы и так красавец! – торжественно произнес владыка. – Переодевать тоже не будем… Для начала снимем сущую ерунду… Вы входите в клетку и говорите всего одну фразу: «Рыжая, здравствуй! Это я, снежный человек…». Включите фонограмму.
В то же мгновение я услышал чей-то голос, как две капли воды схожий с моим. Доносился он из портативного динамика. «В работе с хищниками, – вещал незнакомец, – я использую самый последний метод дрессировки. В кино он еще не получил признания…»
После короткого интервью моего двойника на площадке стало тихо, а я вдруг понял, что, сунув мне сценарий и вызвав на съемку, меня с кем-то спутали.
– Как зовут рысь? – с досадой спросил я, осознавая, что от съемки отказываться поздно, иначе придется платить неустойку.
Постановщик молчал. Тогда я вошел в клетку. Рысь не шевелилась. Она внимательно смотрела на меня, словно спрашивала: «Прочел ли ты сценарий? Если не прочел, отыщи его, осмысли…». Язык у меня отнялся, ноги подкашивались. Одна-единственная мысль сверлила голову: «Как рысь отнесется к моей реплике?». И, помешкав немного, я все-таки набрался храбрости и выдавил из себя: «Рыжая, здравствуй! Это я, снежный человек!»
Я глянул на постановщика, ожидая его реакции на мою реплику, но он почему-то сморщил лицо, отвернулся. Дальше все произошло мгновенно: рысь сорвалась с места и, вскочив на дерево, прыгнула на меня. Попробовал увернуться, но было поздно. Она достала меня передними лапами и потянула к земле…
Очнулся я в просторной светлой комнате на белоснежной простыне. Около меня сидели два человека.
Один был с перебинтованной головой, лицо выражало испуг. Это был режиссер-постановщик. Другой, незнакомец, улыбался.
– Я укротитель тигров, – тихо сказал он. – Не беспокойтесь, все обошлось как нельзя лучше… Но я никак не могу понять, как вы согласились войти в клетку. Ведь они-то спутали вас со мной, думали, вы укротитель, новым методом работаете, без дрессировки… Ну вы и смелый…
– Нам такой нужен, – перебил его режиссер. – Скажу честно, вы теперь главный претендент на роль снежного человека… Поправляйтесь и будем продолжать работу…
Глухарь-законодатель
В темной горнице, словно сохатый в болотном косаражнике, метался Никодим Кряжев, местный тракторист по прозвищу Глухарь (так его прозвали за то, что когда он начинал говорить, то никого и ничего не слышал).
– Никогда бы не подумал, что можно так устать, – удивлялся он. – Не могу уснуть! В голове шестеренки так и крутятся… так и крутятся… Что происходит? Эй, люди, где я есть?! – закричал он.
– В России ты, – глухо ответил грубый мужской голос. – В деревне Омутищи…
– А, это ты, Петька, – перебил Кряжев. – Неужто в России, неужто в Омутищах?!
– Ну, вот, – обиделся Петька, – не пил ведь, с чего кричишь-то? Люди в избу пустили, а ты им спать не даешь.
В горнице наступила тишина, и только где-то далеко за ручьем завывали волки, да в печной трубе посвистывала метель.
– Мне жить охота… – сказал Никодим. – Я хочу видеть мир таким, каков он есть… И от одного закона нынче ни за что не отступлюсь…
– От какого же? – неожиданно послышался ласковый женский голос хозяйки избы, доярки Нинки Расстегаевой, которая уже давно нравилась Никодиму, да и он, судя по всему, нравился ей. – Какой же закон-то? Жаль, мамка спит, а то бы она тоже послушала… Она ведь всегда говорит, что ты хорошие законы выдумываешь… Эх, был бы ты законодатель!..
– А я вот возьму и стану, – не унимался Никодим. – Погано мне на душе, в голове все мутится, да жалость к беззащитным людям до слез прошибает. Да что у вас со светом-то?
– У ручья провода от мороза лопнули, – ответила Нинка, – а там снега до небес, не подберешься. Керосин жечь неохота… Попробую свечку найти…
Нинка пошла за свечой, но в темноте наткнулась на чугунные руки Никодима и сразу поняла, что дальше идти не надо.
Они словно обожгли до самого сердца. Она вздрогнула, отшатнулась и замерла.
– Да ладно, будет тебе свечу искать, – с дрожью в голосе сказал Никодим и, совсем не видя Нинку, но чувствуя ее дыхание, заговорил еще яростней: – Утром третьего дня еду с делянки к пилораме… Везу тридцать два хлыста отбор ной сосны. Вижу – изгороди от мороза толстым инеем покрылись, ото всех изб дым столбом валит, а у одной избы как будто люди вымерли. Перед крыльцом здоровущий сугроб, а за сугробом ногой не отуплено. И тут словно шилом внутри кольнуло, вспомнил, что бабушка здесь жила, очень славная бабушка! Даже имя ее вспомнил, Дора Степановна. Остановил я трактор, кое-как по крыльцу пробрался, стучусь. Кругом тишина до самого леса, только бревна избы от мороза бухают. Ну, прямо как выстрелы… Постучался минут пять – никто не откликается. Вернулся обратно к трактору и вдруг вижу: бабушка, словно привидение, на крыльцо вышла, руку протягивает, а в руке у нее трешник. «Спаси, – говорит, – детушка, околеваю… Продай хоть одну дровинку…» Прошел я за ней в избу – и сердце под лопаткой заныло. Чугунок на печке стоит, а в нем лед до самого дна.
«Собралась к бригадиру наведаться, – говорит мне Дора Степановна, – насчет дров выяснить, а на меня хворь напала… Лежу, – говорит, – и думаю: ежели никто не приворотится в избу, так и окочурюсь… А ведь я заявление на дрова еще два месяца назад писала, еще тепло было. Где оно, мое заявление? Может, тоже от холода околело?»
Тут я не выдержал, чуть кулаком дверь не вышиб, выскочил во двор, на лил в канистру солярки – и к русской печке.
«Щас, – говорю, – бабушка, хоть минут пять еще поживи…»
Насобирал в горнице махров всяких, тряпичной ветоши, бросил в жаровню и солярки туда плеснул.
«Где, – говорю, – сирота онежская, у тебя ручная пилка лежит?»
Степановна расплакалась, но пилку под кроватью рукой шарит… Напилил я вершинника, чурок двадцать, в избу занес и печку разжег…
«Вот, – говорю, – дрова. Остальные во дворе, а деньги спрячь…»
Никодим Кряжев замолчал, и руки Нинки Расстегаевой неожиданно потянулись к нему.
– Вот где ты был, глухарушко… А я тебя целый день про ждала…
– И бригадир меня тоже целый день прождал! Подъезжаю к пилораме, а он за полкилометра кулаком грозит. «Где хлысты? – спрашивает. – Только не темни! Не советую… Потому как за моей спиной районный прокурор стоит. Врать начнешь – упекем!»
А за что меня упекать, Нинка, за что?! И тут прокурор, и правда, из-за спины его появляется, важный такой, напыжился и пробурчал: «Вы что, товарищ Кряжев, законов не знаете? Да-да, законов?! О расхищении государственных ценностей?»
– А ты что? – растерянно спросила Нинка.
– Я, – говорю, – товарищ бизнес-прокурор, не меньше вашего законы знаю…
– Так и сказал?! – ахнула Нинка.
– Ну да, а еще добавил, что в такое время, которое щас наступило, все законы должны на пользу человеку оборачиваться… и читать их надо другими глазами – не бюрокрачьими. Этот закон для меня нынче главный… от него не отступлюсь. Не то все от стужи окочуримся…
– Так и сказал? – ахнула Нинка.
– Так и сказал, – задумчиво, видно размышляя о чем-то другом, ответил Никодим.
– Смелый ты, – неожиданно усмехнулась Нинка, – не от этой ли смелости ты по ночам трактор вместе с Петькой гоняешь?
– От нее, – сквозь зубы ответил Никодим, – потому как мой закон прокурору не по душе пришелся. Сосну, говорит, на место верните, иначе – срок и штраф за разбазаренный лес. А заявление-то бабкино на дрова два месяца в правлении валяется! Кто за это штраф заплатит? Тогда я к директору, а он только плечами пожимает. «Попался, – говорит, – Никодим. Завтра же забирай трактор и в лес езжай – пили, трелюй, корзай, пока на штраф не отработаешь, двое суток даю. И чтоб деньги в нашей кассе были».
– Эх ты, горе мое, – вздохнула Нинка. – С этого и начинать надо было. Вот до чего молчанка-то доводит, в законах как Бог разбираешься, а денег попросить – язык отсох.
Нинка на ощупь зажгла керосиновую лампу и, достав деньги, бережно положила на стол.
– Остальные я приберегу на нашу свадьбу, – с улыбкой сказала она и почему-то расплакалась.
В тот же день Никодим Кряжев заплатил штраф, а к Степановне с тех пор зачастили трактористы. Нет-нет, да и подбросят хлыста два-три. Конечно, не строевого леса, а разного. А тут еще кто-то с овечьей шерстью придумал к ней наведываться. Привезут дров, а с ними пряжи прихватят. Свяжи, мол, бабушка, носки: она и при деле, и людям, понимает, нужна. «Родненькие, как там Никодимушка поживает?» – спрашивает заезжих трактористов, а те, как сговорившись, помолчат, а потом – кто с улыбкой, а кто и всерьез – отвечают: «Отлично, бабушка… А че ему?! Он ведь у нас теперь не просто Глухарь, а Глухарь-законодатель».
Чокера
– Ну, Калинкин, крепко ты нас выручил! Эх, да что рассусоливать! Садись к столу, на самое почетное место… Я тебя не только медвежатиной угощу, но и сметаной неразбавленной, прямо с маслобойки. Добрый ты человек. Руки-то с мылом помыл?
Слесарь Яков Арефьевич Калинкин, по прозвищу Тюря, зарделся, как ошпаренный рак. Руки его отмывались только при помощи бензина, и это обстоятельство сильно смущало Якова. Сняв теплые рукавицы, он сунул руки под стол.
– Вижу, что на износ работаешь, – с улыбкой подметил директор, тучный мужчина – косая сажень в плечах. – Но ты не робей. И я на износ. А что поделаешь?
Директор присел на просторный деревянный стул рядом с упитанным пушистым котом и, достав из широких брюк большие белые таблетки, положил под язык.
– Пятый год на валидоле сижу. А нынче сам Бог заставляет таблетки глотать… С ремонтом замучились. То прокладки выходят из строя, то шестеренки, то подшипники, а тут еще чокера кончились. Спасибо за чокера, дружок, с такими людьми, как ты, нам любая акула не страшна…
В горницу вошла жена директора, неся за плечами огромный деревянный пестерь с онежскими щуками.
– Ну и холод в избе! Я думала, ты печку натопишь, а ты опять сахар аптечный грызешь. Хоть бы чаю согрел! Не совестно перед гостем-то?
– Теперь нам с Калинкиным некуда торопиться, – ответил супруг. – У нас сегодня праздник. Нам бы только поесть, да на боковую. Ты не представляешь, Лиза, сколько он чокеров раздобыл!
– Яков всегда молодец, – подхватила жена, – и валидол не сосет. Эх, Просекин, Просекин, по ночам спать надо, а ты к телефону, будто калека к телевизору, прирос. Взгляни в зеркало… Ведь ты не старик еще, а седой весь.
Как нарочно, в горнице зазвонил телефон. Гудки были пронзительными, долгими.
– Я слушаю, – сняв трубку, устало ответил директор, – ну-ну, да, да… Отпустить, говоришь? Так мы за него, Антонина, столько денег ухлопали! Холмогорский он. Ежели так безответственно работать будем, с одной мякиной останемся. Поймать быка надо, кровь из носу – поймать! Волки и без него сыты, а ежели, стервец, в суземье драпанет, из ружей палите. Мясо, говоришь, кому? Мясо только передовикам. А лучше живым его достаньте, слышь, Антонина, живым! Он ведь племенной…
Директор положил трубку, но телефон, как ужаленный, загудел опять.
– Я слушаю… А, Григорий Петрович. Ну. Ну… Да. Да. Зачем, говоришь, дом продали писателю? Так ведь он наш, онежский. И потом, Григорий Петрович, обидно нам, мы ведь школу каменную отгрохали, скотник с экспериментальной ямой сдаем, пилораму, дорогу! Ведь это легко сказать, а на деле каждый день, как у Шекспира в «Гамлете» – «быть или не быть?». А кто напишет про это, Григорий Петрович? Мы с вами? Мне лично писать некогда, да и непривычно, а вы далеко от нас, не осилите. Короче, я считаю, что нашему хозяйству просто необходим свой писатель. Ежели возражения есть, обсудим…
Директор подсел к Якову.
– Ну, спасибо тебе… Давай ради такого праздника стол организуем. Морошку моченую будешь?
Калинкин молчал. Голова кружилась от усталости, хотелось спать. Но так вот запросто очутиться с директором за одним столом было для него немалой радостью. Он терпеливо дожидался праздничной трапезы.
Наконец стол был накрыт. В центре его хозяйка поместила большую эмалированную сковородку с жареной медвежатиной.
– Ну что ж, добросовестный человек, – произнес директор, – еще раз спасибо тебе за чокера! Ради такого случая можно и брусничного морса выпить. Нынче брусника не уродилась, но мы с Лизой набрали.
– Медвежатиной угощайтесь, – настойчиво предлагала Лиза, – наша, онежская. Муж-то опять шатуна выследил.
Но Калинкин все еще стеснялся закопченных рук и прятал их под стол.
– У меня, паря, от Карел до Печоры, по всему европейскому Северу, кореша есть, – гостеприимно улыбался директор, чувствуя стеснение гостя. – Иначе нельзя… Ты руки-то не прячь под стол… С таким сердцем, как у тебя, и с грязными руками любо…
В горнице опять загудел телефон.
– На-ко, леший, – возмутилась Лиза, – поужинать не дадут.
Просекин поднял трубку.
– Я слушаю. А, Петровна. Что случилось? Прокурор и следователь? К нам, говоришь? Давно ждем. Надо их в нашу гостиницу устроить. Чего? Простыни кончились? Щас, Петровна, подожди… Лиза, – он устало обратился к супруге, – у нас чистые простыни есть?
– Нет, – сухо ответила жена, – на весь район не настираешься.
– Тогда извини, Калинкин. Идти надо… – Просекин поднялся из-за стола. – Не серчай, братуха, что так получилось. Работа дьявольская… – И ловким движением наполнил стакан Калинкина брусничным морсом, плеснув полстакана себе и, хватив глоток напитка, оглушительно крякнул.
– Ты что, совсем омедведился? – со вздохом упрекнула жена. – Что человек подумает?
Директор почему-то нахмурился, исподлобья посмотрел сначала на жену, потом на тракториста и, поспешно проглотив хрустящий груздь, заговорил громко, взволнованно:
– А я считаю, люди мои дорогие, так. Нынче у нас всяк выпьет, да не всяк крякнет, потому и тихарей много развелось. Тайком, черти, пьют, чтобы никто не видел да никто не слышал. Молвы боятся, а хуже того – друг дружку.
Директор вышел из-за стола, набросил на плечи овчинный полушубок, проверил карманный фонарик и, подойдя к старинному буфету, крякнул еще раз, только более оглушительно.
– Угощайся, Калинкин, ешь и пей досыта! – громко сказал он. – А ежели повеселиться надумаешь – сплясать, скажем, или попеть наших народных песен, то шибко-то не стесняйся. Вприсядку хоть до потолка скачи. Мы с Лизой тихарей не любим… А я сейчас… Командировочных надо устроить.
Директор вышел из горницы, а Калинкина вдруг так разморила вкусная еда да жар уже затопленной русской печки, что он, сам того не замечая, грузно опустился над столом, закрыл глаза и словно в теплую болотину стал погружаться. Сначала он довольно ясно ощутил и запах, и вкус болотины. На первых порах ему даже нравилось вбирать порывистыми глотками любимые с детства запахи и багульника, и вероники, и брусники, и клюквы, но чем дальше, тем дышать становилось трудней, и через некоторое время сознание его словно растворилось в темной жидкой массе. Он чувствовал, даже ясно видел разбухшие коренья горьковатых трав, которые мелькали перед его глазами, затягивали, и противостоять их природному дурману был не в силах. Теплая болотина неумолимо заглатывала его.
Проснулся он ночью… Кругом черная тьма. Сначала ему показалось, что он в душном погребе на прошлогодней гнилой картошке. Он пошарил по сторонам, но картошки рядом не оказалось, а вместо нее перед носом лежала ватная подушка. Изнемогая от духоты и жажды, он отбросил подушку в сторону.
«Какой стыд, – подумал он, – неужели меня так разморило, что я не помню, у кого уснул. Где мои спички?» Он потянулся к брюкам за коробком, но вдруг почувствовал, что лежит под темным байковым одеялом в одних трусах, в рваной морской тельняшке.
«Вот тебе и праздничек! Хотя бы порты нашлись!»
Он отшатнулся в ту сторону, где было тихо, и сразу же наткнулся на что-то твердое.
«Стена?! Ну да, конечно, стена! Бревенчатая, плотно покрытая бумажными обоями».
Калинкин начал отыскивать флотские брюки и морской бушлат. Он почему-то был уверен, что стул с верхней одеждой находится между деревянной кроватью и утепленной стенкой горницы, но, как ни пытался, ничего, кроме пустой тумбочки, обнаружить не удалось. Стараясь не шуметь, он стал обшаривать тумбочку, но половица под ним внезапно скрипнула, и где-то в темноте кто-то оглушительно крякнул.
Калинкин в отчаянии опять скользнул на кровать и вдруг увидел, что рядом с ним лежит глазастый кот, тот самый, что сидел с директором на одном стуле. Зрачки у кота были сильно увеличены и ярко горели в темноте.
Калинкин осторожно прошел вдоль стенки, нащупал какую-то дверь. Резко открыл ее и сделал решительный шаг вперед. Он был уверен, что за дверью находится какое-нибудь помещение, немного прохладнее и свежее, чем эта проклятая комната.
Но попал он в еще более удушливое помещение: здесь пахло соляркой, нитроэмалями. Калинкин попытался пройти вперед и наткнулся на какие-то скользкие железки. Нагнувшись, он без труда узнал свои чокера.
– Японский городовой! – прошептал он с обидой. – За что же меня казнят? Ведь я за всю жизнь ни одной соломинки не украл! Ни одной крошки хлеба не съел задарма! Как так получается?.. Я им чокера из-под снега больше восьми лет выцарапываю, а они меня в душегубке, как в тюрьме, гноят! Где совесть? Где справедливость?!
Калинкин прыгнул куда-то вперед навстречу воображаемой двери и попал босой ногой в теплое ведро с тягучей соляркой.
– Люди!.. У меня каждый чокер собственными руками добыт! Любой слесарь об этом скажет! Любой чокеровщик! Да если хотите знать, у меня их целая коллекция, потому как для любого тракториста исправный чокер превыше всего! Да я его ни на какую золотую цепь не променяю!
Опрокинув невидимое ведро с вязкой соляркой, Калинкин сделал два буксующих шага.
Где-то в соседней комнате вспыхнула настольная лампа, и в светлом проеме неторопливо показалось заспанное лицо директора.
– Калинкин, ты что раскрякался? Я и так знаю, что ты не вор и делаешь все не тайком, а на людях… Чего же ты кричишь? Может, деньги за чокера нужны? Так я тебе дам. А вот ежели черти по ночам снятся, домой иди…
Директор исчез, а Калинкин долго стоял в дверях как оплеванный.
Ни о каких деньгах он и думать не думал.
…И когда Просекин протянул ему расписку на получение денег, сказав при этом свою коронную фразу: «Долг платежом красен», Яков Калинкин был готов провалиться сквозь землю.
– Денег я не возьму, Матвей Евлампиевич, – еле слышно процедил он, не глядя директору в глаза.
– Почему? – удивился Просекин. – Ведь ты же заслужил… Если мало, еще выпишу. Только скажи мне по-честному, полуношник ты эдакий, откуда у тебя столько чокеров? Любопытство меня разбирает, и командировочный следователь интересовался.
– Чокера, Матвей Евлампиевич, я достаю у вас.
– Как у меня?
– В хозяйстве вашем. Многие трактористы из отдаленных участков теряют их, а я эти чокера, будь они неладны, выцарапываю из грязи, снега, потом ремонтирую и, когда у вас нехватка, вам сдаю.
– Чего?
Калинкину показалось, что Матвей Евлампиевич не расслышал, и он повторил еще раз.
– Да ты знаешь, что ты со мной сделал теперь?! Калинкин, душа моя, молодость моя! Калинкин! – Лицо Просекина светилось неудержимой радостью. – Дай я тебя обниму, голубчик ты мой! Дай я тебя расцелую, как сына родного! Ведь ты для меня нынче, как спелый колос на заре! Я-то думал, что такие люди повывелись, а ты есть, Калинкин, есть! Да еще как есть-то! Я тебе щас новый слесарный станок выпишу, чтобы ты по гроб жизни помнил, какие мы с тобой люди!
Он достал из комода кожаный бумажник и, вытащив оттуда бланки с печатями, положил на стол.
– Вот тебе бумага на получение слесарного станка. – Директор размашистым движением расписался и еще раз с любовью глянул на Калинкина. – А ко мне вчера прокурор со следователем приехали. Почему, говорят, у тебя все трактора на ходу, машины все работают?.. Лес заготовляешь, трелюешь, строишь много… А вот в соседних хозяйствах, мол, обратная картина: запчастей не хватает, машины стоят, картофель гниет… Да разве с такими людьми, как ты, Калинкин, возможно в хвосте плестись?! Или хозяйство запустить?! Держи расписку на получение денег да бумагу на станок.
Калинкин смущенно взял две заверенные бумажки, положил в верхний карман куртки, и лицо его налилось словно брусничным соком.
– А теперь, дорогой ты мой человек, давай-ка тяпнем по чашке крепкого чая. – Просекин неожиданно как-то весь выпрямился, поправил на себе просторный байковый халат и, проворно открыв термос, стоявший на холодильнике, разлил по чашкам.
– Хороший вчера был праздник, а сегодня еще лучше, потому как я знаю теперь твердо, что мы с тобой, Яша, честные люди! – Он неожиданно крякнул, поднял над столом чашку, но, помолчав немного, с грустью отставил. – Нет, я, пожалуй, вместо чая валерьяночки или валокордина проглочу.
Директор опустил чашку и, положив одну руку на сердце, налил другой рукой в стакан темной жидкости с валериановыми каплями.
– Ну будь здоров, чертяка…
Поморщившись, он еще раз крякнул и выпил стакан до дна.
– А чокера ты продолжай выцарапывать и других слесарей хозяйственности учи. Мы ведь перед людьми в ответе…
И Калинкин тоже неожиданно крякнул, сделав глоток чая. И получилось у него это, как у самого директора.
– Отлично, Яша! Завтра, если захочешь, поедем со мной в райцентр. Там ведь новый Дом культуры отгрохали, жуть! Я на совещание, а ты культурным отдыхом займешься. Ну?
– А что, поехали…
– Тогда по рукам…
С директором Калинкин был готов ехать хоть на край света. Дорожил он Просекиным, как родным отцом дорожил.
Сердечная беседа с почитаемым во всем районе человеком сильно взволновала Калинкина.
Он понял как-то вдруг, что вести себя можно совсем иначе, да и жить на родной земле не так осторожно, а шире, уверенней.
Одним словом, что-то словно раскололось в нем, и дышать стало свободнее.
– Ох и лихо нынче в душе! Ох и празднично! – барабанил он себя в грудь, подъезжая в машине директора к райцентру. – Давно я мечтал вот так… с медвежатиной посреди стола, да с брусничным морсом из вековых четвертей! Вот вы, Матвей Евлампиевич, человек, и здесь тоже люди живут, но разве они смогли бы на такое решиться?..
– На что, Яша? – строго спросил директор.
– Да на то, чтоб душу-то распахнуть!
– А-а… Вы все о душе моей, и ты тоже. А она у меня самая что ни на есть нормальная. Я ведь не писатель какой, не артист, – директор широко улыбался, хотя и думал совсем о другом, и в первую очередь о том, что предстояло высказать на совещании. – Ты не торопись, Яша, с выводами. У ДК тормознуть или как? Может, у церкви? Там тоже интересно нынче. Преподобные Зосима и Савватий в полный рост… Музей, короче, открыли, только вход теперь по билетам.
– Лучше у ДК.
Директор притормозил у Дома культуры и велел ждать его на обратном пути около шести вечера. Ему хотелось, чтобы Калинкин смог сходить куда-нибудь, скажем, в городской кинотеатр, а может, и в ресторане пообедать. И он незаметно сунул в куртку тракториста деньги. «Это ему на праздничное настроение, – решил он. – Пусть отдохнет как следует, купит чего-нибудь».
Районный Дом культуры оказался на запоре со всех сторон, и Калинкин, обойдя его кругом, свернул в сторону главной улицы.
– «Пиво – воды», – прочитал он на углу одноэтажного дома.
Войдя внутрь, он быстро окинул помещение острым взглядом и, сняв шапку, направился к мужикам, чем-то похожим на него самого.
– Ку-ку, ребята? – осторожно спросил он.
– Пока ку-ку, – ответил бородатый здоровяк с таким же острым взглядом, как у Калинкина. – Ты что, с вахты сбежал? – поинтересовался он.
– Сбежать-то сбежал, да в кармане дырка, – чистосердечно признался Калинкин.
– Не бери в голову… – сурово буркнул бородач. – Кружку неси.
Калинкин взял кружку на соседней стойке, сильно смутился.
– Ты не канючь, – весело подмигнул бородач. – Угощайся. – Он лихо плеснул Калинкину районного пива, оглядел тракториста с ног до головы. – Ну, дырка, поехали!
Они выпили.
Последний раз Яков пил пиво много лет назад. Еще в те времена, когда перед выборами в местные Советы в дальнюю деревню забрасывали не только яблочный сок, но чего-нибудь покрепче. И сейчас это мгновенно сказалось на его настроении.
«Вот город, – одурев от горького напитка, отметил он, – с ходу по мозгам лупит».
Бородач словно угадал его мысли и подтвердил это на факте – налил Калинкину оставшееся пиво.
– Будь здоров…
– И ты, борода, не болей, – осмелел Яков.
– Ты мореман или деревня?
– Че, по харе не видно?
– С верховья, что ль?
– Ну да…
– А сюда зачем?
– Да вот, это самое… чокера собираю, ну и…
– Постой-постой!
Глаза бородача вспыхнули, губы задрожали, он как-то сразу весь выпрямился, поправил на себе ватник, заговорил совсем другим голосом:
– У тебя деньги есть?
– Деньги?!
Калинкин машинально полез в карман за распиской на получение премии и наткнулся на деньги.
– Ух ты, есть, – удивился он, не сразу сообразив, откуда взялись деньги. – Вот тебе и чокера!
– Чего? – не понял бородач.
– Чокера, говорю, дефицит, – весело пояснил Калинкин. – Где бы еще раздобыть?
– Ну да… Конечно, дефицит, – хитровато пробурчал бородач. – И раздобыть их не всегда можно…
Он неожиданно засуетился, ловко обшарил пивную сальными глазками, с жаждой глянул на Калинкина.
– А теперь ты нам ку-ку! Бери пиво… Мы сейчас… Калинкин встал в очередь за бутылочным пивом, а бородач вместе с приятелями вышел на улицу.
– Вы куда, ребята? – крикнул им вслед Калинкин, но они почему-то не ответили.
Очередь продвигалась медленно.
Яков взял восемь бутылок пива и, поставив на стол, опять подумал о том, что Просекин отличный человек.
Праздник души в сердце слесаря продолжался.
«Сейчас придут его городские дружки, и он обязательно расскажет им, какой у него директор, – решил он. – И расписку на премию покажет, и распоряжение на получение нового станка…»
Наконец дружки появились.
– Вы что, и в самом деле ку-ку? – спросил Калинкин и оторопел от удивления.
Трое городских приятелей были обвешаны чокерами, словно новогодние елки увесистыми гирляндами.
– Лешаки! – громко закричала буфетчица. – Ларек в гараж превратили! Стойки бензином пропахли, а вы что вытворяете? Вон отсюда!
– Мы чо, выпимши иль к горлу с ножом лезем? Чего кричишь, Роза?
– Я не кричу, а в помещении с частями от трактора не положено.
– Где написано про то?
– На лбу у тебя написано, брондохлыст! В глазах твоих осоловелых! – еще больше повысила голос буфетчица, обращаясь к бородачу.
Она вышла из-за прилавка и подошла к теплой компании.
– Счас пиво отыму и за дверь всех четверых!
– А мы тебе, кхе! Взятку дадим. Верно? – заулыбался Калинкин, сочувственно поглядывая на бородача.
Мужики прыснули от смеха, хорошо зная, что Роза берет взятки не только деньгами, но и капустой муниципальной.
– Ты ей конец чокера на груди завяжи, а другой к трактору! – выкрикнул один не из робких посетителей ларька.
– Ты у меня живо отгул на пятнадцать суток схватишь! – закричала буфетчица и достала из халата свисток.
Посетители ларька замерли. Только обвешанные чокерами, словно по команде, переглянулись и положили стальные тросы на пол.
– Слушай, парень, – оживился бородач, обращаясь к Якову, – пусть эта зараза кричит, а нам ради такого дела шарнуть надо.
– Кого шарнуть?
– Дурачок… Выпить, говорю, надо.
– Зачем?
– Как зачем?
– А вот так, зачем? – повторил Калинкин. – Я, например, культурно решил отдыхать, хоть и в душе погано.
– Ну давай красным побалуемся, – не успокаивался бородач. – Денег жалко?
– Не жалко… С железками вы поторопились.
– Все равно давай… Мы сейчас… Калинкин выложил остаток денег.
Бородач что-то хотел сказать, но, как только буфетчица приставила свисток к губам, он вместе со своими дружками ринулся к выходу.
– Постойте, мазурики! И вам за железки достанется!
Буфетчица преградила путь бородачу и его компании, пронзительно засвистела.
– Полиция!
В утепленную дверь ларька просунулась голова полицейского.
– В чем дело?! – мрачно спросил он.
– Да вот, Петя, опять покоя нет. Этот в серой кепке, – буфетчица кивнула на голосистого остряка, – ругается, как сапожник. А эти ларек в гараж превратили – видишь? – она глянула на чокера. – Готовы к стойке паровоз подкатить, лишь бы ерша накушаться.
– Ваши документы? – так же мрачно спросил дежурный, обратившись к бородатому здоровяку и его компании.
– С собой не носим, – вежливо ответил бородач за своих приятелей.
– Тогда в отделение пойдем.
– И этого, Петя, уводи, – буфетчица опять глянула на Калинкина. – Он мазуриков спаивает, а они ему железо толкают…
– Вот ведь до чего додумались! И надо же на такое позариться! Пройдемте, гражданин, в отделение, – обратился участковый к Якову.
– Нет, я в отделение не пойду.
– Как это не пойдете?
– А вот так, парень, не пойду, и все тут… Вины за собой не чую! – Калинкин начинал нервничать.
– Придется пройти, гражданин, – полицейский взял руку под козырек, – потому как эти железки краденые, и вы к ним имеете прямое отношение!
– Краденые?!
– Вот именно…
Яков удивленно посмотрел на чокера, отошел от стойки к нахохлившемуся бородачу, к притихшей компании.
– И не стыдно, ребята?! Я к вам с открытой душой причалил, а вы? Ну что ж, пойдем, разберемся.
И откуда взялась у Калинкина такая решительность, такая смелость?! Раньше, до беседы с Просекиным, он обходил полицию за версту, но теперь, после душевной встречи с директором, Яков понял, что он, Калинкин, и директор – самые честные люди, и нечего им страшиться полиции.
Оказавшись в кабинете следователя, он, растерялся немного, но рук неотмытых уж не стеснялся.
Следователь разложил на столе изъятые у Калинки-на документы и, ознакомившись с ними, долго молчал. Затем он поднялся из-за стола, взял в руку несколько чокеров, раздраженно бросил их обратно на пол.
– А куда вы деньги спрятали, Яков Арефьевич? Отвечайте по всем правилам и не вздумайте искажать факты, – мрачно сказал он.
– Какие деньги?
– Не притворяйтесь… Ведь вы же в город за дефицитом пожаловали.
– За каким дефицитом?
– Да вот, за этим самым… – следователь кивнул на чокера. – Дураку ясно… у нас не деревня… на шар-мака не объедешь… еще вчера были в вашем хозяйстве и честь имели беседовать насчет этих самых железок.
– Чего?
– Хватит чевокать!
– Вот видите, что это?
– Чокера…
– А вы знаете, чьи они?
– Откуда мне знать?
– Тогда слушайте внимательно и постарайтесь давать показания коротко, ясно. Вот эта железина, – следователь поднял с пола длинный стальной трос, положил на стол, – снята с грузовой машины, где начальником товарищ Романов. Надеюсь, вам известна его фамилия и какой он пост занимает?
– Неизвестно…
– Понятно… Так и запишем. Эх вы, Калинкин, или прикидываетесь дурачком, или в самом деле странный какой-то. А вот эта штука откуда, знаете? – Следователь достал из сейфа кусок толстого троса с гаком на конце.
– Нет, не знаю…
– Железина вытащена из служебной машины всеми почитаемого директора гидролизного завода.
Следователь что-то записал в протоколе, достал носовой платок, вытер вспотевший лоб.
– Уму непостижимо! Снять трос с чертова колеса в центральном парке? Заставить его крутиться вместе с космической каруселью! Ведь эти две огромные дуры и сейчас ветер раскручивает… Остановить не могут! Вы слышите, какой ветер на улице?
– Слышу.
– Тогда зачем пакостить?
– Вы что, за вора меня принимаете? – резко спросил Калинкин.
– А кто вы?
– Я?! Да мы с товарищем Просекиным честные люди!..
– Спокойно! А деньги-то вы за какие такие шиши этим троим наемникам выделили?! Ведь они вас и заложили. Молчите лучше!
– Вот оно что! У меня слов нет…
– Ну что ж, так и запишем. Возражений обвиняемый не имеет, слов тоже… то есть полностью признает свою вину.
– Какую вину?
– Воровскую… Вор ты, братец, и не отпирайся, хотя бы ради того, чтоб наказание смягчить. Скажи честно, приехал в город за железками, а так как одному возиться с ними несподручно, решил подыскать подходящих собутыльников, на шармака к воровству склонить. – Следователь помрачнел, нахмурился. – Так что до полного выяснения обстоятельств тебе придется посидеть в камере предварительного заключения, а дальше, сам понимаешь, срок… групповое хищение, статья № 96, от года до пяти.
– Да вы что, рехнулись?
– Разберемся… разберемся.
Калинкин сел на стул, обхватил голову обеими руками.
– Дайте мне поговорить с бородачом, – со вздохом обратился он к следователю. – Ведь он свидетель.
– Не свидетель, а сообщник. Во-вторых, его зовут Матвей Сергеевич Разливин. Ну что ж, если хотите поговорить, я не против.
Следователь попросил позвать гражданина Разливина.
В комнату вошел, как показалось Калинкину, совсем другой человек: глаза горели хитростью, губы изображали улыбку.
– Ты что, борода, – сразу обрушился на него Яков, – и меня в свои железки впутываешь?
– Спокойно! – вмешался следователь. – А как же вас не впутывать, если вы этими самыми чокерами весь район снабжаете. У вас что, кузница на дому?
– Вот именно, – подхватил Разливин. – Нужен, мол, дефицит, а сам перед моим носом деньгами размахивал.
– Чего?! Двуличный гад!
Калинкин поднялся со стула, сжал широкие ладони в узловатые кулаки.
– Да нам теперь с товарищем Просекиным никакая акула, никакая гнида не страшна! А вы что делаете?
* * *
На совещании Просекин выступал около двух часов. Выступление его было последним.
– …Главное, я повторяю еще раз, – это люди! Надо относиться к рабочему человеку как к творческой личности. Я приведу вам множество фактов. Например, Калинкин…
Именно в эту роковую минуту в кабинет, где проходило совещание, позвонили из полиции.
…Следователь встретил Просекина с торжествующей улыбкой.
– Вот мы и продолжили наше знакомство, Матвей Евлампиевич, правда, не запланированное…
– Так ведь это прекрасно! Я вас в своем хозяйстве рад видеть, а вы, наверное, здесь…
– Конечно… вы там, а я здесь… Только вы там без полиции живете, порядка меньше. А у нас тут все оцеплено, полный порядок.
Директор задумался, внимательно посмотрел на следователя Митю Черняева, известного всем мастера спорта по стрельбе из малокалиберной винтовки.
– Ты знаешь, уважаемый Митя, – неожиданно мрачно заговорил он, – непослушных коров мы тоже пастухами оцепляем. Так сказать, искусственно порядок создаем, но всех млекопитающих не оцепишь!
– На что вы намекаете?
– На то, что людей оцеплять нехорошо, жестоко… Следователь усмехнулся, пристально посмотрел в светлые глаза Просекина, предложил сесть.
– Уважаемый Матвей Евлампиевич, вы даже не подозреваете, до чего довела вас доброта! Да-да, именно доброта. Ведь мы с прокурором не зря приезжали к вам в хозяйство… и в поле были, и на ферме, и в отделе кадров полдня просидели. Уму непостижимо! Народец-то у вас со всей России работает, кого только нет! Одних уголовников амнистированных тридцать восемь человек насчитали… Зачем превращать хозяйство в исправительно-трудовую колонию?
– Работать некому, дружище, потому и не приходится особо выбирать, а шабашники с юга за такую плату не хотят работать. – Директор исподлобья покосился на следователя. – К тому же, я в детском доме рос, знаю, как важно вытащить человека из беды.
– Любопытно. Как мне известно, вы начали работать в хозяйстве обычным слесарем?
– Ты что, дружище, опять допрашиваешь меня? – нахмурившись, пробурчал Просекин.
– Можете считать как угодно, но на Калинкина заведено уголовное дело.
– За какие такие грехи?
– За чокера.
– Чего?
– За чокера, говорю.
– Постой-постой… Что-то у меня в голове не укладывается.
Директор удивленно, даже растерянно глянул на следователя.
– Ворует он эти самые железки, – сквозь зубы процедил тот, – наши ребята засекли.
– Не может быть! Митя?!
Следователь вытащил из-под стола связку стальных тросов.
– А это что, по-вашему?
Директор поднялся со стула, внимательно осмотрел улики.
– Давно засекли?
– Сегодня.
– Как сегодня? В городе, что ли?
– А где же еще?..
– Тогда все понятно. – Просекин перевел дыхание, неожиданно заулыбался. – Ведь он у меня в городе, наверное, лет десять не был, а то и больше…
– Ну и что?!
– А то, что ты, Митя, в законах человеческой души ни бельмеса! Книгами обложился, как твой дружок прокурор, а тут пусто. – Просекин сильно постучал себя по лбу. – Да где вам понять душу русскую, если вы наичестнейшего человека вором нарекаете?!
– Прошу полегче, товарищ Просекин!
– А чего полегче-то! Фасону у тебя, Митя, с лихвой, а груздь с поганкой спутал! Да ты знаешь, что за человек, этот Калинкин!
– Обычный слесарь…
– Нет, не обычный! Обычный ты, потому что шила от мыла не отличишь, хотя и с «ромбом» на груди. Яков мой – душа всего хозяйства! Каждый мужик за него заступится! Каждый, как за самого себя, и я в том числе! А за тебя кто заступится? Прокурор? Начальник полиции? Сомневаюсь… Вы теперь в районе создали такую среду, что никто никому не нужен…
– Отчего ж так, Матвей Евлампиевич?
– Да оттого, что на лосей в одном и том же месте охотитесь… Конкурируете меж собой, черти руководящие! – Просекин неожиданно засмеялся, и смех его был настолько заразительным, что следователь тоже повеселел. – Прошлым годом как-то все начальство в районе, словно по сговору, в командировки укатило. Звоню в район – везде пусто… А спустя дня три в лес пошел, глазам не верю… В дальнем урочище вездеход стоит, и на нем сам глава района… Я на лыжах их объехал… Помнишь, Митя, ведь и ты там был?!
Следователь ничего не ответил, помолчал, насупился.
– Значит, Матвей Евлампиевич, вы считаете, что Калинкин не виновен? – после долгого молчания задумчиво спросил он.
– Уверен в этом.
– Но ведь мы его с поличным… Он портовых бичей спаивал, а те ему чокера воровали… И деньги у него были…
– Да это мои деньги, Митя! – вдруг выкрикнул Просекин. – Это я всучил ему их по случаю праздника! На любом суде докажу…
– Какого праздника?
– Да нашего, Митя, нашего! Ведь люди у нас намного честнее, чем вы думаете.
Пока стучит сердце
Старик свесился с печки, глянул в оконце.
– Вьюга хлыстом бьет, а я гасну.
– Че? – откликнулась старуха.
– Че? Че! – незлобно передразнил старик. – Квасу дай…
Старуха слезла с полатей, налила кружку, ласково протянула:
– Пей, бог с тобой.
Старик взял кружку, задумался:
– Огурчика бы…
Жена юркнула в подвал, быстро отыскала огурец.
– Еще че? – переспросила она.
– Эх… На печь лезь, – тихо, почти шепотом ответил супруг.
– Зачем?
– Лезь, кому говорят! Да ближе, ближе…
– Куда ближе-то? – тихо проговорила жена. – Вся твоя, Степанушка.
– Будет тебе кривляться. Ты лоб пощупай: холодный али нет?
Жена потрогала лоб.
– Холодный, а че?
– Холодный! Все, конец, значит. Одна жить будешь… На тот свет ухожу… Николая Угодника неси.
– Ну тебя… Аль не помнишь? Пронька вчера был… Я ему, охламону, башку отверну! Пришел шалопутный, три огурца съел да Николая Угодника у тебя и выпросил.
– Ему-то он зачем? – Старик посмотрел на пустую божницу. – Ну что, молчишь?
– Да ну тя… Проньке денег девать некуда, вот и бесится. А вчера…
– Что вчера?
– Степан, говорит, где? Я ему – спит, а он буди говорит. Зачем, спрашиваю, черт полуношный? А он уперся как бык, буди, и все. Ветеранам, говорит, нынче награды раздают, и Степке твоему положено…
Старик слез с печи, прихрамывая, дошел до стула, стиснул кулак.
– Скажи, как думаешь? Мне награду дадут али как?
– То за Отечественную дают, а ты – гражданский…
– Я свое отмолотил, – твердо сказал Степан. – Вот ты ворчишь все, подковыриваешь, а я дело до конца довел… Ни одного ентервента здесь не оставил. Да меня на всем земном шаре помнют… И в Англии, и в Америке, и в Германии…
– В Германии тя помнят. Через них и хромой…
– Да если бы не нога, я бы до Тихого океана дошел. И Колчаку бы досталось… Я и теперь по ночам лежу и думаю, что бы такое сотворить. – Дед задумался. – Вот что, мать, ты щас до сельсовета сходи!
– Ступанушко, ты что, спятил? – заволновалась старуха. – Поздно уж! Ночь за окном, вьюга, волки!
– Ступай, ступай, Лукьяновна. Больно перед смертью узнать хотца, дадут орден али нет…
Лукьяновна набросила тулуп, нырнула в катанки выше колен, толкнула дверь. Дверь не поддалась.
– Ух ты! Заперты!
Степан сердито проковылял за дверь и стукнул ее, словно шашкой рубанул.
– Заперта! Снаружи заперта, как тюрьма! Неужто Пронька запер?! Сдурел, что ли!
Он подошел к окну, и глаза его вспыхнули блеском, который смолоду не могла забыть Лукьяновна. Точно такие глаза Степана снились ей в военные годы – дерзкие, воспаленные.
– В окна стучать придется. Чай, добрые люди откроют.
Старик устало опустился на лавку, обхватил голову обеими руками. Лукьяновна подсела, обняла его.
– Но почто же нас заперли, за что?
Степан поднялся с лавки и, подойдя к низкому избяному оконцу, застыл в недоумении.
– Понял я, за что нас заперли… Я хоть и не умер пока што, но уже мертвец… мертвец я!
– Как так?! – Лукьяновна перекрестилась.
– Очень просто. Телом жив, а в остальном меня нет, нет, нет…
Старик подошел к окну, одним рывком выдавил ветхие рамы во двор. Затем высунулся из проема и, жадно глотая морозный воздух, закричал:
– Люди! Вы думаете, я умер? Многие так думали! И в Первую мировую, и в гражданскую, и в Отечественную, а я вот живой и все чую! – Ветер обжигал лицо, слезил глаза, но Степан не замечал этого. – А раз живой, то обязан сказать всю правду! Подлецы-то у нас не переводятся! Втерлись, гады, в доверие и живут как на курорте… Прошлой ночью самолично видал, как фермер пилил государственный лес, чокеровал да в свой двор затаранил, безо всякого на то разрешения. Многие так рассуждают: войны нет, и слава богу! Но ведь есть такие, что поедом друг дружку едят: соседей, односельчан! Когда же это кончится? Ведь мы же вокруг Луны навострились летать! В океяны до самого дна ныряем, а ради места тепленького или наживы смерти ближнего рады… и такое не только у нас, повсюду… А ведь мы молчим!
Поначалу Лукьяновна боялась подойти к разгоряченному деду, но, когда голос его ослаб, осторожно взяла старика за руку и кое-как оттащила от окна.
– Степа! Степушка! Видно, ради правды ты и в окно можешь вылезть. И откуда у тя такая ненависть к подлецам? Всю жизнь на них ухлопал.
– Да, баушка… – Старик снова подошел к проему в стене, замер, прислушался. – Вот и щас, ты ничего не слышишь? – вдруг спросил он.
Лукьяновна притихла.
– Нет, Степан, а че?
– А я вот все слышу: и как вьюга на земле бродит, и как начальство не спит… Тихо! Ветер-то в нашу сторону дует… Никак фермер опять лес воровать поехал…
– Тебе-то че? Он хоть маленький, да бизнесмен. Не вмешивайся, Степа!
– Как это не вмешивайся?!
Степан торопливо надел полушубок, нахлобучил на затылок фронтовую шапку-ушанку, достал из сундука одноствольный дробовик и перелез во двор.
Лукьяновна не успела его окликнуть из-за нахлынувших слез.
Дело шло к весне. Ночи были уже теплыми.
Степан был уверен, что трактор, шум которого он услышал из избы, прошел не по зимней дороге, а напрямик, по снежному насту, через редкий ельник.
– Нет, я не умер ешо, – твердил старик сам себе. – Хотя и в рудной избе родился, а расхитителей добра государственного за версту чую… Я еще – будь-будь!
Ему казалось, что трактор тарахтит где-то рядом, но он прошел больше двух километров, а шум не приближался.
Тогда Степан круто свернул к зимней дороге.
«Так будет надежнее, – решил он. – Потому как в темноте идти по ельнику трудно». Он прошел еще километра два, но шум трактора оставался по-прежнему далеко. Степан даже и не заметил, как рокот его сначала ослаб, а потом и совсем прекратился. С этой минуты в лесу наступила такая тишина, что старик вдруг услышал, как бьется его сердце.
Четко стучало оно, ровно, хотя во всем теле чувствовалось напряжение.
«Пока сердце стучит, мимо подлости не пройду… – сказал самому себе Степан и стал прислушиваться, только теперь не к стуку своего сердца, а к еле доносимым откуда-то голосам людей. – Может, они уже лес чокеруют, – решил он, – потому и притихли. Но зачем в такую лютую стужу глушить мотор?»
Уже на рассвете он увидел Тимофея – фермера. Он был не один, у трактора крутился парень лет двадцати, в коротком дубленом полушубке, по которому Степан сразу узнал сына хозяина фермы.
Старик хотел спрятаться и понаблюдать за ними, но, подумав, снял ружье с предохранителя, уверенно подошел ближе и крикнул:
– Здравствуйте, товарищи начальники!
– Здравствуйте, Степан Иванович, – отозвался хозяин и, помолчав, ехидно добавил: – Никак на охоту собрались?
Такого вопроса старик не ожидал, даже крякнул от бойкой наглости Тимофея.
– Стало быть, на охоту, – мрачно ответил он. – Я ведь птицу по полету вижу…
– И мы вас еще у деревни заметили, – протянул парень, поймав на себе пристальный взгляд старика. – Хотели подвезти вас, да трактор сломался. Нам ведь по пути?
– Нет, не по пути. – Степан мрачно посмотрел на Тимофея и строго спросил: – Куда трактор гоните?
– Далеко, дедушка, отсюда не видно, – усмехнулся Тимофей.
– Ух, как научились разговаривать! Потому и далеко, что государственный лес близко и бесплатно. – Старик помрачнел, откашлялся и без важности сказал: – Ну ладно, хватит, наговорились… В полицию пошли!
Тимофей насторожился, глянул на массивную берданку деда, по всей видимости, нулевого калибра.
– Зачем? – растерянно спросил он.
– Там разберемся, Тимоха… Что-то часто я тебя на государственных делянках стал видеть. Понял?
– Понять-то понял… – Тимофей умолк, нахмурился и заговорил задушевно и деликатно: – Только я ведь теперь, Степан Иванович, не Тимоха уже, а как-никак хозяин фермы. И зовут меня нынче Тимофей Гаврилович Наумов.
– Вот так нынче и получается. – Степан тяжело вздохнул, насупился, глаза его вспыхнули. – Тебе бы, Тимоха, в пастухах походить годков пять, с племенными бычками попястаться в косаражнике, а ты уже в руководители ползешь. Да с такой воровской натурой, как у тебя, нельзя руководителем быть. Иначе опять, как при Батые, заживем.
– Об этом, Степан Иванович, не тебе судить! – оборвал его нарушитель.
Лицо старика помрачнело, глаза округлились, голос стал отрывистым, резким:
– Ты постой, Тимоха! Ведь я в рассудке еще! Хотя и старик. Видно, не знаешь, как я дрался за Россию нашу, потому и дерзишь!
Степан по-молодецки крякнул и, сдернув с ослепительно-седой головы ушанку, бросил ее в снег. Лицо его зарделось от мороза, губы покраснели. Поежившись от холода, он поднял шапку, стряхнул с нее снег и нахлобучил на голову.
– Довольно комедь разыгрывать. Заводи трактор, – обратился Тимофей к напарнику. – В полицию едем! Там разберемся.
– То-то и оно. Трактор, видите ли, у них сломался. – Старик повесил одностволку на плечо, ухмыльнулся. – Ох и человек ты, Тимоха! Нет бы сразу сказать: «Извини, деда, хлева в доме сгнили, а леса строевого нема. Вот и приходится втихаря пилить…» А у тебя, чуешь, что получается? Трактор сломался… Ну, поехали, поехали!
В окнах полицейского участка уже горел свет. Степан издали разглядел на высоком крыльце первого заместителя начальника, взволнованно поглядывающего по сторонам. Он узнал своего вчерашнего гостя Прона Кожемякина.
– Вы Степана Большакова не видели? – с тревогой кричал Прон.
Трактор остановился.
– Здесь я, Проня, – радостно отозвался Большаков.
Кожемякин подбежал к волокуше.
– Бог ты мой, а я с ног сбился! Ты прости меня за то, что твою избу запер! Ведь это Тимофей науськал меня. – Он брезгливо кивнул на фермера. – Запирай, говорит, своего дружка снаружи. Нынче, говорит, время лютое, как бы смерть к нему в дом не прокралась, ему ведь девятый десяток уж… Вот я тебя и стал запирать.
Степан покосился на Тимофея, повесил ружье на плечо.
– Как домой возвращаюсь так и запираю, – никак не мог успокоиться Прон Кожемякин. – А утром иду дежурить и опять отпираю. А вот нынче… – Прон тяжело перевел дыхание. – Подхожу к твоему дому, а вместо крайнего окна в передней – дырка в стене и рама в снегу лежит. Я кликнул тебя – молчание, кликнул Лукьяновну – тоже никто не отзывается, Я в избу… В ней темно, как в колодце… Зажег спичку, прошел в переднюю, а там в углу на лавке Анфиса Лукьяновна лежит…
Степан встал с волокуши, мрачно посмотрел в растерянные глаза Прона, насторожился.
– Ну и что? – глухо спросил он с какой-то слабой тревогой в голосе. – Холодно в избе?
– Если бы только холод! Лежит, на ногах у нее ка-танцы, – взволнованно продолжал Прон, – в руках лампадка разбитая, а глаза… Слышь, Степан Иванович… Прости меня, не уберег я твою бабушку. Видно, смерть окаянная в окно влезла, а может, Лукьяновна к фельдшеру хотела идти, а дом снаружи заперт…
– Ты что это говоришь, Проня?!
– Нет ее больше… Умерла она, Степан.
Старик больше ничего не спрашивал, только сразу весь осунулся, покачнулся назад, словно его кто-то толкнул, и тяжело опустился на волокушу.
– Умерла, значит, моя баушка, – тихо сказал он и сняв шапку, вдруг громко завсхлипывал. – Опередила меня, старая… – проговорил сквозь слезы. – Придется одному теперь воевать… – Он поднялся с волокуши, оправил на себе одежду и вытер носовым платком заплаканные глаза.
Мишка-граммофон
У Мишки Стелькина луженая глотка.
Идет, бывало, по лесу и так гаркнет, что все сороки с веток падают.
Когда его дядя купил старый дом на берегу Северной Двины, то Мишка получил приглашение приехать и обжить его.
– Дело-то выеденного яйца не стоит, – весело подмигнул он сестре Дуне. – Приеду, выпью для крепости стакана два домашней сметаны, выйду на поветь да как заору:
Не боялся Мишка ни тьмы кромешной, ни черта лысого, ни дьявола косматого, ни самого домового.
Однажды они с дядей на сенокос поехали. Подъезжают к тамошней избенке и глазам не верят. Дверь избенки настежь, а на крыльце рыжий медведь с лукошком возится.
Дядя ружье вскинул, а Мишка ему: «Стой! Ежели промахнешься – упустим медведя. Ежели ранишь – он тебе и мне бока намнет. Давай я его глоткой возьму».
Спрыгнул Мишка с телеги, подбежал к изгороди и как закричит:
Медведь от Мишкиного крика замер. А потом как сиганет в избу. Там его и сцапали. Вот такая глотка у Мишки была! А пел он как! Сидят, бывало, парни и девушки у костра и затянут про рябину, про калину – грусть одна. А Мишка запоет – совсем другой коленкор. Такую нескладуху вкрутит, что все по траве катаются. А костер, как свеча, чадит от Мишкиного баса. Прибавь он голоса – совсем погаснет.
– Вот силища так силища! – удивлялась сестра Дуня. – У тебя, брательник, луженая глотка.
Гуляет Мишка на одном конце деревни, а на другом слышно, о чем балакает. Все секреты оглашаются: у кого лодку купил, с кем нынче из-за Вари потяпался, есть ли жор на реке. Многие даже радио выключали, заслышав Мишкин «репродуктор».
– Может, те в артисты пойти, Граммофон ты наш пермогорсклй! – шутила Варя, Мишкина невеста, высокая девушка с тугой рыжей косой. Такие часто встречаются в Поморье. Кожа у них белая, глаза – весенние ледышки.
– А что… и пойду… Вот зубы нижние вставлю и попробую.
Но пробовать не спешил. Работу бросать не хотелось. Больше десяти лет уже проработал. Начал сучкорубом. Сначала старшим помогал, а к пятнадцати годам работал в лесу самостоятельно.
Топор для него дядя Петро выковал. Достал где-то огромный подшипник, раскалил добела, выпрямил и отстукал из упругого бруска дивное лезвие. Потом дырку для топорища протюкал. Топор этот Мишка в железной кобуре носил, прямо как саблю. Взмахнет разок – сердцу любо. Щепа от удара во все стороны летит, а сучки только похрустывают. Хруп да хруп, пока из дерева хлыст не получится.
Нижних зубов у Мишки действительно не было. Потерял он их на лесоповале. Вальщики говорили, что он счастливчик – мог бы совсем без челюсти остаться. Факт этот на собрании разбирали. Многим по макушке досталось, но Мишке больше всех.
– Голос у тебя есть, Стелькин, а ума нет, – резче других выступал инженер по технике безопасности. – Что же ты харю под хлысты суешь? Пошла сосна падать… в сторону беги.
А дело было так. Стоял Мишка, смотрел вверх, любуясь сосной, а ударило его снизу, березкой. Падающая сосна прижала ее, а потом, когда рухнула совсем, отпустила. Вот этим-то отпущенным березовым стволом и стукнуло Мишку по челюсти. После этого случая Мишка три недели молчал. Тут-то и поняла общественность, что такое Мишка Граммофон. Вроде бы и гармошка играет, да не так зазывно. Вроде бы и поют все, да не так дружно. А тут еще свадьба у Дуни. Хоть откладывай. У мужа родственники шумные, веселые, палец в рот не клади. Пристали к невесте:
– Пущай Мишка играет и поет… На свадьбе и без зубов любо…
– Что вы! У него трещина в челюсти… – противилась Дуня.
– Пущай хоть затянет, а мы подхватим, – настаивали родственники.
– Ох вы, голубчики мои! – заупрямилась Дуня. – Я тута причем? Хотите, вместо брательника запевать будет мой Федулка?
Улыбнулись гости, а свекровь сказала:
– Если мой Федулка запоет – все гости разбегутся! Твоему брату бог глотку дал певучую, а моему спину волосатую да бороду косматую!
Потеха. Гости смеются, а запевалы нет.
– Ну что, Мишатка! Может, профистулишь кое-как… Девки тя слышать хотят, – подступила к брату Дуня.
Она на уговоры большая мастерица.
Но молчит Мишка, словно не слышит. Голову опустил да кнопки баяна пальцами перебирает. Старается. Пригорюнилась Дуня. Почуяла сердцем, что недовольны гости. А что поделаешь? Челюсть не мясорубка, на свадьбу не одолжишь.
– Может, Варю, невесту Мишкину, на уговоры подтрунить? – посоветовал Федулка. – Она девка мягкая, ласковая…
– Иди побалакай! – подстрекнула она Федулку. – Варька-то на меня, как щука на блесну, зыркает.
Разыскал Федулка Варю. Сел около нее на лавочку, хмыкнул.
– Ну че, скучно?
– Скучновато…
– Может, те запеть, а?
– Мне?! – удивилась Варя.
– Те, а че?..
– Нет, Федул, я перед своим дролей позориться не стану.
– Тогда поговори с ним. Видишь, гости сникли… петь охота, а запевать некому.
Конечно, были на свадьбе и другие запевалы, только стыдились они петь в присутствии Мишки. Мастак он по этому делу, а они кто? Бубнилы деревенские.
Подмигнула Варя Федулке, подошла не спеша к Граммофону.
– Что, Мишенька, молчим?
Запевала головой качнул и мехи погладил, словно косы девичьи.
– И мне невесело, – шепчет ему Варя. – Может, вполголоса споешь?
Молчит Граммофон. Хмурится.
– Ну, ну, уважь гостей! – не отступается Варя. – Не куксись… вся деревня просит.
Хмыкнул Мишка, положил баян на лавочку, листок бумаги достал, письменно ответил: «Глотки намозолим еще. Пущай внутри поется, ежели праздник велик». Варя прочла записку, глянула ка скучных гостей и ответ написала: «Мишенька, голубчик мой, Федулка покоя не дает… Хоть пару частушек спой».
Записку отдала, а сама, как береста, вспыхнула.
Шушукаются меж собой гости, косятся то на нее, то на Мишку. Ждут, чем «комедь» кончится.
«Невестушка моя… – опять пишет Граммофон. – Челюсть надвое раскалывается… не смогу петь…»
Прочла Варя скорый ответ, Федулку кликнула.
– Федул! Не будет Мкшка играть нынче, а петь и тем более… Нездоров он…
Помолчал Федул, затылок почесал, буркнул сквозь зубы:
– Ну что ж… жаль, свадьба расстраивается… Гости завозмущались сразу, завыговаривали:
– Пущай Мишка сам скажет, будем играть или нет? Ему бы из горницы выйти, раз такое дело, а он и уходить не уходит и играть не играет: сидит молчит, словно воды в рот набрал, да руками машет. Наконец встал, вышел из горницы.
Месяц провалялся Мишка в постели.
Вся деревня переживала. Дуню расспросами замучили: «Что? Да как? Когда баян в руки возьмет?»
Одним словом, истосковались по гармонисту.
И вот он снова у костра. И голос его еще звонче летит над берегом реки. Пляшет деревенский люд, отстукивая то кадриль, то «девятку».
А Варя не может налюбоваться своим дролей:
– Может, те всурьез артистом стать?
– А что?! Можно… Говорят, только получают мало, – ответил Мишка и крикнул: – А ну, разделись, братва, на две стенки да кадрилью через луг! Чтоб на той стороне слухали… Кто побойчей?
Зашумели люди. Заопрокидывали назад смуглые лица… и пошли…
Такие кренделя завыделывали бойкими деревенскими ножищами, что слезы навернулись у Граммофона. Ох и любил он русские праздники!
Забывал в эти минуты Граммофон и о своей сломанной челюсти, и о безотцовской юности. Тискали пальцы тугие кнопки баяна до тех пор, пока руки не онемели.
Тут и начиналась потеха. Мишка протягивал баян первому попавшемуся мужику и заставлял играть до последних петухов.
Чаще всего мужик попадался не музыкальный, и из баяна рвались какие-то несвязные звуки. Но Граммофон не замечал фальши. Несколько часов кряду дирижировал в такт собственному пению. А под утро сам неистово исполнял прощальную.
Неизвестно, как бы сложилась жизнь Мишки, но после случая на лесоповале он стал подумывать о новой работе.
– Иди в клуб, тетеря! – советовали ему друзья. – Музыке людей учи… Талант пропадать не должон!
– Да какой у меня талант? Разве голосовой?..
– А голос что, мякина? Давай, давай. Слушай, что говорят. Понял?
– Слушаю, – кивал Мишка. – Токо мне самому учиться хоца.
– Поздно тебе новому ремеслу учиться… В клуб и так возьмут, без образования.
– Нет… Образование надобно. – Упрямо повторял Мишка. – Сосну не так повалишь, никто не увидит. А ежели «Катюшу» на манер «Летки-енки» исполнить, позор на весь район!
– Ну что ж, дело твое… – соглашались друзья Мишки. – Учись на здоровье! Смотри токо, место в клубе не потеряй… Клуб у нас один, играют все…
– Тем паче ехать следует.
– Куда?
– В Москву, в училище музыкальное…
– В Москву так в Москву… Смотри сам… Провожали Мишку без особой охоты, но провожающих нашлось много.
Мишка вышел на крыльцо, взял баян в руки. Нахмурился да как растянет мехи!
Так тоскливо заиграл, что корова Федулкина к крыльцу подошла и давай прядать ушами. А мелодия у Граммофона как песня пеночки была – жалобная, трепетная. Много сестра Дуня мелодий слышала, но такой – никогда.
Оглядела она провожающих, а Вари нет.
– Родненькие! Варька-то где?
– Моль, видать, съела, – пояснил дядя.
– Может, за изгородью она?.. Подойти страшится? Посмотрели за изгородью. И там нет.
– Да будет вам непутевую искать. – Дядя чуть захмелел и требовал веселья. – Что ты, племяш, душу жалобишь?.. Ты нашу пермогорскую сыграй!
И опять плясовая пошла: топот, прибаутки, выкрики.
– Жаль, баян Федулкин, а то бы с собой взял! – выкрикнул Мишка.
– Мне-то не жаль. Бери! Нынче-то мы сродственники, – отозвался Федул. – Токо сестре скажи…
– А мне и сказывать не к чему. Я брательника крепко знаю! – отозвалась Дуня. – С баяном-то он и меня, и дядьку родного забудет. Не дам баяна! И не мой, да не дам!
– Да ну тя! – выкрикнул Мишка. – Не жадничай!
– Глупый ты, Мишаня, баяна не жаль… тебя жаль! Потому и оставить его хочу… до приезда твоего…
– Ладно ты рассудила, – обрадовался дядя. – Гармонист без гармони что птица без крыл! Пущай повертится по городу, покувыркается! Тя с первыми морозами ждать?.. Или как прикажешь?
Мишка не ответил. Слушал. Советов ему полный короб надавали, а баяна не дали. По-мудрому решили поступить, по-хозяйски, чтобы думка о Пермогорье липучей пчелкой жалила сердце. Без баяна Мишка со двора вышел, без песен звонких, с тоской какой-то…
Земляки к дороге его проводили и обратно пошли.
А Варя неподалеку, у кладбища, его ждала и больше всех печалилась.
Она считала Мишку своей собственностью. Но женское чутье подсказывало ей, что никого он не любит.
– Варя! Миленькая невестушка. Солнышко мое несусветное! – обрадовался Мишка и вдруг запел:
– Тихо ты! Молчи. – Глаза Вари испуганно блеснули. – Я тоже подумала о березах…
Слабость была у Вари. Не ходила она к милому без гостинцев. То олочка принесет, то грибочков солененьких. И в этот раз достала из сумки несколько кусочков сахара, шанежку, бутылочку, стаканчик, аккуратно положила на скамейку.
– Другому бы снега пожалела, а тебе… Выпей, голубчик мой, а я сахарок похрустаю… С кем сперва прощаться будешь?
– По ком душа болит, с теми и буду…
Мишка неторопливо подошел к могилке деда, открыл бутылку и плеснул сначала на могилку, потом в стаканчик.
– За память!
– За каку?
– За общую… Без нее нельзя… без нее и тебе и мне худо. – Мишка по-солдатски вытянулся, выпил. – Плесни-ка еще! Мой дед крестьянином был, а книги читал мудрые.
Варя налила еще.
– Теперь за отца… – Мишка подошел к отцовской могиле, хотел чокнуться с надгробной звездочкой, но передумал. – Ну и красна же ты, мать честная!
– Я-то?
– Да не ты! Звездочка шибко красна. Светит!.. А что? Отец любил свет… Да простят родичи мои его крутой норов… – Мишка опять подошел к дедовскому кресту: – Простишь, Фрол, али нет? – Он вдруг замолчал, словно дожидаясь ответа.
Тихо было на кладбище. Лишь где-то высоко в небе глухо каркали вороны.
Граммофон поправил мятую сорочку и подошел к третьей могиле:
– Здравствуй, баушка! Здравствуй, родненькая! Прими от меня низкий поклон… – Он грузно опустился на колени и, не замечая грязи, застыл.
– Ты что, спятил? В самую глину лезешь…
– Молчи! – сказал Мишка. Он пригнулся к изголовью могилы и, коснувшись губами мокрой земли, всхлипнул.
Сыро было на кладбище, но светло и уютно. И душа Мишки светилась.
– Варя! – неожиданно позвал он. – Ты знаешь, отчего у меня такой сильный голос?
Варя не откликнулась.
– А с того, голубушка, что эти люди всегда рядом со мной. И чем больше я думаю о них, тем сильнее голосом и сердцем. Вот и теперь… Тебе страшно, а мне ничуть… Я как у себя дома, среди родных… Ну, дорогие, прощайте!..
Они вышли на проселочную дорогу. До пристани шли пешком.
…Грустно мужику без гармошки, а гармонисту тоска настоящая. Мишка поклонился уходящему берегу, «беломорину» в зубах покрутил, и пальцы его по перилам трапа, как по кнопкам баянным, забегали. Туда-сюда, а звука-то нет! Только теплоход на одной ноте гудит.
Утро над Северной Двиной разгоралось звонкое, солнечное, а душу Мишке словно пиявка сосала. С грустью смотрел он на белесую гладь реки. Тумана почти не было, и прибрежные валуны, как туши сонных тюленей, проглядывались до горизонта. Впереди теплохода глухо тарахтел ботик, и над его мачтами резвились стаи чаек. Их было так много, что небо над ботиком загоралось белыми сполохами, ослепляло глаза.
– Баян бы щас! Косарей будить да женок напевных! – высказал Мишка думку свою, и как-то смешно ему стало. Вокруг-то уже не свои, не пермогорские едут, а бог знает какие люди.
Позыркал он по сторонам, к деду с пестерем подошел:
– Пермогорский?
– Черевковский… – бойко ответил дед.
– А пестерь-то нашенский… Сашка Куликов такие плетет…
– А те че?
– Эх, дедок, где б гармошку достать? Околеваю без нее, руки трясутся…
– Ты че, позастыл?
– Нисколечко… Играть хотца, оттого и трясунок во мне…
– Ниче, отойдет щас… – Дед достал из фуфайки бутылочку, протянул Мишке. – Выпьем чуток, и без гармошки песня слюбится… Открывай!
– Не могу я так, без инструмента…
– А ты пробку внутрь, инструмент ни к чему…
– Ты че, спятил? Я те про гармошку, а ты… – Мишка по ложил бутылку на пестерь, вгляделся в лица пассажиров. – Мне гармонь нужна, а не сивуха. Эй, паря! – окликнул он веснушчатого матросика. – У тя гармошки не будет? Напрокат… душу скука ест… Матрос улыбнулся.
– Нема… гитара одна… и та в пробоинах… Мишка вернулся к дедку.
– Че, неймется без музыки-то?
– Неймется… и гроши есть, а без баяна тоска…
– А ты не горемыкай. – Дедок посмелел. Бутылочки на пестере уже не было. – В Красноборске слазь, там любую гармонь купишь!
Медленно ползли минуты, пока в глубине зеленого берега не показалась деревянная пристань Красно-борска.
Не шел, а бежал Мишка по сосновым мостовым в районный магазин.
Пустынно было в промтоварном отделе.
– Мне бы гармошку, девушка? – осторожно спросил Мишка, глядя на пустой прилавок.
Девушка улыбнулась.
– Опять гармошку. Беда прямо… Как редкий товар, так спрос на него…
– Редкий?
– Да, редкий. Не удивляйтесь. В первую очередь Дом культуры обслуживаем.
– А ежели инструмент для общественного дела нужен, тогда как?
– В Дом культуры идите… Там любой инструмент есть.
Искать директора Дома культуры не пришлось. Он сидел в маленькой светлой комнатке и что-то писал. Мишка узнал его, решительно вошел в помещение, положил туес на стол.
– Гармонист я, из Пермогорья, – начал он напрямик. – В Москву еду, а гармони нет… Посодействуйте…
– Из Пермогорья?
– Ну да… Парфеновский…
– Мог бы не пояснять… мне за версту видно, что ты наш, сохачевский!
Директор отложил бумаги, нахмурился, подошел к распахнутому окну.
– Смотри, благодать какая… Что ни сосна, то дума, что ни береза – грусть… В Москву-то зачем?
– Учиться решил…
– На кого?
– Петь хочу…
– А здесь что, не дают?
Такого вопроса Мишка не ожидал. Он смутился, прекрасно понимая, что кому другому, а ему жаловаться не на кого. Где только не пел: и на лесоповале, и на сенокосах, и на жатве, и особенно в сказочную пору белых ночей, когда по берегам Двины цвела черемуха, и петь на народных гуляньях было в радость. Опустил Мишка взлохмаченную голову, нехотя в окно глянул:
– На больших сценах хочу петь, товарищ директор… Как настоящий артист.
– А у нас что, сцены маленькие? – удивился директор. – Слава богу, и в Черевково ДК есть, и в Красноборске… А клубов сколько! В каждой деревне. Не то говоришь, Михаил Стелькин.
– Да вам и фамилия моя знакома?
– Кто ж тебя не знает, чертяга ты такой? Тебя на майском смотре весь район заслушался! Особенно с парфеновскими переборами… Ну и смел же ты, браток.
– Смелости у меня хватит… баяна вот нет…
– Интересно, куда же он девался?
Нахмурился Мишка, голову опустил, а что поделаешь. «Директора обманывать нельзя», – подумал он и выложил все как есть.
– Сестра не дала баяна, товарищ директор… Федулка, муж ее, вроде бы и не против, а она не дала… С таким, говорит, инструментом тебя везде примут, с ним ты, мол, и дядьку родного забудешь, и сестру единственную. И вот… без баяна еду…
Директор покачал сочувственно головой, строго посмотрел на Мишку, сел в кресло.
– Вот что, Граммофон, по такому случаю давай ближе знакомиться… Я хоть и в директорском кресле вот уже десятый год, но в народном творчестве кое-что смыслю… Зовут меня Кузьма Ильич, фамилия моя Караваев… Специальное образование получил сначала в Архангельске, потом в Москве… – Директор помолчал, нахмурился. – А работаю, как видишь, тут, на Северной Двине… Ты в столицу-то насовсем собрался или учиться только?
Стелькин растерянно пожал плечами.
– Эх, Михаил, Михаил, знал бы ты, как нужна здесь твоя музыка… Не стало у нас своих музыкантов! Одни архаровцы приезжие. А им что!.. Запад подавай, да и только. Сметану едят нашу, а песни поют иностранные. – Стелькин вздохнул. – Так почему же и ты закуролесил, Михаил? В чем дело?
– Не могу я иначе, Кузьма Ильич, потому как силу в голосе чую… Ну как с баяном будем? Продадите или нет? Идти надо…
Кузьма Ильич задумался. Руки его потянулись за куревом, но пачка оказалась пустой. Он высыпал из пачки оставшийся табак, положил под язык.
– Как думаешь, – строго спросил, – что кричат птицы отбившемуся от стаи птенцу?
– Не знаю, не летал с ними.
– А все-таки?
– Сердятся, наверно…
– То-то и оно… А ты, голубчик, вспять летишь, а баян просишь.
Мишка нахмурился, подхватил пожитки и направился к выходу.
– Стой! – окликнул директор. – С таким характером дальше Котласа не уедешь. Идем!
Кузьма Ильич поднялся и направился в другую комнату. Мишка – за ним.
Поворот ключа – и перед Граммофоном открылось помещение с музыкальными инструментами.
– Выбирай, – строго сказал директор. – Что облюбуешь – твое.
Стелькин замер, околдованный добротой директора. Как чуткий садовник дотрагивается до хрупких листьев, так дотронулся и Мишка до кнопок первой невзрачной гармошки и неторопливо растянул мехи. И запел:
– А веселей можно? – поинтересовался Кузьма Ильич.
– Можно! Отчего ж нельзя?
– Молодец! – подбадривал его директор. – Тебе учиться надо… – И руку подал на прощанье. – Ладно! Твоя гармонь, Михаил.
И вот Михаил Стелькин снова на теплоходе. Гармошка у него на коленях, как девушка любимая. И смеется, и плачет, и зевак за нос водит.
Берега от черемухи белые, и ночь, как огромная синяя птица, навстречу плывет. Жить бы Мишке на этих берегах до старости.
– А «Камаринскую» можете? – интересуются пассажиры теплохода.
Мишка головой кивает, и летит ядреная плясовая над рекой, к белоснежным берегам.
– А кадриль?
И на кадриль Мишка горазд. Мехи растянет до отказа и смотрит на зеленую зыбь воды, словно видит в реке живого кого-то. Много озорства и ярости в серых его глазах. В самых мелодичных переборах Мишка блаженно закрывает глаза и тихо покачивает головой в такт музыке. Начинает петь, сначала тихо, потом громко, порывисто.
Люди не могут равнодушно слушать его голос. Какая-то неуловимая сила обвораживает их, заставляет приблизиться к гармонисту, подпеть ему, посочувствовать грустной песне.
Без особых приключений добрался Мишка до железнодорожного узла – Котласа. Взяв билет, он в этот же день сел в поезд и поехал в общем вагоне в столицу.
Много было закадычных друзей у гармониста и в Красвоборске, и в Телегове, и в Котласе, но какая-то дерзкая сила тянула его дальше, мимо близких друзей, давних знакомых. «Вот здесь, в Телегове, товарищи мои живут, артельные рыбаки… – думал он, глядя на знакомую пристань. – А в Щепицине народный хор какой! Старинные двухрядки, баяны наборные. На берег бы выйти, да некогда. Торопиться надо. Друзья подождут, а времени – нет…»
Грязновато в общем вагоне, накурено.
Но Мишку это не беспокоит. Гармонь на верхней полке, туесок в ногах, а самодельный чемоданчик верную службу служит. Достает из него Граммофон тетради с песнями, читает вполголоса. Много разных песен у него в тетрадках. Там же и аккорды редкие проставлены. Листает он страницу за страницей.
Постукивают колеса поезда. Убаюкивают, однообразно покачивают. Мишка погружается в сон. И видится ему опять Пермогорье, Северная Двина, Варя. Молоденькая совсем, угловатая, быстроглазая. Ее руки, словно журавлиные крылья, выводят в густом воздухе плавные движения.
Они зовут Мишку, обвораживают. И он идет навстречу к своей зазнобушке, в старом картузе, в расстегнутой рубашке брусничного цвета. В глазах у Вари радость, в душе трепет, а у Мишки в сердце боль.
Проснулся Стелькин. Открыл глаза, прислушался, посмотрел на часы – утро. «Странное дело, – подумал он, – через час поезд в Москву прибывает, а в вагоне все спят, словно не в Москву едут, а на Увал сено косить…»
Вагонная тишина раздражает Стелькина.
– А ну, вставай, мужичок! Хватит киснуть… – тормошит он парня, перегородившего длинными ногами проход в вагоне. – Москва рядом… Столица!
Здоровяк от неожиданной трепки приподнялся с верхней полки, но, поняв, в чем дело, перевернулся на другой бок.
– Ежели тебе веселиться охота, – пробурчал он, – в соседний вагон иди… Там веселые едут… А мне спать не мешай.
Нахмурился Мишка, переступил с ноги на ногу, трехрядку на плечи вскинул, да и ушел в другой вагон. В соседнем вагоне уже никто не спал, и какой-то веселый дед, расплываясь в улыбке, лихо наяривал по струнам старенькой балалайки. Инструмент ходил ходуном, а весельчак притопывал ногой, то и дело поглядывая в окна вагона.
– Девоньки, Москва-то уже на носу!
– Чуем, чуем, Кирилла Михалыч! – отвечали пожилые женщины, набрасывая на головы ситцевые разноцветные платки. – Давай-ка, Кирюша, дробушку нам! Чай, гуляем сегодня.
И пошла одна из «девонек» такие кренделя выписывать, что даже Мишка залюбовался.
И ничего не оставалось ему, как снять с плеча трехрядку, сесть рядом с балалаечником и развернуть мехи.
– Дробушку нам! – кричали женщины. – Дробушку!
Заиграл Граммофон, а сам к старичку веселому с вопросом:
– Куда едете-то?
– В Москву, на выставку. А ты куда?
– Я-то… в столицу… учиться…
– Это хорошо… – Балалаечник подмигнул в такт дробушки. – Я тоже в столице учился… И тоже, как ты, инструмент за собой таскал. Слышишь… Во всех тональностях играю…
– Слышу, слышу… – ответил Мишка.
– Ты очень-то не робей. Москва робких не любит. – И весельчак вдруг посмотрел на Граммофона с отеческой добротой.
– А трудно было учиться-то? – осторожно спросил Мишка.
– Еще как! – бойко отвечал добродушный весельчак. – Я тогда после школы сразу в академию попал.
– В академию?
– В сельскохозяйственную… В нулевую группу.
– В нулевую?
– В подготовительную. Специально для бедных крестьян… Знаний-то не хватало… А сейчас, видишь! – Балалаечник кивнул на столик в купе. – Сами книги пишем…
Он взял со стола зеленую книжку, бойко протянул Граммофону:
– На память о встрече…
– Что вы… зачем?..
– Держи, держи, парень, – зашумели раскрасневшиеся от пляски женщины, – Кирилла Михалыч зря бумагу не переводит…
– Ты на кого учиться-то едешь? – полюбопытствовал Кирилла Михайлович.
Мишка смутился.
– Артистом хочу стать… Бабоньки прыснули на все лады.
А балалаечник кивнул одобрительно:
– Молодец! В тридцатые годы наш брат крестьянин только мечтал об этом… Голодно было, лихо… Да и необычно как-то простому мужику консерватории да всякие там сценические школы кончать. А ныне! Эх вы, счастливчики пролетарские! Зависть меня гложет, глядя на вас… Ведь я-то всю жизнь артистом мечтал быть, а тут война, затем коллективизация, потом снова война… а теперь все… Земле век служил… – Кирилл Михайлович взял в руки балалайку, погладил ее, поспешно стал одеваться. – Эх, и растормошил ты мою душу… Ну что ж, и хорошо это… Отважился артистом стать, значит, действуй! И посмелей будь…
Старик улыбался, но в глазах чувствовалась грусть.
– Вот она, матушка-Москва-то! – со вздохом и как-то нараспев громко произнес Кирилл Михайлович. – Давай-ка в честь приезда русскую плясовую рванем.
– Давайте…
Растянул Мишка мехи трехрядки, шею вперед, как гусь перед полетом, вытянул, и понеслась русская плясовая из окон вагона на платформы вокзала, разливая свои зазывные звуки среди гулкого городского шума. А женщины тем временем подхватили Мишкины пожитки и вышли вместе с гармонистом да балалаечником на московский перрон.
Глянул Мишка по сторонам, и сердце его сжалось от ощущения, которого он еще никогда не испытывал. Всюду толпы людей, все мчатся куда-то, спешат, а над ними большие каменные дома и бесконечный монотонный гул.
Сделал Мишка несколько шагов и разом ощутил, как заглатывает его какая-то неудержимая сила, оглушает и тянет, тянет в неистовый круговорот. И вдруг почувствовал гармонист, что голос его словно куда-то пропал, а сам он становится уже другим, совсем маленьким, обычным человеком, похожим на многих людей огромного города…
Вещий сон
Никита Кочин окончил школу, отслужил в армии и загрустил сурово, болезненно. Он надеялся, что отслужит в армии и начнется новая жизнь. А она, зараза, шла по-старому.
Три недели прошло после службы, а, казалось, годы… Он не мог места себе найти. «Все не так… все не то…»
– Надоело, – жаловался он сестре Нюре. – То подсобные работы в телятнике, то ремонт в свинарнике, то дежурства в разрушенном складе, а вечером хмельные дружки, деревенские пересуды.
Но с приходом белых ночей словно бес вселился в него. Мучила бессонница. Он много читал, думал о будущей жизни, о деревне, а когда засыпал, то во сне все время с кем-то разговаривал.
– Сыночек мой! Страдалец долготерпеливый! – причитала бабушка Груня, заменявшая ему мать, юркая старушка с грудным детским голосом. – Что с тобой? Словно в бреду находишься?
– Так держать! – кричал во сне Никита. – Если до майдана доберемся, проучим его, дальше жить будем… Если нет – беда.
Старушка удивленно прислушивалась к странным выкрикам внука и на всякий случай кутала его в одеяло. «Кто знает, может простудился?»
Во сне Никита не слышал ее голоса, лишь изредка открывал глаза, вздрагивал и, оглядевшись по сторонам, погружался в беспокойный сон.
Первая забила тревогу сестра:
– Бабушка, с ним что-то происходит! Он мало ест, а спит по три часа в сутки… Может, ему к врачу пойти?
Бабушка переживала за внука не меньше Нюры, но с выводами не торопилась.
– В его годы я спала ровно столько же, – поясняла она Нюре. – Одиннадцать братьев у меня было… Все прожорливые, все горластые. По ночам обеды готовила, а утром косьба, корова… Да опять на весь день к ухвату. Когда спать-то?
– Сыночек мой, скажи, с кем ты разговариваешь во сне? – однажды спросила она у внука.
– Я-то? – Никита подошел к окну, посмотрел во двор. – Ну и черемухи нынче, словно сугробы на деревьях лежат! А знаешь ли ты, на какой земле живем? – вопрос был задан неожиданно и почему-то вполголоса.
– Как, на какой? На русской! – так же вполголоса ответила старушка.
– Да я не о том… Это само знамо… На родине какого человека процветаем-то?
– На родине Иисуса Христа?
– Чего? – Никита рассмеялся. – Скажешь тоже! – Никита вдруг замолчал и, сжав кулаки, сказал строго. – Ломоносов здесь жил, вот кто! Да будет вам известно, что в наших местах его родина! – он еще строже посмотрел Груню.
– А кто он такой, – возмутилась Груня, – чтоб из-за этного третью неделю не спать?
– Эх, Груня, Груня, как на музейную редкость смотрю на тебя… В уме не укладывается, как это всю жизнь прожить и о Михаиле Ломоносове не знать?
– Подумаешь, невидаль!
– Невидаль ни невидаль, а земляк наш первым русским академиком был, – Никита настежь раскрыл оба окна, угрюмо посмотрел вдаль. – Отсюда, из этих дивных мест, вышел архангельский мужик, что «по своей и доброй воле стал разумен и велик».
В разговор вмешалась сестра.
– Ты что, историю за седьмой класс вспомнил?
Никита не ответил. Сдвинув светлые брови, он грозно стоял у распахнутого окна и продолжал громко, одухотворенно:
– Невидаль, говоришь! А кто первый русскую науку боготворил? Кто крестьянским детям учиться позволил? Да если б не он, что бы с Россией было? И щас бы в курной избе куковали! Кто металлургию в России поднял? Молчишь?! Герой он был, труженик, вот кто… А мог бы всю жизнь на полатях проспать!
– Никита, что с тобой? Ты что, просвещать нас вздумал? – удивилась сестра.
– А то, что земляк мой в двадцать два года уже в Москве учился в Славяно-греко-латинской академии… а я…
– Ну и что?
– Как, ну и что! В мои годы он круглые сутки науку грыз, а я только по ночам, и то с бабушкиного позволения. Надоело мне все!
Груня накуксилась.
– Ты что кричишь-то?
– Не кричу я… само кричится!
Бабушка Никиты про Ломоносова ни плохого, ни хорошего не слышала, но поведение внука ей не нравилось.
– Вот что, – наконец решила она, – хватит вольнодумничать. Завтра же в поликлинику ступай, да объясни все как есть, понял? И то, что по ночам не спишь, скажи… Завтра же ступай! Не послушаешь – все книги до единой сожгу.
Никита еще больше загрустил. Груня вскормила его ценой больших трудностей.
И голод послевоенный пережила, и пожар кромешный, отнявший у нее родного сына, и мужа в тайге лишилась в лютую метель.
Внук любил ее как родную мать и хорошо знал нрав старушки – как скажет, так и сделает. Он забрал несколько книг и молча ушел в огород.
Солнце стояло высоко.
У грядок пахло двинской черемухой, сочными травами.
– Вот оказия! – думал он. – Расшумелся и сам себя наказал.
Полдня Никита просидел в огороде.
В обед пришла Нюра, краснощекая, высокая, с длинными рыжими косами.
Она была старше брата и слегка важничала перед ним.
– Ты что, изба-читальня, обедать не идешь? Никита промолчал.
– Оглох что ли?
Он резко встал, сильно хлопнув книгой.
– Какого черта прилипла?! Вишь, о Ломоносове читаю… Не до обеда мне…
Сестра ушла. Затем появилась бабушка.
– Это ишо что! Ты, может, через энти псалмы и рехнулся?
Она подошла ближе и отобрала книгу.
– Груня! Отдай, отдай! – как бешеный, закричал он.
– Да ты не кричи… И не сетуй зря… ну… Бабушка была с норовом. Она лихо открыла книгу и, бережно полистав, ловко присела рядом. – Прочти, лучше, о чем здесь рекут? Силу книжную изведать хоца…
Никита чуть смутился.
– Силу, говоришь?
– А чего ишо? Если б я силушку от жизни моей горемычной не черпала, то уж там была бы… А в псалмах-то она есть? Али нет? В тех, что в церквах, знаю, много силы было… а в твоих?
– Тогда слушай… не перебивай. – Он поудобнее уселся на пеньке и вдруг заговорил строго, таинственно. – Когда Ломоносов пришел в Москву…
– Опять о нем… Горе ты луковое! – Груня тяжело вздохнула и закрыла лицо темными ладонями.
– Когда Ломоносов пришел в Москву, – еще громче повторил Никита, – вот что он сказал первому попавшемуся учителю… «Не бедности страшусь я, а той мерзкой судьбы, что может лишить меня помыслов и раздумий»! – Он читал, как будто вбивал гвозди в тугое дерево: неистово, убедительно. – «Я дерзко и зримо хочу поведать о том, что таит в себе земля наша, звезды, Вселенная…»
– Поехал, поехал – не выдержала Груня, – без руля и без ветрил… Ты что, всурьез спятил? Завтра же к врачу марш! – Она направилась в дом.
А Никита заметался по огороду. Книга все яростнее и яростнее взвинчивала его мысли, воображение.
«Каких крепких людей вскормила земля наша! Ведь Ломоносов-то пешком в Москву ушел… Ни лютый мороз, ни родительские запреты не остановили!»
И вдруг сам собой возник вопрос: «А тебя что держит? Свинарник? Или сарай? Или Груня, у которой при слове „наука“ дрожь по телу?» – Он яростно посмотрел на избу и решительно сказал сам себе:
– Уеду я нынче…
У огорода появился двоюродный дядя:
– Теперь и мне понятно, что ты того малость… Ты что, сам с собой разговариваешь? А ну в дом… живо!
– Как бы не так! – Никита знал упрямство дяди и разговаривал с ним тоже круто. – Видишь, читаю!
– Смотри у меня… – Дядя был высокого роста и фамилию имел Сохатый. – Осень подойдет – ни одного пыжа не проси… а о порохе – забудь… Без тебя на охоту ходить буду. А ежели с ружьем увижу, в милицию сообщу! – Он пошел обратно в дом, но у колодца остановился. – Охломон ты! Груня с ног сбилась, шаньги картошкой пичкая, а ты баклуши бьёшь!
– Болею я… Видно, ностальгию подхватил…
– Чего?
– Болезнь такая… Душу наизнанку выворачивает, а тело, как в огне.
– Вот те раз! Вроде гриппа, что ли?
– Угу… хуже…
– Хуже? – Сохатый удивился. – Шестьдесят лет прожил, а такой болезни не слыхивал. Погоди-погоди… Может, ты напускаешь на себя?.. Может, по-молодости, а?.. Пойдем в дом, поговорим… – он потянул племянника за руку.
– Не трожь! – Никита вырвался. – Дай самому разобраться… В город поеду…
– Куда? Куда?
– В Москву…
– Ты что, драпать решил?
– Тссс… Бабушке ни гу-гу… Узнает – беда…
– Ишь ты какой! А вот ежели расскажу…
– Не надо, дядя! Не губи меня…
– Глупенький ты. Я тебя спасать хочу… Небось в Москву-то за хипповой жизнью рвешься? Ну-ну… не обожгись… – Сохатый с жалостью покосился на пятистенку. – Сердце сжимается, когда на избу-сиротинушку гляжу. А ты тикаешь от нее… Нас-то не жаль?
– Всех жаль… и тебя, и Груню, и сестру… Но учиться еще больше хоца! Не сердись на меня.
Сохатый молча достал беломорину, покрутил, как игрушку, тяжело вздохнул.
– Что ж, я не против. Токо с болезнью не тяни… Может, всурьез эту самую ностальгию подхватил. В поселок городского типа езжай, там поликлиника новая, современная… – Дядя хотел еще что-то сказать, но передумал. Сам восемнадцати лет на фронт махнул. Родители проучить хотели, а он уже в Питере, в ополчении, возьми его!..
До утра следующего дня пробыл Никита на огороде, душу жгло беспокойство. Он суетливо ходил между картофельных грядок и не знал, на что решиться.
«Посоветоваться с однокашниками? – словно спрашивал он у картофельных всходов. – А где их взять-то? Многие поженились да разъехались… Многие на службе ныне, на сверхсрочной. Кое-кто на соседней ферме робит. А я-то, я-то словно врос в Михреньгу… и что мне тут? Рыбалки нет – речка высохла. Охотой тоже не натешишься, да и ружья нет хорошего… Эх Михреньга, Михреньга! Сиротинушка моя несусветная, три кола, два двора, а посредине огород наш. Разве только черемуха шевелит душу и гладит, гладит белыми соболиными ветвями, словно убаюкивает: „Не спеши в путь-дорожку… Здесь поживи в покое, среди ветхих избушек да говорков окающих, длинных“».
Ночью Груня приходила в огород несколько раз.
Сначала принесла молока, шанек, а потом, ощутив утренний холодок, притащила дедовский дырявый тулуп. Ей все казалось, что Никита вот-вот дочитает книгу, но пропели последние петухи, а он так и не дочитал.
В поликлинику райцентра он поехал с первым автобусом. По здешним расстояниям она находилась рядом, всего в двадцати километрах от Михреньги. Так что в девять утра Никита был в регистратуре, а в десять – у врача.
– На что жалуетесь? – строго спросил врач, увидев перед собой здоровенного парня.
– Бессонница у меня, ностальгию подозреваю…
– Чего? – удивился врач.
– Ностальгию подозреваю… Брови врача задергались.
– Вы что, эмигрант?
Никита поморщился, а потом вдруг сказал глухо, брезгливо:
– Да, мигрирую-вибрирую…
– Эмигрируете? – врач насторожился. – Простите, видимо, туда, откуда приехали?
Никита не понял.
– Как, откуда приехали? Никуда я не уезжал.
– Давайте, дорогой, все сначала: дышите глубже и членораздельно отвечайте, на что жалуетесь?
– На жизнь свою! – вдруг гаркнул Никита изо всех сил. – Ни сна мне, ни отдыха! Не могу я так больше жить, не могу!
Врач засуетился. Открыл больничную карточку.
– Где работаете, гражданин Кочин?
– Там, в свинарнике.
– Простите, но это не шутка…
– До шуток ли? Сплю по три часа в сутки, а сосну, его вижу… мороз по коже…
– Кого его?
– Сказывать?
– Конечно.
– В деталях или как?
– Безусловно, в деталях… Нам диагноз необходим…
– Так вот… – Никита вытащил из-за пазухи две толстых книги и положил на стол. – Как окончил школу, с тех пор словно червь сосет… крутит всего… На танцы пойду – драться тянет… лихо внутри…
– Что, я не понял? – педантично переспросил врач.
– Драться, говорю, хочется. Лупить бестолковых! – Никита стукнул по столу.
– Что вы! Что вы! Успокойтесь, молодой человек… Да кого же в конце концов лупить?
– Как кого? Их… охломонов-недоучек! На танцах оне до одури трясутся, а заговоришь с каким-нибудь – двух слов связать не могут.
– Простите, но ведь можно на уровне среднего образования знакомиться!
– Не с кем… Сверстники поразъехались все… Одни Валерики да Ляли трясутся. В библиотеке поселка тоже не легче. Так и тянет выругаться…
– А что такое?
– Горы книг… штабеля! Про города-герои… про их оборону, труд, отдых… Про места примечательные вроде Ясной Поляны, Болдино, а про Михреньгу – хоть шаром покати! Хошь бы вот такусенькая была! – он указал на тонкую больничную карточку. – Словно нас, михреньгенцев, на свете нет. А, между прочим, дорогой товарищ, в нескольких километров отсюда великие люди рождались!
Врач заулыбался:
– Любопытно… Кто именно?
– Как кто! Михаил Ломоносов, Федор Шубной… Фома Кочин, мой дядя… Да что там говорить!.. Вы спрашиваете про сон, а я со стыда сгораю за нашу нынешнюю темноту. О каком сне речь, ежели мой дядя, бригадир сучкоруб слово «наука» через букву «в» пишет – «на-ву-ка», а любое собрание начинает с одного и того же? – Никита вдруг передразнил. – «Итак, дорогие товарищи, рябчики да уточки, а на полях хрены да дудочки!» До сна ли мне тут? Прилягу – одно и то же в глазах стоит… – Он замолчал, угрюмо посмотрел в окно.
– Ну-ну, продолжайте… – забеспокоился врач. – Что вам снится-то? Любопытно, очень любопытно… – Он начинал понимать, что перед ним необычный пациент.
– Они и снятся. Особливо Михаил Ломоносов, Рубцов… В деталях рассказывать или как?
– Конечно…
– Как?
– В деталях…
– Так вот, закрываю глаза однажды и слышу скрип саней. Сначала мне казалось, что ворота скрипят. Я – во двор… Может, не заперты оне…
– Прямо в чем мать родила?
– Да нет, товарищ дорогой, все это во сне чудилось… И бегал я, словно в облаках плавал…
– Ну-ну…
– Подбегаю, значит, к воротам, а оне заперты по всем правилам… Опять прислушиваюсь… Снова скрип. Я – за ворота… И что же? Вижу: по лесной заснеженной дороге идет обоз… Эх, товарищ дорогой, нет мне больше жизни здесь, нет!
– Ну-ну… Не кисни. Ты ж не хлюпик. Про обоз, про обоз сказывай! Обоз-то куда идет?
– Да на Москву идет, на Москву… Черт бы его побрал! Застит глаза от жгучего ветра, снега колкого. Хмурятся мужики, экономят силы для следующего рывка. У каждого, видно, своя цель: скорее в город, скорее распродать улов, получить деньги, а там, само знамо, покупки заморские – суматоха несусветная. Но вдруг вижу я… Впереди всех идет юноша совсем иного озаренья… На нем залатанное полукафтанье, стоптанные катанки, ушанка кургузая и в руках вот эти книги: «Грамматика» Смотрицкого и «Арифметика» Магницкого. – Никита указал на две принесенные им книги. – По ним я сразу узнал, кто идет впереди обоза!
Лицо врача перекосилось, брови нависли над вспыхнувшими глазами.
– Постойте! Постойте! Это же все во сне… – врач указал на книги. – А откуда у вас этот средневековый антиквариат? – Он взял со стола одну книгу, затем другую. – «Арифметика» Магницкого – 1721 года, «Грамматика» Смотрицкого… 1704 года…
– Товарищ дорогой, – Никита не мог успокоиться, – самое главное – выслушайте! Что касается книг, то они приобретены… потом, вследствие сна… на родине Ломоносова.
– Ну-ну…
– Так вот… Стою у ворот… Снег глаза застит, луна, словно тульский самовар, рыжая, а навстречу мне обоз во главе с ним… с Ломоносовым. Круглолицый он, краснощекий… Я его сразу узнал, но виду не показываю… Я-то рядом с ним кто? Жду, что дальше будет. Может, объедут оне, а может, и заночуют… Шут их знает… Только вижу, обоз прямо на меня движется… Ну, думаю, щас Михайло Василич Ломоносов подойдут и спросят чего-нибудь такое, о чем люди только через миллионы лет догадаются. Смотрю… оне пекарню проехали, церкву… перекрестили себя по несколько раз, шапки сняли – и ко мне… Чую, как в пот бросило, несмотря на мороз. У меня-то десятилетка всего-навсего за плечами…
– Странный сон… Как наяву все…
– Вот-вот… Лучше бы мне проснуться в тот миг иль сквозь землю провалиться… А нет, живое все, выпуклое, обвораживает, втягивает… И вот слышу я наконец густой, как у лесоруба, голос: «Здорово, детина. Михайло меня зовут, а тебя как?» – «Меня-то, – как попало пролепетал я, – Никита…» – «Никита, – грубо пробасил он. – Тогда лапу держи…» Подошел, протянул здоровенную ручищу, и я вдруг заметил, что Михаил Васильевич крепко продрогли, руки у них синие, а на щеках белые пятна. «Может, ко мне пройдем… в избу, – робко предложил я, – погреемся… Я ваших лошадей покормлю…» «Нет, – сурово возразил он, – не за оным зашел! Скажи мне, Никита-сын крестьянский, ты в школе приходской учился?» «Откуда? – чуть растерялся я. – У нас и школ таких нет». Ну, думаю, началось, щас будет расспрашивать, что да как? «Может, ты еще в какой школе учился?» Отвечаю: «Конечно, учился… Мореходную в этом году окончил». «Неужели?! – удивился он. – Такой юный, а уже школу русских моряков постиг». Я ему, мол, это совсем другая школа… А у него, видно, своя цель. Он с головы до ног оглядывает меня, словно для какого-то дела прикидывает, и говорит, не спеша, даже болезненно как-то: «Экзаменовать тебя не буду. Вижу, парень смышленый. Токо честно скажи мне, как перед святой Богородицей, не беря грех на душу: хоца тебе в Москве, в академии учиться или нет?» Такое предложение мне даже во сне не снилось… «Еще бы! – обрадовался я. – Только бы приняли!» – «Об оном, Никита, не печалься, – успокоил меня Ломоносов. – Главное – до Москвы дойти. На, держи!» Гляжу, снимает он китаечье полукафтанье и на мои плечи набрасывает. «Учителя там разыщи, Тарасия Посникова… Вот адрес… Скажи ему, что кафтан да ушанку Михайло тебе подарил, сын крестьянина с Курострова… Еще скажи, что болен он нынче… до Москвы не дойдет, а сей дерзкий замысел тебе поручил, тоже сыну крестьянина… Зримо?»
– Вот так история!.. – удивленно воскликнул врач. – Что, он даже в дом не зашел?
– Нет… Я ему предложил чаю с медом, а он вместо ответа обнял меня, как брата родного, книги сунул и в розвальни махом. Я ему: «Михаил Васильевич, может, на ферму наведаемся, технику поглядим новую?» А он: «В Москву! В Москву ступай… разберись, что к чему… Мне-то она не нужна нынче…» А сам – лошадей стегать… и в лес дальше, в лес… на розвальнях. Только его и видели.
– В лес? – удивился врач.
– Ну да, в лес.
– Вот тебе и первый русский академик! Словно нашей цивилизации испугался. А обоз как же?
– Обоз при мне остался. Я его развернул кое-как, дорога узковата… и… на Москву…
– Дошли?
– Пока нет, товарищ врач. Сами понимаете, какое передвижение во снах. Ноги изо всех сил работают, а сам на месте стоишь…
– Постойте! Постойте! – врач радовался и удивлялся необычному сну. – С какими оценками вы школу окончили?
– Почти с отличием… Но не в этом дело…
– И вас никуда не рекомендовали?
– Рекомендовали… Бригадиром фермы.
– Нет-нет… я нее о том. Учиться дальше вас рекомендовали или нет?
– Рекомендовали. С условием, если обратно вернусь.
– Ну и что же?
– Хватит… Седьмой год здесь работаю. Учиться мне шибко хоца. Только не по направлению, а чтобы свобода в этом смысле, как у Ломоносова, была.
– Вот это по-нашему, по-русски! Варя? – врач позвал медсестру. – Тут к нам интересный человек пришел.
В кабинете появилась пышная светловолосая молодая женщина с добрым обветренным лицом.
– Что случилось, Семен Никитич?..
– Вот заболел парень… да не на шутку…
– Что у него?
– Школа позади у него, а ему учиться дальше «хоца». И не по направлению, а чтоб свобода у него в этом смысле была, как у Ломоносова… Правильно я говорю? – врач хитро подмигнул Никите. – Не ест, бедняга, не пьет… сон напрочь отсутствует… А если уснет, Ломоносов снится. Лечить будем или как?
Медсестра неторопливо оглядела Никиту и вдруг звонко засмеялась:
– В институт ему надо поступать, Семен Никитич!
– Верно, Варя, – подхватил ее врач. – Тебе, парень, в институт надо поступить – и все болезни пройдут.
Из поликлиники Никита вылетел на крыльях. Другая жизнь рисовалась ему.
Он понимал: нет родительских напутствий, нет рекомендаций, нет денег, но есть самое главное – доброе отношение людей, понимающих его.
…В поезде ехали пассажиры: кто в командировку, кто в гости, кто за длинным рублем. У каждого свои заботы, свои планы, радости и горести. Но среди них был юноша. Он не бегал каждый час в ресторан за пивом, не играл в карты, не спал напропалую от Архангельска до Москвы. Он лежал на плацкартной полке и жадно читал. Это был «мигрант» из Михреньги, деревенский парень с добродушной улыбкой, очень похожей на улыбку Михаила Васильевича Ломоносова.