Орангутан и Ваучер (сборник)

Сергеев Филимон Иванович

Память ярких лет…

 

 

Встреча с Василием Шукшиным

С Василием Макаровичем Шукшиным я встречался много раз. В основном в те жестокие времена, когда его фильмы «Странные люди», «Ваш сын и брат», «Печки-лавочки» принимались на студии им. М. Горького по третьей или четвертой категории (самые низкие) с упреком в их малохудожественности и самодеятельной игре актеров. Но Шукшин не сдавался, продолжая работать над тем, без чего не представлял своей жизни.

Многие считают, что Шукшину надо было заниматься чем-то одним: либо литературой, либо кино. Может быть. Но с его любовью к российскому человеку он мог заниматься любым видом искусства и все равно остался бы Шукшиным. В нем душа России была, пусть голодной России, но зато честной, верующей в сострадание, в совесть людскую. Сначала я понял это из его рассказов, а потом – когда встретился с ним на киностудии.

Судя по всему, он терпеть не мог наглости, самодовольства, хотя и был горячим, темпераментным.

– Пойдём от них куда-нибудь… на чердак, что ли, – мрачно процедил он, узнав, что я тоже пишу и родом с Севера.

«От кого – от них»? – подумал я тогда. Ведь на лестничной клетке рядом с ним резвились и рассказывали друг другу анекдоты самые популярные артисты советского кино, и для кого-то было бы большой честью находиться среди них или хотя бы наблюдать за ними вблизи. Но он потянул меня своим жестким взглядом куда-то наверх, к чердаку, на этаж выше тонстудии, где озвучивался фильм «Комиссар».

Здесь мы скрылись от глаз людских, но вдруг оказались в такой чердачной грязи, что он не выдержал и выругался.

Наверху лестничной клетки и в самом деле было не то что неуютно, а просто скверно. Откуда-то от угла, где стояли пустые бутылки из-под вина, смрадно тянуло скисшей бормотухой и тухлыми яйцами. На площадке валялись предметы, явно не походившие на реквизит киностудии: истоптанные бутерброды, окурки, рваные чулки, губная помада.

– Закурим, – мрачно выдавил он, не обращая внимания на «живописный интерьер», и задумчиво присел рядом со мной на пожарный ящик. – Здесь можно говорить о чём угодно…

Мы закурили, и только теперь я разглядел, какое у него уставшее лицо.

– Давно пишешь? – тихо спросил он после глубокой затяжки.

– Не один год уже, – смущенно ответил я. – Стихи в основном… Да вот еще повесть попробовал написать.

– В стихах я ничего не смыслю, – так же тихо сказал он, – а повесть могу прочесть, конечно, не завтра, дней через пять. Слышишь, как внизу резвятся, не тонстудия, а карнавал. – Он почему-то опять выругался. – А ведь про них не напишешь… А может, и писать про них не стоит? Как ты думаешь?

Я уже знал, что о людях искусства писать – пустое занятие, все равно нигде не напечатают. Об этом мне не раз говорили на литобъединении, критикуя «Театральный роман» М. Булгакова и «Мастера и Маргариту». И я напомнил об этом, вызвав у него такое негодование, что он не мог долго успокоиться.

Представляю себе, как бы он распорядился своей прозой, если бы писал не только о сельских жителях. Впрочем, за них ему тоже досталось. Наверное, досталось бы и в наши дни, если бы он был жив. Вы скажете: гласность! Гласность у того, в чьих руках телевидение, радио, журналы, газеты, издательства, театры, кино. Можно кричать на всю площадь, но тебя услышат только в пределах твоего крика (конечно, не заткнут рот, и это, может быть, неплохо), тогда как шёпот экстрасенсов буквально вталкивается в нас всеми достижениями радиотехники.

Вспомним, что Шукшин печатался только в трех столичных журналах, а в кино у него был только единственный защитник и учитель – Михаил Ильич Ромм (кинорежиссер).

Хотя многие герои Шукшина, да наверняка и сам он, стремились к патриархальному образу жизни русской деревни, но национальный вопрос они решали по-своему. Они не били себя в грудь и не кричали, что они русские. Сила была в национальных характерах: добродушных, упрямых, неистовых, порой чудаковатых. А если жестоких, то только в безвыходности жизненной ситуации. В этом Шукшин близок Ф. М. Достоевскому.

1970-е

 

Встречи с Владимиром Высоцким

Мне всю жизнь внушали – сначала в Школе-студии МХАТа, где я проучился два с половиной года, потом в ГИТИСе, потом в кино, потом в литобъединении, что искусство – это не фотография, не зеркало. Мол, все, как в жизни, да не так.

Вот этим самым «да не так» мы загубили не одну сотню, а, может быть, и тысячи талантливых людей. За этим самым «да не так» прятались и кровожадно хозяйничали все командно-административные управления от искусства.

Они воспитали в своем «сплоченном коллективе» таких «гениальных» писателей, как Леонид Брежнев. Мыслимо ли было об этом сказать лет пятнадцать назад? Но Высоцкий уже тогда говорил:

А люди все роптали и роптали, А люди справедливости хотят: Мы в очереди первые стояли, А те, кто сзади нас, – уже едят…

Высоцкий был впереди честных, принципиальных поэтов, отражающих нашу жизнь, как в зеркале, без всякой косметики, парадности, моды. А те вершители поэзии и прозы, которые не пропускали в печать его рукописи, отличались противоположным. Их и сейчас тьма. На них невозможно смотреть, их трудно слушать. Они сжигают свои души не над рукописями, не над тем, чтобы их поняли простые люди, а над тем, чтобы заполучить другое место в издательстве, журнале или в каком-нибудь литературном учреждении. Если их читают, то лишь только потому, что уж очень интересно, как писатель одного журнала (не буду уточнять, чтобы не разжигать ненависти) дает в ухо писателю другого журнала, и как тот будет отбиваться.

Высоцкий также, как и поэт Николай Рубцов (его современник), не принадлежал к таким поэтам и писателям.

Он работал без корысти, от чистого сердца, и утверждал прежде всего свое слово, его глубину, нерв, музыку, а не свое положение или власть, как это многие делают, чтобы потом посредством ее вещать на весь мир пустые слова.

На теле общества есть много паразитов, Но почему-то все стесняются бандитов.

Смешно и грустно. Но, видимо, иначе нельзя было ворваться в прилизанную жалкую литературу того времени, а может, и сейчас невозможно войти в нее по таланту?

Я считаю, что литература, да и все искусство наше, несмотря на все усилия перестройки, пока что оторвано от народа и служит только ее отдельным влиятельным группировкам. Например, Александру Малинину пришлось состязаться на конкурсе в Юрмале, где он каким-то чудом взял первое место, завоевав зрительские симпатии, затем работать в театре Аллы Пугачевой и только после этого мы услышали несколько песен по телевидению и узнали, что есть на свете удивительный певец с прекрасным народным голосом, крепким сибирским нутром.

Возникает вопрос: он что, до всех этих перипетий был глухонемым или в Сибири, в избушке у Лыковых отсиживался? Или мы совсем оглохли и, кроме Майкла Джексона, ничего не видим и не слышим, и уж куда нам до своих народных талантов?

И в самом деле, нам мало чего другого показывают, особенно по телевидению, а если и показывают, то опять же в сильно обезображенном варианте того же Майкла Джексона (в советской интерпретации). А сколько их на нашей родной земле, малининых, поет! Может, изливают они сейчас свои души по подворотням оглохшей России, и слушают их какие-нибудь бичи да алкоголики. А мы в это время смотрим по телевизору коммерческих «звезд» без голоса и без души, но с богатыми мафиозными спонсорами.

Боже, дай силы противостоять засилью командно-административного метода правления.

За две недели до смерти Высоцкого Союз писателей разбирал его заявление о приеме в Союз. И ему было отказано. В десятитысячной армии писателей не нашлось одного места. Как жестоко! А ведь его слушали миллионы людей. И прежде всего не как певца-композитора, а как поэта с ясным умом, большим сердцем, неистовой страстью. Жуткая ситуация вышла: людям нравятся его песни-спектакли, песни-исповеди, песни с замечательными стихами, а Союз писателей безмолвствует, издавая огромными тиражами поэзию «ты мне напечатаешь, я – тебе». По-моему, в писательской среде чиновников-ловкачей больше, чем там, где еще не научились писать грамотно, тем более, что деньги они получают от авторского листа: чем больше авторских листов, толще книга, тем крупнее гонорар, а будут ли читать книги-кирпичи – им все равно, на гонорар не влияет. А если еще у такого писателя свои критики и редакторы собутыльники, то он в «полном законе». Все типографии на него работают, вся бумага ему, и не суйся кто другой в его кормушку.

Знаю массу примеров, когда известные поэты посылали свои стихи под чужой фамилией в какой-нибудь толстый журнал и им приходили рецензии, над которыми стоит задуматься. Согласно рецензиям, либо поэты никуда не годятся, либо редакции журналов не смыслят в поэзии. Парадокс, но явь.

Я с детства был романтиком. Из дома на севере тянуло на юг. Впрочем, сейчас наоборот (там корни мои, духовная крепость). По объявлению в газете поступил в Школу-студию при МХАТе, потом в ГИТИС, по окончании актерского отделения поехал работать в Фергану (поначалу хотелось экзотики).

И действительно, если встречаешь директора театра в ночь на Рождество, который в трусах и в майке прогуливается с пуделем в городе, то это, безусловно, экзотика. В этой экзотике я кое-как отыграл один неполный сезон и, соскучившись по снегу, которого там так и не было, и по русскому лесу, уехал. Сначала снимался на студии им. Довженко, в кинофильме «Непоседы», а дальше в каких только театрах Союза ни работал!

Но всюду, где бы ни пришлось гастролировать, артисты театров прежде всего занимались выживанием, а не творчеством, будь это город Фрунзе, Архангельск или Орск (впрочем, во многих московских театрах та же самая история, подтверждением тому – раскол МХАТа на две группировки).

Где-то в середине семидесятых годов я показывался в Театр на Таганке (видимо, путешествовать по периферии надоело). Здесь я второй раз встретился и беседовал с Владимиром Высоцким. Первая встреча была на первом курсе Школы-студии при МХАТе, когда он как выпускник мастера П. В. Массальского (на курсе которого я учился) пришел на встречу с нами, прошедшими конкурс в студию.

В Театре на Таганке беседа с Высоцким произошла сразу же после моего показа. И активность, как ни странно, проявилась с его стороны. Может, оттого, что Юрию Любимову, режиссеру театра, я читал свои стихи и заслужил аплодисменты от основной группы актеров, среди которых были Высоцкий и Зинаида Славина.

Смотри! Толпа сутулая столпилася у касс. А баба Шура сунулась — И душу отдала! А баба Шура верила В пятиконечность звезд! А баба Шура – первая, Вступившая в колхоз.

Тут артисты захлопали, я немного сбился, а после просмотра Высоцкий подошел ко мне сам и заговорил со мной так, как будто он был режиссером театра.

– Ну, кого бы ты хотел играть у нас? – с добродушной улыбкой спросил он.

Я ответил как на духу.

– Одного из сподвижников Галилео Галилея, и еще бы в спектакле «Емельян Пугачев» хотел бы сыграть…

– Кого?

– Любую роль… Ведь это же Сергей Есенин…

– Они идиотами будут, если не возьмут тебя, – вдруг почти прорычал он. – И потом, у тебя хорошие стихи.

А несколько минут спустя меня попросили пройти в кабинет режиссера. Любимов жаловался на то, что театр переполнен актерами, и поэтому он никого не берет, но я заинтересовал его, и он попросил меня побеседовать с директором театра Дупаком на предмет моего зачисления.

Войдя к директору, я понял, что попасть в театр будет очень и очень трудно, потому что Дупак категорически возражал против еще одной единицы в театре. И все-таки обещал подумать и попросил меня позвонить через неделю. Но я так и не позвонил. Писательская работа скрутила меня, она забрала все время, всю энергию, любовь к театру, хотя печатался я очень редко. Да разве можно было тогда опубликовать, скажем, такие стихи:

 

О душе

Душа безмолвствует, когда Вся суть ее в швейцарском банке И дорогие иностранцы Дороже брата и отца. Она не скажет нам о том, Что человек с пустым карманом Бывает умницей, а пьяный — На редкость мудрым чудаком. Она безмолвствует, когда Ее запросы – паразиты — «Поменьше совести, стыда… Побольше наглости и… квиты». Как часто в ней все рождено Для самых примитивных целей: Глаза – чтоб секс вокруг глазели, А руки – чтобы всякий смог Отравы высосать глоток.

 

«Сколько же их, сколько…»

Сколько же их, сколько баловней талантов, Денег загребателей, жуликов галантных?! Сколько их, «философов», мажет за палитрами Модные наброски, осушив поллитра! Вот киноактеры – с блатом и богатые… Но еще богаче в их жаргоне маты. У них все продумано, У них все проиграно — Даже вдохновение продается выгодно. Вот певцы эстрады, как на баррикады, Ворвались на сцены, мечутся, орут. И подростки толпами колются иголками, За кассету с Майклом душу продают. Ну а вот писатель – кирпичей ваятель. Книги двухпудовые – кто же их прочтет? Сколько понаписано баловнями-лисами! Ну а в жизни, друг мой, все наоборот! Лепит, лепит скульптор не портрет, а деньги. Он уже считается миллионным гением. Он делец начитанный, умный человек… Кто ж его от жадности умного полечит? И дельцы-художники деньги лепят, лепят! Только кто же, кто же им за это влепит?! Кто напомнит каждому слишком плодовитому: «Все равно продажность время не простит ему!»

 

«Как человек наш обнищал…»

Как человек наш обнищал! Но нищета совсем иная, не жалобная, не босая, — такую я бы обласкал. Есть нищета бездушных слов и душ пустых, и дел никчемных. Есть нищета неоткровенных, нет, не людей, а подлецов! Им все равно, какая власть, какая вера, боль какая. Им только бы копить и красть, и презирать все, процветая!

 

Другу кооператору

Меня судьба не пеленала, Я у людей просил не грош. Мне в людях веры не хватало, Всегда была барьером ложь. Как мне обидно, друг, за вас! Совсем не вижу честных глаз: В них столько лжи и вздора, Простите, как у вора. Вы открываете мне мир, Где все расчётливо, Продажно И предприимчиво, Отважно, Пока звон золота и пир! Вы создаете мир игры, Где честных нет, Где только маски. Распад прикрыт румяной краской И шмотками из мишуры.

 

Василию Шукшину, Владимиру Высоцкому, Игорю Талькову

Нас годы мчат, как ветер листья, И память сушат, словно плод. И даже яростные мысли С годами тают, словно лед. И нет обратного движенья… Лишь только память ярких лет Вдруг всколыхнет лица скольженье, Давно которого уж нет. И я увижу вдруг усмешку Еще живого Шукшина, Как будто лик, из тьмы воскресший, Калиной вспыхнет у окна. И я увижу вдруг Талькова С печальным блеском синих глаз — Поэта искреннего слова И правды чистой, без прикрас. Но нет обратного движенья… Лишь только память ярких лет Вдруг всколыхнет лица скольженье, Давно которого уж нет. И я увижу вдруг Высоцкого У алтаря среди свечей, Певца неистового слова И яростной судьбы своей.

 

Владимиру Высоцкому

Когда поэт не раб, не пешка, Не шут, играющий в слова, — Он запрещен повсюду – слежка, Разноголосая молва. Следят за ним не потому, Что он преступник, – он опальный, Противен праздному уму Нерв ярости исповедальной. Когда поэт свободу славит, Плюет на роскошь и шмотье, Он на себя жандармов травит, Но не Отечество свое! Но если он торгует словом, Чеканя стих ребром рубля, — Отечество к нему безмолвно — Он сам, как жандармерия.

 

Памяти Игоря Талькова

Хорошо б в избе родиться, В русской – на печи. И святой водой умыться В сумерках свечи. Только ни избы, ни света — Пахнет кровью воск. Всюду палачи отпетые, Во святых переодетые, Пуля, секс и ложь. Хорошо бы стать поэтом, Мудрым колдуном, И бродить по белу свету С искренним стихом. Только ведь найдутся судьи, Скажут: «Бред несешь!». Рот заткнут, стихи осудят, Потому что всех их губит Пуля, секс и ложь. Хорошо бы верить в Бога На родной земле, Но шагнешь, а за порогом, Словно на войне. Нелюдь верит в автоматы, Сделки и грабеж. Всюду ищет виноватых, У людей безверье, маты, Пули, секс и ложь. Хорошо б во ржи родиться Или на сосне. И блаженной мудрой птицей Жить, как в райском сне. Только нет ни сна, ни рая, Пахнет кровью рожь. Нас богатством изумляя, И живут, и процветают Пуля, секс и ложь. Хорошо б во ржи родиться Или на сосне. Только жить блаженной птицей Суждено не мне. Неужель от лжи и пули В сердце стон и дрожь, Неужель нас вновь надули И весь мир перевернули Пуля, секс и ложь?

 

Любовь

Мир словно соткан из любви И потому неувядаем. Любовь и в солнце, и в крови, В дыханье звёзд и розах мая. Везде полет её души, Которая, как мир, нетленна, И потому её богема Не ценит злата барыши. Ей всё равно, какая власть, Какая вера, жизнь какая. Любовь не может низко пасть, Она падения не знает. Она идет повсюду в бой Через проклятья и усмешки И всюду ищет путь святой, Необъяснимый, поднебесный. Вокруг ее цветы растут От радости надежд и счастья. И подлость губят там и тут Цветами грез великой власти. Есть у любви высокий смысл, Она расчету не подвластна, Наверно оттого прекрасна Судьба влюблённого и жизнь.

 

Красота

Любви порывы и мечты Не могут жить без красоты. Но показная красота — Искусственная пустота — Вдруг скрутит плоть твою и дух, И ты потерян, нем и глух. И наступает полоса, Когда в слезах кричит душа И тащит жизни тяжкий крест Из космоса, из-под небес, Где разум неуёмных звёзд Про смерть не знает и погост И все порывы и мечты — Альтернатива пустоты. И дух не меркнет никогда, Словно нетленная звезда. И всё, что выпало из рук, Спасеньем обернётся вдруг. И вновь порывы и мечты Не смогут жить без красоты.

 

«Есть цветы, не тронутые влажностью…»

Есть цветы, не тронутые влажностью, Никогда не знавшие грозы. Есть цветы особые – бумажные, Есть – увы! – продажные цветы. Люди есть – бегут от страха, трудностей, Откупаются от правды, от беды, Радуются праздной безрассудностью — Люди, как бумажные цветы. Они все стерильные, красивые, Яркие, в них авангард, изыск, Но для чувств любви невыносимые, Как осенний мертвый жалкий лист. Не нужны нам, друг, цветы такие — Яркие, но мёртвые, пустые, Нежные, но всё равно как зло. Что же их на Землю привело? Согреваются они руками бесов — Их рассудок в храме поднебесном Нам кричит о гибели добра, Но не внемлют крику купола. Купола прекрасно понимают, Нет милей цветов родного края.