Сергей протянул руку, свет погас, и, проваливаясь в сон, он успел заметить, как с крыши соседнего дома, извергая разноцветные вспышки, словно пытаясь взбодрить ожидающих смерти на голом асфальте Капельского прохожих, да и просто людей, сверкала реклама. Лучший и неизменный их спутник за последние сто лет. Бедные, напоминая белоснежных барашков от падающего на них снега, молча стояли в самой главной, ни разу за историю маленькой планеты не прервавшейся очереди. И никогда никакие власти не смогли за эту историю обеспечить больший дефицит. Страшный рекорд устоял при всех минувших и нынешних и лишь обновлялся каждый день лицами.
«Странно, — подумал он, глядя, как изредка люди в шляпах, прилично одетые, подбегали и расталкивали стоявших, стремясь занять место поближе к жуткому товару. — Ах да, это же двойники. Вот кто суетится! А люди-то спят. Надо бы дать Меркулову звуковой формат рукописи. Пусть ещё раз выйдет на набережную. Будить. Иначе реклама так и останется спутницей человека».
Сергей повернулся на другой бок.
«Нет, лучше подумать о памятнике ей за неразрывную связь с народом», — была последняя и, к удивлению, забавная мысль угасающего дня. Проваливаясь, он снова увидел знакомые лица.
— Господи, опять, — устало проговорил такой же, как и все, спящий, видя наплывание в третий раз за последние дни знакомого видения. — Отпустите, ваше превосходительство. А то не буду гасить свет и перестану спать. А значит, покину очередь.
— А куда покинешь-то? Место особенное присмотрел? Так поделись! — Председатель вскинул брови.
— На берег моря, на затвердевший песок, где никто не может оставить след, как и в этой жизни… Я всё уже сказал в книге. Добавить нечего.
— А вот и есть чего, — уловив настроение главного, вырвалось у человечка рядом с неизменным листком в руках. — Можно, ваше превосходительство?
Тот, зевая, махнул рукой. Помощник позвонил в колокольчик, и в дверях появился мужичок в мышином сюртуке.
— Зови Станиславского!
— Театрального, что ли? — тот уже было тронул золочёную ручку массивного полотна.
— Да нет. Профессора, что читал очерк «Данте Алигьери» в восемьсот шестьдесят четвёртом году. На вечере в пользу Мариинского женского училища.
— А-а-а… девкам-то… Так завывали ж от восторга в семнадцатом? Как и нынче! По большому счёту, ради них да кабаков гребут-с! Кажный мужик подтвердит.
— Не твоего ума дело! — рявкнул председатель. — Понаехали тут размышляющие! — Он сурово посмотрел на помощника.
— Как ска-а-жете, — протянул человечек и вышел.
Профессор был тучен и одет в серую тройку. Уверенным и в то же время интеллигентным шагом он прошёл на середину кабинета.
— Ваше превосходительство, — быстро глянув на присутствующих, заговорил он. — Одиннадцатого мая, то есть три месяца назад, цензура одобрила мой очерк, — толстяк посмотрел на помощника, ища подтверждения. Тот кивнул. — И я не понимаю, какие вопросы могу осветить ещё.
— Освещать, почтеннейший, не надо. Поздно. Остаётся дивиться вашей недогадливости. Ныне толки об этом в свете. Видите дыру в потолке? От ливня, от ливня надо укрываться. Последние годы всё меньше минуты… — Председатель перевёл взгляд на обалдевшего Сергея — и, рубанув рукой воздух, подытожил: — А вопросы здесь задаю я! Вот он, — палец упёрся в Сергея, — не согласен с означенным очерком. Вы знакомы с его книгой?
— Чушь какая-то. Бред! Мысли немыслящего в разуме неразумного! — с возмущением воскликнул профессор. — Стыдно, молодой человек! Стыдно-с! Не уважать мнение учителей. Корифеев, так сказать-с! Сначала выдайте томиков десять, а потом уж беритесь… да ещё с разрешения! Да-с! С разрешения!
Сергей пришёл в себя.
— Я обкладываться томиками как гов… простите, так выражалась одна личность… как лицензиями на точку зрения не собираюсь. Могу добавить, что и выпивать по пяти бутылок в день, выдавая по рассказу для лауреатства, тоже. Вот первое без последнего — пожалуйста!
— Вот… вот мой внук вам покажет! — занервничал профессор. — Покажет! Да-с! Да-с! Господи, как бы не пошло в огласку! — вдруг стушевался он и погрозил отчего-то всем. Видение медленно, словно сожалея о недосказанном, растаяло, выполнив маленькую, едва заметную взору читателя задачу.
«Буду считать, что покажет людям, а те когда-нибудь опомнятся», — решил спящий и забыл виденное навсегда.
Но продолжение сном уже не являлось.
— Василий Иванович! — вскрикнул, удивляясь себе самому, Сергей. — А нам объявили, что переводчик!
Он не был знаком с этой сценой, не писал и не обдумывал её. Но участвовал! Такое случилось впервые. Как будто кто-то неведомый, решив посмеяться над болью и мечтами, над временем, которое всякий раз убыстряло свой бег, продвигая его в той самой очереди, задумал указать всю незначимость и даже ненужность места, что вознамерился отвести себе автор.
— Переводчик и есть. Да-с, — помощник председателя с надменностью посмотрел на Сергея. — Когда переводят вирши, так сказать-с, на иностранный, всенепременно читаешь уже переводчика, а не поэта. Сами высказывали-с.
— Он ставил пьесы.
— Суть не меняется. Автор думал об одном-с, а те ставили другое-с, — ткнув пальцем в Меркулова, с сарказмом отрезал тот. — Даже если слово в слово-с — стул-то отодвигали по-разному. Да и в слово ни разу не попадали. Да-с. Ведь оно не только буквы… рассудите сами и поймёте-с.
Меркулов, молча до этого стоявший у входа, пришёл в себя. Оглядевшись и с удивлением видя бледное лицо Тютчева, гость вопросительно посмотрел на Сергея. Тот утвердительно, но как-то растерянно кивнул. В полумраке необычно огромного кабинета никто не заметил, что они знакомы. Стены почти не просматривались, а большая настольная лампа, хорошо освещая середину льющимся на неровный пол светом, будто умышленно скрывала от лучей потолок.
Двое из четверых были ему знакомы. Сидящего за столом и помощника, о котором Меркулов догадался сразу, он видел впервые. Но лица ещё одного, что стоял с некоторой отстраненностью вполоборота к нему и, казалось, не участвовал в разговоре, режиссер рассмотреть не смог.
— Послушайте, — оставшись к последнему факту равнодушным, громко произнёс он, — а меня вы как-то вычёркиваете из своих рассуждений? Я ведь всё слышал. Цензоры, — Меркулов указал за спину, — остались там.
— Пожалуйста, участвуйте. Только мы знаем, что вы скажете. Каждый видел свою правду. Что и отражал в постановках и картинах. Вот-с, в деле всё записано-с, — помощник подобострастно склонился к аксельбантам.
— Ну… положим, я бы не исключал такой оценки ответа, как достойный, — явно считая происходящее сном, парировал режиссер.
— Понимаете… уважаемый Василий Иванович, — из угла выступил Тютчев, — я… то есть мы… так вот, мы считаем искусством не присутствие добродетели в произведении, а способность автора, лично автора, на неё. Тогда первое не обман. В противном случае добродетели нет вовсе, хотя талант может дать такую видимость. Только способность самого автора на добродетель может передать таковую зрителю через рукопись, картину или постановку, как хотите. Они — правда живая. А не своя у каждого. Так-то, — и развёл руками.
— Почему же вы считаете, что у меня её нет? Что я в своих поисках не находил правду? — Меркулов в недоумении поднял брови. — Да и о других я думаю лучше.
— Ой ли? — предваряя возражения, вмешался Сергей. — Отчего же постановки у всех разные? Одного и того же. Непохожие.
Режиссёр с удивлением посмотрел на него:
— А вы-то что? Мы ведь уже с вами… тогда… Их-то взгляд просто интересен. — он обвел помещение рукой. Глаза остановились на поэте одиночества. — Повторю, я думаю иначе. Каждый находит и открывает… — Меркулов запнулся, — своё видение. Видение, а не саму правду. Одинаковую для всех. Что ж непонятного?
— Дорогой вы наш, — вежливо повторив обращение и оглядев остальных, словно прося разрешения для нового слова, произнёс Тютчев, — вы говорите правильно. Но если ваше видение невидимо зрителю, добродетели нет ни у вас, ни у него. Не искать скрытые стороны в пьесе надобно, а новые способы передачи правды. Если она, конечно, есть там. Но увы… увы. Нет её. И тщетны неординарность, оригинальность и прочее этакоевидение. Появление же их, как новый взгляд на созданное кем-то, имеет весьма приземлённые цели. Всегда. Вполне материальные. Уводит художника, в лучшем случае, в «сумрачные леса» Алигьери, да простит меня он. — Тютчев перекрестился. — Если же правда есть, не калечьте изыском и эпатажем однажды рождённое чудо. Не обманывайте себя и людей. Не становитесь богоборцем. Вот и всё. А если, помучившись, верите, что находите её скрытой, то позвольте спросить, зачем автору понадобилось скрывать сокровище от людей?
Меркулов, несколько смутившись, но вспомнив, за что принимает происходящее, тут же нашёлся:
— Странные слова. Ведь обсуждали. Однако, догадываюсь, к чему-то? Особенному? Что ж, интересно. Тогда замечу, разве не вами были написаны строки: «Молчи, скрывайся и таи и мысли, и мечты свои»? — И, не дав собеседнику ответить, добавил: — И потом, скажем, если я нахожу правду в характере героя, неочевидном всё-таки зрителю из прообраза. Ей-богу, бывало!
— И это не изменение замысла? — искренне расстроился Тютчев. Непонимание собеседником сказанного не прибавило тому настроения. — Любую новую, открытую, говорите прямо — добавленную вами черту характера можно объявить неочевидной. И видимую только вам. На том, кстати, и стоят неправдолюбцы.
— ???
— Художники, художники-лгунишки. Лукавство. Здесь новый, уже их образ, — добавил поэт. — А громкое имя автора только для гонорара.
Режиссёр с подозрением посмотрел на него:
— Уж не было ли у вас разговора с одним из присутствующих? — он глянул мельком на Сергея. — Иначе, простите, откуда вам знать, что происходило после вас? И разве в те далёкие времена было по-другому?
Сергей прошипел:
— Библиотека… я говорил вам… здесь есть библиотека.
— Хорошо, — Меркулов взял себя в руки, — пусть мы добавляем что-то, стремясь обогатить пьесу или картину, как хотите, более разнообразными чертами персонажей. Но искренне добавляем. За себя точно ручаюсь. Согласитесь, не только усиливая интерес или порождая новый, но и давая возможность другим постановщикам бесконечно менять фабулу, смысл произведения и даже цели персонажей. И материальное здесь вовсе не на первом плане.
— Понятно. Но тогда и вы должны согласиться, что оно становится вашим, а не автора. Того лишь идея. — Твёрдость в голосе человека в аксельбантах, вмешавшегося в разговор, означала одно — пора всё расставлять по местам.
— Что ж крамольного? — Режиссёр решил бороться до конца.
— Ничего. Произведение переводчика. Что и имел в виду его превосходительство. Я правильно выразил вашу мысль? — Сергей повернулся к человеку за столом.
Человек в аксельбантах, не понимая до конца, к чему тот клонит, на всякий случай одобрительно кивнул, польщённый значимостью своего мнения.
— Так по-другому-то нельзя! — воскликнул Меркулов. — Даже если ставить слово в слово, вы правильно заметили, стул-то отодвигать будут по-разному. В каждом театре, каждый постановщик! В том и творчество.
— Дело в том-с, что оно ваше и оно навязанное! — неожиданно рявкнул сидевший, рубанув рукой воздух. — Есть такое мнение! — И, к удивлению остальных, посмотрел на помощника с улыбкой. — А что, мысль не дурна? Tie правда ли?
— Точно так-с! Ваше превосходительство.
— Не ходите, — не унимался Меркулов, — кто заставляет? А сама пьеса не навязана драматургом?
— Так он свое и представляет. А вы, почтеннейший, крадёте идею и преподносите продукт под его именем! Да-с! — Председатель покачал головой. — Вся жизнь — сплошные кражи. Коррупция и дороги, коррупция и дороги… ох… о чём это я?
— О том, что и все потомки, господин генерал. Всегда в борьбе-с! Невидимый фронт. А значит, не прорвать! — Помощник бухнул перед ним лист и ткнул в середину пальцем.
— Ага, вот, — посмотрев в бумагу, проговорил сидевший. — И чем запутаннее, непонятнее ваш рассказ, чем эпатажнее постановка, тем больше вы убиваете автора, не спросивши его наперёд. Так-то, сударь! И, похоже… подаёте себя. Или продаёте? Не вижу, — он повернулся к помощнику.
— Продаёт, продаёт-с, ваше превосходительство. Только не «похоже», а «дороже». И дороже продаёте себя…
Тот снова углубился в чтение:
— Единая Россия… Тьфу, штемпель! Ага, нашёл — даже не автора, а себя. Не пьесу, а амбиции, не искусство, а подделку! Обман. — Человек в аксельбантах поднял голову. — Во даже как! Нет, я решительно заявляю, вы просто лжец и вор, господин хороший. К тому же профессиональный, раз берёте за это деньги! Да-с! Профессиональный! Остается дивиться вашей пронырливости! Ваше место — подмастерья у создателя произведения. Тьфу, ваше место… Я не посмотрю на печать! Почему до сих пор на свободе?
— Ещё и фильмы по тому же принципу снимают-с! — вставил помощник и, поймав настроение хозяина, выпалил: — Не пора ли им-с в Зазеркалье? Простите, ваше превосходительство, в Забайкалье, — тут же поправился он, протягивая лист бумаги и перо. — Всё готово-с! Посмотрите, оне ведь всё одно не слышат скрипа телеги, не признают двойников-с. Почитай, всю жизнь. Нет, вы гляньте, гляньте, — закивал он в сторону режиссёра. — Непременно в Забайкалье-с! Ни тени уважения ни к нам, ни к людям! Хотя какое уважение к пенсионерам? — Рука вытянулась по направлению к Сергею со стариком.
— Так по-вашему выходит, что ставить пьесу должен сам автор? — слегка смутившись, но то ли не приняв угрозы всерьёз, то ли искренне не понимая, о чём речь, спросил Меркулов.
— Именно. Только народ, — развел руками Сергей.
— Так половины нет в живых.
— Тогда не пишите, что пьесы автора для него. Говорите, что «начитавшись того-то…», я ставлю свою пьесу по мотивам лично моих впечатлений… И так далее. Первым не будете. Да такое уже случалось, не переживайте.
— Э-э-э! Куда вас понесло! Назад! В нору! Тьфу, в тему! — сообразив, что поймал смысл спора, пробасил человек в аксельбантах.
— Правда и появится на сцене, — угодливо добавил помощник.
Режиссёр даже рассмеялся:
— Получается, пьеса умирает вместе с автором?
— Но это справедливо, Василий Иванович, — виновато проронил Тютчев. — Не случайно Богомолов так и не дал согласия снять фильм по известной книге. И таких примеров много. Книга, как и пьеса, живые существа. Они живы, ещё как живы! Но только своими страницами. Любое мнение, отличное от авторского, ложь. Всегда лично ваша ложь, коли ставите его фамилию.
— Так-то лучше, — всё ещё настороженно пробормотал председатель.
— Так если дело в фамилии, чёрт с ним, буду писать «по мотивам» и так далее, из-за этого сыр-бор, что ли? — воскликнул, повеселев, Меркулов.
— Да нет же! — Сергей с отчаянием хлопнул в ладоши. — Сплошь и рядом берутся за произведения, в которых и следа добродетели нет. Ни её, ни граней. А ищут, выдумывают, догадываются… Съезды проводят! И всё потому, что авторы объявлены великими! Кем и когда, уже не имеет значения. Да и не помнят. Самостоятельность мышления утрачена воспитанием. Учителями сформирован твёрдый комплекс неполноценности. Со студенческих лет им внушали: «Мечтой вашей должна стать постановка таких-то, сыграть такого-то, добиться того-то. Тогда вы состоялись. Так делали мы, а вы обязаны следовать! Забудьте, что в девяносто первом всё изменилось… ой, что у вас есть разум. А душу и чувства отдайте тем. Объявленным! Ошибки быть не может. Потому что их признаем мы! И вы объявите, и вы воспитаете. Всё должно остаться по-прежнему!» Мотив отчаянной защиты один: иначе и мы не значим ничего! А жизнь прожита зря. Помните? И лгут, и лгут, и лгут.
Учителя ученикам. Ученики зрителю и читателю. Искусствоведы о живописи. Живописцы, владельцы галерей и киношники — о целях. Гниёт человек в Банном переулке. Гниёт! — Он сокрушённо развел руками. — А вы, Василий Иванович, фамилия, сыр-бор! Конечно же, дело в них. В именах. Не в тех именах. И уже молодые постановщики, как тысячи белок до них, крутятся в том же колесе, не понимая, что бегут на месте. В порочном круге.
— Ну хорошо, — почти выкрикнул Меркулов, — внушай не внушай, а одарённые, чувствующие дух появляются! Что, по-вашему, делают они? Что ставят, пишут, снимают?
— Тех же! И то же самое! — возбуждение Сергея достигло предела. — Только в отличие от других, будучи относительно чисты, ищут добродетель там, где её не может быть. Девяносто девять из ста! И мучаются ваши одаренные и ломаются. И очередь из молодых паломников уже на Новинском бульваре. За тем же. Просто подмена места. Вот что натворили вы!
— Господа, господа! — Человек в аксельбантах даже чуть приподнялся и, опершись на стол, произнёс: — Коли такое непонимание между вами, так недалеко и до дуэли. А здесь вам не Чёрная речка и не Пятигорск. Да-с! Так что давайте успокоимся. Державу мутить не дозволено никому!
— Простите, Василий Иванович, — не обратив внимание на сказанное, выдавил Сергей.
— Да ладно. Чего уж там, — улыбнувшись, памятуя по-прежнему, где он, ответил режиссёр.
Между тем председатель разошёлся не на шутку:
— Да-с! Не дозволено! Только раз в сто лет… но крепко! Чтобы опять… как там? — он обернулся к помощнику.
— Чтобы «опять начались глубочайшие будни после разгульного праздничка, которым потешила себя Русь за такую баснословную цену». Бунин Иван. Сказались больны-с.
— Слыхали? Газа не хватит!
— Осмелюсь возразить, ваше превосходительство, хватит ещё на пару-тройку-с… юбилеев… тьфу, сроков, — глупо улыбнулся держащий всегда наготове перо и бумагу. — Шельф… забыли-с.
— Это ж тайна государева! Язык распускать?! — Он гневно глянул на помощника. — Кесарю кесарево, а народу… то есть народу — пенсии, а кесарю… тьфу, запутали. Говорю, всем не хватит! И баста! — Тяжёлый кулак опустился на стол.
— Согласитесь, господа, — поддержал шефа помощник. — Могло ведь быть и проще: с виду человек почтеннейший, одарённый, питерский, опять же. А может, и не с виду, да требовали, гнали, ожидали, как хотите. Вот и писал, ставил, управлял, чтобы оправдать ожидания. Пардон-с, писали, ставили, ваяли. А затем из круга не вырваться! Обязаны оправдывать! Иначе забудут-с. А порой и суд, прости господи. А инъекция нужна! В левое запястье. Ломка. Страшное дело! Да ещё гонорар — не худо бы в ладонь, уже правую, женщины-то под левую ручку привыкли-с! Помните, в Неаполе?.. Близкие и не очень. Принуждали-с! — Он ухмыльнулся, посмотрев в сторону человека, стоявшего вполоборота и не узнанного Меркуловым.
— И не надо считать, что автор, вполне возможно, так и задумывал. — Тютчев подошел к режиссёру и трогательно взял его руку. — Мнение либо очевидно, либо не честно, с умыслом скрыто. Нравственным такой умысел быть не может. Не ищите кошку в чёрной комнате, особенно если её там нет вовсе.
— Подобные случаи не рассматриваем! Потому, как прикажут сыскать, найдём и кошку! Да-с! Найдем-с! — воскликнул человек в аксельбантах, к удивлению стоявших, и нервно поправил в очередной раз орден Трудовой славы на шее.
— В третий раз упоминают! В третий! А намекают на четвёртый! Загадки загадывают-с! Всё шифруются! Нас вовлекают-с! — Помощник подобострастно буквально перегнулся из-за спины шефа, заглянув тому в глаза.
— Нет уж, слуга покорный! — буркнул сидящий, и сложенные намертво кисти легли на стол.
— Спасибо и на том, ваше превосходительство, — улыбнулся Тютчев и чуть склонил голову.
— Василий Иванович, — поддержал поэта Сергей, — вот вы берете «великого», говорите себе: «так делали все до меня, но я найду, чего не нашли они. И это моя цель, моё видение, творчество. Начинаете менять обстановку, декорации, характеры. Используете эпатаж, поражаете зрителя неожиданными поворотами. Но искать-то хотите что? Ведь оправдан поиск только человека. И вовсе не того, который сейчас в фильмах и на сцене. Не портреты, не бюсты, не придуманные в перерывах вечеринок типажи, а русского человека. С его «с восьми до пяти». Его неуклюжестью и непрактичностью. Неизворотливостью. Но с болеющей душой. Не добили ещё такой тип — «человек-душа». Его-то и не замечаете. Не видите за отчаянием, бесшабашностью, за его пьянством, которое в каждом вашем кадре. Когда же, насосавшись, отвалитесь? А ведь такие люди только в земле российской! Клондайк! Но усилия коллег не прошли даром. Другой поднимается над Русью исполин. Почти ваш. А того гоните, трусливо выскакивая из наступающих полчищ, плюя в него. Презирая не слабости, а человека! Он и не заслоняется уже. Лишь вздыхает, надеется. Никак не вырветесь из порочного колеса Куликовской битвы с собственным народом. Не отрёте от крови руки. Не тот материал! Не то воспитание. И полягут все люди-души на Руси.
— Знаете что! Я добью вас! — вдруг выкрикнул Меркулов. — Вашим же оружием! Я найду вам постановки «великих», как вы изволите выражаться, с которых зритель уходит другим! Лучше! Меняется. Плачет! И там есть русский человек! Их не так много, но они… были во все времена! И сейчас появятся… через двадцать лет провала. Непременно.
— Василий Иванович! Родной мой! Наконец-то! — Сергей подошёл к нему и обнял. — Ну наконец-то и вы поняли! Ведь сто шестьдесят миллионов! Что ж, премьера не найдём? Ещё какого! Неужели не сыщется больше двух праведников? Конечно, они есть. Во все времена находились личности. И ставили шедевры. Но свои шедевры! Не заокеанские копии, а собственные постановки! Глядели не на закат, а в глубь России. И сегодня, пусть в воображении, пусть для будущего, пишут они картину! Свой роман. Свою пьесу. И нет там «великих»! Ну ни грамма! Как ни крепка наука… как ни въелась!..
Старик, с благодарностью посмотрев на него и улыбаясь, неспешно подошёл к друзьям:
— Пожалуйста, трогайте, говорите с ними, слушайте стон. Не ставьте пустоту, но свечку! Делайте в слезах, иначе не выйдет. А пачкать… и обманывать людей оставьте другим, площадным. Руки-то через одни — грязные.
— Но мои… мои… — раскрасневшийся Меркулов отстранился от знакомого и с лицом, полным отчаяния, показал ладони. — Смотрите!
Сергей понял, что до режиссёра дошла лишь половина сказанного.
— Точно, грязные. Вы внимательно приглядитесь к обложкам, — неожиданно повернувшись, вставил приятным баритоном человек, до сего момента неузнанный и не вступавший в разговор. Лицо его заставило режиссёра остолбенеть. Но не только лицо. Привыкнув к полумраку, он наконец рассмотрел пещерные своды над головой. — Беда в том, — не смущаясь, продолжал человек, — что, находя свои черты в героях, меняя их, как один из вас изволил выразиться, вы взмахом пера вычеркнули мою правду из моего же произведения. Погубили со Станиславским. Да-с! Погубили. Воспользовались моей кончиной. — Он нервно дернул рукой и на секунду отвернулся, громко сглотнув. — Зритель же не видит её больше ста лет. Обидно, господин хороший. Да-с, обидно-с.
— Антон Павлович! — глаза Меркулова вылезли из орбит.
— А это Фёдор Иванович, Тютчев, не узнаёте? — Сергей, привыкший к такого рода неожиданностям, выразительно посмотрел на известного драматурга.
— Отчего же? — тот холодно кивнул. — Здравствуйте, Фёдор Иванович.
Поэт, подойдя к человеку в пенсне, пожал гостю руку:
— Много читал-с. Проза безумно, безумно хороша.
— Я тоже рад, очень, очень рад, дорогой вы наш, — уже теплее ответил Чехов.
— Батюшки, неужели не снится? Ущипните меня, — словно сознавая что-то, забормотал режиссёр. — Кто бы мог подумать? Кто бы мог мечтать?
— Да-с, — не ожидая такой реакции, сконфуженно буркнул Чехов. — Ох уж эти властители дум. Зарвались и заврались. Всё переиначили. При жизни-то моей, по своим же словам, ставили, не дочитав до конца, чтоб потом из актеров в «основатели»… а сейчас что творят… что творят! Пропади вы все пропадом. — Он снова отвернулся и принял прежнюю позу.
Стоящий у входа замер, не понимая, что лучше — молчать или пробовать возразить. Но что? И кому! Он было начал вытирать выступивший на лбу пот, но, тут же оставив, стал пристально осматривать по-прежнему слабо освещенный зал, предваряя возможные сюрпризы.
— Не волнуйтесь вы так, Василий Иванович, — Сергей подошел к Меркулову. — Здесь ничего никому не грозит… разве что мне.
— Да, но Тютчев… Антон Палыч… к последнему, помнится, вы были категоричны… Даже не верится.
— Ну, не так чтобы особо…
— Не так чтобы особо?! — неожиданно твёрдым голосом произнёс автор «Чайки», повернувшись к ним. Стало ясно, что он внимательно прислушивался к разговору, скрывая бурлящие эмоции. — Не особо, говорите? А как же мрак, безысходность в моих произведениях? Неверие и пустота? Ваши слова? — Чехов резко подошёл к ним.
Сергей опешил от такого напора. Глаза Меркулова светились от восхищения.
— К тому же обвиняете в отсутствии какой-то обратной проекции!
— Но там нечему её иметь! — воскликнул Сергей и тут же спохватился, одёрнутый за руку режиссёром. — Простите, ради бога, простите, — и опустил глаза. — Однако там были и слова других, считающих вас одним из самых замечательных русских писателей.
— Бунин? Так пьес-то моих не любил, помните, даже чувствовал неловкость за меня. Мне-то ничего подобного не высказывал. Друг дома, называется.
— Вы что же, серьёзно не допускаете иных точек зрения? — вступился за друга стоящий рядом.
— Это не в моей власти, господин…
— Меркулов.
— Очень приятно, — с сарказмом продолжил Чехов. — Так вот, не в моей власти… — он нервно дёрнул подбородком, — иные точки зрения, как грибы после дождя! Мокро, как на Болотной. Всегда! А вот правильности их я не допускаю! Да-с! Правилен взгляд автора! Меня! Мы говорили об этом со Станиславским. Правда, толку мало. Я и в письмах указывал… читайте. Об отсутствии толка, но тщетно. Да и вы, — он обратился к Сергею, — должны с этим согласиться, судя по вашим воззрениям. Ведь друг дома просто высказал, но не коверкал, как эти, — прозаик кивнул на режиссёра, — приписывая мне то, о чем я не думал, да и просто не мог думать!
— Знаете, я как-то размышлял о путях общества, — задумавшись, произнёс Сергей. — Из чего они слагаются, чем определяется неизбежность и единственность вектора движения.
— Вы о замыслах Создателя? — Меркулов как ни в чем не бывало переключил внимание на своего друга.
— О них. Так вот… поступок или действия каждого слагаются и, влияя друг на друга, определяют вектор движения какой-то группы людей. Тем или иным образом соприкасающихся. Эти векторы, уже групп, в свою очередь, также слагаясь, определяют направление движения нации или страны. Они же путем взаимного влияния определяют путь развития человечества. И если исходить из неизбежности и предопределенности такого пути, его единственности, в чём и промысел Творца, то Антон Павлович просто необходим нам с вами. Так же, как все. Как и вы, как и я.
— Простите, не догоняю… — режиссёр сконфуженно почесал затылок.
— А вот я понял. — Чехов вернулся к разговору. — Девяносто из ста наиболее известных социуму людей испытывают неоднозначное отношение общества к ним. И причина проста — вокруг них были тысячи подобных не менее талантливых художников, раз уж мы коснулись этого направления. И знание этого факта обществом не дает однозначно принять их как образец, которому нужно следовать. Но почему-то из этих тысяч провидение выбрало именно нас.
— Да, но ведь скорость движения общества вперед, его зигзаги диктуются не только теми, кто толкает, но и теми, кто тянет назад такое движение. Как установить, который среди выбранных толкает, а не наоборот? — возразил Меркулов.
— А вы, пожалуй, нахал почище! — человек в пенсне вызывающе посмотрел режиссёру в глаза.
— Так и тормозят-то тоже по сценарию, написанному там, на небесах! Значит, всякий художник и есть единственно правильный и необходимый из тысяч подобных. Просто тянущих вниз. Значит, роль тормозящего и есть смысл его появления на земле! — воскликнул Сергей, выручая своего знакомого.
— Я всё-таки надеюсь, не в мою сторону камень? — автор «Чайки» уже с негодованием смотрел на обоих.
— Что?! Опять дуэль? Не допущу! — рыкнул, проснувшись, стол.
— Так за что же… ваше превосходительство… и кто они такие с их правом оценки нашего творчества? И смысла? — Недоумение Чехова было обращено к столу.
— Ну, отвечайте, — выжидательно произнёс человек в аксельбантах, барабаня пальцами. — Ждём-с!
— А задача художника, понимая это, показывая, обнажая зло, двигать общество вперёд, призывать людей за собой. Вот смысл его появления, если хотите. И ваше имя в таком случае с большой буквы, так же как и право! — твёрдо заключил Сергей.
— Браво, браво, с вашим правом! — Человек в пенсне похлопал в ладоши. — Уж не себя ли имеете в виду, милостивый государь? Насколько мне известно, вы так и не научились целовать людей… первым?
— В виду, в настоящем виду нас имеет другой! Он там, — Сергей указал наверх. — А наши виды друг друга важны только для социума, как вы изволили выразиться. Чтобы не унесло… Что касается «не научился», здесь мне нечего возразить… — Он опустил голову и провел ладонью ото лба к затылку несколько раз и вдруг, будто вспомнив что-то, сказал: — Но, знаете, за утро мне уже двое сказали спасибо, — и, посмотрев Чехову в глаза, добавил: — Для меня теперь это всё.
Наступила тишина, погрузив пусть временных, но бесконечно одиноких обитателей пещеры уже в свою каменную печаль. Всех. Кроме стола. Помощник о чём-то перешептывался с хозяином.
— Однако напрашивается странный вывод, — медленно, всё ещё размышляя над сказанным, тихо произнёс Меркулов. — А как же откровенно демоническое искусство? Те из нас, кто открыто заявляет, кому служит? Разве борьба с ними не важна для вас? Сами же говорили! — Рука вытянулась в сторону Сергея.
Все повернулись к нему, ожидая продолжения мысли.
— Тс-с-с! — собеседник выразительно подвигал глазами.
— И почему вы не допускаете, что тянущие назад не слуги других сил, оттягивающих конец? — почти шепотом добавил режиссёр. — И потом, что же делать с нашим разговором с вами, там, в начале?
Недоумение Меркулова было понятным.
— Конечно, допускаю, но… как бы вам объяснить… И разговор-то наш правильный… но только лишь потому, что состоялся! — также тихо, чтобы никто не слышал, ответил Сергей. — Именно этот факт делает его необходимым событием для пространства, нашей среды обитания. Так же как и пара фраз, которыми обменялись друзья в электричке. Или враги, без разницы. Если бы я ограничился размышлением о нашей беседе, не озвучил бы её, то отсутствие такого разговора стало бы также единственно правильным и необходимым на планете. Но понимаете, мысль не столь важна, как слово! Мысль — ваша ответственность перед создавшим вас. А слово за мыслью — уже перед людьми. Влияние на окружение. На мир. Вот какова его сила! Слово ваше — соучастие в творении. В том и подобие ваше. Его роль вовсе не ограничивается добавлением радости или нанесением обиды. Помните Писание? «Вначале было Слово», а только потом появилась твердь, небеса и… мы с вами. А теперь подумайте, что происходит с пятилетним ребёнком, которого площадно бранит мать, беспрестанно одёргивая его? Ведь она приглашает, зовёт к нему демонов, наивно полагая, что их вызывают лишь особыми ритуалами. Слово — главный ритуал! Его незаменимость в этом определена Библией. И даже начинающий, самый последний чародей знает это. Короче, чаще прикусывайте язык! Опасайтесь мертвить близких.
— Длинновато. Хотя мысль, опять же, не дурна. — Под аксельбантами скрипнул стул.
— И витиевато. Да-с! — вставил помощник.
— Ну, батенька, с вами не соскучишься! А как же… — Меркулов не успел договорить.
— Постойте! — перебил Сергей, сделав останавливающий жест рукою. — Кажется, кто-то… Данте Алигьери должен появиться. Обещал. Однажды. А раз обещал, значит, событие стало необходимым. Простите, может стать. Побаиваюсь этого крючконосого. Возьмет и дополнит здесь свою комедию, а многих ещё и растолкает по щелям и трясинам адовым. Да и меня не забудет, поди. Боязно. Думаю, ему небезынтересны современные последователи. Библиотека там преотличная! Я говорил уже. А недавно прочел одно из его писем и враз изменил мнение. Личное письмо, откровенное. Был грех. Издано в качестве переписки. Одна фраза меняет дух пятисот страниц. Всё-таки есть какая-то трогательность, сокровенность, но и порой чудовищность в разнице между личным в человеке и публичным, вынесенном на суд людской. В том и есть степень открытости его людям. Достигнутая в жизни высота. Насколько распахнуты двери к самому художнику. У иных открытость в молодости превращается со временем лишь в просвет. Может, вы имели в виду именно это, Василий Иванович? Нет, однако же какая ответственность в свободном праве постановки пьес без автора. На грани. И все, сплюнув, переходят. Ну, почти все. — Он замолк и погрустнел.
— Нет, моя вина в этом очевидна! — Низенький человечек, опираясь на посох и сгорбившись, появился в глубине зала и остановился, оглядывая присутствующих.
— Данте! — охнул Меркулов.
— Ваше превосходительство, позволите? — зашептал помощник.
— Ну…
— Слушаюсь. Так… вот-с. Данте, Алигьери. Нос орлиный, скулы большие, походка тихая и важная…
— Да что вы, в самом деле… о душе, где о душе?
— Минутку, ваше превосходительство. Ага, душа страстная, легко увлекающаяся ко всему прекрасному, но иногда и к дурному-с!
Данте вздрогнул.
— Это не так, — проговорил он.
— Кто сие писал? — Человек в аксельбантах повернулся к докладчику.
— Да кто же, ваше превосходительство, дружки. Боккаччо, Петрарка. Первый уже там, — он выразительно кивнул в сторону, — а второй в приёмной. Ждут-с! Позволите дальше?
Тот кивнул.
— Теперь о сердце. Сердце, способное любить и ненавидеть беспредельно! — и, кивнув на стоявшего, помощник добавил: — Каков-с! А с виду…
— Что позволяешь себе! Смерд! — перебил сидящий в кресле. — Заигрался! Не ровня и не чета тебе!
— Ваше превосходительство! — не выдержав, воскликнул Сергей. — Послушайте, что писал сам поэт в письмах! «Прочь! Прочь от человека преданного философии и правде, постыдная слабость сердца… Разве не везде я могу наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве не везде я могу предаваться исследованию божественной истины?…Хотя бы мне пришлось нуждаться в хлебе насущном!» Да перед вами первый гражданин мира!
Председатель пожал плечами, и тяжёлый взгляд опустился на вошедшего:
— За Байкалом тоже мир… калачом не заманишь. Что ж, говорите о чём-нибудь, раз пришли.
— Вы правы, тысячу раз правы, молодой человек, — тыча в Сергея пальцем как ни в чем не бывало, будто и не случилось никакого оскорбительного диалога, начал тот.
Меркулов от изумления вытаращил глаза.
— Правда и добродетель должны быть видны сразу. Скрытыми быть не могут. Я же поддался соблазну ненависти… Что поделать, тяжела выдалась жизнь. Многое, ох, многое переписал бы я в «Комедии». К тому же разве можно было допустить, что негодяи, простите, потомки извратят мои начертания на вратах. Я, только я мог и обязан был подумать над этим. Не сподобился. Торопился разить священным гневом… А он плохой спутник в катакомбах совести. Вот и забрел не туда, увидел не истину, а искажённое отражение. Ведь «заблудился в сумрачном лесу…», мог бы сообразить… Но есть, есть что сказать мне и в защиту свою… Однажды в Вероне казнили пятерых. Убийц. Четверо из них в роковую ночь решились идти до конца. Золото ослепило их. Но пятый колебался, и его увлекли силой. Прочти он мою комедию, знай, что его ждёт в аду, никакая сила не помогла бы! Каждый пятый вырванный из объятий зла! Вот моё оправдание! — Он помолчал. — И всё-таки пороки человеческие заслоняли мне создания Божьи. Не то видел я в людях. — Вдруг старик замер и, воздев палец вверх, воскликнул:
— Но я понял! За семь столетий я понял, да, да. Заповедь, данная нам в раю, воспрещающая вкушение от древа познания добра и зла, не отменена! Она и ныне воспрещает видеть зло в ближнем! Способность видеть зло обезоруживает нас! Слышите?! — Старик обвел всех буравящим взглядом. — Обезоруживает! — Он с укором посмотрел на Сергея. — А вы… что пишете вы? — и, покачав головой, задумался, устремив отрешённый взор на боковую стену. Губы его шевелились. Еле слышное бормотание складывало фразы из отдельных слов: — Не меняется человек. Нет… Трус остается трусом. Подлец — подлецом… Добряк — самим собой, сколько бы ни ломала жизнь… А щедрость вовсе непреходяща. Невозможная к воспитанию…
Все в удивлении замерли. Прошло около минуты. Вдруг Данте, очнувшись от оцепенения, снова обвёл глазами присутствующих, словно вспоминая, где находится. Увидев человека в аксельбантах, старик вздрогнул. Маска отрешённости исчезла. Он медленно поднял обе руки раскрытыми ладонями вверх и громко произнёс:
— И здесь! Уже только здесь я понял, чего желало моё сердце там, что невозможно увидеть сквозь испарения зла. Не расслышать среди воплей мира. Только здесь я прикоснулся к животворному источнику в колыбели совести и решил: оживут мои страницы! Но помощника ждал я… руку из густой, ядовитой дымки. Не смел представить плоды дней последних на суд людям, ибо суд их — ничто в сравнении с собственным. Но судить можешь, только пройдя катакомбы, и до того нет дела другим смертным! — Его голос стал тише, он снова повернулся к Сергею. — Даже любимым и близким. И если удастся найти колыбель совести — прикоснёшься к источнику. Увидишь уносящий время водопад! Лишь тогда родится самый страшный и самый справедливый палач, самый бесстрастный судия. Последний мужчина твоего «я»! Последний, потому как не виден уже совсем. Заслонён, скрыт, а у иных и растоптан! Но ему слышны глаголы жизни вечной. Только он познал непостижимое разумом счастье — рождения день. Один для всех, когда просыпается в человеке удивление солнцу. Только его глазами можно увидеть восход Звезды Утренней! Дня безвечернего. Глазами последнего в роду каждого, утраченного людьми и возрожденного в плоти новой. Последнего! Ибо нет наследников у него. Никого не заслоняет боле. А вечность, безмолвие опирается на живущий без времени образ. И ждёт нас… и ждёт…
— Наша обратная проекция! — воскликнул Сергей. — А кто же мы? Что видел я, Меркулов, — он кивнул на соседа, — мой друг… кого?!
— Мы же видим злом подобия искажённые, что тьма выдаёт за образ истины. И каждый день содрогаемся, глядя в зеркало.
— Как же найти себя… истинного среди двойников?
— Только добравшись до колыбели, увидеть можно…
— А если тебе показывают… ты видишь рождение его? Своего «я»?
— Они лгут. Нет преступления, на которое не пойдут ратники тьмы, лишь бы ты поверил в рождение, стал гордиться и ценить себя! Лишь бы не сожалел ни о чем в жизни, не спускался в катакомбы, не искал убежище своё. И не ищут ведь… — взор его почти потух, — не ищут…
— А? Что делают-то? Что? — колыхнув воздух, аксельбанты задрожали.
— Поют в Ялте-с! Ваше превосходительство! — Радость помощника была неподдельной.
— Да? Ну и пусть поют.
— Так и жечь собираются!
— Та нехай жгуть! Я по-ихнему выразился?
Сергей, пропустив с открытым ртом последние фразы, наконец выдавил:
— Но где же, где она, где колыбель?
— По ту сторону гор… — устало проговорил Данте, слыша неуместный диалог, — на их обратной стороне. Там все пошло по-иному… Так же, как идёт и в каждом из нас. Но не чувствуем, стали бесчувственны… Там бесчисленные веретёна судеб, прирастая нитями свершившихся событий, одних уводят в долину таскать камни, других возносят к своему рождению! И нет иных маяков в гулких переходах, кроме факелов прожитых лет. Огня напоминаний. Его зова. Услышать надобно… Но даже не прислушиваются… не прислушиваются.
— Как попасть туда? Как, если нет сил пройти страшный путь, все ужасы лабиринтов?
— Не весь путь. Сколько сможешь. Господь не попускает испытаний более, чем выдержит человек.
Сергей растерянно оглядел остальных, с удивлением наблюдавших странный диалог, и с отчаянием забормотал:
— Но я пробовал… Я шёл… я бежал… кричал, но не смог…
— Вы забрели в чужие катакомбы, они заменили остаток пути. Вмешались, пережили за других то, что надлежало испытать им… Увидели зло в ближнем.
— Но почему именно я? И за что?! — вырвалось у обескураженного мужчины.
— Возможно, вы не смогли бы жить, видя остальные дела свои… — спокойно, почти равнодушно вставил автор «Чайки». — Решили сравнить, успокоиться, так сказать… Оттого и увидели зло. — Казалось, сцена не тронула только его. — Жить надо ровно, не трогать других. Тоже мне Гоголь выискался. А писать с холодным сердцем… причем с ударением на второй слог, — добавил он. Со стороны могло показаться, что этот человек либо точно считал происходящее сном, либо чудовищное хладнокровие объяснялось знакомством с излагаемым по собственному опыту. — А вот почему именно вы…
— Хотите сказать, — отчаяние Сергея казалось полным, — что вам было известно о маяках и вы не решились трогать? Не посмели?
— А я и вас не собираюсь трогать. Даже сейчас. Впрочем, понимайте как знаете…
— А как же «Драма на охоте»?
Старик молча остановил его рукой:
— Не одинок он! Я тоже прошёл тот путь… в последний год моей жизни… и пожёг все страницы второй части поэмы! Ибо нет там места холоду, который пришёл ко мне. Уронил в одну из пропастей адовых! И Вергилий не помог.
— Не может быть! — перебил Меркулов, повторив своё прежнее восклицание. — У вас было продолжение?
— Я говорил, говорил вам… про холодное сердце? Видите? — ошеломлённый такой поддержкой, зашептал ему на ухо Сергей.
— Но откуда вы узнали о них? — прервал Данте, — Однажды эти двое господ, — он указал на ошарашенных друзей, — не закончили разговор. А вы, — глядя Сергею в глаза, добавил поэт, — обещали поведать о событиях пока единственной настоящей драмы в мире. Об удивительности места действия, о нечеловеческом размахе! Обещали поразительность поступков героев и невероятное, непостижимое разуму поведение зрителей. Героев, что сыграли самих себя, как и желали вы! Кроме одного. Вы сказали тогда ему, — Алигьери посмотрел на Меркулова, — «Как высок и величествен финал! Вот кисть, вот палитра, вот дух!» Откуда знакомы вам мои строки?
— ???
— «Не время», — был ответ ваш.
— Пришло? — воскликнул Чехов.
— Разве не поняли, о чём хотел сказать он вам? — не слыша реплики, требовательно спросил старик, обращаясь уже к Меркулову.
— Но я лишь хотел привести слова… потрясающие, необыкновенные по силе слова митрополита Ставропольского времён Фёдора Ивановича, — Сергей кивнул в сторону Тютчева.
— Да, да. Вот, возьмите, — Тютчев, ковыляя, подошёл к нему, протягивая старую книгу, — я нашёл это место.
— А ведь мы с вами близнецы-братья, — удивлённо глядя на Тютчева, произнёс Данте. — Вы за возрождение империи на востоке, я за всемирную монархию. Рад, весьма рад повидать великого отшельника. — Он в почтении склонил голову. — «Не знаю я, коснется ль благодать моей души болезненно греховной». Поверьте, строчки ваши я призывал к себе каждый день… там.
— Вот так да! — Председатель укоризненно посмотрел на помощника, грозя пальцем. — А мы судить вздумали. Ещё в начале. А парни-то наши! — И, нетерпеливо повернувшись к остальным, бросил: — Ну, где ваши потрясающие и необыкновенные по силе высказывания… этого… митрополита?
— Спасибо, Фёдор Иванович, — попытался улыбнуться Тютчеву Сергей, открывая книгу. — «И стояли иудеи в молчании великом. Какое было то зрелище, которое запечатлевало уста зрителей молчанием и вместе потрясало души их? Зрелищем был Сын Божий, пришедший к людям для их спасения, обруганный и убитый человеками.
Но это зрелище смотрели не одни человеки: замерли от ужаса, смотря на это всё, ангелы; предметы небесные уже не привлекали их внимания; взоры их устремились и приковались к открывшемуся на земле. Солнце увидело невиданное им и, не стерпевши увиденного, скрыло лучи свои, как человек закрывает очи при невыносимом для него зрелище: оно оделось в глубокий мрак, выражая мраком печаль, столь горькую, как горька смерть. Земля колебалась и потрясалась под событием, свершающимся на ней.
В то время как иудеи недоумевали и возвращались, волнуемые опасением и мрачным предчувствием собственного бедствия, в ужас от совершенного богоубийства, стоял перед крестом и жертвою язычник, сотник, стоял безотходно. Ему невозможно было уйти, он начальствовал стражею, сторожившей распятие: ему дана была эта счастливая невозможность, потому что таилась в сердце его вера, явная для Бога. Сотник дал ответ на таинственный голос, позвавший его: «Воистину Божий Сын есть Сей», — сказал он о казнённом, узнав в страннике Бога. Сильные, славные, разумные, праведные мира осыпали Бога ругательствами и насмешками. Где и кем оказались иудеи, гордившиеся знанием Библии и своею наружной праведностью? В аду и богоубийцами. Исповедал же казнённого странника простой воин-язычник! А первымвошедшим в рай стал раскаявшийся и распятый вместе с Христом разбойник, что обратился к Богу со словами: «Помяни меня, Господи, когда придёшь в царствие своё». — Сергей закрыл книгу.
— Да, — после некоторого молчания произнёс человек в аксельбантах. — Когда содрогнулась земля, все подумали — землетрясение. И наука доказала — действительно случилось. В тот день. Я читал… Но солнечного затмения не было. Астрономы не нашли ни одной планеты в то время рядом со светилом. Однако оно померкло, и день памятный на несколько минут превратился в ночь… Так написано в древних рукописях, найденных в разных землях, не только в иудейских… — И, как бы оправдываясь, развёл руками.
— Знайте же! — с торжественностью обведя взором пещеру, снова начал Данте. — Род наш имел два дня в истории. Всего. Один — своего рождения, когда первый из нас, Адам, открыл глаза и увидел свет. Там, в раю. И потерял. Ослепнув. — Он чуть приподнял голову. — А второй — два тысячелетия назад. Когда открылись глаза у потомков его многих, узнавших Звезду Утреннюю. Остальные же ушли в ночь. Так и ходят во сне, в её потёмках. Но поводырь к слепому с тех пор, — он изо всех сил ударил посохом по земле, — слышите, с тех пор! Подходит всегда. Иной со спины и подтолкнет его в пропасть. Иной обнимет и утрёт слёзы незрячему, и припадёт тот к ногам поводыря, почти отчаявшись ждать.
Все молча переглянулись.
— Понимаете, — тихо прошептал Тютчев, — каждый из нас по рождению попадает на этот крест, на распятие. И к одним подходит старый воин и признает за сына Божия, как однажды признал первого. А у других сжимается сердце от страха нечеловеческого при удалении тяжелой поступи его. Это и есть наказание.
— Быв наместником кесаря, стал наместником небес. Вот конец моей драмы! — резко прервал его Данте. — Так и бредёт он из века в век меж крестов с тех пор. Не слыша стонов одних, но видя других, молчащих. Ведь дана ему лишь власть опознания. Он и сейчас стоит перед нами и, всматриваясь в каждого до боли в очах, старается рассмотреть. Ту ли книгу держим в руках? Те ли ветры захватывают душу, и что подаём детям в утоление? Благополучие и гордость или томление и любовь. Но всё чаще и чаще видит ненависть в глазах человеческих. И растим, и растим мы богоубийц.
Алигьери, опустив голову, постоял несколько минут в полной тишине. Никто не смел нарушить такого заслуженного жизнью права. Наконец, положив руки на посох и снова посмотрев на Сергея, он еле слышно спросил:
— Так откуда известен вам финал мой? Неужели и вы жили в те далёкие-далёкие времена, когда море было ещё седое и небеса почти касались земли? А люди могли трогать звёзды?
— Жил…
— Я знал, что однажды встречу вас. Знал…
— Я тоже. — На глазах Сергея выступили слёзы.
— Не надо… — поэт покачал головой. — Лишь восемь листочков тлеют в Равенне, в мавзолее, около меня… семь веков рядом со мной… Всего двенадцать терцин. В них открылся последний… И где Он… не говорит ни слова! — Данте разжал пальцы, и дрожащие ладони открылись невидимому небосводу, куда устремился его взгляд.
Звук упавшего посоха вывел всех из оцепенения. Меркулов сделал шаг и молча поднял его, приняв благодарный поклон поэта.
— Здесь же… мне стал известен день, когда они исчезнут. Страшный закат для Равенны, нет, для всей… — со стороны могло показаться, что он разговаривает сам с собой. Старик снова на секунду замолк. — Но рукописи пишутся на небесах! А не людьми! Есть полки, которые никогда не покроет пыль забвения! — Он дрожащей рукой вытащил из кармана камзола свиток из желтоватых страниц.
— Библиотека! — Крик Сергея буквально разорвал тишину. Все резко повернулись в его сторону. — Неужели библиотека? — уже не так громко повторил он.
— Ивана Грозного! — Человек в аксельбантах, приложив руку к сердцу, поднялся и торжественно посмотрел вверх. — Решительно она! Как сыскали?
— Нет, нет! Там нет их, не верьте! Они лгут вам.
— Кто, простите? — помощник впился взглядом в поэта.
— Да вы, вы, милейший! — оборвал его Чехов. — Не делайте вид, что не знакомы с развитием сюжета. Надо же… и этот под читателя косит.
— Но где… где же она? — не обращая внимания на словесную перепалку и понимая всю нелепость её, тихо спросил Сергей.
Данте сделал несколько шагов, подойдя к нему вплотную.
— Там же, по ту сторону гор. Она там, молодой человек, — старик кивнул на боковую стену странного зала, куда всего несколько минут назад был устремлён его взгляд. — Вы ведь хотите побывать там? — с трогательностью в голосе спросил он и, похлопав Сергея по плечу, вздохнул: — Вижу, вижу… Но и вы, — старик с усилием поднял посох, указав на Меркулова, — усугубили мои переживания. Ваши братья по цеху вдоволь поиздевались над мыслями моими. Слепцы! — Его лицо с крючковатым носом повернулось к стоявшему рядом Тютчеву. — А вам… шёл и думал о добрых словах, что скажу вам…
— Простите, — пролепетал Сергей, — я ведь засомневался в нравственности комедии, упрекал их в том, что ставят её!
— Не в нравственности вы засомневались, а тень порочности изложенного возмутила вас. Ибо гнев человека не творит правды Божией! Но это только тень, поверьте. А с сомнений в нравственности страниц нужно начинать любую книгу. Как и с сомнений в собственной нравственности — жизнь. — Алигьери задумчиво оглядел своды и плавно начертал рукою в воздухе полукруг. — А от тени не ускользнуть, иначе мы были бы богами. Дьявол знает своё дело. Ведь в том, что написали вы, — тоже её тень. Порочности. Она на всех нас. Вспомните Адама. — Он снова вздохнул. — Некуда деться. Ведь только сжимая сердце пророка Мохаммеда, архангел выдавил первородный грех. А слова… хорошие слова я хотел сказать и вам за то, что осмелились вот этим… — Данте кивнул на режиссёра, — бросить перчатку. Решились не позволить продолжать вековые традиции искажения замыслов по прихоти своей. И присваивать блуду наши имена! — Старик изо всех сил ударил посохом об пол.
— Вот это да! — ошарашенный Меркулов развел руками. — Провалиться мне, если не явь!
Сергей с укоризной глянул на него:
— Осторожнее.
— Ах, да. Забылся!
— Ваше превосходительство, — обратился к председателю помощник, — хорошо бы-с всех выслушать. Раз уж сам великий здесь.
— Где его дело?
— Тут-с, — помощник изогнулся к столешнице. — Изволите начинать?
— Ах, оставьте! — резко оборвал его автор «Чайки». — Оставьте эту комедию! — И, сложив руки на груди, сделал несколько шагов вглубь зала, оказавшись за спинами остальных.
Все с удивлением обернулись к нему.
— Я не имею в виду ваше произведение, — обращаясь к великому итальянцу, добавил прозаик. — А лишь происходящее здесь. Вот вы, — он кивнул в сторону Сергея, — не обсуждая вообще права делать выводы, замечу, что ценность произведения определяет время, а не чьи-то сомнения в его нравственности. Да-с, время! И коли живы творения твои, раз будоражат умы людей столетия, то разве сие не свидетельство их «подлинности», как вы изволили выражаться? Подлинности искусства?
— В «будораженьи» я не вижу суда людского, — спокойно ответил Сергей. — Да и времени он не отражение. Навязанность обсуждения, объявленность предметов достойными внимания отнюдь не свидетельство живучести произведения. Живучесть ведь не время существования книги, как учат в литинституте, а число дней рожденияпо прочтении! Картину можно сделать известной, отправив в космос, но она останется мёртвой, простите за прямоту. Да и важен ли суд? Человеческий? Сами-то вы, неужели и сами по прошествии ста лет считаете суд людей — судом времени? А не следствием их мотивов? Да они младенцы, попавшие в «творческие» сети. Сети, раскинутые многими вашими современниками. Два суда, а какая разница! Между обманутыми и правдой. Материей и духом. Между разумностью и совестью. Думаете, случайно антихрист при явлении своём не разрушит ни одного памятника? Это же символы славы людской! Но оттудавидно всё. Тамне будоражат, а обнажают помыслы авторов, чьи руки перебирают собранное в сокровищнице. Но тщетно ищут многие на священных полках свои книги, фильмы и картины. Дни триумфа своей власти. Первые так и остались висеть во дворцах и виллах, а вторые поглотила воронка забвения. Так же как указы и декреты. Но копии впечатаны в учебники преисподней! В башне знаний и свободы. Я сам видел это! — Сергей понизил голос и виновато развёл руками. — А в ваших словах звучит какая-то непримиримость… даже ожесточённость.
— О нет, нет, молодой человек! — прервал его Данте. — Проза этого господина читаема мною многократно. И здесь. Удивительно разливающая свою долю доброты в равнодушии героев к жизни при кажущейся холодности. «Святая ночь». Трогательно, очень трогательно… — он в почтении склонил голову в сторону Чехова.
— Я имел в виду пьесы, — тихо поправил Сергей. — Мне тоже нравится проза. Но и в ней какая-то незаконченность. Какая-то «обманутость» читателя. В ожиданиях его.
— Ну, знаете, — автор «Чайки» поправил пенсне, — может, я не до конца понимаю, что есть происходящее сейчас, но со мною штопор не пройдёт. Мои оценки остались прежними, и сожалею я не о написанном, а о поставленном. Бестолково поставленном.
— То есть мы не смогли понять? Найти? — вступил в разговор Меркулов.
— Как хотите.
— А может, и не было? А всё найденное — наше, а не ваше? — не унимался тот, раздосадованный выводами автора.
— Я уже ответил: как хотите.
— А вы-то, вы чего ждёте сейчас? От нас? Чего хотите вы? — разгоряченный Меркулов не отступал.
— Василий Иванович! — Сергей поморщился. — Тот ли момент? Оставьте. Мы всё обсуждали у вас в кабинете.
— Они обсуждали-с! — неожиданно резко воскликнул Чехов. — Им всё ясно-с! Да кто вы и чем отличаетесь от других, коли позволяете себе также навязывать собственное воззрение на мои труды?!
— Это он! — вдруг ответил Меркулов, указав на опешившего Сергея. — Я не навязываю. Романов не пишу. Вот только чувствую себя меж двух огней. Вы, — он кивнул в сторону Чехова, — называете бестолковым, а этот ругает вообще за то, что ставлю. Даже смешно, ей-богу. По идее, оставить вас разбираться меж собой, да ситуация не та.
— Я не собираюсь ни с кем разбираться, да и сказал, пожалуй, всё. — Автор «Чайки», резко отвернувшись, замолк.
— Позвольте, господа. Давайте переменим тему, — пытаясь успокоить собравшихся, вмешался Алигьери. Крючковатый нос повернулся к другу Меркулова. — А разве размышления Гамлета — не догадки об обратной проекции нашей? То, о чём говорите вы? Только искажённой и скорбящей? Несвойственной великому предназначению именуемого «человек»?
— И побеждающей, господин поэт. Искаженной и побеждающей… простите. Помните?
А вот скорбящей? Всё-таки позвольте не согласиться. Скорбь по умершему родителю присутствует в каждом человеке. Но это не признак нравственности.
— Каков же, по-вашему, сей признак, если не такое чувство?.. — возмутился Чехов.
— Такое, Антон Павлович, такое. Только скорбь по убитым — вот её признак. Убитым тобою. Но у Гамлета подобного нет и в помине. А убивает он больше всех в драме. Как говорится, направо и налево. Попутно признаваясь: «Они мне совесть не гнетут». Да что там! Не гнушается подлогом ради убийства. Отправив на тот свет Полония по ошибке, спокоен, как нечеловек! Это о нём: «Его убийца хладнокровно навёл удар… спасенья нет: пустое сердце бьётся ровно…». Беспощаден даже к матери, обещая «сломать» той сердце. И ни одной улыбки за кошмар. Простите, за шесть актов.
— За шесть? Не ошиблись?
— Нет, не ошибся.
— В таком случае, милейший, вы сами Гамлет! Да-с! — Чехов указал на Сергея, обращаясь к остальным. — Господа! Он же сам сподобился разить не шпагой, но словом. И насмерть! И тоже без сожаления! Оборотитесь! Загляните в суть. Вы — такой же! В чём разница-то?
— Да вы тысячу раз правы, Антон Павлович! — Сергей улыбнулся. — Ведь беда в том и только в том, что Гамлет в каждом из нас! Мы сочувствуем, любим его и одобряем. Одобряем убийства и подменяем неравнодушие к событиям равнодушием к жизням. Содрогаясь преступлением перед духом, видим только материальное. На попрание нравственности отвечаем возмездием! Пытаемся лечить дух убийством, становясь такими же. Вот наш порок! Нет, пьесы! Если она лишь отражение жизни, её «зерцало». И тогда она зовёт, приучает нас видеть такое «нормальным»! Если преступник не раскаялся в совершённом, то и Гамлеты в зале пойдут той же дорогой. И тогда пьеса — пуста. И порок этот лелеем мы, господа, от авторов до слепых постановщиков с актёрами двойных оболочек. Актёров, смотрящих на руки, уверенных, что это их руки. Говорящих будто бы сами. Поступающих, как никогда не поступили бы на самом деле — впивая жало не в плоть, а в дух зрителя. Лелеем, потому как драма, не сходя со сцены и театра, и жизни, продолжает и продолжает в нас убивать настоящего человека! Упущенное гением рождение, возможно, бессознательно, не родить вместо него! Как ни вглядывайся. Как ни ищи. Какое бы имя «сыщик» ни носил!
Вдруг Меркулов, словно очнувшись, воскликнул:
— А как же:
Ваш Гамлет, между прочим!
— Но не раскаялись! Такого нет там! — резко ответил Сергей, грубо отмахнувшись. — Добиться признания вины может ещё и колдун, и палач… Но раскаяться — только вера! Вот в чём отличие магии театра от магии христианства. Просто зеркала от возможности спасения. Земли от неба, уж простите. Тупик, куда забрёл автор, злит его и героя. Не взошли. Не родились! — повторил раздраженно он и вдруг замолк, будто раздумывал, продолжать диалог дальше или остановиться. Затем, решив хоть как-то сгладить неприятный осадок, который уже представлялся ему совсем ненужным, попытался спокойным тоном закончить: — Ну, проверьте себя, — он участливо посмотрел вокруг. — Что испытываете, читая пьесу? Возрождение любви к человеку? Желание протянуть падшим руку? Простить? Отнюдь. Христианским истинам нет места в ней, как и нравственности. Но кое-чему точно есть — интриге, злорадству, упоительной мести, денежному сбору, наконец. И не только. Вот послушайте! — свести тему на нет ему никак не удавалось:
— Это же заклинание! Чистой воды призыв дьявола! Неужели душа не отторгает таких слов? Неужели глуха?.. Нет. Рукою гения двигал не Творец! Остановите молох, господа!
— Да что же это такое! — рявкнул в который раз председатель. — Попридержите, любезнейший, чувства! — он с сочувствием оглядел остальных, стоявших подавленно. Никто не шелохнулся. — Я слабо понимаю, что вы здесь несёте. Но разумение надобно иметь-с! Да-с! И такт! Поди, не в портовом кабаке и не с матросами… — он как-то странно ухмыльнулся, — вот помню, в Варшаве польские певички-с… Не представляете, господа… штаб-ротмистр, как обычно, перебрал и вёл себя препаскуднейше. Так-то вот-с… — и, поймав удивлённые взгляды, добавил: — Нет, поверьте, интересны только ножки, ножки певичек, господа… А не настроение сейма… Как и здесь только мы, а не… Ну да вы меня поняли!
— Ваше превосходительство, ваше превосходительство, — забормотал помощник, — люди, люди кругом-с… не те-с. — И, вращая глазами, закивал на застывших в изумлении зрителей.
— Господа, господа, что же это такое? — Данте укоризненно покачал головой. — Я тоже увлекался, но давно это было. Давайте в рамках… Неужели не научились ничему? Неужели труды мои напрасны? Не огорчайте старика.
— Простите, господин поэт, — на лице Сергея было видно сожаление. — В конце концов, все люди неизбежная необходимость. — Он пожал плечами.
Человек в пенсне повторил его движение.
— Пожалуй, и я погорячился, — виновато произнёс Меркулов.
Наступила неловкая тишина.
— Антон Павлович, вы же православный? — тихо, примирительным тоном спросил Сергей.
— К чему вы клоните?
— Вовсе не клоню. Хочу привести пример… Если спросить любого американца, какое произведение наиболее полно отражает их жизнь, историю страны, вектор мышления нации, почти все ответят: «Унесенные ветром». Отчего страдает женщина-героиня? От потери рабов? Имения? Нет. Рабов они еще наберут… уже не чернокожих, и по всему миру. Этот мир скопом будет работать на первую державу. Дайте срок. Имения отстроят не чета утерянным. Страдает она от потери положения. Статуса. И это главная трагедия. А статус той, заокеанской душе, дают только деньги. Таков ее главный комплекс. И вот ради этой мечты, к несчастью, но совершенно искренне названной «американской», она пойдет на всё. И добьется всего. Какова задача произведения? Показать пути. Возможность преодоления. Стоит только приложить силы. Правда, не те силы и приложенные не к тому. Но такова уж мечта. Классика. Западное христианство. Характеры, сюжетная линия и поступки героев — лишь инструменты.
— Ну и?.. — в нетерпении произнес Чехов.
— А у нас? «Тихий Дон», — продолжал Сергей. — То золотое для Шолохова время, когда, ещё заблуждаясь, что свободен, он сотворил чудо! Потом уже никому не позволяли делать этого. Его герой просыпался каждый день в постели простолюдина, добывал хлеб от зари до зари. Служил верой и правдой отечеству. И стал врагом. Врагом брату, соседу, обществу. Ему сказали: «Жил неправильно, а Бога нет». Обрушили устои, уклад, семью. И душа не может принять такого. Не согласна она воевать с собой! Вот как показан человек! Драма, что испытывает он, попадая в круговерть событий, несопоставима ни с какой потерей никакого богатства в мире. Потому что это драма души, и души православной. В которой нет места цели — быть богатым. Такая цель может быть только навязанной, и не душе, а разуму. Неразумен русский человек. Оттого и живет, по ихмнению, хуже. Леса не расчищены и травы не стрижены у нас. Другое терзает его — «за что?» Рвёт на части! До скрежета зубов! Именно такой вопрос волновал Достоевского, а объяснить пытались Гоголь с Толстым. И ни одному, подчеркиваю, ни одному писателю на Западе он не приходил в голову! Латинская душа другая. В этом факте и кроется смысл расхожего утверждения об особой духовной миссии России. Произносить которое стало дурным тоном.
Потеря маяков, ради чего жила Русь, погасшие костры — вот что убивает героя. Разрыв, пропасть лежит между чаянием русского и мечтой, навязанной как «примерный» образ жизни. Между православным взглядом на устройство жизни, семьи, отношения к земле, к людям, и взглядом чуждым, объявленным единственно правильным. Навязанным кровью. Убивает, оставляя иных жить! И великое славянское удивление этой способности «иных» мертвецов двигаться, чему и посвящен роман, исчезает сегодня в нас. Постепенно и неумолимо. Зараза косит беспощадно.
Он помолчал и, с трудом сглотнув, продолжил:
— Шолохов — переворот подхода! Трагедия духа! И прежде самого автора! Иначе получится ла-ла, а не книга. Это вам не американская мечта убить бога в себе, а русская драма вечного поиска ответа. Классика. Православие. Характеры, сюжетная линия и поступки героев — лишь инструменты.
— Я что-то не понимаю, к чему вы? — насторожился Чехов.
— Антон Павлович! Дорогой вы наш, прекрасный наш прозаик! Ну нет в душе героев ваших православия. Под лупой не рассмотреть. Из них и выросли современные мэтры! Один в один.
— А как же смирение? — Незаметно подошедший к ним Тютчев, чуть склонив голову вбок, искоса, но дружелюбно посмотрел на Сергея.
— Скорее равнодушие, даже, я сказал бы, отчаяние. А смирения если и есть, то, повторю, под лупой не рассмотреть. Отчего, Антон Павлович, в вас такое отчаяние? «Нежажда» жизни? Уныние и тоска? Ведь ищете, но не находите, пытаетесь идти, но так и не трогаетесь. Выдавливаете, но не то. Толстого сторонились, к вере холодны, в революцию не пришли. Кто вы? Кого из ваших двойников видели мы? Уходящего в долину или карабкающегося вверх? Сами остались посередине и персонажам не позволили… У всякого человека, у злодея и праведника есть обратная проекция, а у вашего героя нет. Он плоский, что ли… нет, даже точка. Ничто. Так кто же вы?!
— А вы? — Чехов старался говорить ровно. — В вас, молодой человек, говорит «нелюбовь». Да, да. Именно так, слитно. Возможно, мало любви в том, что писал я, но в вас…
— Э-э! Я же сказал, не допущу! — Председатель, последние минуты молчаливо переводивший глаза с одного на другого, почувствовал свой выход.
— Да нет, ваше превосходительство, ведь он, вполне возможно, прав, — в тоне Сергея уже не было решимости. — В каждом живёт такая «нелюбовь». В разное время, в разной степени. Это как отпечатки пальцев души — в остальном все они одинаковы. Абсолютно. Настоящее равенство. И единственное. Которого и можно достигнуть, вытравив то, что увидел Антон Павлович. А ищут другое — равенство возможности «подгребать». Но тогда тем более вынужден спросить вас, — он повернулся к человеку в пенсне, — кто же вы, если чувствуете это?
— Зачем вам это? — тихо произнёс автор «Чайки». — Пусть останется во мне… И потом… — он как-то странно посмотрел на Сергея, — совершенно не понятно, как люди справятся с богатством, даже там, в вашем будущем. Судя по словам Занусси. А если постоянно думать об этом, холод опустится в любое сердце. Даже сердце Данте, так же, как и Достоевского. Ведь они — близнецы-братья и оба встретились там — в «сумрачном лесу».
— Ого! — воскликнул Меркулов. — Вы и со вторым знакомы?
— Боже, за что же вам-то такие страдания? — прошептал Тютчев, взяв Чехова за руку.
Антон Павлович, как и делал это всегда, вздохнул, освободил руку и, отойдя на прежнее место, принял ту же позу. Всё осталось по-прежнему. Ничего не произошло ни в нём, ни в великом режиссёре современности. Они были заодно. Хотя и бранились. Сергей знал это.
Неловкую паузу, длившуюся несколько минут, нарушил помощник председателя:
— Так что… с папочкой… вот-с, на великого? — словно очнувшись, быстро протараторил он, протягивая сидящему увесистый пакет. — Изволите начать-с?
— Да бросьте! — то ли почувствовав неуместность обычного тона в таком разговоре, то ли от неясности предстоящей интриги, с раздражением ответил тот. — Такое происходит, прости господи, а вы — «изволите»… — Человек в аксельбантах в предвкушении развязки потер руки. — Посмотрим, посмотрим-с, прелюбопытные последствия могут быть-с. Послушайте, почтеннейший, — вдруг, будто вспомнив что-то, он протянул руку в сторону Меркулова с Сергеем, обращаясь к последнему, — там у вас… тоже не знают, как справиться с богатством? Чем озабочены? Однако-с! А постановка-то вопроса какова! — Председатель, не отводя взгляда от мужчин, похлопал помощника по руке. — Уж мы бы управились! Решительно упра-а-авились бы! Будьте покойны-с!
— Не знают. Наши не способны, ваше превосходительство, — без сожаления в голосе ответил Сергей. — Потому что нет ответа на вопрос, которого не возникает. Как заставить их подумать о своей нищете. Подавать им должны мы, только подавать.
— Ну уж позвольте, а справедливость? — не выдержал автор «Чайки». — А борьба за неё? Напрасна? Забыть, игнорировать? А как же забота о ближних, наконец?
— Так вы же призываете озаботиться достатком! Ближних-то. Вот ваша справедливость. Вполне революционная. Только, если она мотив, помните, справедливостьу каждого своя. Фюрер понимал её как исключительно национальную. Ленин и Македонский в Древней Греции как наднациональную. Бонапарт вообще оригинал. Зато способы «заботы» до удивительности одинаковы. Добавьте равенство и замаскируйте счастьем, которого там нет. Равенство, оно ведь перед Богом и ни в каком другом месте. Всё, знамя готово! Остается обмакнуть в кровь. Цена — сорок миллионов жизней. Согласны? Тогда сообщаю две новости. Плохая — за вас это сделали другие. Кстати, друзья. И это не совпадение. Очень, очень впоследствии оценили ваши заслуги. А вторая, хорошая — вы не увидели ужаса. Вас не стало. За таким знаменем кровь, Антон Павлович, потому что цель подброшена человеку одним и тем же существом, одной силой.
— Откуда вам все известно, сударь? — Человек в аксельбантах с подозрением посмотрел на говорившего. — Недурно также узнать, откуда понасбирали сих сведений?
— Читайте Гоголя, ваше превосходительство. Письма. И дневники Толстого.
— Это который… за орденом-с, из Малороссии, — зашептал помощник, склонившись к председателю.
— Дожили! — выдохнул тот. — Почитай, лет полтораста как схоронили, а всё идут! Письма-то идут-с! — И, нарушив логику сцены вытиранием со лба пота, добавил: — Как в Петербурге-то проглядели? И почему стало душно? Душно-то как!
— В какое убийственно-нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух мы попали, — соглашаясь, покачал головой автор «Чайки».
— Так и дыры в кровле уже нет, ваше превосходительство! — улыбнулся друг Меркулова. — Времена-то другие! Любовь наступает!
— Ах: да… то есть да-с, — с нескрываемым сожалением произнёс Чехов, устало опустив голову.
Неожиданно Сергей повернулся к нему: — Простите меня, Антон Павлович. Ради бога, простите. В конце концов, я простая необходимость, через которую можно и перешагнуть.
Тот машинально пожал плечами.
Около минуты все молчали. Что-то просилось к действию. Запах уже витал.
— Давно, с банкета, всё хочу спросить. Какая всё-таки любовь нужна была вертепу девяностых? «Юнона»? Или «Остров»? — прошептал Меркулов.
Сергей посмотрел на режиссёра, понимая, насколько важен тому ответ. Тот чуть смутился, но настойчиво повторил:
— Так какая же?
— Обе. Обе любви… и ещё множество других. К примеру, «Суходол». Да вы и сами знали это. А Толстой вовсе не гений… Но только он понял, что человек не меняется в тысячелетиях, просто хоронит воспоминания, объявляет тленом. И превращается в тень. А помощник у него страх как известный.
Меркулов взял его руку и незаметно для остальных пожал.
Не отводя глаз, Сергей еле слышно спросил:
— Ну что, Василий Иванович, будете ставить «Три сестры», пьесу, которую сам автор называл весёлой комедией? Тут и при нём?
— А разве можно… разве можно что-то поставить в этой пещере? Ведь… — Меркулов осёкся, — мудрёно… — и, не закончив фразу, заметил изумление виновника их появления здесь.
Зал был уже не зал, и аксельбанты стали просто погонами, и на столе, отчего-то нахмурясь, красовался бюст первого президента России. Помощник же стоял в отличном костюме от Валентино. Но в пещере. По-прежнему в пещере. Той самой, где он оставил Джеймса. «Вот это символы! А ты Флоренский… Тот и мечтать не мог…» — пронеслось в голове Сергея.
— Так для того вы и здесь, — с усилием взяв себя в руки, выдавил он, чувствуя, что именно это должен сказать сейчас, именно это и должен сделать Меркулов.
Режиссёр, всё ещё находясь в шоке от происходящего, выдохнул:
— Тогда… тогда уж «Божественную комедию»! Только вторую часть. Обратную проекцию! Написанную истинным «Я» самого!
Старик исподлобья и внимательно посмотрел на незнакомца, словно изумляясь бесцеремонности предложения, согласия на которое, казалось, никто у него и не спрашивал.
— Он что, сошёл с ума? — произнёс Алигьери, повернувшись к Сергею.
Тот вздохнул и посмотрел на Меркулова:
— Да нет, господин поэт. Он действительно способен. Только он и сможет. Доверьтесь.
Данте с облегчением вдруг обмяк, но тут же, выставив вперед посох, выпрямился и проговорил:
— Тогда пусть слушает! — и, поднеся развёрнутый свиток к подслеповатым глазам, начал: — Почему же у человека отнимается всё? Почему происходит такое? Почему ослепший художник в приступе безумия просит у Бога новые глаза из чистого изумруда, но так и не получает их? Почему поэт, обнажаясь, рыдает на глазах толпы, но понять его невозможно, и ничего, ничего не прощается ему? Почему, не слыша сердца, творим и обманываем каждый раз, не жалея себя? Почему, научившись покидать тело, мы неизбежно возвращаемся к умирающему своему телу? А не оставим его, зная предназначение? Гибнем вместе с ним, но ничего не меняем? Почему, не желая умирать, умираем ещё при жизни, а не признавая смерти, содрогаясь, каждый день ищем её и в тысячный раз находим? И годы людей наполнены одним — бесконечным её поиском. Страшно успешным. Так для чего мы смотрим в мир? Для чего даётся жизнь? Неужели для этого? Не может такого быть. Не может быть бессмысленным нескончаемый поток мучительных смертей. Почему скрыт от нас смысл мучительности их? И если прекрасная цель есть оправдание смерти нашей, то отчего ожидание её так нестерпимо больно? Почему каждую минуту страшного ожидания хочется закрыть глаза и остаток жизни не видеть творимое людьми? Если и есть в мире эволюция, то имя ей — эволюция зла. Бездонны глубины совести, поражённые ею. Чудовищен размах. В этом втором акте двухтысячелетней драмы, в самом начале которой были объявлены и убийца, и жертва, силы быть подобием жертвы даёт нам великая надежда, которая так часто и на глазах иссякает у рядом идущих, превращая в убийц уже их. Успешно. Раз за разом, день за днём. Всё дальше и дальше уходим мы от себя, от близких. Всё ближе подбираемся к кошмару, ожидающему нас там. Всё чаще примеряем тот единственный костюм и пару обуви, что возьмём с собой из гор нажитого в последний путь. Оставив собранное в животной гонке следующим мертвецам. И если добро в людях не есть главный багаж на пути том, а процесс его утраты неотвратим, почему не объявить вершимое правдой века сего? Дьявольским «откровением»? Быть может, тогда сознаем, кем проложен путь, и очнёмся, и распрямимся. И, встав рядом друг с другом, звуком тысяч сердец заглушим бешеный зов демонов, увлекающих нас в пропасть…
Тишина стояла такая, что люди были готовы вздрогнуть от любой осыпавшейся горсти щебня.
— Согласны ли? Понятна ли вам мысль моя? — Старик повернул голову к режиссёру.
— Конечно, синьор. — Меркулов склонился в почтении.
— Тогда… тогда….
Неожиданно для всех Данте отвернулся к стене. В эти несколько мгновений заворожённые слушатели, очнувшись от оцепенения, охватившего каждого из них, начали недоуменно переглядываться, не понимая, чему свидетелями должны стать.
— Что ж, — повернувшись обратно и доставая из нагрудного кармана платок, произнёс великий скиталец. При этих словах все снова замерли — в глазах Алигьери стояли слёзы. — Коли так… коли ручаетесь… значит, судьба. Прошу вас. — Он взял руку Меркулова и трогательно вложил в неё пожелтевший свиток. Затем, не отпуская руки, подвёл того к боковой стене пещеры. — Начинайте же! — Посох упёрся в серые камни.
Губы режиссёра, без его на то воли, вдруг разжались, и, удивляясь самому себе, что тут же заметили остальные, он выкрикнул:
— Занавес!
Раздался шорох. Невидимая прежде ткань, рухнув откуда-то сверху, заскользила по полу и, словно нехотя, начала отползать в стороны. В открывшуюся щель, трепеща, пробился первый луч ослепительно-белого света. Прямо над нею, осветив серый диабаз, загорелись слова: «Оставь надежду всяк сюда входящий. В ней нет нужды, здесь всё получишь ты!».
В эти несколько мгновений вдруг застыла, отяжелев, незримая вечность поиска, ведущая человека от начала времён, раздумывая в последний раз, звать ли по-прежнему его за собой, не открывая трагическую неуловимость финала, или оставить безумный мир, увлекаемый все дальше и дальше отчаянной жаждой свободы.
Остановиться на первом мешала ей книга, приподнявшая завесу над перекрестием любви и смерти, которые больше не сойдутся никогда, а пойдут рядом. Пленяя людей или забирая их тени. А выбирая последнее, нужно было откликнуться на зов собственного отражения, уже крика отчаяния, оставив теням лишь эхо. Превратив в иллюзию жизнь по эту сторону бытия, с его театрами, картинами и котелками. И ускользнуть затем в уготованный великим изгнанником мир, полный волшебной музыки, ибо никто не отзовётся там на лукавое восхищение поиском пустоты.
В этих улетающих секундах её мучительных раздумий каждому из людей, кого привела всё-таки судьба в пещеру, а не только очнувшимся от оцепенения, вдруг открылось то невидимое, что так давно стало ясно великому поэту и провидцу. В день, когда положил он на бумагу последние двенадцать терцин.
— Стойте! Стойте! — незнакомый человек, блеснув очками, появился внезапно у входа и бросился к занавесу, стягивая его обратно.
Ткань замерла.
— Вот они где! Все здесь! И наш… Какова удача! Как тебе удалось их выследить, разностёклый? — не глядя на человека в красно-синих очках, воскликнул вошедший следом плотный мужчина высокого роста в стальном костюме, за которым, к своему удивлению, Сергей увидел… Хельму. Рот у неё был заклеен пластырем, а руки за спиной держала подруга. За ними маячила ещё одна фигура.
— А ты что здесь делаешь, Роан? — Стальной костюм удивлённо посмотрел на Меркулова.
— Никакой я вам не Роан! И никогда им не был!
— Даже так? Хотел забыть цену двадцати успешных лет? Чем оплачивал? Повторяя как заклинание между банкетами в «Метрополе»: «Я сделал себя сам, только сам!» — палец говорившего уперся в режиссёра. — Знай же! Только в моих силах стереть память. Другие ваяли твою тень, выталкивали человека в неё. Да он особо и не сопротивлялся. Живи, мучайся и помни! Впрочем, могу разбавить компанию. К примеру, твоим другом. Эй! Незамеченный слушатель! От меня не скроешься. Выходи!
Из-за нависшей глыбы в левом углу, к удивлению всех, показался человек. Аккуратный костюм выдавал в нем современника Сергея. Поправив очки, мужчина медленно подошёл к онемевшему Меркулову и взял того за руку:
— Здравствуй, дорогой. Ты-то как здесь? — произнёс он, оглядывая остальных.
— Юрий Николаевич?! Вот те на!..
— Расскажу… все расскажу… Так и не без твоего участия…
— Батюшки мои! — всплеснул руками Чехов. — Сам секретарь над писателями здесь… за углом! Ну прямо рояль в кустах! Что же ещё наворотили вы там, взявшись за нас? — Он с сарказмом посмотрел в сторону Сергея. — Опции-то отключайте. Хотя бы по одной.
— Боже мой, боже мой… — послышалось бормотание Тютчева.
— Фи… Как вам не стыдно, господа? — вошедший переменил вдруг тон. — Простонародные обороты, и в чьих устах? Я приземлю высокие устремления весьма легко. Поверьте, на вашем месте каждый потупил бы взор. Один уже убедился в моих возможностях, — он засмеялся, глядя на Сергея. — А всего-то напомню утверждение упомянутого здесь гения, то бишь Льва Николаевича, о таком близком некоторым предмете, как медицина, — он посмотрел на Чехова. — Размышляя о ней, знаток душ человеческих считал верхом безнравственности пользоваться исключительнойвозможностью сохранения жизни. То есть привлекая на помощь деньги. А как сегодня, друзья? Позвольте, с позволения общества, называть вас отныне так. Кто-нибудь в вашем проклятом небесами мире задумывается об этом?
Все молчали. Происходящее никак нельзя было объяснить логикой событий или действий последних минут. Лишь председатель пытался с силой оторвать погон с плеча, не замечая ехидства помощника, повторявшего его движения, только уже с красным платком в нагрудном кармане.
Сергей впился в него взглядом. Круиз, майские дети… «Ничего не стоит поломать жизнь даже в таких широтах…» — это был незнакомец с палубы!
— Но! — главный повысил голос и поднял палец вверх, прекрасно понимая состояние зрителей. — Гораздо интереснее, сдаётся мне, будет развитие темы. Ведь и носить дорогие часы, если тебе известны голод и нищета, пусть по газетам, также безнравственно. Думаю, возражений не услышу, — он ухмыльнулся. — Тогда идём дальше… или ближе? К неравнодушным до «высокого». Я не сбился? — Человек в стальном костюме обернулся к спутникам.
— В самую точку, ваша честь! — разностёклый почесал за ухом, с интересом глядя на обомлевших слушателей.
— Тогда, — продолжал первый с сарказмом, — вы должны отказаться от сытного стола, тёплой ванны, ну и, конечно, от шампанского! — он гоготнул. — Успокойте меня, господа, тьфу… друзья… Подтвердите, что неоднократно отказывались глотнуть «Вдовы Клико» по упомянутой причине. Ну не лезло в глотку. Или пару раз хотя бы застревало? Ну же! Ах, не припомните? Прокатывало легко? Понимаю. Как вас понимаю. При чём тут пузырьки? Меня тоже больше к «высокому» тянет. Например, к высоте количественной — плодовитости вашей, — он снова гоготнул. — Общество равняется на вас, коллеги. Не совестно? Нет? Ага, значит, думаете, равняется на других? Сегодняшних? Штампующих по роману в месяц? Переживаете, что ваши высоты превратились в бугорки? Выходит, я один в выигрыше, потому как не стою на месте. Меняю вовремя упряжку. Эстафета принята! Даешь новых пристяжных! Что, скисли? Успокою… В то же самое превращу и нынешних. Да с таким треском, что лопнут перепонки! Бац! И новые пристяжные… Уже подрастают! Вашими стараниями. — Он сделал глубокий вдох, наслаждаясь впечатлением.
Все, кроме гостей, стояли, понурив головы, будто принимая подступившую безысходность. Между тем спектакль продолжался.
— Или я ошибаюсь и вы прицениваетесь к другим маскам? — Стальной костюм скривил губу. — Так золотая уже есть, — палец повторно уткнулся в Меркулова, — а всё равно ведь бегаете в пристяжных! Суетитесь. Не подозреваете, какие кумиры падут в нынешнем веке. Крошка Наполеон с пьяницей и садистом Петром Великим, собственноручно рвавшем ноздри у своих подданных, у которых, опять же, самолично ещё не отсёк головы, покажутся мелкими сошками в череде «титанов». Никто уже не прославится убийством собственного сына. Слова, между прочим, вашего гения, — гость хлопнул ладонями и с удовольствием потёр их. — Всё это останется баловством, накрытым гигантской желтой волной процветания, безо всяких там «форточек» в Европу. Не она ключ к успеху, а лишь сквозняк и тянет холодом. Да и заглянуть в неё, оказалось, можно только с горы трупов. В болотах под Невой. И в какой бы зал масок вы ни переметнулись — стены внутри расписаны моим именем! Во всех! Славы, власти, достатка, почета. Ну и, конечно, свободы с патриотизмом. Вот такая мышеловка! Занимаюсь тем же, чем и вы. Видите, ваш. Точно ваш… по духу. Редкая мне честь… или сплошь ваша участь? Или, постойте… Чья-то участь быть моей частью. Каков каламбур? А? Ну… прозаики и поэты, драматурги и артисты, бунтовщики и русофилы… помогайте! О чём суета? О чести или об участи? — Он расхохотался.
— Эти идиоты, всесильный, возомнили, что обсуждают главное, — затараторил человечек, что вцепился в занавес. — Я всё слышал. Нравственность, условия особого мнения, взгляда, их право на существование. Некая всеобщая справедливость. Да что там, осуждают свободу! Короче, наш первый курс. Дети! Майские дети! Договорились даже о неизбежной метаморфозе в глубинах совести как автора с постановщиком, так и нашего брата актёра. Больше скажу… самих образов, выдуманных ими! Персонажей вместе с художником! Именно так! Будто бы первые меняют вторых, вообразите! Если, конечно, последние — люди. Героев корчат. Решились трогать тему. Ну прямо разлад души с умом! Как в пьесе у того… митрополита. И убеждают друг друга, если её, метаморфозы, нет… и той, и обратной — каюк искусству! — Он завертел головой так, что стёкла очков начали вспыхивать то синим, то красным цветом.
В какой-то момент Сергею показалось, что они запрыгали на его носу. И от неприятной мимики, бликов, от неуместной пляски слов и стёкол, изливающих неимоверную быстроту, будто подстёгивая время, ему стало не по себе. Правда, он тут же поймал себя на мысли, что «не по себе» ему вовсе не от этого и не от спектакля-подмены, а от фразы, которая первой прозвучала из уст «знакомого» по замку в Шотландии. «Возомнили, что обсуждают главное!» — вбежав, прокричал тот. Ведь сам Сергей, да и собравшиеся здесь силою таинственных, неподвластных ещё пониманию обстоятельств не «возомнили», а действительно считали именно так! Пусть по-разному, пусть по-своему каждый. Но что это смысл и задача творчества, а значит, и жизни всех без исключения людей, спешащих в эти минуты по своим делам где-то в Москве или Париже, в Черрапунджи или в райцентре, где родился Меркулов, застывшие в изумлении его собеседники уже не сомневались. И это «несомнение» было главным, что сближало их, делало не просто знакомыми, а уже чем-то единым. Едиными совестью, мыслью, которые, растекаясь их произведениями, должны были охватить, объединить и всех людей на земле, делая невозможным ничтопротивное человеку. Но всё ожидаемое было чудовищным образом прервано.
— А что? Что, по-вашему, главное? — вдруг в отчаянии закричал он изо всех сил и тут же, охнув от собственного голоса, ставшего чужим, замолк.
Все, включая разностёклого и даже ошарашенного председателя, уставились на Сергея. Лишь Грумонд спокойно, даже с некоторой ухмылкой оглядывал собранных в пещере, словно выпад мужчины, как и состав пленников, были ожидаемы для него.
Оцепенение нарушил Данте. Он как-то странно зашевелился, затряс руками и, повернувшись к остальным, дрожащим голосом воскликнул:
— Случилось страшное! Страшное! Если он здесь! — старик, не поворачиваясь, указал на Грумонда. — Самое страшное. Я знаю. Беатриче предупреждала меня. И они попадут туда! В мои двенадцать терцин! — Он посмотрел на занавес, низко склонил голову и беззвучно зарыдал.
Вдруг все услышали странный нарастающий гул. Как будто удары невидимого маятника, перемежаясь с шипящим звуком переводимых стрелок, приближали часы времён к таинственной пещере. Поэт вздрогнул, прислушался и, подняв голову, указал на Сергея:
— Это связано с вами, — тихо сказал он. — Связано с вами, — и, обессиленно сгорбившись, опёрся на трость. — Но куда? Куда переводятся стрелки? Неужели в забвение? Вы сдвинули плиту вечности, где в бездонности её глубин тысячелетия не могли сойтись воедино потревоженные страницами. Ни в ком. Неужели и вас через сумрачный лес? Неужели им удалось? А как могло бы быть! Как вставало солнце! Какой пробивался свет! Где же ты, Звезда Утренняя дня безвечернего? Ускользающая! — И голова его снова затряслась.
— Подождите! Ну подождите же! — крикнул Сергей. В его глазах тоже стояли слёзы. — Не может такого случиться! Неправильно всё это! Не сошлись они ещё! Не должны мы остаться без помощи! Не можем… иначе… На всё, на всё есть своя цена… я готов, то есть мы, мы… должны, обязаны… — он снова осёкся, будто лихорадочно нащупывал выход, не в силах сделать его видимым.
Убеждённость в собственной вине происходящего, делающей его одного ответственным за обстоятельства, что привели сюда не только нежданных гостей, но и охваченных ужасом людей, глухой, беззвучной болью терзая изнутри, выплеснулась на лице. И эта вина за желание лучшего, за благие намерения и такое же собственное бессилие перед их результатом заставляла уже самого Сергея вдруг почувствовать шрам на щеке ото рта к самому уху, и красный платок в невидимом кармане, и треск цветных стёкол, разлетающихся по полу из его собственных очков. И это уже он спускался в подвал, ведя за руку старуху в красной кофточке, уже он насиловал каждый день свою совесть, сливаясь со спешащими к нему все новыми и новыми Регондами и красностёклыми, помощниками и аксельбантами. С целыми легионами пишущих, рисующих и снимающих. С флагами и призывами, чьи труды и лозунги те, первые, мёртвой хваткой сжимали в руках. С массой других, незнакомых Сергею людей, чьи судьбы он только планировал вовлечь в этот круговорот событий и которые обрели реальные очертания, наматываясь на уже неподвластные ему чужие веретёна судеб. И, слушая удары таинственных маятников, со злорадством тянули к нему руки.
Казалось, вихрь событий, захватывая всё на этом свете, рвался к книге, самой дорогой и самой последней женщине в его жизни, которую любил и прижимал сильнее и сильнее. Прижимал, одновременно чувствуя над собой страшную тяжесть треснувшей мраморной плиты Кановы, и уже собственное сердце, чернея, глухо отдалялось в его настоящую жизнь, но совершенно с другим человеком.
Мысли, как слова и образы, проходя, проносясь перед ним, спасительно заслоняли направленные на него и полные надежды взгляды. И эти, в пещере, и остальные, всех смеющихся, любящих, расстроенных и снова смеющихся, и снова любящих людей. Но которые уже убивали, топтали и насиловали. И укрыться от них, как и от самого себя, можно было лишь на мгновение. Сергей очнулся.
— Так что же главное? — тихо повторил он свой вопрос.
— Главное? А ты покажи им свое левое запястье! Как тебе результат сотен страниц? — сталь костюма заколыхалась от хохота.
Сергей закрыл глаза. Уже несколько недель две зловещие цифры не исчезали. Когда он пришёл в себя, решив, что всё кончено, безразличие было единственным, от чего ему не хотелось избавляться.
Тем временем голос Грумонда грохотал:
— Что? Зеленеешь? А ты — «Что главное?» Но я отвечу! — Он посмотрел в глубину зала. — Вовсе не то, что собирались поставить вы! — Рука человека в стальном костюме описала полукруг. — К тому же ты, — он снова повернулся к Сергею, — заметил однажды мою способность выворачивать наизнанку ваши замыслы! Желание справедливости превращать в бедствия для миллионов. А воду в ручье желаний — в кровь! Вовсе не таинственная обратная проекция! Непонятная и недостижимая! А вполне видимое и стоящее вас. Истинное отражение! — Грумонд с хищной усмешкой обвёл присутствующих взглядом.
— Послушайте, — прошептал Меркулов, наклонившись к Сергею, — мне это перестаёт нравиться. Может, того, пора домой? Тем более я вычислил убийцу майских детей. Забыл сказать…
— И где же он? — Вопрос дался его знакомому с трудом.
— Был в кнессете. Там, над башней. А сейчас перед нами — красностёклый.
— И что, действительно они погибли?
— Точно. Один сгорел, другого убили, третий покончил с собой, ну, и так далее… Так где ваши женщины? Надо убираться. Кажется, их всего две?
— Две. Но помочь они могут только вместе. А одна очень, очень далеко. — Сергей, не глядя на режиссёра, безнадёжно развел руками. — Впрочем, вы кого имели в виду? — он с удивлением повернул голову, будто смысл вопроса только дошел до него.
— Ну, этих… ведьм.
— А… Так вон они, — и равнодушно кивнул в сторону входа. — Если только громко… — и усмехнувшись, добавил: — И то вряд ли…
Меркулов схватился за сердце:
— Конечно, крикнем изо всех сил, как тогда… Надо же что-то делать!
— Эй вы, о чём шепчетесь? Ведь вопрос задан! — Наблюдавший за ними красностёклый подскочил к мужчинам и, схватив обоих за руки, развернул их к Грумонду.
Тот, усмехаясь, прорычал:
— Смотрите же!
С этими словами, чуть повернувшись, он стал медленно вытягивать руку, словно отталкивая невидимое препятствие перед собой. Огромная, с растопыренными пальцами ладонь торчала из полотна рукава и, казалось, увеличивалась в размере на глазах. Геккон на одном из них, гордо подняв голову, шевельнулся и злобно ощерился. Неожиданно противоположная занавесу стена треснула, и вслед за каменной крошкой на пол повалились глыбы камня, открывая пространство за нею. Почти сразу же все услышали нарастающий ритмичный гул. Меркулов, мельком глянув на Сергея и думая, что это всё ещё сон, приблизился к провалу.
Тот последовал за ним и тут же увидел картину, которая была ему знакома по собственным строчкам:
«То, что происходило в гигантской долине, можно было принять за какой-то магический ритуал, охвативший тысячи людей. Их огромное количество, будто идущие на заклание, делали одновременно одни и те же движения, исполняя неслышимую для Сергея команду. Ритмично двигаясь вперёд, люди слегка покачивались в такт повторяемой одной и той же фразе: «Родился последний мужчина. Родился! Родился последний мужчина. Родился! Слова, переходя в такой же ритмичный гул, вместе с поразительной синхронностью шага вселяли неестественный и зловещий страх в оцепеневшего мужчину. Страх этот, неотвратимо надвигаясь на него, подавляя волю, переходил в кошмар, наполнял изнутри».
Теперь же он наполнял и остальных, втянутых в беду по его прихоти.
— А ты, глупец, думал, в безопасности! Так и не досмотрел концовку! Вспомни красный зонт! — услышал вдруг Сергей и тут же, увидев мелькнувшего сбоку Меркулова, рухнул с обрыва вслед, не успев даже понять, что произошло.
— Держи их! — раздался сверху чей-то крик.
— Хельма! — заорал он.
— Хельма! — отозвалось воплем режиссера эхо.
Через мгновение всё стихло.
Когда пространство посветлело, первое, что увидел мужчина, — бирку с цифрой 218. Он толкнул дверь в каюту и, сделав шаг вперёд, остолбенел: перед ним стояла обнаженная женщина.
— Полетаем? — тихо спросила она, протягивая руку.
— О нет, нет. Только не это! — Сергей в страхе отшатнулся и, наткнувшись на кого-то сзади, остолбенел во второй раз: за спиной стоял Меркулов. Глаза того не выражали и тени удивления.
Он бросился по коридору к лестнице.
— Но тогда часы пойдут назад, в забвение! — Крик Хельмы позади него только прибавил сил.
Взбежав по ступенькам наверх, Сергей выскочил на палубу. Не прекращая отчаянный бег и слыша только шипение переводимых стрелок, он едва успевал читать мелькающие таблички: «в солярий», «только экипаж», «ресторан». «Вот… сюда», — пронеслось в голове.
Беглец резко остановился и, часто дыша, замер, глядя на стеклянные половинки дверей, из которых то и дело выходили спинами пассажиры, с удивлением озираясь. Сергей машинально посмотрел на океан и, к ужасу, увидел, что водная гладь разрезалась кормой! Теплоход шёл назад!
— Вам не нужна помощь? — пожилая женщина, в спину которой он смотрел мгновение назад, поравнялась с ним. — У вас просто безумный взгляд, что-нибудь случилось?
— Поздно, — пробормотал он, оглядевшись.
«…Розовый фламинго, та-та-та-та-та-та, розовый фламинго, та-та-та-та-та-та», — грохот музыки из овального зала второй палубы доносил восторг с ретро-дискотеки. Сергей с усилием открыл дверь, вдавленную сильным сквозняком, и оказался прямо перед барной стойкой. Не без труда, перекрикивая шум подпевающей толпы, ему удалось привлечь внимание — бармен согласно кивнул, и через пару минут он с бутылкой вина и тарелкой сыра, уворачивался от трезвеющих на глазах пассажиров, пробираясь вглубь, ища свободный столик. Таковых не было.
«Так, стоп, приди в себя! Меня интересуют занятые. Не наткнись только на задницы, неуклюже ползущие между ними». — Беглец снова обвёл глазами зал. Неожиданно взгляд остановился на одном. За столиком сидели трое: мужчина с женщиной и… он сам. Осторожно, оставаясь незамеченным, Сергей стал приближаться. Сделать это было несложно — все трое увлечённо беседовали, чуть наклонясь друг к другу из-за громкой музыки. Он уже стоял боком, почти в двух шагах от столика, когда вдруг услышал голос двойника:
— С тех пор я мечтаю научиться играть в бридж!
— О! Это совсем не сложно, поверьте! — радостно откликнулась женщина. — Хотите, мы дадим вам несколько уроков? — Она, улыбнувшись, посмотрела на спутника. Тот как-то странно помотал головой. — Приходите к нам завтра же после обеда. Наша каюта двести восемнадцать.
Двойник согласно кивнул и стал прощаться.
«Подмена! Боже, у меня уже не три дня, а только до завтра. Пошел обратный отсчёт», — пронзила голову мысль. Сергей так же осторожно отступил, развернулся и выскочил на палубу. Океана уже не было. Зато он увидел другое.
Далеко-далеко у горизонта, где бирюзовый край таёжной дали сливался с наступающей на землю темнотой, вверх к небу, растворяясь по мере приближения к нему, вился сизый дым. У костра в белых балахонах по-прежнему стояли шесть человек. Каждый из них по-прежнему одной рукой держал бубен, ритмично ударяя по нему. Эти удары, отдаваясь в кронах деревьев, становились всё громче и громче. Вот уже, перерастая в непрерывный гул, они заполнили весь распадок, уходящий от костра на запад. Там, в глубине распадка, вдоль ручья, что также убегал по низине от грохота бубнов, словно обезумев от притягательной силы страшного звука, раздирая о ветки лицо и ладони, снова трое карабкались в гору. Как и тысячелетия назад, природа разумно покидала то, к чему стремился человек. Годы, следуя предречённому, отчаянно сжались в несколько минут, чтобы те смогли, наконец, услышать призывный бой, не видя ручья, стремящего бег в место, откуда начинала свой путь жизнь. Усилия времени оказались напрасными. Всё было решено. Люди, в который раз, достигли освещенной пламенем опушки.
— Вот они! — крикнул один у костра. Остальные тут же обернулись.
В эти же самые минуты в мрачных подвалах замка Джеймс, странный Джеймс, трясущейся рукой уже протягивал перо его двойнику:
— Я так рад, что всё закончилось к обоюдному согласию, так рад. А то пригрезилось мне нынче… Впрочем, такие случаи бывали. Бывали… — Человечек задумчиво и с сожалением смотрел на гостя.
«Господи, да время просто понеслось вспять!» — резануло в голове. Редеющие удары сердца и покалывание кончиков пальцев бросили его в пот.
— Иногда постояльцы откладывали, — Джеймс дважды кивнул, — да, да, откладывали решение. Но финал всегда был одинаков.
— Всегда? Никаких исключений? — усмехнулся двойник, наклоняясь к книге на старинной консоли.
— Ну, разве что сегодня… пригрезилось… Да, да. Или умирали.
— ???
— Именно так. Зато какая была кончина! Какие похороны! Монументы, оставаясь на земле, вдохновляют до сих пор! Ни первое, ни второе им не было безразлично. Предусмотрено особым дополнением к контракту!
— Да что вы слушаете его! Он же сумасшедший! И представился, наверное, управляющим! — заорал, не узнавая себя, Сергей, краем глаза заметив, как от входа в галерею к ним быстро приближался Роберт. Его знакомый Роберт!
«Боже! Всё пропало! Что делать?!» — и тут же услышал:
— Джеймс, — его старый знакомый аккуратно, но с силой взял онемевшего от удивления человечка под локоть, — иди к себе, Джеймс. Иди, — уже настойчиво добавил он.
Тот, повинуясь, двинулся к лестнице, продолжая смотреть на них.
«Подписывайте, подписывайте, да пойдём. Нас ждут». — Роберт повернулся к двойнику, как будто Сергея не существовало вовсе. Тот снова наклонился к потертой книге…
— Назад!!! — Крик был такой силы, что всколыхнул портреты и, отразившись от стены галереи, взлетел вверх, по лестнице, подбросив и громким хлопком прижав к затылку Джеймса большой воротник камзола. Человечек, словно зная, что так и должно произойти, вдруг развернулся и, сложив пальцы для щелчка, радостно воскликнул: — Я же говорил ей, говорил, что где-то бродит по миру последний мужчина! — Сухой треск его пальцев напомнил Сергею прощальные всхлипывания веток того самого костра на освещённой пламенем опушке. Он рванулся к двойнику.
— Ты дрянь, понимаешь, дрянь! — машинально вспоминая подобную сцену где-то в конце, Сергей схватил мужчину за грудки. — Я убью тебя! Убью!
— Тогда умрёшь и ты, — спокойно, глядя мимо, произнёс мужчина.
— Пусть! Пусть!.. Вся моя жизнь! Вся моя жизнь! Я не хочу! Я никогда не хотел её сделать такой, как у них! Я ненавижу подлость, предательство, надменность, лицемерие! Понимаешь, ненавижу! Заказ убивает творчество!
— Но был подлым, надменным и лицемерным, — усмехнулся тот.
— Это был не я! Это ты! Ты! Всё ты! Я знаю! — снова закричал Сергей. — Ты тянул меня изо всех сил. Такие, как ты, и сейчас рвут людей на части!
Лоб его стал мокрым.
— Но я — это ты, — по-прежнему спокойно ответил мужчина.
Казалось, всё безумство происходящего, вся развернутая на бесчисленных страницах драма вовсе не касались его. Словно роль статиста была самой знакомой, самой отрепетированной в миллионах сцен прежде. Когда-то давным-давно, ещё в юности. На каком-то из первых, роковых поворотов.
Только тут Сергей понял, что держит самого себя. Он ещё раз тряхнул двойника и обессиленно отнял руки.
— Да нет же! Нет! Это ложь! Он, не вы! Посмотрите, у вас выступил пот! У него такое невозможно! — Джеймс стоял уже рядом. — Возьмите! — Он протягивал Сергею нож. — Убейте его! Убейте же!
— Ах ты мерзкий поганец! — выпалил Роберт, сбросив оцепенение. — Удавлю гада! — И, схватив того за шиворот, поволок вдоль портретов, приговаривая: — Смотри, это тоже не он? Внимательно смотри! И это не он? А напротив? Где же, где он тогда? Где он сам? Этот человек, что ли?! — Он выбросил руку в сторону Сергея. — Говори, ублюдок!
Сергей остолбенел:
— Вы что?! — заорал он. — Хотите сказать, что… здесь на всех портретах я?!
— А кто же?! Мы, что ли? Или, может быть, он? — Роберт тряхнул за ворот Джеймса. — Вы, милейший! Именно вы! Раз так вам захотелось… Слишком быстрый аллюр, смотрю, взяли. Станислав с мечами пригрезился? А мы хотели элегантно, без воплей и припадков! Получите! В вашем бестолковом человеческом мозгу даже мысль такая родиться не может! Все мы, слышите?! Все мы внутри вас! И работу выполняем добросовестно! Строго в соответствии с подписанным соглашением!
— Каким соглашением?! — голос Сергея уже срывался. — Я ничего никогда не подписывал! Никогда!
— А это что?! Что тогда это?! — Он отбросил человечка в угол ниши напротив, указывая туда же. Тот, к изумлению мужчины, начал всхлипывать и, постепенно затихая, растворился в каменной кладке. Видение, проступившее на месте исчезнувшей стены, было Сергею знакомо.
«Проклятая галерея». — Он помнил, что поднимался всё выше и выше. И тут, как и тогда, заметив числа на стенах, понял, что снова оказался там, как и в роковую ночь. Под каждым факелом, на каждом повороте желтоватой бронзой отливали цифры. «Семьдесят семь, семьдесят восемь, семьдесят девять, — как заклинания, начал бормотать он, приближаясь к каждой из них. — Девяносто один». Отражение факела в металле вдруг вспыхнуло, ослепив его. Сергей остановился как вкопанный. Через пару секунд зрение вернулось. «Впереди поворот налево. Что происходит? — мелькнуло в голове. — Назад хода нет. Помни, только вперёд. Стоп! Надо перестать так думать! Надо всё изменить! Я ведь помню, что впереди! Но куда? Обратно нельзя! Хорошо, пусть это будет просто девяносто первая галерея». Он неуверенно сделал два шага и осторожно, всматриваясь в глубину тоннеля, повернул за угол. Тот резко уходил вниз. Сергей, всё ещё тяжело дыша, ускорил шаг. Бежать стало легче. Неожиданно слух уловил нарастающий скрежет. Как и его сердце все эти годы. Словно несмазанное колесо телеги скрипело и стонало при каждом ударе обруча о камни неровной дороги. Он замедлил бег. Частое дыхание и стук крови в висках не давали прислушаться и определить, где находится источник странного звука. «Или это лишь галлюцинация?» — Его бы не удивило ни то, ни другое. Сергей почти перешёл на шаг. Нет, звук уже слышен был отчётливо. Впереди забрезжил свет следующего факела. Стало светлее. Своды и стены начали странно расширяться, превращаясь в некое подобие каменного мешка. Вдруг он остановился как вкопанный. Прямо перед ним, в колеблющихся тенях от факела за спиной, стоял человек. Помещение, если так можно было назвать то, что было перед глазами, разделялось уже на две галереи, идущие в стороны. Вот оттуда-то и раздавался скрипучий звук, теперь уже явно нарастая. Маленький рост незнакомца что-то напомнил ему. Тот сделал шаг навстречу. Сергей охнул — перед ним стоял Джеймс. Человечек шагнул ещё ближе. И тут Сергей заметил в его руке нож.
— Вы обещали… Помните, вы обещали… К тому же такова плата за то, что произошло только что… Ведь ваш двойник жив… — пролепетал тот и, положив оружие на ладонь лезвием к себе, трясущейся рукой протянул ему.
— Какая плата?! Что здесь произошло?! — потеряв самообладание, закричал Сергей и, всё ещё находясь в шоке, попытался сделать шаг назад. Ничего не вышло. Чья-то неведомая сила сковала его. И вдруг, к собственному ужасу, он медленно взял нож и тут же, не понимая, что делает, и вообще происходит ли это на самом деле, изо всей силы ударил им стоявшего в грудь. Отчаянный крик маленького человечка разорвал тишину. Но кошмар только начинался. Остекленевшими глазами Сергей видел, как его рука, с трудом вырывая клинок из тела несчастного, снова и снова по чьей-то незримой воле продолжала наносить страшные удары. Наконец тот рухнул и простонал:
— Вот так… Сережа…
Он знал, что будет дальше. Знал, как кровь совершенно чужого человека может показать совпадение ритмов сердца каждого живущего на земле. И живших… и только собирающихся… В чём давно уже не сомневался. Сомнением было, к кому отнести себя. Не Гамлета выбор стоял перед ним, а вопрос причастности к человеку.
Но тут в проёме галереи показалась телега. Возница, сидящий впереди, с кнутом для невидимой лошади и в натянутом по самый нос капюшоне, угрюмо произнёс:
— Готово? Бросай сюда, — он кивнул назад. Остолбеневший Сергей машинально перевел взгляд на телегу. Там, на смятом брезенте, по-прежнему лежала куча камней. В это же мгновение он почувствовал как его рука, сжимавшая секунду назад нож, держит что-то холодное. Пальцы медленно разжались — в ладони был камень.
— Кидай, чего медлишь. Обычное для тебя дело. — Возница медленно стянул капюшон. Мужчина отпрянул. Это был не его двойник, а совершенно другой человек. Тот самый парень в серой тройке, которого оглушила Софи. Кровь ударила в голову. Руки затряслись.
— Я тоже ты, хотя и не похож. Но раз… уже знаешь… смысла менять лицо нет. А остальное… как прежде… Убедишься? Откинь брезент. — Он кивнул за спину.
— Нет… — прохрипел Сергей.
Возница спрыгнул с телеги и, сделав несколько шагов, остановился у всё ещё тёплого тела.
— Следующий — ты. Пришёл час. С назначением! — И, не глянув на Сергея, присел на корточки. — Прощай, Джеймс… старый служака. Ты был добр ко всему на свете, а этого в нём, где культура тела, как и устрицы, дороже совести, не прощают. — Парень медленно повернул голову к стоявшему и со злостью добавил: — Но я знаю, добряк, ты рад, что вырвался из плена этого чудовища. Оставил его страницы. Ушёл достойно. Пропали… пропали Станиславы с мечами.
— Так кто же мешает вам? — заорал Сергей. Вены вздулись у него на шее. — Я знаю! Конечно! Проклятые устрицы! А ещё красный зонт и женщины! А улитки? Где ваши улитки и прочие гады? Опомнитесь! Я ведь всё переписал! Но это я! Кто же вам, вам самому мешает идти по первому замыслу? Ведь положено на страницы! Не вырубить и не сжечь! Неужели совесть? Откуда она взялась? Или мне снова делать за вас выбор? Умирать всякий раз заново? — Голос его ослабел. — Уже не могу… Есть и мой предел…
— По первому? Я ничего не помню! — возница подступил к нему.
— Да как же… сонный стол в библиотеке, а вы не спали. Я останавливал вас… а вы не слушали… — В глазах появились слёзы. — Я кричал, умолял вас…
— Метро?! — вдруг выкрикнул парень. — Вагон!
— Конечно! Ну же!
— Встретим с местью Новый год?!
— Нет! Вместе! Только вместе!
— Я вас принял тогда за чокнутого!
— И не ошиблись! Берите быстро мою рубаху! Пусть вас примут за другого. Я как-нибудь выкручусь!
Сергей рванул ворот и лихорадочными движениями начал расстёгивать пуговицы, одна из которых почему-то оказалась ледяной. Машинально глянув вниз, увидел, что та была неправильной формы, большая и толстая. К тому же отливала металлом. «Ах ты… всё-таки прилипла! А я… я-то ищу причину», — мужчина с силой рванул пуговицу и бросил её на землю. Рубаха треснула и обнажила маленький крестик с равными и странно широкими крыльями лучей.
— Здравствуй, — не веря своим ушам, услышал он.
И тут же понял, что должен делать.
— Держи! — снимая крест, выпалил Сергей.
Тот медленно, словно не веря, протянул руку. Она тряслась.
На ладони двойника в блеске факела на чуде из Халкидики заиграли огоньки света. Парень с силой сжал кулак.
И тут случилось неожиданное. К собственному изумлению, Сергей стал медленно поворачиваться назад. «Там же те, преследователи! — мелькнуло в голове. И тут же прогнал коварную мысль — они ведь и хотят, чтобы ты так думал! Назад. Только назад, к цифре девяносто один! И налево, уже оттуда!» Ясность, что это единственный шанс, придала ему силы. Сергей бросился обратно.
— Спаси тебя-я удача-а-а! — протяжный крик двойника утонул в глубине тоннеля. Настолько протяжный, что, пока он длился, беглец успел заметить исчезающую кровь, которую заглатывали раны Джеймса. Успел увидеть, как тот поднялся и, удаляясь спиной в сторону разваливающейся телеги, улыбнулся ему, едва заметно помахав рукою.
Никто, кроме троих в этой страшной галерее, не понял ни обратного смысла бега первого, ни счастливой улыбки маленького человечка.
* * *
Этой ночью Сергей проснулся от ощущения, что кто-то копошится под одеялом. А когда откинул его, увидел сотни гекконов. Ящерицы, расползаясь по телу, с чавкающим звуком поглощали его плоть. «Пусть, ведь не моя, — подумал он спокойно. — Теперь не мне носить одежды кожаные. Другим. Тем, что рвут их друг у друга».
Плоть таяла на глазах. Наконец остались одни кости. Поражаясь спокойствию, успел заметить, как и они за секунды исчезли. Огни теплохода погасли.
И вдруг он увидел последнюю ящерку. Та с удивлением глядела в пустоту, словно понимая — осталось ещё что-то. Чего увидеть и поглотить она не в состоянии. И, очарованная, вдруг улыбнулась.
Сергей проснулся. Счастливым. В первый раз.