Первый поставил стакан и продекламировал:
— На что это пробило вас, любезный? — второй вытер рукавом рот.(Из разговора двух интеллигентных пьяниц)
— На правду! Во всём сегодня наступает правда!
— Вот те раз! Что же вы опять такого натворили, если к Гамлету последние пять строк не имеют никакого отношения?
— Поймали. Мои вирши. Зато эти имеют: «Выходи замуж за дурака, потому что умные хорошо знают, каких чудовищ вы из них делаете». Ехал, ехал я в лифте и задумался: в том ли?
— Тяжёлая перспектива. Ведь лифтом пользуетесь каждый день? Правда, я тоже не люблю лестничных маршей. Мне по душе совсем иные марши. Зовущие в будущее. Если вас это успокоит.
— Бросьте. Мы сегодня жрём, пьём и спим, покрякивая в удовольствие, благодаря человеку, спасшему в Миллениум город. Сейчас же меня успокоил бы портвейн из Массандры, белый, под серенаду Шуберта. И за такой выбор спасибо ему же. А вот что успокоит и примирит с будущим, как-то не удосужился… Впрочем, точно не новомодные диссиденты.
— О! Я могу сказать вам с точностью!
— Любопытно…
— Смерть.
Последний градоначальник Ялты сидел в своем кабинете, задумавшись. Из окон открывался прекрасный вид на крымскую яйлу, которым любовались его взоры на протяжении трёх лет. Но ни чудесная картина летнего вечера, ни журчание реки рядом с мэрией, той, что брала начало в темнеющей пропасти урочища Уч-Кош, не добавили хорошего настроения. Сегодня по пути на службу, одев темные очки и парик, чего никогда не делал, он увидел множество незнакомых лиц. Незнакомы они были ему по отсутствию улыбки, с которой неизменно обращались к градоначальнику помощники и окружение. Остановившись на мостике через реку, мужчина задумался над причиной. Впервые. Как и парик над сегодняшним поведением хозяина. Он, парик, до того привык к хорошему обращению дома, что не понимал, отчего потревожен; равно как и стоявший над водой никак не мог взять в толк, отчего люди, улыбавшиеся при его встречах с ними, сегодня так грустны, а некоторые и крайне. Может, они расстроены? Может, тем же, чем и я? А надо заметить, настроение градоначальника было испорчено одним: утром он вспомнил, что истекает последний год правления.
День прошел ужасно. Само собой, мужчина, в общем-то, неплохой по сути человек, не принял никого и не решил ни одного вопроса, которые, если честно, стали ему надоедать, ибо казалось, что он уже с год назад или два решал подобные. Но если думать так, рассудил градоначальник, то и дела за эти годы не сдвинулись ни на йоту. А такой вывод лишь более омрачил бы настроение, поэтому он решил остановиться на слове «казалось». Вспомнив чудесное слово, так часто выручавшее его, мужчина слегка воспрянул духом и, снова натянув парик, покинул кабинет, желая прогуляться и подышать морем. Благо для этого нужно миновать всего два фонтана, один из которых, у мэрии, не работал так давно, что никто уже и не помнил. Этот бедняга не занимал внимания его предшественников. Не тронул и нынешний, справедливо рассудив, что лишняя тайна, покрывающая дела, обязательно добавит загадочности и уважения граждан.
«Пусть лучше обсуждают это, чем…» — мужчина отогнал неприятную мысль, вспомнив, что все персоны на портретах главного кабинета непременно увязывали два понятия: тайну и уважение. Первое означало недоступность, а второе — признание. Градоначальник никогда бы не сказал о женщине: «она пораскинула умом», ведь, как и прежние, считал ум чем-то враждебным изящным атрибутам власти. Особенно настораживало именно это слово. Зато табличка на кабинете всегда была объектом пристального внимания атрибутов. Он, по настоянию, даже обзавелся евростремянкой и сам прибивал её на дверях всех вотчин, делая им приятное. «Как мало нужно женщине», — думалось наивному под стук позолоченного молоточка.
Воздух действительно был свеж, в отличие от идей и дум, посещавших последнего мэра на протяжении трех лет. Убежденность же, что дело в кабинете, где приходилось размышлять, успокаивала его все годы. И надо заметить, небезосновательно. Миновав красивое здание, примыкающее к почте, — бывший «Азово-Каспийский банк», где Шаляпин когда-то, при национализации, потерял свои деньги, мужчина подумал:
«Вот главная причина обиды знаменитости на власть! Вот почему он не вернулся в Россию. — И с удовлетворением заключил: — Ну, я-то из этих не тронул никого. Да что там, прощал всё! Опять же, послушание. По первому зову, на день чиновника… Хм, — он даже усмехнулся. — Мелковата братия… не та порода. Как там у Лермонтова: «Да, были люди в наше время…»
Через несколько минут он достиг ратуши и с удивлением оглядел толпу перед ней:
— Что вы делаете здесь? Кто позволил? — И, стягивая парик, нахмурил брови.
— Там идёт суд. Над капитаном очень дальнего плавания, — ответил полицейский и тут же, узнав градоначальника, зажал рукою рот.
Тот проследовал внутрь.
Прокурор был спокоен:
— Подсудимый забыл, что нас сто шестьдесят миллионов. Просто забыл… — он почесал щёку. — И потому прошу снисхождения…
— Позвольте! Позвольте! Это моя роль! — адвокат почти вывалился из-за стойки.
— Что поручено, то и говорю. — Бывший советник первого ранга невозмутимо поправил очки. — Снисхождения! — повторил он. — За то, что не допустил в кают-компанию сильных духом, кои зовутся в народе личностями из страха потерять мостик… — Ну, это по-человечески понятно… — пробормотал прокурор, перевернув страницу и высморкавшись, — где же конец? Ага… а также, принимая во внимание национальную русскую черту… боже, кто это написал? Прошу приговорить…
Градоначальник захлопнул дверь. Парик занял свое место.
Пройдя ещё немного, он остановился, увидев необычную картину: на роскошной набережной Ялты, напротив короткой аллеи, ведущей к самому лучшему театру, стоял в тот вечер одинокий режиссёр. Как известно уже читателю, Меркулов стоял задумчиво, глядя сквозь массу людей, обтекающую его тело с двух сторон, и молча протягивал им флаеры. Зеленоватые бумажки быстро расходились по рукам.
Градоначальник подошёл ближе.
— Я узнал вас, даже в парике, — проговорил режиссёр. — Наконец-то. — Он вздохнул и, улыбнувшись, протянул тому жёлтую бумажку.
— Что это? — продолжая удивляться, спросила власть.
— Тоже приглашение.
— Но почему не зелёное?
— Вам рано в театр. Вам в храм.
— Но я довольно часто бываю там. Когда положено.
— Увы. Холодный, самодовольный педант, регулярно посещающий церковь, может быть гораздо ближе к аду, чем проститутка. Это не о вас, — поправился режиссёр. — Слова британского священника. Разве не согласны?
— Да что вы говорите такое?! Возмутительно! Я прикажу немедленно удалить вас с набережной! — оскорбился градоначальник. — Эй! — крикнул он полицейскому. — Немедленно очистить помещение! Тьфу, мостовую!
Но тот даже не среагировал. Им не поручалось реагировать на возмущение простых граждан. Да и реагировать на новое обращение пока не привыкли. Люди же, не узнавая кричавшего, покатывались со смеху:
— Посмотрите на этого чудака, — восклицали одни.
— Наверное, он сумасшедший! — выкрикивали другие.
— Сходите. Там, в пятницу, будет особый духовник, не пожалеете, — услышал мэр тихий голос позади. Незнакомец наклонился почти к самому уху. Оттолкнув человека, мужчина сдёрнул парик с головы и крикнул:
— Это же я! Вы что, не узнаёте?!
Но полицейский был уже далеко. Люди же, сначала замолчав, быстро поняли, что камер никаких нет, ни стрекочущих, ни с решётками, и тут же начали задавать самые главные вопросы, а не те, что готовили раньше и к встречам.
— А правда вы слепой? — спросила пожилая женщина, у которой полицейские забили в околотке сына до смерти. — Нас, матерей, уже тысячи, милок, — добавила она виновато, словно извиняясь за неприятные тому слова.
— Да нет, он, наверное, глуховат, — сочувственно проговорил молодой человек в дембельской форме с перебинтованной рукой. — Может, видит, но не слышит? Может, оттого виновные в наших бедах и не могут никак потерять доверия?
— Что хотите, такой же инвалид, как и мы, — с жалостью посмотрев на градоначальника, прошептал совсем ещё мальчик со следами уколов на запястьях и, заплакав, добавил: — Мамка-то моя совсем спилась, слышите, дяденька? Работу отобрали, папка умер, теперь вот и мамка… — Лицо его исказилось от боли, и он закрыл его руками.
— Не слышит… Откуда? — раздались сокрушённые голоса.
— А читать-то умеет? — неуверенно спросил кто-то. — Вон и в газетах пишут.
— Не дают, наверное.
— Наверное… наверное, не дают. Ох, беда, беда… знать, судьба такая… на инвалидов, — раздались приглушённые голоса, и люди угрюмо начали расходиться.
— Да разве ж бывает такое? — крикнул им вслед удивлённый градоначальник. — В моем-то городе!
И он не лгал. Напомним читателю, что, будучи неплохим человеком по сути, он ни за что, зная об услышанном, не вёл бы себя так вальяжно, как делал это под стрекот камер. Ну, не позволил бы. Потому что посчитал бы такое неуместным в убитом прежними городке. И точно поменял бы убеждение, что осанка и покровительственный тон добавляют авторитета.
— Сходите, — услышал мэр уже знакомый голос. — Духовник особый.
Он вздрогнул:
— Значит, особый? А… что я скажу жене? Жене-то как объясню? — вспылил мужчина, снова натягивая парик.
— Она должна быть готова разделить участь, иначе это не жена, а так… И пойти с вами до конца. До самого конца. И не как те, что «последуют за мужем на каторгу и испортят всю каторгу». Мне почему-то кажется, она готова…
— Вы полагаете? — несколько спокойнее произнёс мэр, в третий раз за день натягивая парик.
— Да… Прочла письма к Смирновой, человеку любящему не только Ялту, но и людей. Втайне от вас. Да и двадцатое ноября. Теперь она боится ещё и Бога.
— Боится? — градоначальник задумался. — Да никого она не боится!
Прямо напротив кордона «Грушевая поляна», над ущельем, разделявшим оба склона, темнеющим в вечерних сумерках исполином возвышался фиолетовый утес. Степан Тимофеев, старший егерь кордона, стоял на крыльце своего лесного жилища, вглядываясь в размытую закатом линию контура скалы.
— Чего там, дядя Степан? — спросил подошедший с вязанкой дров молодой человек лет тридцати.
— Да вроде как костёр… или мерешкуется… вон на вершине, глянь. — Он указал в сторону утеса. — У тебя глаза-то помоложе.
Молодой человек повернул голову и несколько секунд стоял прищурившись.
— Я дрова свалю, вынесу бинокль, — бросил он и, ловким движением ноги поддев дверь, скрылся за нею. Ещё через минуту старший егерь отнял бинокль от глаз и выругался:
— …твою мать. Опять! Одиннадцатого августа. Как в прошлом годе! Сушь-то какая стоит. Не ровён час пожар. Махом схватится. — И, сплюнув, добавил: — Надо идти. Ты, племяш, можешь посидеть… я и сам, не впервой…
Парень, глядя в окуляры, пробормотал:
— Точно костёр. Да как же вы один-то, дядя Степан? А я на что? Щи варить? Так есть кому, — и, натягивая куртку, добавил: — Вот козлы…
— Тише, ты… Не зли их.
Парень недоумённо почесал затылок.
Через час они уже шли по дну ущелья вдоль по речушке, которая скатывалась откуда-то с гор, не замечая, что одна нарушала опустившуюся на урочище тишину.
— Вот, переход и дорога наверх. Минут тридцать… и будем там.
Степан, сноровисто не по возрасту прыгая с камня на камень и тем указывая дорогу племяннику, перебрался на ту сторону.
Ветки сухо и недовольно потрескивали, отбрасывая от себя язычки пламени, словно бесконечно повторяя: «Отстань. Надоел. Ну что ты вяжешься и вяжешься… спать давно пора…»
Если бы на Сергея кто-то посмотрел со стороны, то с удивлением обнаружил бы, что пламя почему-то не отражается в очках, как происходило всегда и во все времена. У каждого зажжённого костра. Пусть не в стеклах, так в глазах. Здесь ничего такого не было. Как и тепла. Огонь, казалось, затухал, приближаясь к лицу, освещая лишь усталость и шевелящиеся губы:
— За германиками будут швейцарики и румыники. Умрут и никасы, и придут фикусы. Уйдут Сергеевы, появятся михеевы и всякие хеевы. Как оставили нас чеховы, уступив дорогу греховым, смеховым и бреховым. А на смену бжезинским выплывут… чеширские…
Он бросал в огонь один за другим белые листы бумаги, которые, вспыхивая, каждый раз освещали редкие кусты поодаль.
— Вот видишь… и ты мёрзнешь. Так и не согрелся. Присоединяйся к толпам обмороженных. Помнишь? Только не вздумай бросать ворохом, теплее не станет, — услышал Сергей. — А огонь не удержать, урочище загубишь.
— Уйди. Я хочу остаться один. Ты своё сделал. Нового ничего не скажешь.
— Ну почему? Могу даже облегчить. Вот, к примеру, полотна, краски тепла вообще не дают. Да и жгут их реже. А сейчас вообще никто. Чудаки. Зачем пишут? Камин не растопишь… мешков не сшить — хлеб завоняет.
— Козлячья у тебя всё-таки логика, копытный. По ней театралам и балетным вообще жечь нечего. А как же плёнки? Записи? Там ведь не только «Щелкунчик».
— Так то давно было. Подарки будущему, чтоб не сбилось. — Голос хохотнул. — А после, ну, твоих современников… чуешь? Пару веков назад и мечтать не мог о такой помощи самих тварей. Да ты не отвлекайся, жги, жги.
— Никак, рад?
— А то! Не каждый раз вот так, без договора…
Степан Тимофеев, обозлённый и усталый после долгого подъёма, тяжело дыша, подошёл к самому костру:
— Что же ты делаешь, парень? Посмотри, трава вся сухая. Полыхнёт, охнуть не успеешь! Заповедник ведь. Единственный на земле. На каждом шагу написано. То есть… у самого же на страницах.
— Уч-Кош? Заповедник чего? Зла? — Сергей бросил в огонь пачку листов. Сучья затрещали с утроенной силой. Мужчина с племянником отпрянули назад. Только сейчас они увидели, что горит рукопись.
— Э-эх! Что же вы, другого места не нашли? — уже с сожалением произнёс егерь. — Заповадились жечь здесь. Третий в этом году, — и участливо пододвинул ногой вывалившуюся из костра ветку. — Дай-ка, — повернулся он к племяннику и, протягивая сидящему саперную лопатку, сухо сказал: — Догорела уж, давай закапывай угли землей… да пойдем. Поди, фонаря-то нет. А тебе к морю. Им всегда к морю, — егерь кивнул спутнику.
— Откуда вы знаете, что передо мною был «Суходол»? — Сергей с удивлением посмотрел на него. — Ах да… вы же народ. Тогда продолжайте.
— Да уж известное дело… ещё дед рассказывал… и отец предупреждал не трогать вас. А как не трогать, вот в запрошлом годе вишь какой пожар устроили, чуть как двадцать годков назад не полыхнуло, — он указал куда-то в темноту. — Всё ущелье… как днём! Бесы-то все повыскакивали из нор. Выли недели две… видать, чего-то там у них сгорело.
— Да вы что? — Сидящий вскочил. — Вы уверены?!
— Как не знать? Известная история. Место-то клятое. Так что давай, гаси…
Сергей вдруг наклонился, выхватил из рюкзака огромную стопку бумаги и тут же швырнул её в костер. От ослепительно яркой вспышки стоявшие отпрянули назад.
— Да что ж ты наделал! — закричал егерь, заслоняя лицо рукой. И тут же испуганно присел: голос двоился. Как будто не только он, а ещё кто-то выкрикнул эти слова из темноты. Мгновения растерянности было достаточно. Пламя, стремительно расползаясь во все стороны, делало все дальнейшие усилия людей пустыми.
— Пойди сюда, смотри! Опять урочище горит! — жена градоначальника, стоя у открытого окна, смотрела на горы. — Послушай, а какая певица поёт сегодня в «Юбилейном»??
Тот, медленно подойдя и тяжело вздохнув, произнёс: — Может, хоть в этот раз дотла… — Да какая там певица… двенадцать раз подряд «Как упоительны в России вечера».
— Это по новому закону, что ли?
— Дура. Я же снёс-таки дом в усадьбе графа Мордвинова… С масонским гербом на балконе. Того, что голосовал против казни декабристов.
— Ты с ума сошёл! Значит, «Лакримоза»! — жена отпрянула от него, изменившись в лице. — А как же орден?! Повесили ведь!
— Кого?
— Парик! Парик у одинокой кровати! — женщина с издевкой посмотрела мужу в глаза. — Возьми себя в руки!
— Кто? Кто ты?! — в ужасе заслонился от неё мужчина.
— Вы жестоки ко мне, — вдруг услышал Сергей, обнаружив себя снова стоящим в зале своей квартиры.
Почему-то спокойно, не удивляясь происходящему, он повернул голову. В кресле у камина сидел человек. Обычный человек в обычном костюме. Лицо разглядеть в полутьме было трудно.
— Кто вы?
— Не спрашиваю, помешал ли, — гость словно не заметил вопроса. — Знаю, помешал. Но выхода нет… Ущелье в огне. Жестоки… и не только уже ко мне, — задумчиво повторил он. — Ваши строки, разбегаясь, падают не минутным дождем и проникают в почву… а удобрял её я. Столько потрачено… и чтоб так… Да вы присядьте, присядьте, — незнакомец указал на второе кресло. — Застать нигде не могу. Из леса исчез, аки ангел, — он невесело усмехнулся, — из замка упорхнул, в присутственных местах долго не задерживаетесь. А время идёт. Летит, вы правы, прямо мчится! Так что уж извините, коли не желанен.
Сергей опустился в кресло и, вглядевшись в гостя, остолбенел:
— Это было! Уже было! Прочь, наваждение! Не погасите! Я сжёг ваши норы!
Он очнулся. Наступал четверг.
Богданов Юрий Николаевич, секретарь Союза писателей, с утра находился в прекрасном расположении духа. Непонятно почему. Как и однажды, если читатель помнит, проснулся и другой персонаж, также в отличном настроении. Правда, отчего пробуждение того другого было приятным, указывалось неопределённо: «…возможно, частью от того, что никаких планов на понедельник не было, а частью просто потому, что солнце уже встало и, заливая роскошные ветви огромной глицинии с цветами ещё какого-то дерева, заставляло думать только о хорошем». Тем не менее близость настроений, времени и страниц значит порой больше, нежели считают некоторые. А вот о месте второго случая — далеком Борнмуте на берегу Ла-Манша — такого сказать было нельзя. Оно, даже при самом богатом воображении, не совпадало с Большой Никитской в первопрестольной, где и находился Юрий Николаевич. Поэтому, когда позвонил Меркулов, давний его друг, предлагая вечерком выпить по рюмке в ресторане ЦДЛ, он, руководимый мыслью, что не место красит человека, ограничился лишь легким сожалением:
— Дороговат не по-литературному.
— Согласен, — последовал ответ. — Однако заливная рыба отменная. Пожалуй, как нигде. Можно, собственно, ничего больше не брать. К тому же на днях я получил… гонорар, так что кое-какая деньга завелась.
— Уж наслышан об успехе, наслышан. Да что успех, триумф! Поздравляю. Хотел спросить, про меня-то чего забыл? А я найти не мог. Все телефоны молчали.
— Да погрузился… в творческую командировку, — как-то неуверенно пробормотал тот.
— Наверное, глубоко?
— Да глубже некуда!
Оба рассмеялись.
— Что ж, по водочке, значит? Ну, так и быть, — подтверждая бодрость духа, согласился Богданов.
— Отлично! Отступим от твоей «Опупей». Как там: «От Москвы и до Сайгона нету лучше самогона…»
И уже искренний хохот друзей заставил улыбнуться даже телефонистку в её утренних развлечениях.
— Кстати, если получится, познакомлю с весьма интересной персоной, думаю, ты будешь приятно удивлён…
Богданов поморщился. Неожиданных встреч он не любил. Среда, в которой проходила его жизнь, все ещё отдавала остатками былого аристократизма, утраченного нанешним поколением, как считал секретарь Союза. Однако и не позволяла бестактности.
— Хорошо. Буду минут пятнадцать седьмого, — уже спокойно ответил он.
— От входа левый зал. Последний столик в углу, у окна. Жду тебя. До вечера, — раздалось в трубке.
Жаркий полдень дал о себе знать сразу после обеда, который длился не более десяти минут. Да и было бы странно тратить целый час на опрятно завернутый супругой кусок яблочного пирога. Удобно расположившись в кресле, Юрий Николаевич задремал. Во сне ему вновь и вновь рисовался профиль маленького бюста Пушкина на столе, который ведущий программы «Визави с миром» Армен Оганесян повернул боком сразу же в начале передачи. И всё бы ничего, но одна странность настораживала Богданова: интервью шло вовсе не так, как состоялось. А помнил он всё хорошо:
— Скажите, вот есть некий удивительный факт. Толстой хотел, желал смерти последние годы. Любовь Орлова на склоне лет признавала, что устала жить. И это мысли вполне адекватных людей. То есть норма? Тема журналистами обходится. Я имею в виду тему причин. Отчего?
— Обходится? Или отчего такое чувство? — Богданов уперся подбородком в ладонь.
— Знаете, вы мне добавили вопросов, — согласился собеседник, — допустим, чувство.
— От разного. У этих двух от разного. Оставим в покое актрису, а вот Лев Николаевич… Устать жить… Какая, должно быть, приятная усталость конца… От понимания трагедии и радости жизни одновременно. Когда отдал всё. И идёшь уже получать. Как первые двенадцать. Кстати, апостол Павел говорил: «для меня жизнь — Христос, а смерть — приобретение… Влечет меня и то и другое».
— Ну, наверное, одиннадцать, — ведущий улыбнулся, — двенадцатый был Иуда.
— Видеть бы, что за занавесом, кроме самого замечательного поклона в мире… — секретарь покачал головой. — А с вами, быть может, кто-то и не согласится. Я знавал человека, который считал, что Врубель получил-таки глаза из чистого изумруда. Да и по поводу Иуды он поспорил бы.
— Вы говорите загадками, но всё равно, отчего же приятная? Усталость жизни?
— Человек начинает себя чувствовать чужим среди мыслящих. Если такое чувство приходит, означает оно одно — ты стал удаляться от мира и приближаться к Богу еще до кончины. Оттого и приятное. Растущее сознание нужности Ему.
— Всё равно, как-то печально выходит.
— Оттого, что «нужность» не посетила вас. Поверьте, большинству она так и останется незнакома. Но это не самое худшее в жизни. Я говорю такие слова не часто. Но всегда, когда вижу отчаяние человека. Это, конечно, к вам не относится. Ведь что бы с тобой ни случилось — это не самое худшее в жизни. Стоит всего лишь оглядеться.
— Но не задумываются! — Оганесян развел руками.
— Оттого и усталость не по годам. Бывает и в тридцать. Рецепт — мои слова.
— Радость, молодость, зрелость. Задумчивость. Желание конца, к тому же приятное. Добавить бы гуманность оглянувшегося, но чего-то не хватает. Вам не кажется, Юрий Николаевич?
— Кажется. Точнее, казалось, пока не понял.
— Чего же?
— Стихов. Своих и жизни. Первые надо перечитывать. Вторые листать. Лечит. Глаза и уши.
— Ну хорошо, — как-то смутившись, произнёс ведущий, — о языке-то мы и не поговорили… — добавил он уже с сожалением. — А времени не осталось… Беда же у нас с русским языком. Скоро не то что писать да читать, изъясняться будем междометиями. Как бороться-то?
— У меня дочка композитор, мы с ней несколько песен сочинили. Я говорю, что раньше писали на стихи, например, романсы. Потом стали писать на тексты, теперь на слова, а будут писать на буквы. Вот и всё, — ответил он.
— Вот и всё, — согласился собеседник.
— А литература — это язык. Что же касается нецензурных выражений, вы коснулись… в начале, явление, думаю, лишь оттеняет недостаток таланта и культуры режиссёра или просто человека. Читайте Пушкина «Анчар»… Читайте Пушкина «Анчар»… Читайте Пушкина «Анчар»… — вдруг начал повторять Юрий Николаевич и, сам удивляясь происходящему, начал делать знаки, указывая на микрофон. Минут пять назад он пояснял, как весь Пушкин раскрывается через одно стихотворение, но к чему начал повторять… терялся в догадках.
Ведущий тут же попытался исправить неловкость:
— А скажите, великий Флобер десятилетия работал над одним и тем же текстом, оттачивая стиль…
— Вот как можно не понимать назначения писателя! Хороший пример. А многие и сегодня ехидно посмеются над запятой, поставленной не там! — неожиданно ответил Богданов.
— Давайте немного отвлечёмся, — предложил собеседник. — Недавно была опубликована книга, в которой утверждается, что ныне иметь талант больше к несчастью, нежели к удаче. В том смысле, что служить можно только «формату». И если, скажем, известному в Европе хореографу современных постановок захочется исполнить то, о чём просит душа, его поправят: неформат.
— Понятно, последнее не принесёт рёва и восторга, как и продюсеру денег. Так что книга говорит правду. Талант на службе не в той армии. Так это проходили. Вспомните, какие дарования служили нацизму! А ведь начинали они вполне форматно. То есть пробивались. Лишь потом поняли соучастие.
— То есть художник не властен над собой?
— Если хочет пробиться. — Богданов поставил локти на стол и сжал замком пальцы. — Понимаете, формат-то не менялся за века. Он один, приемлемый. И создан в шесть дней творения. До начала времён. А то, что требуют, — как раз и есть «неформат». Вызывающий.
И вдруг оба увидели, как знакомый профиль, тряхнув курчавой шевелюрой, требовательно произнёс:
— Да кто же сегодня властители дум? Кто?! И что за слово такое — «неформат»? Кто те отважные, бросившие вызов Богу?!
Оганесян откинулся на спинку стула от неожиданности. Сам же Юрий Николаевич, чему и был крайне удивлён, твёрдо и спокойно ответил:
— Продюсеры, издатели. Кто же ещё?
— На откуп? И что! — воскликнул профиль. — И кому?
— Издателям! Кому же ещё? — вскрикнул Оганесян и тут же осекся, ошарашенно посмотрев на Богданова.
— Опять сребренники?! Да как сподобились на такое?! — профиль обратился в фас и устремил полный гнева взгляд прямо на секретаря Союза: — Ведь сами же писали:
— Вот так. Александр Сергеевич! — удручённо пробормотал Богданов. — И звёзды на пол с маршалов моих! Простите, — он чертыхнулся. — И злобный дух, в чужую суть вселяся, повелевал… Тьфу…
Он проснулся. Кабинет был по-прежнему пуст, до конца обеда оставалось полчаса. «Забавно, — подумал Юрий Николаевич. Забавно то, что сон нисколько не испортил ему настроения. — А всё-таки романтик среди нас был один, Свиридов. Так чувствовать и передать Пушкина! Надо бы поделиться», — он поднялся с мыслью промять ноги. Уже находясь у двери, мужчина отпрянул: та распахнулась, и странного вида женщина буквально ворвалась в кабинет.
— Да что же это такое! Хоть вы помогите мне! — Она, отчаянно жестикулируя, приблизилась почти вплотную и начала хватать и дергать его пиджак.
— В чём дело, сударыня? Оставьте мою одежду в покое! — вынужденный слегка оттолкнуть незнакомку, воскликнул оторопевший Юрий Николаевич. — Успокойтесь и не кричите, — добавил он громко, не без оснований надеясь, что произведённый шум привлечет внимание соседних кабинетов. А в том, что помощники ему необходимы, он перестал сомневаться с момента нападения на свой костюм.
— Поди, на выпивку-то всегда пожалуйста! — бесцеремонно продолжала голосить женщина. — А как помочь… и всего-то звоночек! Один звонок! Ну что стоит, родимый… — уже жалобно простонала посетительница, пытаясь погладить лацкан пиджака.
Наконец, сообразив, что надежды на помощь только продлят неприятные минуты, секретарь Союза, указав на стул, решительно приказал:
— Сядьте! — И, направляясь за свой стол, добавил: — Вы кто? И что вам нужно? Постарайтесь спокойно и внятно… помните, я ещё не обедал, — разумно слукавил он.
— Да не больше минуты… как дождь… простите, — запнувшись, пролепетала та, садясь и устремив на него чрезмерно накрашенные глаза. В них была уже мольба.
Богданов размяк.
— Чем же могу помочь? — памятуя только что угасшую сцену, как можно спокойнее спросил он.
— Вы же в курсе случая в Пушкинском вчера? — тон женщины стал заискивающим. — Ну, известное всей Москве происшествие? — видя недоумение мужчины, быстро добавила она.
— Вы имеете в виду треснувшую плиту? — поморщился Богданов. Уделять внимание слухам, которые наполняли коридоры здания, где довелось отслужить много лет, так и не вошло в привычку.
— Скульптура. Скульптура, а не плита… но главное не это…
— Ах, оставьте! Вам, очевидно, не помогли, правда, не знаю в чём, наши сотрудницы, и вы решили попытать меня? Так зря. Меня это мало трогает. И вообще, при чём здесь наша контора? И я в частности? Будьте любезны пояснить! — Он уже строго смотрел на посетительницу.
Та нисколько не смутилась.
— Вы же знакомы с Антоновой?
— Директором? — буркнул Богданов, с сожалением чувствуя крушение надежд на скорое окончание разговора. «Как же прекратить всё это…» — начал было размышлять он, но разумность подхода к происходящему прервалась выкриком:
— Именно! Один ваш звонок, и меня допустят к работе с ней!
— С Антоновой?.. — непонимающе вскинул брови секретарь.
— С ваянием! Со скульптурой! Я по специальности реставратор! Уникальный случай! Если бы вы только знали, насколько уникальный… как много в жизни зависит от вашего решения, — затараторила незнакомка.
— Ах вот оно что! — протянул он. — Но почему ко мне? Я вас знать не знаю… Как же я могу рекомендовать… и потом, повторяю, здесь Союз пи-са-те-лей. Ступайте в Союз архитекторов, там… живописцев, театральных деятелей, — нетерпеливо перечислил мужчина. — Я-то при чём здесь? Прошу вас, не занимайте моего времени, — Богданов указал на часы, — я не собираюсь никому звонить. К тому же не настолько мы и знакомы, чтобы тревожить директора музея по пустякам! — отрезал секретарь и привстал, показывая, что разговор окончен.
— По пустякам? У театральных моя подруга. И её просьба успешна, — сухо, но твёрдо произнесла дама, несколько преобразившись: она выпрямилась, расправила грудь, обнажила опустившимся краем красной кофты плечо и с вернувшейся наглостью посмотрела на хозяина кабинета. — Что касается… почему сюда… вы не дали мне закончить фразу, как много это значит в моей жизни… Так вот, на карте не только моя, но ваша! Не ошибитесь! Отказывая. — Женщина, с надменностью глядя на Богданова, откинулась на спинку, барабаня пальцами по столу.
Как ни довлели остатки былого аристократизма, терпение Юрия Николаевича лопнуло:
— Ну, знаете, это уже слишком! Что вы себе позволяете! Выйдите сейчас же! — И Богданов решительно направился к двери.
— Не торопитесь, — посетительница даже не обернулась. — Издатель Сапронов ведь тоже знаком вам?
— И что с того? Покиньте помещение!
— Ну, с этим-то вы на короткой ноге. А за один звонок я хорошо заплачу.
Юрий Николаевич побледнел от гнева. Он выглянул в коридор и крикнул:
— Эй, есть кто-нибудь? Кто-то слышит меня?
— Бесполезно. Никто. Пока я здесь.
Богданов почти бегом вернулся к посетительнице, готовый от возмущения применить силу, которую к противоположному полу не применял никогда.
— Да не волнуйтесь вы так. Деньги предлагать не буду. Зато открою вам, где находится библиотека Ивана Грозного. Не правда ли, плата настолько же достойна, насколько и желанна? — Дама саркастически улыбнулась.
Мужчина остановился как вкопанный. То, что столетия занимало умы и руки тысяч исследователей, ученых и просто авантюристов, предлагали ему просто так. И прямо сейчас.
«Стоп, — остановил он себя. — С чего ты должен верить… этой… Ты её видишь в первый раз. Мало ли взбаламошных и сумасшедших дам бродит по Москве? Успокойся. На прогулку всё равно опоздал. Да какая прогулка!» — Ему почему-то вдруг показалось, что такое может произойти, может иметь место в непростой, но по-своему счастливой его жизни. И вовсе не случайно. Это подспудное ощущение подталкивало выслушать странную визитёршу. Но какой природы было ощущение, с чего появилось вдруг в устойчивом к подобного рода явлениям сознании, явлениям, столь характерным для многих его знакомых, понять не мог. К такому типу людей Юрий Николаевич не отнес бы себя ни при каких обстоятельствах. Но при сегодняшних! Библиотека самого Ивана Великого! Софья Палеолог! Мысли стали путаться, наваливаться на него, что-то шепча и расталкивая друг друга.
— Чтобы снять ваши подозрения, — женщина будто читала их, — взгляните-ка лучше на это. — Из сумки, которая всё время болталась у нее на плече и которую даже с натяжкой нельзя было назвать дамской, она вынула прозрачный целлофановый пакет с чем-то коричневым, напоминающим книгу, положив его на стол. — Это оратории Кальвуса, — предваряя вопрос, произнесла она. — Одна из рукописей.
Богданов машинально потянулся к пакету.
— Осторожно. Сами понимаете, не из киоска напротив! А ещё… — незнакомка сделала многозначительную паузу, — ещё двенадцать терцин Данте. Неизвестных. Настоящий финал «Божественной комедии»!
— Да, да, конечно, — не обращая внимания на последние слова, тот суетливо разворачивал пакет, повторяя: — А сама? Где она? Где вы нашли библиотеку?
— Под опричным замком. Ныне «ленинкой». Не правда ли, пикантное совпадение? — спокойно ответила гостья.
— Двенадцать терцин? Данте? — Смысл сказанного наконец дошел до него. Богданов выпрямился. — Почему вы говорите мне об этом? Я ведь могу… — продолжая разворачивать пакет, выдавил он.
— Да ничего вы не можете, — перебила женщина. — Снесут, что ли, её? — наивно отнеся вопрос к самой библиотеке, усмехнулась дама. — И по вашей просьбе? Не смешите. Пока не предъявите доказательств, пустой звук. А ход я вам открою только после… сами понимаете.
— Конечно, конечно. А что я должен сказать Сапронову? В чём просьба? — Юрий Николаевич заметил, как дрожат у него руки.
— Ничего особенного. Мелочь. Забудете через минуту. Он собирается печатать одну книгу, так нужно попросить не делать этого. Хорошо попросить.
— Какую книгу?
— «Последний мужчина».
— Что-то знакомое…
— Нет. Знакома вам другая.
Богданов поднес к глазам рукопись, поправил очки и что-то прошептал, приглядываясь к названию. Лицо его просияло. Он был готов звонить немедленно. И точно сделал бы так, если бы не расторопный ум, достоинством которого небезосновательно гордился. «Ведь я в институте получил не только диплом», — говаривал он часто друзьям, повторяя фразу из той, «знакомой», как выразилась женщина, книги. «Что-то невелика плата», — неожиданно мелькнуло в голове. И потом, вдруг подделка… с другой стороны, всего звонок. Так… нужно выпросить время».
Богданов поднял голову, протер очки и, стараясь выглядеть спокойным, произнёс:
— Можно ответить завтра?
— Можно-то можно, да только рукопись я вам не оставлю. А хотите убедиться в подлинности, приглашайте эксперта сюда. Лучше знакомого. Если согласны, — гостья впилась в него взглядом, — тогда завтра, в это же время.
Дама, поднимаясь, буквально вытянула книгу из его рук и, к удивлению всё ещё стоявшего в прострации секретаря, не завернув, бросила в сумку. Когда дверь захлопнулась, Богданов выдохнул, перевел взгляд на оставшийся целлофановый пакет и только сейчас прочел странную надпись по его диагонали: «Явор!»
Договорившись с экспертом, Юрий Николаевич принялся звонить Меркулову с надеждой отменить встречу. Но безрезультатно. Наконец, почти отчаявшись, пришёл к выводу, что тому будет небезынтересно узнать его утреннее приключение. «А там и совет какой даст», — разумно заключил мужчина и попытался заняться делами. Но всё валилось из рук. Проведя остаток дня в некотором возбуждении, он ровно в шесть покинул кабинет. Благо ресторан находился в трёх минутах ходьбы.
Поздоровавшись со швейцаром, который стоял почему-то в холле, прямо за парадной дверью, и подойдя к входу в роскошный зал, Юрий Николаевич невольно сбавил шаг, любуясь резным великолепием карнизов, балясин и потолка. Множество других деталей интерьера, так украшавших и без того исторически памятное место, были отнюдь не характерны для подобных залов современной Москвы.
Двое мужчин, со знакомыми манерами послезакусочного поведения, но ещё держась в традиционных рамках, проследовали мимо, покидая помещение.
«Ты… не… не был в ресторане «Золотой рог»? Краба камчатского порубят на салат… и готово! — услышал он за спиной. — Не был? Тогда ты не видел Владивостока! Смотри, жизнь коротка.
— Неправда. Жизнь бесконечна. Ведь никто и никогда не видел своего конца, — возразил второй.
— Хм, интер-ресная мысль! Так идем?
— Да он же… далеко!.
— Не беда! Сейчас зайдем в этот… ваш… «Якорь», и я расскажу тебе о нём, о… — говоривший сделал паузу, — о первом лучике солнца, бегущем к тебе… — он икнул, — по океану.
— Не… домой. Я уже готов. — заупрямился второй.
— А давай э-ти-мо-логически разберем слово «готов»! И я докажу тебе, что рано! — не унимался первый.
Юрий Николаевич улыбнулся. Впервые после обеда. «Наш брат и там…» — машинально увернувшись от не слишком устойчивой походки друзей, он быстро прошёл к угловому столику. Меркулова ещё не было.
Уткнувшись в меню, Богданов просидел минут десять под льющийся откуда-то сверху «Грустный вальс» Сибелиуса, пока не понял, что думает о другом.
— Вот и мы, — нарушив его мысли, из-за спины нарисовался Меркулов со среднего роста мужчиной в очках, который, приветливо улыбаясь, протягивал руку:
— Сергей. Ныне обладатель свободно оплачиваемой профессии.
— Юрий Николаевич. Секретарь Союза… наверное, Василий Иванович уже успел?.. — И в ответ на утвердительный кивок добавил: — А вас, простите, по батюшке?
— Не стоит.
— Ты уже заказал? — прервал диалог Меркулов.
— Да нет, — чувствуя некоторую неловкость от настойчивости друга, произнёс Богданов. — Здесь столько водок, давайте вместе.
— Надо брать импортную, только не «Смирнов», — уверенно сказал режиссёр.
— Отчего такая непатриотичность? — Богданов с упрёком посмотрел на друга.
— А передача по телевизору? Ба! Ты же не смотришь! Там дама, доктор наук, между прочим, говорила, что даже спектральным анализом нельзя определить исходное сырьё для спирта. Можешь представить, какие возможности открываются перед водочниками! Ведь из навоза можно гнать! Закупают всякую дрянь по всей Руси-матушке. Понятно, что не качество, а цена — решающий фактор. За рубежами левый спирт исключён — отнимут лицензию, а значит, бизнес. Так что сам понимай. Чуть дороже, да и то не всегда, зато печень сохранишь и побалуешь её в восемьдесят! — громко захохотав, заключил он. — Вот «Стерлинг», прямо на стекле выдавлено: «грэйн», значит, зерно! «Абсолют» тоже годится. И финская, из ячменя, неплоха. Оч-чень неплоха и по творческому карману! На любой вкус! Главное, без ароматов. Как выражается друг Сергея, полковник… э… Новосёлов, я не ошибаюсь? — Гость кивнул. — Чистый алкоголь! Без вкуса, без цвета, без запаха! Стандарт Менделеева. Его кандидатская, между прочим!
— Что-то я давно не припомню без вкуса и запаха, — проворчал Богданов.
— А вот мне недавно довелось, — включился в разговор новый знакомый. — Только тогда и вспоминаешь, что под пиццу не идет. Пельмени или борщ, с четырьмя груздями, залитыми стаканом сметаны, не меньше!
— Во как! Слыхал? — дружески хлопнув Юрия Николаевича по плечу, воскликнул Меркулов. — Между прочим, он в Сибири прожил тридцать лет! А там толк в этом понимают. Верно?
Сергей кивнул.
— Ну, так бутылку «Абсолюта», три заливных рыбы и тарелку солений, — повернув голову к официанту, громко и излишне разборчиво, как показалось Сергею, сказал он.
— Минералочки? Хлебца черненького?
— Ну, это как полагается!
Молодой человек в бабочке бесшумно удалился. Когда вторая рюмка, как положено, пошла «ясным соколом», Василий Иванович, откинувшись на спинку стула, обратился к Богданову:
— Так вот, господин секретарь, сделайте вид, что вы все во внимании. Ибо расскажу я занятную историю о том, что привело нас с этим молодым человеком в такое чудесное место. — Он осмотрелся. — Или сам? — Режиссёр вопросительно глянул на Сергея.
— Да, пожалуй, начните вы, Василий Иванович, надо как-нибудь не сразу.
Натянутость его улыбки не осталась Богдановым незамеченной.
— Ну, я так я! Оно, может, и вернее выйдет.
— Печатались? — бросил взгляд на гостя Юрий Николаевич, предваряя привычные за многие годы вопросы.
— Почти нет, — ответил Сергей.
— Ну так начну. — Нетерпеливость Меркулова была понятна. — Кстати, Юра, тебе привет от жены.
— Твоей тоже, кстати. Не узнаю последнее время её. Как-то звонил, и ответ вашей дражайшей напомнил мне случай с одной знакомой, директором Пушкинского.
— Пустяки, если, надеюсь, тебе известно, за какой спектакль на меня посыпались почести, друг мой.
Тот кивнул.
— А сам-то смотрел? Хотя… наверняка нет, а то высказал бы… давно. Верно? — Секретарь снова кивнул. — Перед тобой автор пьесы, чтобы долго не водить рака за корягой, — с присущей прямотой отрезал режиссёр, резко выставив ладонь в сторону гостя.
Теперь была очередь откинуться на спинку Юрия Николаевича:
— Что ж, очень приятно. Почти не печатались, и уже…
— Только пьесы-то никакой нет! — воскликнул друг.
— Как нет?
— А вот так! Есть книга, ещё не изданная. А пьеса тю-тю!
— Ну, как видно из последних событий, это не делает её менее значимой, — по-доброму улыбнувшись, заметил Богданов. — И потом, известность пьесы сыграет роль при издании. По-моему, весьма благоприятное стечение обстоятельств. Какое, если не секрет, издательство берется? — Юрий Николаевич, поигрывая вилкой, посмотрел на Сергея.
— Кстати, об издательствах. С позволения работников литаппарата, зачитаю прелюбопытное место, выдержку из книги, — Меркулов ухмыльнулся, — как герой бродил по ним. Чтоб погрузиться в тему, так сказать. Не возражаешь?
— Если необходимо… валяй. — Секретарь пожал плечами.
— Секунду. — Режиссёр расправил лист бумаги. — «Послушайте, я был в шести московских издательствах. Названия схожи с вашим… Что-то общее?
— Простите? — редактор поднял голову на посетителя.
— Я говорю о названиях. «Околитпуст», «Литпустоп»? К вашему «Главлитпусту» имеют отношение?
— «Гласлитпуст», глас. Да, вы назвали наших единомышленников.
— А расшифровывается? Голос пустой литературы?
— Ну вот, опять… — редактор поморщился. — Мы с вами разговариваем двадцать минут. Поверьте, то, что вам отказали, имеет под собой вполне объективные причины. Вы же не согласны сократить роман на шесть авторских листов? Войти в формат?
— Это двести страниц. Я и одну убрать не могу.
— Вот видите! Потом, сюжет, как бы сказать, не очень удобен. Ну, и последовательность странная. А выводы? Такое себе позволить! Надо бы выстроить по-другому.
— Но таков замысел, определённая цель. Вы требуете невозможного.
— Цели у нас расходятся.
— Я заметил.
— Простите, я устал. Попробуйте в новом издательстве, только появилось — «Оковлитпут».
— Даже так. Ещё одно? Получается, скинули государство, и уже вы наблюдаете за несвободой слова? Условия для писателя растут быстрее ограничений?
— Постойте! Постойте! С кем имею честь… Писатель? Или пишущий? Если первый… Тогда не к нам. Тогда…
— Первый, — перебил Сергей. — Отдаю, болею, мучаюсь. Нуждаюсь в перерыве. Душа должна отлежаться. Пью. Потом снова прислушиваюсь. Легко и непринуждённо не могу. Растрачивая, по роману в месяц — это к другим.
— Ну, батенька… — редактор развел руками, — четыре романа в год разве условие? А ведь написано при входе. Куда смотрели? Как надоело повторять…
— Всё-таки бывает? Повторяете?
— К сожалению, всё чаще. Посылаю… как можете догадаться. Печатаются сами, пятисотым тиражом. Дайте срок, кончим и это.
— Вы даже не представляете, как обрадовали меня! — лицо Сергея светилось. — Значит, не вытравили. Жива. Всё-таки рожает госпожа! Значит, дети будут.
— Какие дети? Какая госпожа?
— Литература!
— А… вы всё о ней. Мы слово-то забывать начали. Не модно. Рынок давно уже… рынок.
— Рынок несвободы?
— Рынок денег.
— Тельца надо менять. Пора. Не находите?
— Нет.
— Кого скинули, отвечали так же. А что за обязательное предисловие по всем книгам: «Редакция не несет ответственности за случаи отравления»?
— Разглядели-таки? Ведь мелким, очень мелким, мелкоячеистым… Что ж, могу пояснить, — неудовольствие человека за столом было очевидным. — Пугает массовость, знаете ли. Массовость отравлений.
— Даже вас?
— Увы. Мои дети тоже иногда гуляют по вечерней Москве. Так что вынуждены… так сказать, скрепя сердце.
— Ещё осталось что крепить? Удивлён, но рад.
— Ёрничаете? Таки зря. К тому же мы заинтересованы в серийности книг. Серия!
— Серия? «Как обуть мир»? «Как стать отменной дрянью»? «Как вскарабкаться на вершину, задушив совесть»? Убеждая, что заслужил. У вас всё из этой серии. Но не стопки томов признак писателя, не количество картин или постановок мастеров лукавого жанра. И не горы наград. Есть глубочайше интимный, скрытый в отношениях с богом признак. Пока вы только плюнули в лицо первой леди — России, Госпоже и Матери, выкормившей два столетия поэтов! Скрывая оскал. Хотите, назову следующую серию? «Озверение» — как разорвать их на куски, трёх этих граций. Но проекция не по зубам. На ней броня из миллионов сердец. Миллионов!
— Что вы позволяете себе?! Какие еще грации?! Откуда вам известны планы?
— Да… — протянул Сергей, — а эти идиоты думают, что виновны западные спонсоры. Вот откуда надежда на Сибирь! — Гость резко встал. — Да вы так и сибиряков кончите?
— Сибиряк?!
— Так точно! Выжил. Захлёбывайтесь злобой!
— Бажена! Охрану! — завизжал редактор в трубку.
— Нет у вас охраны, пока я жив! — Сергей хлопнул дверью».
Василий Иванович поднял глаза на Богданова:
— Ну, как тебе?
— Ничего. — Тот не повёл и бровью. Другие мысли занимали его в эту минуту. — Так всё-таки, — обратился секретарь уже к Сергею, — какое издательство берется?
— Так за этим я его и привёл! Как же ты не въехал? — перебил Меркулов. — Ну, говори, — теперь на Сергея смотрели уже оба.
— Дело в том… — неуверенно начал гость, — что издать я хотел бы у конкретного человека…
— Знакомого тебе, — вставил Василий Иванович, переведя взгляд на друга. — Издатель Сапронов. Вы же знакомы?
Юрий Николаевич машинально кивнул и как-то отстранённо опустил глаза в тарелку, лихорадочно соображая и пытаясь вспомнить, что связано с этой фамилией. «Ах, да, сегодня эта дама… упоминала…» — И, взяв тут же себя в руки, спросил:
— Ну, так и что? Я думаю, особых проблем не возникнет. Роман?
— Роман, — кивнул Сергей.
— Ты будешь смеяться, — обращаясь к другу, произнёс Богданов, — но вы не первые за сегодняшний день, кто просит меня пообщаться с Сапроновым. Какое название?
Вопрос был явно адресован новому знакомому.
— «Последний мужчина», — ответил тот.
Холодный пот, разом выступивший на лбу побледневшего секретаря, увидели все, даже официант, который бесшумно появился с пепельницей в руках.
— Вам плохо? Что с ним? — настороженно спросил парень в бабочке, с растерянностью поглядывая на спутников.
Всех опередил сам Богданов:
— Все в порядке… — и, тронув за руку режиссёра, смущаясь, предложил: — Можно тебя на минуточку в холл? — Не дожидаясь ответа, он вдруг направился к выходу.
Растерянный Меркулов последовал за ним, извинительно кивнув Сергею.
Тот задумчиво посмотрел на вилку в своей руке и, наклонившись вперед, начал безуспешно цеплять ею маленький помидорчик в соленьях. Наконец, оставив попытки, выпрямился и перевёл взгляд на резную лестницу, ведущую на балкон. «Да, со вкусом. И любовью. Настроение каждого, кто бывает здесь, одаряется когда-то вложенной наперёд любовью к себе. Интересно, понял этот безвестный, что вложил лишь часть, одну каплю, а отдает тысячи? Каждый день, — подумал он и вдруг услышал за спиной:
— Простите за прямой вопрос… но не впадут ли в атеизм молодые люди, прочитав в книге «Сатанизм для интеллигенции» ваше утверждение, что христианство — едва ли не единственная религия на земле, которая утверждает неизбежность своего исторического поражения?
— Да, совершенно верно, такая фраза у меня есть, и я не собираюсь от неё отрекаться. Потому что это слова Христа: «Сын Человеческий, придя, найдёт ли веру на земле?» Это и Апокалипсис, где говорится о сатане: «И дано было ему вести войну со святыми и победить их…»
Сергей замер. «…И победить их», — голос был хорошо знаком. Всё бы ничего, но два дня интернет пестрел сообщениями о смерти говорившего. Он с трудом подавил в себе желание обернуться.
— И всё-таки, для неокрепших душ, без опыта жизни, не резковата ли правда? — продолжал первый. — Слова, которые привели вы, они не прочтут, а вот утверждение враги христианства растиражируют. И людей украдут. Нельзя же исключать и такое, отец Андрей?
— Пожалуй, соглашусь. Мне недавно на лекции в МГУ подали записку примерно следующего содержания: «О победе Христа говорится в символе веры: «… и Его царствию не будет конца…». Как можно ратовать за православную веру и не верить во всемирное торжество Евангелия?»
— Вот видите, налицо смущение, по крайней мере.
— Скорее всего, человек начитался рериховской литературы… — продолжал знакомый голос. — Царство Христово наступит тогда, когда «времени больше не будет». А пока есть время — мы потерпим поражение. Но для меня это не повод отказываться от Христа — мало ли поражений здесь, на земле? Есть вечность, а в вечности Господь — само торжество. Здесь явный недостаток образованности.
— Но вы сами укоряли меня, говоря о читающих мои книги, будто на лбу у них написано высшее образование! А ведь я всего лишь с большей деликатностью старался показать пустоту теософских воззрений, эзотерического христианства, предлагая обратиться к индийским первоисточникам, к оригиналам, если уж вам интересен восточный опыт. «Бхагават-гита», «Упанишады» в достаточном количестве переведены на русский, зачем пользоваться переделками? Просто нужно помнить, что безличный аспект абсолютной истины, описанный в них, — это шаг назад. Уже две тысячи лет как человек прикоснулся к личностнойсути Бога, а древнеиндийский опыт лишь подготовка к столь небывалому событию в мире. Чего стоит, к примеру, вся история с попыткой Блаватской со товарищи превратить мистически одаренного юношу Кришнамурти в нового Христа? В этом была какая-то самодеятельность. Прямо детский сад, прости господи. Ведь он сам через десять лет отрекся от звания лжемессии. — Говоривший сделал паузу. — А всего-то… повзрослел парень.
Группа молодых людей, громко о чем-то споря, пересекла зал ресторана.
— Кстати, — провожая их взглядом, продолжил первый. — Вот для них старался оттенить, если так можно выразиться, опасность сайентологии, современного шаманизма и прочих экзотических увлечений молодёжи, не говоря уже об откровенно сатанинском колдовстве ведуний-перевёртышей, «белой» магии… смычки их с организаторами популярной передачи об экстрасенсах. Новая форма пропаганды, как ни крути. Что, кстати, не бесследно для последних.
— Что ж, и здесь соглашусь, — знакомый голос был подчёркнуто доброжелателен. — И я грешу некоторым требованием, хотя бы к начитанности слушателя. Но и вы согласитесь, такое нельзя отнести к нашим достоинствам. Как помощникам прихожанина. Ведь когда сами утверждаем, что почти все оккультные доктрины так или иначе признают христианство, правда, не нормальное, а некое тайное, якобы проповеданное Христом на ухо своим ученикам, что утверждать нет ни малейших оснований, мы невольно требуем изучения, а не прочтения Евангелий! От простого человека, ставящего свечку. Объявите доктрину тайной, неким тайным знанием, и люди, главный источник информации которых — телевизор, ваши. Уведут! Молодежь сплошь и рядом в сетях и удавках самых благовидных, по их мнению, личностей. Е[ет. Нужны и другие пути.
— Например?
— Например? Ну хотя бы романы.
— Романы?
— Да. Художественная литература, за внешней притягательностью которой скрыт свет. Ну и, конечно, все ветви культурного древа. Нравственно-просветительского. А не оккультно-манящего. По тому же их принципу. Ведь, в конце концов, задача миссионера лишь одна — бросить семя. В воду, покрытую тиной и плесенью современных постановок. Большинства. Выключить телевизор вы не сможете никогда.
— Ну… да, — задумчиво протянул другой. — Я прочел ваши уроки, отец Андрей, по основам православной культуры в школе. О людоедах. О том, что унижать человека, зависящего от тебя, требовать от него взяток, отнимать его имущество и средства к жизни — это людоедство. Но как вы применили это к детскому уму! — Говоривший всплеснул руками. — Предупреждая, что есть и другая форма этого беззакония. О ней, если я правильно цитирую, говорит народное присловье «сживать со свету». Даже в классе может завестись стая людоедов. Она живёт, поднимается и растёт. Такая стая по указанию вожака выбирает себе жертву. Так, кажется, пишете вы? Обычно это тот, кто в чем-то на них не похож. Это может быть отличник. Очкарик. Полный ребенок. Или другой национальности. Человек, однажды действительно допустивший ошибку, или же просто тот, кто повёл себя так, как не ведут себя людоеды.
— Да, да, цитируете правильно. Я рассказываю детям, что стая использует любой повод, чтобы выразить своё презрение к этому человеку. Любое его слово перевирается и становится предметом для дразнилок. Его провоцируют, задирают. Член стаи не имеет права сказать о жертве доброе слово — иначе свои же загрызут. Стая по отношению к жертве разрешает себе то, что считает недопустимым в отношениях между своими. И члены стаи, вырастая, вливаются в такую же, снимая уже фильмы, ставя пьесы, управляя социумом. Доступность понимания, мне кажется, достигнута.
— О да! Но вы не дали мне закончить. Уроки нравственности… Привить зачатки её не берётся ни один предмет. Но! Поразило меня другое! Вопросы, предлагаемые в конце урока: показывают ли людоедов по телевизору и могут ли людоеды сами вести телепередачи? Ведь это находка! Вам удалось!
— Оставьте, коллега… Кстати, дети отвечали, что людоедов по телевизору смотрят их родители. Чего же мы ждём? Более изощрённого примера не даст им никто. Впереди у таких матерей муки уже со взрослыми детьми.
Тут терпение Сергея иссякло. Поворот был таким резким, что стул скрипнул, заставив замолчать говоривших. Оба обернулись.
— Ёлки-палки! — вырвалось у него. — Ведь вчера… эта чушь в интернете…
— Да, да, — улыбнулся один из мужчин. — Бывает.
— Вы считаете, не специально? Простите, я забыл поздороваться… — было видно, что Сергей неподдельно рад видеть того в добром здравии.
— Как знать, как знать, — покачал головой другой.
— Я будто бы ношу какую-то скинул. Так расстроился вчера, поверьте, отец Андрей, искренне. — Их новый собеседник прижал руку к сердцу.
— Что ж, спасибо, — мужчина со знакомым голосом продолжал улыбаться. — А мы вот с отцом Александром Менем, — он указал на человека с густой волнистой шевелюрой, сидящего рядом, — решили расставить некоторые точки.
Сергей всмотрелся в соседа и тихо прошептал:
— Вот так да! Ох-хо-хо! — Но тут же, вспомнив о череде подобных событий в последнее время, далеко не радостных, в отличие от сегодняшнего, попытался взять себя в руки. — Впрочем, простите, не буду вам мешать. — И от охватившего чувства, забыв и цель своего прихода, и вопрос, который только что занимал его, и уже не придавая значения отсутствию своих спутников, потянулся к графину.
— Не охайте, — добродушно, но громко прервал его движение отец Андрей, — это придётся сделать чуть позже.
Рука Сергея замерла над почти наполненной рюмкой.
— Выпить или охнуть?.. — всё ещё улыбаясь, попытался отшутиться он, поворачиваясь снова. Но, увидев лицо говорившего, посерьёзнел: — Что значат ваши слова? И когда позже?
— Уже. И охнуть. — тот наклонился и негромко произнес:
— Умер Сапронов. Вчера. А теперь, пожалуй, нам пора. — И, кивнув собеседнику, начал подниматься из-за стола.
Через минуту Сергей остался в зале один.
— Ну, батенька, так нечестно! — услышал он голос Меркулова.
— Да вы прямо под руку, — держащий рюмку старался скрыть натянутой улыбкой одному ему понятную озадаченность. Разливая подошедшим водку, он решил не делиться с ними причиной.
— А у нас вот… не очень приятная новость, — режиссёр опрокинул стопку и, с хрустом закусив огурцом, добавил: — Как там в фильме — «небольшая техническая неувязка». Впрочем, поправимая. Я правильно изъясняюсь? — Он посмотрел на Богданова. — Расскажи ещё раз.
Богданов нахмурился и тихо начал:
— Понимаете, молодой человек, сегодня утром ко мне заявилась посетительница…
Уже на второй минуте рассказа у Сергея поплыло перед глазами от странного предчувствия. Когда неприятные мгновения миновали, он, с трудом выговаривая слова, прервал секретаря:
— Простите, кофточка была красной?
— Ну… да, — подумав, ответил Юрий Николаевич. Слегка смутившись. — Я опустил эту несущественную деталь, а почему вы спрашиваете?
— Нет, нет. Всего лишь ассоциации, продолжайте, пожалуйста.
Все остальное он слушал машинально. Лицо больше ничего не выражало.
«Ну, так я сказал Василию Ивановичу, что, безусловно, откажу ей… он убедил меня, что эта книга — самое ценное, чем вы обладаете», — услышал Сергей последние слова и поймал вопросительный взгляд обоих. Друзья не понимали его спокойствия.
— Юрий Николаевич и вы, Василий Иванович… Звонить никому не надо. Нужда отпала… Сапронов умер.
— Когда? — воскликнул Богданов, поправляя очки.
— Вчера. В Иркутске.
— Да, надо бы помянуть, — мрачно сказал Меркулов и потянулся к графину. Он не был знаком с издателем, но услышанное о нем сегодня не оставляло ни малейших сомнений в порядочности последнего. По жизни зная, какая это редкость, режиссёр искренне расстроился. — Откуда новость? — не отрывая глаз от печально наклонившегося горлышка графина, без тени удивления спросил он.
— Невероятное совпадение, — промямлил Сергей, — двое… что вышли только.
— Я… я вообще никого не видел, — заметил Юрий Николаевич, ища взглядом поддержки у Меркулова. Тот в ответ пожал плечами.
В шесть последующих минут звяканье вилок было единственным, что нарушало тишину огромного зала.
— А я в основном лирик, — неожиданно произнёс секретарь. — У меня вышло семь книг. Сейчас ещё выходит… — стараясь сменить тему, продолжал он чуть расстроенным голосом. — Я всегда считал так: стихи должны сначала зазвучать в душе. Я и музыкой занимался. У меня и музыкальное образование…
Стоявший поодаль официант явно наслаждался бряцанием посуды. Её звук был гораздо приятнее, нежели разговор с врачом скорой, заученный за годы наизусть.
— Послушайте, — Меркулов вдруг поднял голову, — я вспомнил моё любимое выражение, точнее, Мао Цзе Дуна, из цитатника. Всегда, чёрт, не к столу будет сказано, оборачивается в пользу. Короче, кормчий любил выражение: «Чем хуже, тем лучше»! А если поразмыслить, так всегда оно и есть! Послушайте мою глубочайшую мысль. — Он чуть наклонился, жестом предлагая друзьям сделать то же самое. — А пусть Юрий Николаевич согласится позвонить… — заговорщически щурясь, почти прошептал он. — Что теряем-то? А библиотеку жаль. Нужно только перед этим забрать рукопись и твёрдо оговорить условия. Ну, чтоб, когда выяснится, эта мадам не наставила новых. А? — Режиссёр поочерёдно посмотрел на обоих. — Типа, просили, позвонил. Да, хотел выполнить наш договор. Ах, условия невыполнимы? Так думайте, прежде чем… По рукам ударили? Отдайте. Как?
Богданов с надеждой посмотрел на гостя. Ему было жаль упускать любую возможность.
Сергей вздохнул:
— Понимаете, им ведь нужно не само действие, а выбор. Вы сделали выбор. Всё. Им достаточно. Важно, что у вас произошло внутри. Важно, что вы сломались, подписали…
— Так в мыслях-то он как раз никого и не сдавал! — воскликнул Меркулов. — Объедем на ободранной козе! Обманем!
Секретарь молчал, потупив взгляд.
— Я как-то читал, — Сергей выразительно посмотрел на режиссёра, — в пятитомнике, по-моему, епископа ставропольского, книга ещё времен Пушкина, что пытаться обмануть дьявола бесполезно. У вас опыт одной жизни и своей. А у него миллионов и чужих. За тысячи лет он так отточил своё ремесло, что… добьётся своего. И никогда не заплатит обещанного… — Сергей опустил глаза, увидев отчаяние на лице Юрия Николаевича. — Хотя решайте сами. Если малейшая возможность есть и она в этом… что ж я буду препятствием? Я-то вообще с другим шёл. Мой вопрос снят, так что… Короче, решайте.
Минута прошла в неловкой тишине.
— Обман… Какое лёгкое и простое слово, — вдруг задумчиво произнёс Богданов. — Поразительна и неслучайна обманчивость даже самих пяти букв. И звучат гладко, будто вползают… Слово — змея. Верно… в нем нечто сакральное…
Сергей недоумённо посмотрел на режиссёра и, поймав такой же взгляд, пожал плечами.
— Поразительно то, что совершенно незаметно для себя все мы погружены в обман. Проводим в нём жизнь, — продолжал, поворачивая пальцами рюмку, секретарь. Казалось, размышления последней минуты отдалили его от собеседников, предлагая осознать только свою, личную ответственность в заманчивом завтра. Поговорить лишь с нею. — А раз так проводим жизнь, так чего же бояться? — И тихо, будто оправдывая свои мысли, добавил: — Каждый с рождения обманывал себя, обманывает сейчас и будет до конца жизни не просто обманываться, но и желать этого! Самый простой пример. — Юрий Николаевич вздохнул. — Что требовалось от нас с детства, внушалось? Трудолюбие. А его не существует. Ну нет такого качества в природе. Любви к труду не бывает. Труд — необходимость. Спросите у любого открывающего глаза со звоном будильника. А вот поверить, что нелюбовь к труду одинакова у водопроводчика и художника, невероятно сложно.
— Ну да. Я только хотел заметить… — Меркулов явно был рад вмешаться, — ведь те, с мольбертом, не согласятся, батенька мой, что не испытывают тяги к творчеству. Им нравится свое занятие.
— Так и заявит большинство, — не поднимая глаз, по-прежнему тихо ответил Богданов, — ещё несколько человек слукавят. Но есть и те, кто понимает разницу. Один маститый прозаик, написавший массу книг, прямо говорил: «Нашего брата писателя надо палкой заставлять работать, ибо леность сильна, ох как сильна в каждом из нас». Говорил, не подозревая, что изрек истину. Истину, что не творят, а работают. — Он сделал паузу. — Как только в вашем, именно вашем мозгу появляется слово «заставить», пусть самого себя, любви места не остается. Труд становится необходимостью и перестает быть творчеством! Как только вы начинаете писать не для себя, не по зову, понятному и желанному, назовем картиной всё — фильмы, постановки, книги, — появляется труд. Вы начинаете себя заставлять. В полном соответствии со словами, которыми напутствовал человека Бог, изгоняя из рая: «И в поте лица будете добывать хлеб свой». А добыча — не рождение.
— Простите, — Сергей действительно хотел извиниться за прерванную цитату, но желал этого с одной целью: прояснить для себя одну из граней нового знакомого, впрочем, по его убеждению, присущую каждому человеку. Присущую, но тщательно оберегаемую, скрываемую даже от себя. Заботливо укутанную и убаюканную теми пятью буквами, с которых и начал свой монолог Богданов. — Простите, — повторил он — но как часто можно услышать: «Я занимаюсь любимым делом, ещё и получаю за это деньги». Тоже обман?
— И в поте лица будете добывать хлеб свой, — словно не замечая вопроса, повторил Юрий Николаевич и поднял голову. — Не труд это. А те, молодой человек, кто перед собой нечестен, кто говорит, что получает радость при этом, невольно возражает Ему. — Он указал пальцем вверх. — Не буду гневить Всевышнего и называть труд наказанием, но необходимостью является точно. Неприятной необходимостью. Ради хлеба. Ну и ради семьи, денег, известности, власти, наконец… список бесконечен. — И тут же отрезал: — Так что любят его за другое! — Богданов резко отодвинул пустую рюмку. — Как только на продажу, пусть за тот же успех, за влияние, за причастность, за статус, — он смотрел прямо в глаза Сергею, — любовь замещается ремеслом, а творчество трудом. Филигранное, успешное ремесло и есть талант. И обязательно принесёт тебе пользу или удовлетворение. Даже радость. А творчество в талантливости не нуждается. Но даже если пот есть, как только начинаешь добывать хлеба больше насущной надобности, конец! Остановиться уже нельзя. История знает лишь один пример.
Он замолк.
— Юра, — нетерпеливо проговорил режиссёр, — а помнишь… «Искусство не может быть средством к жизни. Им нельзя торговать!» — написал Николай Ге, порвав с передвижниками. — Он распрямился и, улыбаясь, артистично выкинул вперёд руку. Было непонятно, веселит это его или забавляет.
— Все книги, полотна, фильмы и прочее, — оставив жест без внимания, продолжил Богданов, — каждый художник должен разделить на две части. И первая — то, что писал для своего сердца, через него и для себя. Единственное, что и положат на весы там, — он снова указал вверх. — Так что шоу-дивы и звёзды в брюках, когда вещают о тяжелейшем труде, положенном в результат их успеха, не лгут. Только творчества там ноль. Перепутали искусство и ремесло. Цель — успех, тяжело, но достигнута. Такая цель и творчество — две вещи несовместные. Но это и справедливо. За все надо платить. Вы потрудились, получили деньги, а теперь ещё и хотите прослыть художником! Не выйдет. За звание художника, деньги нужно вернуть! Вернуть! — Богданов постучал пальцем по столу. — Не получится в рай с таким багажом. Так-то!
— Может, всё-таки выпьем? — перебил Меркулов, не понимая, к чему были сказаны последние слова. Не дождавшись ответа, режиссёр в который раз поднял графин. Поднеся его к свету, он дважды повернул увесистый сосуд так, что хрустальные зайчики, заиграв на стенках и не замечая ловушки, подстроенной человеком, радостно побежали вместе с содержимым вниз, в полные безразличия к происходящему рюмки, видевшие и не такое. И оттого спокойные… Как и люди, которые, попадая в расставленную ловушку, наполняются понемногу отравой, превращаясь в равнодушное стекло. Но страдают, и мучаются, и ревут по ночам.
Храм преподобного князя Александра Невского, чуть выше набережной, где сто лет назад присягали государю юнкера, встретил градоначальника настороженно. Училище, где воспитали их, а потом и расстреливали, располагалось тут же, в трёхстах метрах. Поэтому храм не доверял тем, кто впервые по собственному желанию, а не по протоколу заходил внутрь. Службы в тот день не было. Мужчина взял свечку, зажёг и поставил её под образом, как это и проделывал десятки раз. Во всех разах этих было одинаковым только одно — ни прежде, ни сегодня человек и душа не смогли встретиться, оставаясь по разные стороны иконы. Что поделать, вздохнул храм, ритуал пуст, коли участвует в нем незримо старый часовщик из Женевы.
— А где батюшка? — мэр обратился к служнице, принимающей требы.
— Вам что-то спросить?
— Да нет… то есть да, — после некоторых колебаний ответил он.
— Тогда подождите. Он занят. Исповедует нашего градоначальника.
— Градоначальника?
— Ну, да. Вон там, у клироса.
Только сейчас мужчина заметил двух человек у затемнённой правой стороны иконостаса.
— Так я же ваш мэр! Я! — Он с яростью рванул с себя парик и поморщился. — Третий раз за день.
Женщина, охнув, опустилась на пол.
Решительно направившись к иконостасу, неожиданный гость замедлил шаг и остановился в некотором отдалении. Ровно там, откуда пусть приглушённо, но были слышны отдельные слова и даже фразы.
— Да не в чем мне каяться, отец мой, — услышал градоначальник.
— Вот и начните с этого. Попросите у Бога прощения за то, что не помните даже мыслей, о которых сожалели бы.
— Мыслей? Я всегда думал о проступках!
— Проступки в Ветхом завете… а в Евангелиях Христос дает нам новые заповеди. Согрешаешь уже лишь помыслив, сын мой. В сердце своём.
— Тогда вы правы, не припомню. Сколько ж было дум в жизни? Может, и лукавых…
— На то и расчёт у дьявола. Отговаривает он от частого исповедания. На забывчивость рассчитывает. Вот ты, человече, в мыслях своих мечтал ли стать градоначальником? Стремился к этому?
— Конечно! Я хотел по мере сил сделать город лучше.
— Ой ли? Не радость ли в глазах ближних твоих, родных и друзей, гордость от покорения недостижимого другими влекли тебя на свершения? Ни разу не поступился ты совестью на пути том? И минут неприятных, о которых старался забыть, не было ли?
Человек, стоявший спиной к мэру, задумался. Между тем священник продолжал:
— Я помогу тебе. Неужто не нашлось достойных более дела великого? А если были, по праву ли место занимаешь? Коли действительно о народе думаешь? Или не только о нём? — Он помолчал, давая подумать над сказанным, и, вздохнув, словно стараясь облегчить размышления, тихо добавил: — Поведаю же, чадо, что безгрешным тебя может сделать лишь один ответ: «Не было, не было достойней меня, батюшка!» — священник испытующе посмотрел на собеседника. — Ну же, произнеси это. Брось первым камень.
Тот понурил голову.
— Разве не отталкивал локтями, пробиваясь? Разве не пользовался близостью тех, в чьих руках была судьба твоя? Никого не убеждал в своей преданности и верности?
— Никого не убеждал, но был предан.
Священник сокрушённо покачал головой:
— Кому-то предан? Или был предан кем-то? Один, один корень у слов этих, «преданность» и «предательство». Одно в другое легко обращается… не заметишь… Если предан человеку, то человеком и предан будешь. Только в верности Богу нет путаницы в словах коварных. Посреди же людей лукавы они.
— Прямо не знаю, что и сказать-то… Не пойму, есть или кажется…
— А ты проверь.
— Как?
— Всегда ли и все рады успехам твоим? Кроме тех, кто улыбался тебе, надеясь получить при этом. — Священник снова помолчал, перебирая чётки, и тихо произнёс: — Подумай и скрой от меня ответ, который огорчит тебя, человече.
Градоначальник стоял ни жив, ни мёртв и, сжимая в руке парик, лихорадочно пытался сообразить, что должен сделать. Прежняя решимость, уступив было место любопытству, полностью исчезла после услышанных слов. Захватив и второе, чему пыталась уступить место. Даже растерянностью состояние назвать было нельзя. И вдруг он отчётливо услышал:
— Не видел. Не встречал более достойных. Честнее и порядочнее. А жизнь людей сделать лучше — единственная цель. Вот так, отец мой.
— Ну так господь с тобой. Значит, всё-таки слепой… — ответил батюшка. — Значит, не время ещё. Только помни, когда там, — священник поднял глаза, — зададут вопрос: «Как такое могло случиться?», ответ: «Я делал это для людей, хотел, чтоб им было лучше» — не проходит. Он значил бы оправдание. А разве может быть оправдана хоть одна смерть от намерений твоих? Слегка потешился с экспериментом? Не дороговато ли оплачено личное благополучие? Твоё и семьи, конечно… Не проходит! Лучше бы рождённому на земле просто ходить по ней без благих порывов, нежели тысячи или сотни тысяч будут преданы смерти. Лучше спиться, чем попасть во власть. Потерять облик внешний, чем стать убийцей. Так-то, чадо.
— Но я не первый и последний президент великой страны… — попытался вставить тот.
Священник, не обратив на реплику внимания, продолжал:
— А главное, так отвечали все мировые злодеи. Каким-то людям они точно хотели сделать жизнь лучше. А иные и всем. — Он вздохнул. — Ступай, человече. — И, перекрестив его, направился к алтарю.
Тот повернулся и, сделав шаг, замер, увидев своё отражение. Несколько мгновений оба стояли в оцепенении. Вдруг державший парик дико закричал, бросившись на него:
— Сволочь! Ты же солгал! Солгал! Солгал! — Он тряс человека за грудки, брызгая слюной прямо в лицо. — Гадёныш! Ведь было! И достойнее, и порядочнее, и умнее! Всех, всех же покончали! И не ради народа! Так решили! Понимаешь, решили! Здесь-то меня приговаривать зачем? Здесь-то я каюсь в этом! Каюсь! Слышишь? Сволочь! Да как ты смел! За меня..! — Он с силой ударил кулаком в челюсть двойнику. Тот рухнул на пол со звуком рассыпающихся кусков гипса.
Повернувшись, как по команде, мужчина быстро покинул храм.
Градоначальника не удивило то, что возвращался он по перевёрнутому вверх дном городу. Сначала, задрав голову, шёл осторожно, но, не видя препятствий, осмелел и, размахивая руками, быстро зашагал вперёд. Вся жизнь, суета, толпы зевак остались там, наверху. Люди беспечно прогуливались вверх ногами по скверам под его любимый двенадцатый этюд Скрябина, который повторялся бесконечно. Крыши отдельных зданий проплывали совсем рядом. Машины разбегались по проспектам, весело и непринуждённо, будто мчаться вверх колесами было всегда их любимым занятием. «Может, им лучше так жить? — подумал он. — Вверх тормашками? Никогда бы не догадался. Интересно, а каким кажусь людям я? Наверное, идущим по гладкому небу, нет, озеру. Или по ровной поверхности, прозрачной и без препятствий. Мне не нужно обходить других. Огибать здания. Уставать, поднимаясь в гору. Мне просто нужно думать о них, и всё. Как легко и приятно лишь думать о людях. Интересно, как напоминают мне об этом они?»
Наконец строения стали ниже, и шагающий увидел набережную и море впереди. «Что-то не так», — он сильнее задрал голову и глянул на горизонт — тот вращался. Неожиданно центр города начал на глазах проседать, образуя гигантскую воронку, которая, увеличиваясь, стала засасывать улицы и здания. Вот повалились уже окрестности. За ними леса и какие-то степи с холмами. Вязко прогибаясь под волнами вдруг ожившей земли, словно нехотя, они с глухим стоном обрушивались в бездну. Радости человеческие вместе со своими упоительными подменами делили ту же участь. Описывая круги и набирая скорость, они проглатывались ненасытным чревом вперемежку с разбитыми окнами, расколотыми зеркалами и матрицами для отливки постаментов. Даже радость любви женщины к мужчине, как и радость материнства, оборачиваясь радостью упоения вызовом природе, уже без слова «мама», стремительно исчезала вместе с расправившими было плечи другими подменами вертепа наслаждений. Вот уже справа показался берег Дуная, который вытянулся вдоль края воронки и касался медленно сползающих к погибели отрогов далёких Гималаев. А с юга исполинской волной, вскипающей от аравийской жары, накатывалась кривизна океанской глади. Всё построенное, созданное, выращенное и воспитанное вместе со временем и человеком исчезало в небытии. «Воронка забвения!» — встрепенулось сознание.
— Это не я! — Градоначальник зажмурился от страха. — Это двойник! — прокричал он и замер. Когда же открыл глаза, всё было как прежде. Машины вновь неслись по проспектам. А люди, обманутые доступностью мороженого, с удовольствием разбирали лакомые стаканчики. Всё было бы по-прежнему, вверх ногами, если бы не одинокий мужчина, стоявший в этот момент на берегу пруда в Екатерининском парке. На его груди висел плакат:
«Латынина, Ксения, Алексеева! Умоляю, не топите моих внуков в крови. Они ещё маленькие и не знают, что по свету рыщут безжалостные тётки. По их души. Умоляю! Гоните своих мужей с кухни!»
Редкие прохожие останавливались и, прочитав, пожимали плечами. Другие крутили у виска. Но были и те, кто улыбался и жал руку.
«Он самый!» — послышалось за спиной мужчины, который невольно оглянулся и обомлел: в трёх метрах от него стоял самый узнаваемый в мире, правда, уже трупами человек — Ленин.
Женщина, с которой он подошёл и которую знала сегодня вся страна, прошипела:
— Да видел ли он когда-нибудь дождь? Мой дождь! — Она сделала несколько шагов назад и, упершись кулаками в бока, расставила ноги, встав за спиной мумии.
Только сейчас одинокий с плакатом заметил на той галифе. «Да она переодета мужчиной!» — мелькнуло в голове. — Где-то такое уже было». Но мысль перебил картавый голос:
— Послушайте, милейший! Мы пдишли не за золотом партии — мифом для политических бретёров. Оно стоит позади меня. Понимаете? Неужели вы думаете, что кто-нибудь из наших недобитков, назовись открыто, будет иметь успех? Разве что на «Охотном». Так нам, батенька, нужно всё. Всё! А не лаковые лимузины и рестораны на Тверском. Это детская болезнь…
— Владимир Ильич! — одернула «дама» и нервно поправила очки.
— Ах да… — Вождь опустил привычно вытянутую руку.
— Э-э… так вот, молодой человек… некдасиво. Непозволительно ростки-то, так сказать… того… Имена — самое ценное, что есть у нас… пока. Твёрдые руки и свинец понадобятся чуть позже. А попутчиков мы, — говоривший кивнул за спину, — потом… и в Майями достанем. Ледорубом. Впрочем… не то. Ах, да! Пделюбопытный вопрос для новой моей книжки… чуть не забыл: какое же уродство души надо иметь, чтобы публично демонстрировать его людям? Не очень, пдостите, заковыристо? С какой степени оледенения это становится необходимым? Я напомнил уже, мы сторонники холодного сердца и такого же оружия. — Он привычно заложил обе руки за пояс.
— Так спросите у Ксении. Ей постаканно известно. Размешивать снадобья не буду. Ваша спутница прекрасно с этим справляется благодаря и образованию.
— Ответил мужчина с плакатом и тут же добавил: — надеюсь, престижный диплом не прилагаемая к фамилии статусная бумажка и мадам все-таки получила что-то кроме него?
— Разумеется, — огрызнулась та.
— Тогда вы должны знать, — не отступался мужчина, — что счастье — социальная категория, зачать которую способен только коллектив и обязательно среди равных. Обязательно! Это как ребёнок — родителей не менее двух и они наги. Лишь потом ему говорят, что счастье в богатстве, образованности… а до того ребёнок честен и радостно играет с детьми сапожника. Так вы ребёнок или уже лицемерка?
— Рождаемая среди состоятельно равных… — процедила дама. — Состоятельных!
— Как же вы определите степень состоятельности? — Одинокий с плакатом вздохнул. — В три сотки, три машины или в три яхты?
— А это не ваше дело!
— Неужели только диплом? Не знать лобного места, на котором лежат головы «птенцов» всех революций?
— Любе-е-езная, — беря под руку женщину и увлекая за собой, пропел картавый, — вы же попались на бобах, что кур во щи. Точь-в-точь как с вопросом, помните? Один и тот же триста шестьдесят раз в году. Прям заевший винил. Будьте разнообразней, фантазируйте. Ведь можете! Гм… «революция норок»! Конечно, это рост после наших «пыжиков». А если, повторяю, пофантазировать? Кажется, ваше любимое занятие после пары шампанского? Постараться развить тему. Скажем, «революция горностаев» или «очковых змей»? — он вдруг остановился и внимательно посмотрел на даму. — Н-да… шутить никогда не умел. — Говоривший развернул изумлённую спутницу по ходу движения. — Запутывайте, запутывайте этих, — кивнув назад, продолжил вождь. — Учтите, неважно, чья она будет, барышня-то наша. Один вон, тоже «революшн» поёт. Та нехай поёть. Главное — наша с вами! А вот метод архиважен! И он у нас одинаков — подбить народ. Заметьте, здесь вы с нами. Или мы с вами, как хотите. Потом разберёмся, я уже говорил… Чёрт, забыл про картавость… Понимаете, милочка, — голоса быстро удалялись, — вот они всегда были такими на пдоклятой Руси. Здесь я с вами согласен. Помню, пока баржами, баржами топить не начали… а ведь на всех вдоде патронов хватало. И на тебе! Так что не проглядите, уж не проглядите! В затылок надо… самое верное, со спины, со спины! Проверено. — Говоривший вдруг хлопнул в ладоши, обернулся и громко произнёс: — сообщу ещё одну пделюбопытную, хм, слово-то какое липкое… вещь. «Зеркало нашей революции», как мы прозвали известного вам графа, говаривал: «Нет более далёких от нас людей, чем революционеры». Да-с. Такие вот парадоксы. И при этом, заметьте, добавлял: «Есть аристократия ума, а есть аристократия нравственности». Я бы уточнил, — он вновь повернулся к даме, — есть демократия разума и автократия нравственности. К последнему определению вы, милочка, практикуете вполне классовый подход: первую половину не признаёте, а ко второй никакого отношения не имеете. У вас не умирает любимый ребёнок в соседней комнате и каждую ночь. Ну не может такого быть. И это единственно правильная позиция. Так что с нами, с нами. Пдостите, конечно, но время сюсюканья прошло, бросайте, скидывайте маску».
«К чему мне привиделось такое? — Ошарашенный градоначальник снова замер. — Надо бы вечерком подумать, кто перевёрнут сейчас — я или бестолковый народ. А пока поднимусь-ка повыше, тьфу, или спущусь ниже, — взяв себя в руки, начал соображать он, но так и не решил. — Может, я слишком высоко и люди не могут разглядеть меня? Или они так низко? Нет, всё-таки до вечера внизу они, а я спущусь». Мэр так и сделал, но, видно, решение было неправильным, потому как тут же почувствовал боль в правой кисти. Нечто тяжёлое рухнуло вдруг на землю со знакомым звуком рассыпающихся кусков гипса. «Наверное, сильно размахивал рукою, задел что-то». — Догадка оказалась верной.
— Гражданин! Вы почему опрокинули статую? Пройдёмте! — полицейский не мог оставить без внимания такое недоразумение.
— Да ведь она сама стояла вверх ногами, — вполне мирно возразил мужчина.
— Тем более нашего градоначальника, — продолжал служивый, постепенно бледнея. — Тем более из гипса. Тем более сегодня… Тем более… вы?! — Заклинившего сержанта под общий хохот толпы наконец отпустило. Рука, властно указующая на патрульный автомобиль, потянулась к козырьку. — Ваше… Ваше превосходительство… только не по моде! Не по утрате доверия… В роте засмеют. А у меня семья, дети, любовница… тьфу, — залепетал он под улюлюканье зевак.
— Прочтите письма Шилова и Чехова. А потом Гоголя и Толстого! О разнице доложите! — рявкнул вконец расстроенный мэр. — Понаехали тут!
— Слушаюсь! Ва-шес-тво! — отчеканил сержант, так и не поняв, что рассердило градоначальника.
В этот день, как не бывало никогда, для некоторых не подпадающих под определение «народ» не всё закончилось благополучно. Начало было положено.
Было около трёх пополудни. Нетерпение Богданова било через край. Чтобы как-то отвлечься, он взял последний номер «Московского литератора» и, пробежав глазами, остановился на статье под названием «Кто ты, человек?» «Странно, — подумал Юрий Николаевич, — вроде ничего подобного не редактировал». И, хмыкнув, тут же углубился в чтение, шевеля губами:
«Первый и последний президент страны, занимавшей шестую часть суши, убил миллионы и спокойно протянул руки за Нобелевской премией мира, а не за именной пулей, какую присуждали суды дважды несчастным его подданным за одну лишь загубленную душу. Под молчание твое! Человек.
Грань, за которой ты заканчиваешься и начинается бесплотное отражение пустоты времён, — неужели в этих протянутых руках? Кто ставит предел, за которым тебя нет? Кто дарит время, и кто крадёт его у тебя? Индейцы бросали стариков с вязанкой хвороста, которая точно отмеряла последний срок. Так награда или хворост? Слава или безвестность? Или медведь, подводя черту земной жизни, когда впивал в несчастного клыки? Нет. Ни первое, ни второе, ни третье. О великой несправедливости мира думал и протянувший руки, и обречённый. Но была ли в радости, как и в стекающей от нестерпимой боли слезе, капелька Достоевского? Лишь у второго. Как и сама слеза. Как и боль. Единственная награда, что заслужил на земле человек. Ибо «не ведает, что творит» — повторял умирающий! Не находилось места ненависти. Как и места страданию у первого, бежавшего от слёз. «Не ведает!» — думала любовь в человеке. Индеец! Не знавший христианства. Но христианство знало его, войдя в новорожденного с первым же глотком дыма вигвама!
Так кто ты, человек?!
Что гудит и завывает в тебе? Рвёт и корёжит? Вкладывает в душу твою убеждения и страсть, а в руку нож? Что за страшилище живёт внутри тебя? Чей дом ты ещё, человек?
Необузданной ненавистью своей это живущее в мановение ока делает добродушного зверем, отца убийцей, а любимых детей, хохоча, превращает в отупевших подонков, готовых утром целовать у порога мать, а вечером забить до смерти прохожего, одетого не так. Кто заслоняет в благих намерениях твоих страдания людей? Какая особь в тебе, человек? Совмещающая гуманизм с авиаударами и спокойно засыпающая с женщиной в тот же день? Женщиной, радостно встречающей тебя с «работы». Нет! Спать может только особь! У человека сна нет! Не может быть его у тебя, любящего, страдающего, плачущего, спасающего! Хотя бы себя. Ровный сон только у мертвецов. И не по ночам. Вот обратная проекция твоя, человек!
Кто же ты?
Умирая на крюке под рёбрами с лопнувшими от ожогов глазами, он не выдаёт своих товарищей. А если выдаёт? Да разве смеет кто бросить в него камень? Не подать руку?
Что испытывал ты, когда каменный топор был оружием твоим? Равнодушие? Сначала к животным? И что испытываешь сегодня? Неужели ты не изменился, человек? Неужели привык… убивать? Превратился в особь, оттачивая ненависть к жизни? К умирающей лосихе? Той, что отвела от смерти своё дитя. Умирающей мучительно долго, глядя на двуногое существо глазами, полными слёз, что, скатываясь и замерзая, делают снег солёным? Попробуй, особь, это так! Найди общее между нею — лесной матерью, стариком и висящим на крюке человеком. Хотя бы попробуй. Ты давно не видишь себя в них. Ты ослеп!
Здесь на земле, в момент настоящей «Драмы на охоте», страдания умирающей — человеческие. Они твои, муж, отец, сын. Мать кричит об этом! Твоя мать! Прислушайся, медведь. Заплачь тоже, оставь хотя бы хворост. И думает она о ребенке, которого обрекло на смерть двуногое чудовище. О тебе, человек. Обречённый — ты. Тот, что спешит обнять жену, раздать подарки дочерям и печётся о здоровье родителей, не слыша скрежета цепей крюка, поднимающего его за рёбра. Кем же ты возвращаешься с войны, называемой «день»? Войны, на которой ты губернатор, президент, гражданин. Из века в век. Убивая, убивая и убивая. Кем ты становишься, человек?! Что скрыто в обратной проекции твоей? Присмотрись, чудовище! Ты никогда не был ни тем, ни другим и ни третьим. Лесная мать, существо, стоящее над нею, и умирающие в нищете старики — одно и то же. Только первая понимает это, а последним не дал понять ты… протягивая и протягивая руки за наградой. Ибо ровно на полученное убывала твоя совесть, умножая слёзы всей земли, между которыми нет никакой разницы. Как между твоими детьми и её, обречёнными на смерть злом, взявшим тебя в самый страшный плен. Между родными стариками и забытыми тобой. И если «по образу», в чём «подобие» твоё, человек? Кто вмешался в чудо под именем твоим, если повторяешь: «Жалость унижает меня»? Так кто ты?
Есть нечто жуткое в своей величественности, объединяющее нас где-то там, в незримой высоте, куда «особи» пути нет. В непостигаемых разумом просторах невидимого, но живого. Что, обнимая, соединяя, и делает нас творением. Именно потому мы частичка всего и каждого на планете, всюду и рядом. Не только людей со всем многоголосием природы, с её слезами, но и скал. Ибо, если живо невидимое, не смеет никто сказать, что и камни мертвы.
А «Первый концерт» Чайковского — гимн той незримой высоте, вечно звучащий в человеке. Тому, что прощает тебя, не требуя согласия. Прощает и равнодушно смотрящего на солёные слёзы, и в глаза смерти у вязанки хвороста, и сжимающего с трепетом награду. Гимн тому, что узнавал в каждой травинке Лев Толстой, боясь наступить на неё. От чего в ужасе, заходясь криком в непонимании, отшатнулся Достоевский. И во что плюют многие известные миру имена. Не только ушедшие.
Так кто же ты, человек?
Я обвиняю и выношу приговор: не видел я тебя на земле! Лишь слышал о подобном.
Соберись с духом особь, обними камни, и боль придёт. Пойми наконец, кто ты!»
Статья была подписана странным именем: «Звенислов Ольхонский».
«Чертовщина какая-то! И кто этот Звенислов? Ольхой, Ольхон… по-моему, остров на Байкале. — Богданов отложил газету. — А написано-то ничего… Надо бы узнать, как попала статья в номер», — решил секретарь и вдруг услышал:
— Ну, что, готовы? — вчерашняя знакомая, точно как давеча, ворвалась в кабинет. Как ни готовился к предстоящей встрече Юрий Николаевич, тяжёлого вздоха избежать не удалось.
— Вижу, чем-то недовольны? — усмехнувшись, дама вопросительно смотрела на него. — Но причина-то не в рукописи… В чём-то другом, — уверенно заключила она.
— Мы, кажется, договаривались на обед, — недовольно буркнул Богданов, пытаясь перехватить инициативу. Беспардонного напора он не выносил. Но и хозяином себя не чувствовал. Какая-то зависимость от ситуации, от странной женщины не могла быть объяснена лишь одним желанием приобрести сокровище. Мешалось что-то другое. И это другое было в нём самом, зависело уже от него и не давало быть твёрдым. Две зависимости коварно разрушали то, что и пытался скрыть Юрий Николаевич, — свою уверенность. И хотя интуиция подсказывала идти не таким путём, желание обладать упрямо оттаскивало его назад.
— Кто будет проводить экспертизу? — Дама взглянула на человека в зелёном галстуке, сидящего напротив, и ухмыльнулась. — Поклонник дальневосточной икры?
Тот кивнул.
— Это господин Лесовой. И поклонник он совершенно другого. Пройдите в соседний кабинет. Там помощники… и оборудование, — устало произнёс секретарь.
Прошло около получаса. Оба зашли одновременно.
— Все в порядке, Юрий Николаевич. Подлинник. Я покину вас… тороплюсь.
Зелёный галстук исчез.
— Давайте к делу, — сухо сказала женщина, присаживаясь. — Теперь вам ясно, что я работаю честно. Как моё условие? Согласны?
— Понимаете… — начал он, подбирая слова для объяснения задуманного.
— Согласны? Или нет? — оборвала его посетительница.
— Согласен! — не выдержал Богданов. — Но только на звонок. И только то, что я попрошу Сапронова не печатать! Ничего больше! Ничего! Никаких дополнений!
— Что вы так кричите? — голос женщины стал мягким. — Никаких дополнений не будет. Они никому не нужны. Ни мне, ни вам, как я убедилась.
— Книгу, — выдавил Богданов.
Та протянула ему рукопись, одновременно доставая телефон из сумки.
— Вот, кнопка вызова на дисплее. Динамик включён, можете оставить на столе. И побыстрее!
«Как же, бегу и падаю», — Юрий Николаевич не торопясь встал, завернул ветхие страницы в целлофан и запер в сейф. Затем повернулся и сквозь зубы процедил:
— План. План места библиотеки.
— Нет, дорогой. После разговора. Звони! — перейдя на «ты», вызывающе потребовала дама.
Юрий Николаевич спокойно прикоснулся к цветному экрану. «Би-и-ип, би-и-ип, би-и-ип», — разнеслось по кабинету.
— Не берут, — секретарь поднял глаза на женщину. — Я свои условия выполняю… — И облегчённо вздохнул.
— А я со вчерашнего вечера в вас не сомневаюсь, — откровенно искусственно улыбнулась та.
— Да… не берут же… — ехидно парировал он.
— А мы подождём, — улыбка не сходила с лица посетительницы. — Заливная рыба всегда находит своего клиента.
Богданов удивлённо поднял брови.
— Сапронов у телефона, — вдруг отозвался динамик. Секретарь вздрогнул.
— Геннадий Константинович?! — почти выкрикнул он. — Вы ли?!
— Да, Юрий Николаевич… что-то случилось?
— Падайте назад! Юрий Николаевич! — услышал он, видя бежавшего к нему через весь ресторан Сергея.
Нитроглицерин лежал в правом кармане пиджака. Мужчина согнул руку… темнеющая у ног за краем какого-то уступа бездна стала проваливаться, убегая вниз. Больно ударившись спиной, он потерял сознание.
Когда «скорая» привела Богданова в чувство, первое, что увидел он, был распахнутый сейф.
* * *
— Я сама! Сама! — старуха дрожащей рукой поднесла свечу к кофте. Та вспыхнула.
— Сними же! Сними её! — заорал парень с телеги, бросившись к ней. Но руки его провалились в пустоту.
— Так надо, — прошептал вдруг самый знакомый голос. — Только так, родной. Беги, тебя ждут. Они споткнулись на тебе. Всё будет хорошо. Всё хорошо… — услышал он из исчезающего видения.
— …Ваша мама пошла на поправку… Прямо чудо какое-то! — Медсестра доброжелательно улыбалась. — А знаете, такое случается… и доктора не знают почему.
Счастье. Больше ничего не присутствовало здесь. «Странно, — подумала Слава, — оно такого же яркого цвета, как и всё в кабинете. Почему я не замечала этого раньше?» Счастье, наполняя её саму, передавалось и маленькому человечку, который ещё не научился удивляться миру, но которому другой, привыкший к этому, отдавал частицу себя прямо сейчас, в эти мгновения.
— Я знаю, у тебя будет сын. — Мужчина встал из-за стола и быстрым шагом направился к ней. — Я так хотел и так ждал этого! Прости, что не говорил раньше. Но я буду повторять эти слова всю жизнь… и может… ты когда-нибудь простишь меня… Только не уставай слушать…
— Но откуда? Ещё никто не знает! Я сама… только что… два часа назад…
— Я видел его. Не спрашивай, где и с кем… Но всё будет теперь хорошо. Верь мне.
Самая счастливая женщина на свете закрыла лицо ладонями. Плечи задрожали, и тёплая щека мужчины смешала слёзы двух сердец. И уже никто и никогда в мире не смог бы отличить их от океана других слез.
Смотритель кладбища стоял в недоумении. Посреди ровной, словно кем-то выстриженной травы, в двух шагах от аллеи, цвели маки. Ни могильной плиты, ни трещины на ней не было и в помине. А между клёном и могучим дубом появилась плакучая ива. Длинные ветви, то склоняясь до самой земли, то поднимаясь, раскачивались в такт играющему ветру, касаясь поочередно стоявших на страже её покоя великана и молодости.
— Какое удивительное зрелище! — услышал он вдруг за спиной. — Ведь художник многое может прочесть… если… он неизвестен.
На аллее стоял незнакомый мужчина. Плащ в пол и высокая тулья шляпы с широкими полями что-то напомнили смотрителю.
— Вы уверены, что видите то же, что и я? — Он с удивлением поднял брови.
— Конечно! — Незнакомец улыбнулся.
— Тогда скажите, — служитель перевел взгляд на маки, — скажите, как вы стираете воспоминания? Ведь нужно как-то жить дальше? Ведь нужно же?
— О, я вам помогу. Положите их на страницы, сделайте кораблики и отпустите в море. В его слёзы. Нужно лишь, чтобы море начало наступать, и тогда поймёте — они такие же солёные, как и ваши. Их просто больше.
— Но ведь кто-то может прийти за ними?
— За слезами… уже нет. А за корабликами… только дети. Но это не страшно… Напротив…
— Ну да… А вы… — смотритель обернулся. Позади никого не было.