— А «смерть чудесная была, без агонии, без страданий. Ночью перенесли в часовню. Вчера приезжал батюшка… чудесно служил…» — первый отложил газету.
(Из разговора двух интеллигентных пьяниц)

— Кто это?

— Жена Чехова о смерти мужа.

— Да… одни слышат музыку дождя, а другие — барабанную дробь уготовления казни. Так что же слышит женщина?

— К сожалению, одно и то же. Восторгается первым под дробь второго. Иначе ни за что не приняла бы плода.

— По-человечески понятно…

— Э, брат. Если применять человеческую логику, можно дойти до такого! Ведь вкусив с запретного древа, человек не совершил ничего предосудительного со своей точки зрения — не знал, что, ослушавшись, делает зло, неведомое ему как категория. К тому же никому ни в чём не клялся, присяги не давал, не обещал. Но был наказан… В чём вина создания, не имевшего нравственности как свойства? Не стучит.

— Мне кажется, коллега, вы путаете его непонимание отличий добра от зла с нравственностью как свойством души. То бишь разум с духом.

— А есть отличия? Между добром и нравственностью?

— Пропасть. Что такое хорошо и что такое плохо, он узнал из заповедей.

— Так я об этом и говорю. В раю не слышали о них.

— Увы, милейший, нравственность — не приобретаемая черта, а данная душе от сотворения.

— Опять тупик. Положим, Творец не хотел выступать в роли хозяина, которого надо бояться, что вполне понятно, а вёл себя как рассказчик, просто поведал, что вон в том лесу полно ядовитых гадов и, если укусят, будет плохо. Но слушатель всё-таки решает пойти туда… и съедает плод запретный. Так зачем за это наказывать? Ведь ослушание не безнравственно. Вот если бы сначала были заповеди, а потом ослушание — другой коленкор. Поделом.

— А если ослушание уже безнравственно?

— Выходит, я опять прав. Первой приставку «без» обрела женщина. Первый бунт против властей был её и в раю. А на земле «всякая власть от Бога».

— Но сказанное в Библии верно при условии покорности Богу и самой власти.

— Так она-то этого не знает!

— Женщина или власть?

— А вы улавливаете разницу?

— Хорошо, поймали. И всё-таки прекрасная половина просто покорилась змею.

— Ну, ещё бы! Непокорность в моду у неё вошла потом, когда угробила Адама. И утвердила новую логику: если чай нравится, значит, «нравственный». Если нет, то — «безнравственный». И всё же есть безответный вопрос. Но главный. Кто допустил змея в рай? Обидно, знаете ли, что с такой мелочи начались мои запои!

Ростропович, стоя на одном колене, читал Вишневской Шекспира. Очередная квартира в одном из кантонов Швейцарии, подаренная супруге, была слабо освещена колышущимся пламенем свечей.

«Вот это женщина! Вот это власть над мужчиной! Какие к чёрту феминистки! Что изменилось со времен Адама и Евы? — Сергей ужаснулся. — Ничего. Она так восхищалась гением. Она так хотела его признания. Железной рукой женщина, как и во времена Адама, вела обречённого к вершине. К вершине своего Олимпа. И добилась всего. А потом похоронила. Ничего не изменилось в ней с шестого дня творения».

* * *

Свечи в квартире дома в одном из кантонов Швейцарии погасли. Пламени, как и свечам, ещё в одной квартире вообще не оказалось места в тот момент. Удивлению Сергея не было предела — перед ним на широкой постели со скомканными простынями лежал Янковский и что-то бормотал. Он знал, что должен делать, но предательская оторопь не давала справиться с собой.

Артист умирал. Тяжело. Родственники и друзья успевали попрощаться. Неожиданно среди этого кошмара обречённый услышал голос:

— Вам ведь не хочется умирать?

«Предсмертный бред», — скользнуло в угасающем мозгу. Страшная боль, все последние часы импульсивно подступавшая к нему, вновь резанула по затылку. «Я слышал, что случается и хуже», — последняя мысль, вытесняя первую, с трудом нашла путь к сознанию умирающего.

— Откройте глаза и посмотрите вверх, это… просьба.

Нет, это не бред. Голос был настойчив. Он подчинился — чуть позади стоял человек.

— Кто вы? — всё ещё не веря происходящему, равнодушно спросил Янковский, заметив меж тем, что боль исчезла.

— Просто зритель. Ваш зритель. Считайте так.

— Считаю. Зачем вы здесь? И кто вас впустил?

— Я не хочу вашей смерти. А здесь… здесь никто меня не видит.

— Почему не хотите? — Артист не удивился странности разговора. — И почему не видят? — добавил он по-прежнему равнодушно, словно давая собеседнику понять, что смирился с приближением конца. Был готов, хотя сказать «как и всегда в своей жизни» посчитал бы лицемерным и неуместным даже сейчас.

— Думаю, вы должны жить.

— Я бы тоже хотел. И что с того? — поколебавшись и снова удивляясь отсутствию боли, спросил лежавший.

— Я могу помочь вам.

— Помогите.

— Скажите, вы не откажете в небольшой просьбе? Перед этим. От вашего ответа зависит многое.

— Пожалуйста.

— В те тысячи часов, проведённых на сцене, посреди бесконечных репетиций, играя героя, к которому испытываете простое человеческое уважение, приходила ли в голову мысль, хотя бы раз, что участие в происходящем неприятных вам людей мешает почувствовать образ в полной мере — слиться с ним, отдать себя ему? Хотя бы раз вы были не согласны с моралью тех, кто, стоя рядом с вами лицом к зрителю и говоря правильные слова, на самом деле лгал, думая иначе? Как бы уравнивая вас с собой, заставляя чувствовать дискомфорт от невольного соучастия в обмане? Ведь сцена и роль — удивительные инструменты, позволяющие, пусть иногда, пусть на время, подлецу стать порядочным человеком, завистнику — благородным, лицемеру — искренним и честным. И вы, будучи последним по сути и стоя рядом, должны чувствовать себя, ну, обокраденным, что ли, в такие минуты?

— Не только на сцене. Но и много… много раз в жизни, где же на всех найти таких, как Кваша, — подумав, прошептал Янковский.

— Значит, что-то внутри вас протестовало, не соглашалось с происходящим? А вы лишь заставляли себя исполнять требуемое. Традицией и режиссёром. Плохими традицией и режиссёром. Таковой первую делает вековая неизменность. А второго — незыблемость усвоенных принципов и систем, положенных в основу театра. Их ошибочность.

— Исполнять требуемое? Да нет, вы хотели сказать, свою работу? Как и все люди. А принципы, они что, должны отличаться от принятых обществом? Ведь это, в конце концов, жизнь.

— Но театр не жизнь, а её имитация. У него особое, удивительное место под солнцем. В зале, где свободных мест не бывает. Не поменять. Театр — великий распорядитель иллюзий с поразительной способностью давать жизни другие начала, другие продолжения и другие концы. Творить параллельно бытию. Никогда не задумывались, для чего существование его попущено Творцом?

— Странные слова. А картины, фильмы, книги разве не занимают то же место?

— Нет. Места эти на разных рядах. Правда, солнце одно, да сидящие на них и покрывающие волшебной кистью полотна, рождая восторг или приводя в трепет себе подобных, похожи как две капли воды. Но только внешне.

— Хорошо, пусть так, но разве не отображение жизни, самых крайних её проявлений, пороков и страстей, подвигов и благородства есть мотив существования театра? Наконец, цель? Неужели не это причина его существования?

— Перечисленным вами и занимаются все приходящие туда на работу. Но разве можно бесконечно, изо дня в день, из века в век, идя туда, не замечать сокровищ, лежащих на пути к сцене? Разве можно с таким постоянным упорством обходить их, переступать, следуя ветхозаветным наставлениям фарисеев-учителей? Каждое утро ускоряя шаг, пробегая мимо распятия? Спокойно пользоваться случайно попавшим в руки инструментом, видя лишь то, что при ударе по струнам извлекаются звуки? И только. Как человек, когда-то впервые встряхнув молоко, получил сливки, не зная способности его давать масло. Но научился. Театр же застыл. Он неизменен, как и тысячи лет назад. А ведь был в истории день, когда инструмент издал не просто звук, но полилась волшебная песня жизни. С того дня он мог свободно отправлять человека в путь, не опасаясь за душу его, а не только услаждать зрение и слух или заточать того в темницы, как прежде. Новый завет театра ещё пылится на полках хранилищ. Потому и хоронят не вас и не там. Но и возможность прочесть его не исчезает со смертью, делая актеров не просто людьми. А избранными. Пусть от мира, но избранными.

Артист с неимоверным усилием приподнялся, устремив полный изумления взгляд на мужчину.

— Кто вы? — прошептал он.

— Не важно. Пока не важно. — Тот помолчал, о чём-то задумавшись. — Ведь именно этот дискомфорт не давал вам, именно вам выполнить долг перед зрителем. Пусть невольный, но тоже обман. Не додали ему то, к чему призваны были рождением своим. Так почему же все-таки не поворачивались и не уходили, объяснив мотивы? Почему изо дня в день совершали преступление? Ведь это были вы! Никто не посмел бы возразить! Почему не говорили в лицо? Не совершили подвиг.

— Вы что же, хотите, чтобы я высказал режиссёру, что масса моих коллег не имеет права говорить со зрителем? Чтоб я сам нарушил извечно установленный порядок согласия с моралью пьесы, уже принятой и одобренной обществом? Иногда столетиями. Да и, чего греха таить, мной. Меня ведь так же вылепили, как и других. Из того же теста. Когда вы посвящаете себя искусству, подписавшись, так сказать, под контрактом, то берётесь выполнять все условия. Вы ведь говорите именно о них. Вначале потому что подписант — никто. А потом… потом грех уже совершён. Вы сделали то, чего не хотели бы. Но так поступают все! И не только идущие в театр на работу, но и в партер, даже на самый верх. Это сближает. Зал и сцену. Одураченных и лгунов. Дьявольски сближает, — тихо повторил он, — мысль-то спасительная. По крайней мере, кажется таковой. Привыкаешь. Скажу хуже, чувствуешь удовлетворение, путаешь его с творческой удачей. Не страдаешь за совершаемое, — умирающий вздохнул, — вот результат. И не только игры на сцене. Что касается ухода… вы предлагаете, объявив причину, лишить заработка, да что там, смысла существования массы вполне адекватных, не плохих и не хороших актеров, служащих театра? Просто людей. Наплевав на имя автора, обожаемого целыми поколениями? Шокируя режиссёра? А поклонники?! Вы знаете, что такое «потерянный зритель»? Впрочем, откуда? А ведь примеров таких трагедий в истории… Да я просто был бы уничтожен, забыт. Причём в лучшем случае. Люди спивались, а порой… Да и возможен ли театр, о котором говорите вы? На этой-то грешной земле…

— А разве возможен смысл существования, оправданный заработком? Разве такоерешение может зависеть от режиссёра или отношения поклонников? Их отношения к вам, к ложной традиции? А если и постановщик из тех же? Двуликих. Бывало?

— Через одного.

— И поклонники?

Артист пожал плечами.

— И всё-таки не решились спиться?

— Нет.

— И ни о чём в жизни не жалеете?

— Увы… До этой ночи так и думал. Вчера вот тут… рядом, — Янковский кивнул на стул, — сидел батюшка, и я понял, что произносить такие слова грех.

— Даже так, — Сергей качнул головой. — Раньше вы считали по-другому.

— Не просто считал, а сотни раз повторял. На людях… бахвалился, да что там, призывал их думать так же, — он горько усмехнулся. — Ведь это любимый вопрос журналистов, будь они неладны. — Тяжелый вздох снова прервал его мысль. — Батюшка сказал, как на самом деле звучат эти слова: «Мне не в чем раскаиваться в жизни. Потому что раскаиваться и значит сожалеть. И верить. Ему». — Артист указал рукой вверх и прикрыл глаза, словно переживая о чём-то. — А разве каждый из нас не обманул никого в жизни, не ударил, не оскорбил в порыве гнева? Уж не говорю о большем. Он открыл мне скрытые последствия поступков. Не увидев однажды хоть в ком-то своего брата, сына, сестру, вы не настроение можете испортить, а сломать жизнь. Никогда, быть может, не узнав об этом. В том и наказание себя. Рубец на душе. И только после нескольких порезов вы ударите и её. Душу.

— А потом привыкаете и всю жизнь, поворачиваясь, бьёте её по лицу уже наотмашь. А она плачет и не уходит, потому что ей некуда уйти. Потому что уйти можете только вы, — глядя мимо артиста, задумчиво добавил гость.

Тот снова поднял на него глаза:

— Вам… тоже знакомо?

— Это слова женщины из моего романа.

— Сколько таких романов было у меня…

— Вы меня не так поняли.

— Всё я понял правильно.

Сергей развёл руками:

— Вот так и поднимаем мы свою душу на крест, в слепой ненависти к людям, и вколачиваем ржавые гвозди в тело её, не видя такой ненависти в себе, лишенные рубцами заветного чувства. Но однажды её глаза и наши встречаются. Нас, слепых и сошедших с ума… И мы вдруг видим эти слёзы.

— Сошедших с ума? — как-то безразлично повторил Янковский.

— Только сумасшедший, вбивая гвозди, может повторять слово «люблю». С каждым ударом всё громче. А иные обращают его к зрителю. К примеру, ваша наследница Рифеншталь.

— Рифеншталь?

Сергей дважды кивнул.

— Это её «Триумф воли» поёт гимн человеческому вызову небу, разуму тела, называя их духом. Подменяя. Это она своим демоническим талантом применила ритм и движение в качестве художественных принципов, протянув запретный плод миллионам восторженных мужчин. Увлекая тех на погибель. В жерло Второй мировой! Между прочим, из актрис! И слово «люблю» звучало через одно в её лексиконе! Не знаю, как у вашей со здоровьем, но та восхищала поклонников не только талантом, но и способностью к весьма глубоководным погружениям в преклонном возрасте. Не догадывались, что она топила их таким оригинальным способом. Наследница пока имеет успехи лишь в первом. Но если не остановят, с силой впечатает в вашу руку тот же плод. Ту же метку.

Артист закрыл глаза ладонью, и по вздрагиванию плеч Сергей понял, что причинил тому боль.

— Вы знакомы?! — почти воскликнул гость.

— О, нет! По счастью, нет.

Сергей облегчённо вздохнул и продолжил:

— Это вам не откровенно ударить человека, не оскорбить его прилюдно, в порыве гнева, а, обняв рукою с ножом и поцеловав, зарезать, не заходя за спину. Многим идущим таким путём ещё учиться таланту перерождения. Это и есть скрытая вершина «системы», которую не увидели даже авторы, называя подобное перевоплощением. Но направление задали. И в том и другом случае вы ломаете, губите свою жизнь. Некая вселенская справедливость существует. Это как перед колдуньей, снимающей порчу, всегда встаёт вполне нравственный вопрос — на кого её перенести? Именно таким выбором она подписывает себе приговор, а вовсе не манипуляциями с огнем или сердцами черных петухов, как Ванга.

— Думаете, грехи героев переходят на нас? Кажется, такое расхожее мнение когда-то останавливало?

— Не знаю. Но без последствий не остается ни одна ваша роль. Ведь любая — поступок. Там же, — Сергей показал глазами наверх, — придется ответить и просто за праздные слова, что же говорить о… Ничего не поделаешь… Евангелия. А их, слов таких, сказано самым близким нашим… А вами ещё и сотням, тысячам, сидевшим в зале, и каждый день.

— Чего греха таить, уводили паству, — Янковский сглотнул. — Даже интересно было… держать. Становились инквизиторами, чего уж там… гордились. Нравилось владеть людьми, залом, обожанием.

— Заманивали, заманивали… А это уже призыв. Подмена Его.

— Может быть. Сейчас допускаю и это. Святой отец сказал, что такого права нам не дал Бог. Пока не прочтём Новый Завет и не очнёмся ото сна. Пока не начнём возвращать тридцать сребренников…

— Деньги и славу, которые получили.

Лежащий поморщился:

— Вот и вы о том же… — он смолк. Через пару минут, уже с усилием, как показалось гостю, сглотнув, артист прошептал: — Пылится на полках хранилищ… Новый завет театра… Странно все это. И почему возможность прочесть его не исчезает со смертью? Делая нас не просто людьми? Странно. И страшно отчего-то…

— Потому что дела ваши и образы хранятся в памяти людской поколениями. И ранят тех, кто узнал вас без маски. Ведь обязательно пусть через десятилетия, но найдутся те, кто стянет её с памятников. А боль от разочарования, как и жизнь ваша, прожитая зря, разрушает веру. Убивает надежду. Рано или поздно вы предаёте и оставляете их одних. На всем белом свете. Не даёте увидеть Бога, а это не прощается. — И, чуть повысив голос, добавил: — Если не очнётесь! Что такое преднамеренное убийство в сравнении с «Золотой маской»? В нём тут же можно раскаяться и больше не совершать, получив прощение. А вам для подобного требуется подвиг нечеловеческий!

— Но ведь не все из нас…

— А как же согласие играть, обманывать вместе с… этими? Выполняя их задачи? Предавая свою? А как же подпись под договором? Вот вам моя рука. Загните на ней пальцы, перечисляя тех, кто играл на сцене не ради признания. Ну же!

Янковский отвернулся. Судорога пробежала по телу умирающего. С трудом поднеся руку ко лбу, он силился вытереть капельки пота.

— Не верите… Веры в вас нет… сказал… батюшка. А ведь в церкви бывал. — Он замолк.

— Я не слишком утомляю вас? — вдруг спохватившись, спросил гость.

— Мне уже лучше, — тот, с трудом приподняв кисть, махнул ею.

— Вы согласились с ним?

— Знаете, до того разговора я плохо относился к церковникам. Знал о существовании религий, учений, даже увлекался некоторыми. Считал, что и в Бога верю…

— Разве оказалось по-другому?

— Недостаточно. Нужны дела. Вон, дьявол-то не просто верит, он знает, что Бог есть, но не перестает сеять смерть. Потому и в рай дорога заказана. Так что свечой не обойтись… А что до плохого отношения… да преступник я. Нашёл лазейку для неверия. Надо научиться разделять церковь и церковников. Различать. Не всегда они в церкви и церковь в них. В конце концов, все мы прежде всего люди, и только. Потому и виднее чужие грехи. О своём хвостике надо думать, а не о чужом. «…И на сём камне Я создам церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». Вы же, видя в священниках недостойное, дерзаете сказать Богу: «Нет, Господи, я лучше знаю! Одолели!»

— Вы пришли не к человеку в рясе, — сказал он мне, — а в место, «где соберутся двое или трое во имя Моё… то и Я там, среди них». Вот к Комувы приходите или отказываете Ему». По счастью, батюшка был тем, кого ждал я всю жизнь. Любому вошедшему в храм дано получать через них дары. Независимо от причастности к Нему самих служителей. Я узнал это при жизни. Повезло.

Стоявший улыбнулся:

— Мне тоже повезло увидеть занавес. Заглянуть бы за него вместе.

Ответная полная удивления улыбка артиста обозначила ту грань, за которой понимание друг друга состоялось.

— А с потерянным зрителем вы всё-таки поторопились. — Глаза гостя излучали теплоту. — Не та потеря, о которой грусть. А вот по контракту… не обращали внимания, кто подписал его с тойстороны? — Он вопросительно посмотрел на Янковского. — И последнее, я имею в виду «был бы забыт», неужели и сейчас это важно для вас?

— Сейчас… — Долгая задумчивая пауза повисла в странном диалоге. — Сейчас всё-таки не менее важно, — неуверенно ответил тот.

— Вы мужественный человек. А в жизни… полной многообещающих, манящих мгновений? Роскоши и удовольствий. Славы и денег. Что изменили бы?

— Я уже говорил, многое… Только не утрату памяти о себе. Неужели я не заслужил даже этого?

— А заслужить хотели именно память? Что ж, спасибо за откровенность. Мало кто наберётся мужества признать, что жизнь всё-таки прожита зря. Значит, вас двое. Один встаёт и карабкается, а другой падает и тянет. Отлично. Как и в Набокове.

— В Набокове?

— Чуть позже. Можно?

Умирающий кивнул.

— Скажите, а если бы так, как вы сейчас, думали ваши коллеги, понимаете, чтоизменилось бы в театре?

— Не могу даже представить. Хотя нет, пожалуй, смогу. Всё! Всё изменилось бы.

— И половина пьес исчезла бы со сцены, и остальную половину вы играли бы не так… И авторов по пальцам бы считали.

— Совершенно незнакомых авторов, — добавил Янковский. — А фильмы? А картины? А книги? — Он с надеждой посмотрел на Сергея.

— А зритель? — тот улыбнулся в ответ. — Многое, как вы сказали, очень многое, что не снято, не издано, не поставлено, ждёт своего часа в самой надежной библиотеке. И её авторам не нужно беспокоиться об утрате памяти о себе.

Невидимая прежде ткань волшебного занавеса наконец заскользила по полу и нехотя начала отползать в стороны. В открывшийся просвет, колыхаясь и трепеща, пробился первый лучик доброты, предвещая рождение новой жизни.

— Ведь там, — гость посмотрел вверх, — зритель, которого вы одарили, аплодировал бы вам в другом зале и с другой сценой. Поверьте, есть она. Та удивительная сцена, на которой не стыдно актёрам стоять рядом. И там ставят другие пьесы. А у постановщиков совсем неизвестные имена. И происходит чудо. Таинство. Но не каждый попадает в тот театр. Нет такого контракта, который открывал бы туда двери. Но ждёт он каждого и всегда, до последнего дня жизни. Так что… — Сергей сделал паузу и, глядя умирающему прямо в глаза, твёрдо произнес: — Рвите свой прежний договор. Пора.

Тот с изумлением посмотрел на него. Неловкая тишина объяла комнату.

— Вы что-то говорили о Набокове. — Янковский вдруг приподнялся на подушке. Было видно, что ему стало легче.

— Ну да, помните «Приглашение на казнь»? Правда, он был к тому же и больной. Очень больной человек. Я пока не знаю, что с ним делать.

— Странно. Как всё-таки странно, — повторил артист. — Я здесь… должен думать совсем о другом… вдруг вы… теперь Набоков. И почему не знаете, что с ним делать? А должны? И вообще, не брежу ли я? — Он вдруг подозрительно посмотрел на Сергея. — Дайте вашу руку.

— Пожалуйста. Все наяву, не сомневайтесь.

Тот отмахнулся:

— Тогда при чём его болезнь? И какова она? Моя — вот что важно.

— Ошибаетесь. Для вас не менее важно. Ведь «Лолиту» он написал через двадцать лет после «Приглашения». Все эти годы боролся. С болезнью. И всё-таки одолела. Вот что значит отрыв от почвы, где взращён дух.

— Так пол-России уехало, и ничего их не одолело. Или вы о смене языка? Думаете, срубил корень?

— «Кто теряет связь со своею землёй, тот теряет и богов своих». Но это было потом. Отрыв начался на родине. Потерял веру, отступился. Затем понемногу, шаг за шагом. Ради ничтожной, не существующей цели, похожей на вашу. Иллюзию принял за реальность, а потерял всё.

— Я бы так не сказал. Впрочем… ведь я всё-таки брежу? Но боль, где моя боль?

— Какую вы имеете в виду? Боль за растраченное время в собирании камней? Разбросанных не вами, но для вас? Ему удалось.

— Уже не знаю… Так что была за болезнь?

— Духа. Самая что ни на есть популярная в наше время.

— Хотели сказать, «распространённая»?

— Да нет, я не ошибся. Теперь её жаждут. Только в то время она не обладала столь притягательной силой, как сейчас. Тогда для победы ей были необходимы особые качества в человеке. Без них не позволял он овладеть собой. Их наличие у Набокова несомненно. Уже в «Приглашении» настораживает его «особенное» внимание к деталям тела маленьких девочек, в каждом, почти в каждом эпизоде! Начинает с «…зачавшей его ночью на прудах, когда была совсем девочкой» — мы побываем там сегодня, а дальше, распаляясь, почти через страницу: «…дитя с мраморными икрами… Эммочка, нагнувшись…. сверкнув балеринными икрами… на её голых руках и вдоль голеней дыбом… когда она сегодня примчалась, — ещё ребёнок, — вот что хочу сказать, — ещё ребёнок, с какими-то лазейками для моей мысли… она, ломаясь и напрягая икры… ерзая, вдруг становясь голенастее…». И это только первые пятьдесят страниц! Каким бы «глубоким» ни был смысл произведения, подобные эпизоды не «лезут» туда, не пишутся. Набоков никак не может продолжить их, обосновать, примирить с общей идеей, вполне понятной и вовсе не «особенной», как хочется думать некоторым. Точек опоры для них нет, кроме одной — болезнь. Причина её в нравственном бессилии. Одолело! А вы — пол-России уехало! И болезнь, страшно изворачиваясь, пытается вырваться наружу, на страницы. И ей удаётся. Тогда ему почему-то легче. Но дух! Дух пока сильнее.

А дальше, — Сергей вздохнул, — спутал цель, сменил язык, погнался за иллюзией, «Лолита». Конец.

— Самое известное произведение… Известность пришла с ним.

— Я и говорю, цель достигнута. А вы как хотели? За признание надо платить самую заоблачную цену. Но и самую жуткую. Набоков дал согласие на такие условия договора. Не менялись с сотворения мира. Так что вам в самом деле повезло.

— Может, не болезнь… всё-таки?

— Сам признал.

— В чём факт?

— Вспоминал, как ужаснулся от мысли, что кто-то после него возьмётся за перевод. Боялся искажения даже отдельных окончаний. Единственная работа, которую перевёл сам! Представляете, как дорожил! Как ценил перечисленные цитаты! Понимал заоблачность цены! Не смог доверить тонкости ощущений ремесленнику. Только косточки хрустели, так держала она его. Перевёл и снова ужаснулся — язык утерян. Круг замкнулся. Так что «той» «Лолиты» никому не прочесть, а болезнь вырвалась из книги в жизнь, к миллионам.

— Цена за признание… Хотите сказать… я тоже…

— Нет! Вы ещё живы… и ещё можете порвать…

Он замолк, оборвав конец фразы, будто необходимость переосмысления неожиданно возникла и для него самого, именно сейчас, в это мгновение.

— Вы сказали, не знаете, что с ним делать, с Набоковым? Но ведь он умер, — нарушил молчание артист.

— Не знаю… — задумчиво ответил Сергей. — Понимаете, пока хоть кто-то понимает его болезнь, знает «неумысел», они живы. Оба. И ждут безвестного кого-то. Того, что отводит топор.

— Уже ничему не удивляюсь… А со мной знаете?

— Конечно! — По заметному воодушевлению, с каким прозвучал ответ, было понятно, что искомое найдено. — В вас жива надежда. И вас только двое. Поэтому, — голос стал твёрдым, — держитесь крепче. Я хочу дать вам вторую жизнь.

— Как?

— С усилием… Это будет мне стоить очень дорого, поверьте, но я попробую. Будьте мужественны, когда увидите процесс со стороны. Я потяну штопор. Огромный штопор ввинчен в ваше здоровое тело. И давно. То, другое, похоронят. Оно останется неподвижным, и никто ничего не заметит. А вас… настоящего… я вытяну. Будете жить. Для тех, кто любил вас. Для тех, кто и сейчас помнит лучшее. О ком не знали и не могли знать. «Моё реноме хуже, чем я сам» — «Фигаро», вспомнили? — Янковский кивнул. — Измените себя, пожалейте наконец о многом в жизни. Протяните из пропасти руку. И тысячи рук вырвут вас из неё.

— Думаете, смогу?

— У вас есть возможность, которой не может быть у человека. Цените. Проживите по-другому остаток жизни. Большой остаток. И станьте другом своей душе. Душе, которую часто гнали прочь.

— Для чего я должен сделать это?

— Вы хотели спросить — для кого? Для себя.

— А вы?

— А что я? Нас тоже двое. Боюсь даже думать о третьем, хотя порою кажется. Иногда второй берёт верх, и тогда… тогда я становлюсь чудовищем. Для своих близких, для тех, кто рядом. А после этого мне больно. Очень больно. Душа стонет. Правда, есть ещё те, кому удалось навсегда побороть второго себя. Я не встречал, только читал о таких.

— Так сделайте себе то, чем хотите помочь мне!

— Некому. Некому, дорогой мой. Никто из людей не посмеет прийти на помощь мне. Видно, в этот раз Боливару суждено нести двоих…

Вдруг они оба услышали странный нарастающий звук. Как будто удары невидимого маятника, перемежаясь с шипящим звуком переводимых стрелок, приближали к ним таинственные часы.

— Пора, — тихо сказал Сергей. — Время пошло вспять. Отнеситесь к отпущенному бережно.

Окружающее начало отдаляться. В последнюю секунду Янковский увидел в своих руках книгу. Старую потёртую книгу. Из того самого хранилища. Он понял, почему она потёрта. В то же мгновение до него донеслось:

— Терпите.

Тяжело вздохнув, с усилием Сергей начал выкручивать штопор. Сначала лопнула кожа на затылке. Затем медленно, словно сопротивляясь, тело, повторяя в точности очертания актёра, стало выползать из того, что должны будут похоронить.

Когда все было кончено, уже на скамейке у Чистых прудов, Янковский спросил:

— А вам-то, вам для чего это было нужно?

— Знаете, женщины в жизни мужчин одинаковы. Они не изменились с начала мира.

— Не понимаю, вы о женской вине?

— Вина не в том, в чём виним их мы.

— В чём же?

— В том, что и последний мужчина на земле будет рожден ею. И они все и постоянно готовят нас к этому.

— Вы имеете в виду, последний по порядку?

— Эх, Олег… Олег… Олег… Бывайте чаще у своих родных.

— Какой Олег? Вы зовете кого-то? — Меркулов склонился над ним. Рядом Сергей увидел врача.

— С вами стало плохо. Сразу, как только вы зашли, — озабоченно проговорил режиссёр. И тут же добавил: — Я решил ставить вашу пьесу. Это хоть немного должно поднять вам настроение.

— Так мы ни о чём не разговаривали сегодня? — в ужасе выдавил Сергей.

— Простите, — тот склонился к нему, — что вы сказали…?

— Скажите, а вам… вам важна память потомков? — тихо произнёс лежащий.

— Да… как-то вообще не думал.

— Спасибо. Значит, я пришёл не зря. Давайте начнём наш разговор. Наш долгий с вами разговор.

«Так, стоп». — Сергей услышал спокойный голос. Уже несколько минут, как он вывалилсяиз тела, изумляясь и не желая того. Неестественно плотная мгла мерцала перед ним, упруго отливая подвижной границей, словно говоря о своей осязаемости. Он и зрительно принимал её за плоскость. Присмотревшись к месту, откуда, как ему показалось, донеслись какие-то слова, Сергей заметил маленькую рамку. Окно, нет, окошечко. Икона! Вот на что она была похожа.

— Я вынуждена повторить. Остановись. Эту главу напишешь не так.

— Как не так? — удивляясь больше словам, нежели видению, спросил он.

— Помнишь — «У водоразделов мысли»?

— Помню, — стараясь сохранять спокойствие, ответил он. — Конечно, помню. Обратная проекция. Иконы. Реально существующее чудо — видимая грань между мирами. Я говорил об этом прежде с режиссёром.

— Прекрасно. И помнишь смысл?

Сергей подплыл к «окну». Сквозь струящийся туман проступало плохо различимое женское лицо. Но, произнося слова и поворачиваясь, оно до удивительности напоминало кого-то.

— Припоминаю. Перспективная картина мира не есть факт восприятия, как утверждают художники, а лишь их собственное требование во имя каких-то отвлечённых мыслей. К примеру, соображений материализма. Художников, применивших к творчеству свою образованность… то, чему учили их. И к духовности эти соображения никакого отношения не имеют. На первом плане по-прежнему стоит зло, замаскированное под красоту и реальность. В фильмах, на картинах и в книгах. Стоит, заслоняя скрытое в глубине. То единственное, что необходимо человеку.

— Ответь мне, мог бы ты в двадцать пять написать такое?

— Конечно, нет.

— А в тридцать?

— Нет. В этом возрасте обычно снимают «Пышку» по Мопассану и только ещё через тридцать — «Обыкновенный фашизм». Даже гении.

— Значит, всё, что написано в молодости…

— Лишь стихи любимому человеку. Лишь зов. Но куда приведёт — неизвестно. А вот откуда он, сейчас я знаю точно. — Сергей подплыл ближе.

— А расточка слога? Роспись кисти?

— Иллюзорна, так же как и разочарование в жизни. Творчества в этих словах нет. Художник, как и токарь, неизменно совершенствует ремесло.

— То есть тампадение и смерть, а впереди жизнь? — Голос показался таким знакомым.

— Отчего же? Необязательно. К тому же ремесленник имеет больше шансов быть услышанным — веский довод… хотя бы для семьи. Поделки, случайно принятые за творчество, по той же причине вызывают восторги зрителя. Но среди них есть бесчестные. Которые обманывают сознательно.

— В чём же разница для зрителя?

— Никакой. Разница в смысле и целях ремесла. И тех, и других Бог отлучил от искусства. Но вторые… мстят Ему за это. Вот здесь падение и смерть. Как в Библии… Но мне предпочтительнее обратная проекция: жизнь и взлёт через смерть. Кажется, такой план у Всевышнего?

— Вот так и напишешь эту главу. Не жди восторгов. Верни утраченное духу читателя. Сделай подарок душе его, тронь. Чтобы получил он Звезду Утреннюю дня безвечернего. Дня лишь с восходом. Пусть он будет ему наградой за двести семьдесят неосторожных страниц.

— Я так и делал до сих пор! — воскликнул Сергей.

— Нет, ты пытался вернуть Звезду лишь себе. И не смог. Невозможно её явление одному, пока остальные в аду. Пока последний негодяй остаётся там, неужели посмеешь быть счастливым? Для чего тогда книга?

— Конечно, конечно… — прошептал Сергей. — Но как? Как при повороте лица в профиль показать и обратную его сторону? И в прозе? Как из глубины веков вернуть взывающий с надеждою дух миллионов ушедших? Как показать эти сокровища, россыпи добра, накопленные и скрытые от взора? Для наших изнурённых призывами не смотреть глаз. Почему я иногда хоть вижу? Другие не видят… — И вдруг услышал:

— Сережа, прикоснись ко мне лицом.

— Мама! — он отпрянул. В крике было столько же изумления, сколько и страха — женщина в окошке стала матерью. — Мама, ты?..

— Нельзя увидеть то, на что закрыты глаза. Нет силы у человека развернуть профиль, хотя только это и пытается сделать. Нужна помощь. Мы обратим свои взоры к небу и тогда, и только на нём, сможет он увидеть обе половины наших ликов. Надо лишь приблизиться к ним…

— Но… как попасть на небеса, мама? — воскликнул Сергей. — Как людям посмотреть в глаза ваши?

— Ты протянешь им руку, сынок. Время пришло.

Он медленно подплыл к окну, из которого, улыбаясь, ласково смотрел на него самый дорогой человек, и осторожно прикоснулся к изображению лбом. Голова не почувствовала никакого сопротивления.

Сначала изменился запах, и он понял, что уже не здесь. И тут Сергей ощутил совершенно незнакомый, но изумительно волшебный привкус. Как будто тысячи благоухающих нектаров, дополняя друг друга своими сказочными ароматами, разливаясь, приглашали его на самую желанную трапезу под небом. «Что же я увижу тогда глазами?» — отчего-то спокойно подумал он.

— Это вкус плода древа жизни, а глазами… глазами… глазами… в самом конце Звезду…

* * *

Он насиловал её почти каждый день. Сослуживцы догадывались. Были и те, кто знал. И те, кто злорадствовал. Последние в большинстве своем из догадливых. Это происходило всегда одинаково. Он передавал через секретаря, чтобы Слава задержалась. Даже не ей, а через секретаря — подобострастную уродливую женщину преклонных лет. Подобострастно уродливую. Каждый раз она сообщала о распоряжении с ухмылкой, и не только Славе. А вечером начинался кошмар.

Ночь и мокрая от слез подушка. Ей некуда было уйти. И не к кому.

Тяжело больная мать лежала в хосписе.

— Доченька, откуда у тебя деньги? Я знаю, здесь так дорого. Всё равно я умру, мне сказали… — мать запнулась, — нянечка… та, в красной кофточке. Только не подумай дурного, она очень заботливая и жалеет тебя. Говорит, такая красивая и молодая и так тратишься. Здесь, конечно, и уход, и покой, но я смогу и дома. Да и потом, мне всё равно последнее время очень больно, лекарства не помогают. Наверное, уж скоро…

Слава помнила эту нянечку. Лекарства не помогают… Комок подступил к горлу. Здесь платили только врачу, но однажды та подошла к ней и, глядя с каким-то непонятным вызовом, спросила: «Вы что же, думаете, всё зависит от доктора? У персонала свои порядки. Инъекции делаем мы, так что подумайте, насколько дорога вам мать. В прямом смысле», — подчеркнула она. Тогда Слава в почти безумном порыве наговорила много резкостей. Сейчас пожалела. И все поняла. Сердце заломило… — Держись. Потом. Потом можно. Здесь мама. Она не должна видеть. — Молодая женщина изо всех сил сжала спинку кровати. Рука побелела.

— Доченька, ты как не слышишь, — прошептала мать и, чуть приподнявшись, подтянула руками её голову к себе. Слава наклонилась.

Обратная проекция. Прижимая к груди больной лицо, чтобы та не заметила предательски выступившие слёзы, женщина вдруг ощутила в это мгновение то, чего не может и, наверное, не способен испытать никто в обычной жизни. Она и самый близкий ей человек слились воедино. Не видя лица матери, Слава почувствовала такие же слёзы, только там, катящиеся неровно из-за глубоких морщин, разглаживая их своим теплом. Такую же горечь, что утихала именно сейчас, когда руки матери осторожно, словно боясь потерять паутинку незримой связи, гладили её волосы. Горечь, которая была всегда рядом в непростой и слишком долгой для одной из них жизни. Слава с невероятной остротой ощутила и ту жуткую боль, что терпела мама. Терпела и ради неё тоже. Молодая женщина в несколько мгновений вдруг пережила, перечувствовала всю тяжесть страданий любимого человека, и не только болью страшного недуга, но и обнаженным отчаянием за будущую свою жизнь, за невозможность умирающей быть рядом с нею. За одиночество впереди. Неотвратимость такого отчаяния вместе с болью расползалась уже не по телу матери, а по её телу, словно стараясь оттолкнуть, отнять их друг у друга.

«Отойди, и станет легче, — говорила она. — В твоей жизни столько других эмоций, и не самых плохих, а здесь просто конец. Мать и конец этот должны остаться наедине. Это их дело. Ты всё равно не поможешь. Не мучай родного человека. Уйди, так будет лучше обеим».

И что-то внутри, к ужасу Славы, начинало соглашаться со страшными словами. Но в то же мгновение неожиданно, там же в груди, необъяснимо волнительное тепло, хлынув в сердце, отодвинуло, заглушило голос оттуда. И вдруг она узнала слёзы… слёзы матери. Это они, пролившись в её сердце, отогрели его. Может быть, последний раз в жизни дочери. И обе женщины в озарительное мгновение тихой и чуждой миру радости силой божественного провидения оставались по-прежнему единым целым, как когда-то давным-давно, в первые месяцы жизни, пока мама носила её в себе. Когда ничтоне разделяло их, а только готовилось. Сейчас же всё начинало меняться. Став видимым, невероятное, недоступное никому другому отражение тех первых месяцев, тихо повернувшись, открывало дочери новую любовь. Любовь плода к матери. Памяти, что существует и такое. И уже её мама — ребенок в обволакивающей теплом утробе дочери, и уже она, Слава, — мать, заботливо укрывающая телом свое дитя. Но отражение это, как и все веретёна судеб человеческих, неумолимо поворачиваясь дальше, снова меняло картину. И уже было не понять, кто есть кто в этом единстве двух миров, двух созданий Его. И непостижимая человеческим разумом память, словно сжалившись над ними, вернула давно забытое ощущение иной, великой любви людей друг к другу. Любви, перед которой меркнут все земные трагедии, от одного дыхания которой уходят в небытие сумерки и страхи. Любви, возрождающей человека. Слава поняла, что неожиданно и невольно прикоснулась к тайне, неизъяснимой земными глаголами. Тайне, хранящей всю надежду человечества, её надежду, что мама будет жить, что бы ни произошло на этой планете.

Неповторимое ощущение растаяло и ушло, не вернувшись больше никогда.

— Если тебе так лучше, то, конечно, я останусь. — Тихий, родной голос привел женщину в чувство. — Да и твоя работа… я помню, как долго ты искала… Опять же, — она вздохнула, — я без ухода уже и не могу. Сил нет.

Слава медленно выпрямилась и села на углу кровати. Нежный взгляд матери говорил, что та услышала её мысли.

— Хорошо, мамочка. Всё будет хорошо, — только и смогла она прошептать. Уже уходя, обернулась на голос:

— Могилку-то поправь сходи. Отцу всё легче будет… да и у меня на душе…

Через неделю Слава осталась одна. На всём белом свете.

Прошло полгода. Однажды, выходя от доктора, который за минуту до этого с улыбкой поздравил её с будущим ребенком, Слава столкнулась с женщиной из соседнего отдела. Та всё поняла. Через два дня о ней шептался весь офис.

— Просят, — бросила, прищурясь и постукивая сигаретой о пачку, подобострастно-уродливая.

Ненависть. Откуда в ней столько? Слава спокойно выдержала взгляд.

— Ну, я в курсе. Не утаишь. Все перестали работать, только и чешут языки, — зло выдавил он. — Надеюсь, знаешь, как это делается? Так что давай, не откладывай. А то я и сам могу… Не доводи до крайних мер. Уже жена что-то пронюхала, чтоб её… Чего молчишь? Пока оставлю тебя в покое. — И зло, с усмешкой добавил: — Но пока.

Слава повернулась и молча вышла из кабинета.

События развивались стремительно. Его трясло, когда он читал заявление на декретный отпуск.

«Где эта… чёрт… немедленно ко мне», — рявкнул селектор.

На этот раз путь до кабинета был усыпан розами.

Прошло шесть минут. Вертящееся под ним кресло перестало быть мягким.

— Ты что, с ума сошла? — прошипел он, глядя в упор. И его левая щека вытянула складку у рта к самому уху. Казалось, она вот-вот лопнет и превратится в шрам.

Ненависть. Больше ничто не присутствовало сейчас в этом кабинете. «Странно, — подумала Слава, — она такого же ядовито-зелёного цвета, как и вся мебель. Почему я не замечала этого раньше?» Ненависть, колыхаясь от его выкриков, медленно разливалась по пространству помещения, усаживаясь в кресла и диваны. Легко сталкиваясь и лениво сползая с зелёных обоев, тут же растекалась по полу, обволакивая ножки стульев и поднимаясь по ним всё выше и выше.

— Ты что, оглохла? Я тебя спрашиваю! Я ведь предупреждал, что иначе займусь сам! Ты этого добивалась? Отвечай!

И тут Слава с удивлением поняла, что абсолютно спокойна. Такого состояния именно здесь она не испытывала никогда. Всё это колыхание, расползание и растекание почему-то её не касалось. Обходило. Словно женщина стояла в каком-то невидимом коконе. Неожиданно она услышала тихий голос:

— Ты сейчас скажешь ему эти слова. Мы договаривались. — Голос не был мужским. — Я дам тебе частицу своей твердости. И силы. Ты так нужна нам, помни. Чувствуешь ли ты меня?

— Да, чувствую. — Её взор, не взгляд, а именно взор, упал на лоб уже зелёного мужчины… странно, какие большие капли. Такой пот она видела только в кино. Когда давали крупный план.

— Да ты и впрямь вздумала со мной тягаться? Обещаю, пожалеешь! — Очередной выкрик вернул её к действительности.

— А я обещаю тебе другое.

Твёрдость в тоне заставила сидевшего замереть от неожиданности. Нижняя губа, чуть отвиснув, обнажила приоткрытый рот.

— Мой сын…

— Откуда ты знаешь, дура? — тут же придя в себя, заорал он.

— Мой сын, — ледяным и ставшим каким-то чужим голосом продолжала Слава, как будто вокруг кроме неё и огромных зелёных стен никого не было, — мой сын, когда ему исполнится двадцать пять, узнает, кем был его отец. — На несколько секунд она смолкла. Сосчитав до шести и глубоко вздохнув, она, чеканя каждое слово, отрезала: — Когда ему исполнится двадцать пять, он превратит твою жизнь в ад. Ты будешь мечтать умереть, но не сможешь сделать этого. Обещаю тебе. Время пошло. Начинай вычёркивать дни. — И, выплеснув на оторопевшего мужчину полный презрения взгляд, женщина вдруг почувствовала невероятное — сердце, родное её сердце застучало рядом, не у неё в груди, а рядом. Она резко повернулась и вышла из помещения.

Больше Слава не появлялась здесь никогда.

Он начал действовать немедленно. Решительность была той чертой, которой гордился. Но случилось непредвиденное — её положили на сохранение. Словно что-то оберегало эту совсем уже другую женщину, делало невозможным осуществление чудовищных замыслов. Наконец, проклиная всё, он просто вычеркнул Славу из своей жизни. Другого варианта не было. Слишком неприятными были воспоминания. Нестерпимо неприятными, доводящими до бешенства. Он стиснул зубы и продолжил жить. Не мог избавиться лишь от одного: когда взгляд падал на календарь, всякий раз с какой-то гнетущей неотвратимостью в кабинете звучали её последние слова. Смена кабинета ни к чему не привела. Календари были везде. Даже там, где лежал после инфаркта.

Прошло шесть лет. Весть о том, что Слава погибла в автокатастрофе, не застала его врасплох. Он знал, чтослучится. Ошибка двухтысячелетней давности исправлена. Она должна была погибнуть. Именно в автокатастрофе. Этот пункт договора он помнил как свой день рождения. Последние три года частное агентство докладывало обо всём в жизни ненавистной женщины. Отношение не меняло даже её видимое благополучие. Её и сына. Но главным и единственным, что радовало, ради чего он и затеял эту слежку, было то, что сын до сих пор не знает отца. Правда, существовала ещё одна причина. Он так и не стал тем, кого Бог награждает детьми. Деньги дают не всё. Жены давно не было, а разводиться надоело.

Отодвинув прибор с дорогими ручками, мужчина подошёл к календарю. Впервые за столько лет спокойно.

«Ну, вот и кончилось, — он с силой рванул глянцевый лист со стены и, скомкав, швырнул в угол. — А ты, глупая, кончилась вместе с приговором». «Терпение сильнее, чем меч самурая», — вспомнилось почему-то любимое выражение. «Я, как всегда, победил», — с удовлетворением отметил он и, достав массивный графин, налил себе полный стакан коньяка. С приятным удивлением глядя на игру хрусталя в стекающей по краям маслянистой жидкости французских виноделов, мужчина ощутил невероятный прилив сил, как в молодости, как в детстве, когда все еще начиналось. «Так ведь и начинается только!» — И осушил стакан.

Доказать отцовство не составило труда. Радости мальчишки не было предела. Он тоже был счастлив. Впервые в жизни.

— Стоп. Так написал бы ты вчера, если только не сделал поворот, — услышал вдруг Сергей.

— Нет. Я его дам сразу и в конце. Прости. Сейчас поправлю. Невозможно контролировать ужас и выравнивать пространство. Показывать обратную его проекцию. А защищаясь, платишь ложью. — Он вернулся к абзацу: «Доказать отцовство не составило труда. Радости мальчишки не было предела. Но это чувство было уже не знакомо ему. Точно так же, как чувство другого незнакомства — с сыном — убило когда-то первое. Оба, и незнакомство, и радость, вместе ушли в небытие».

«Какая странная судьба, — думалось ему всё чаще и чаще. — Какие невообразимые зигзаги. Вот уж не знаешь, где найдёшь, а где потеряешь». Жизнь потекла своим чередом. Так незаметно пролетели двенадцать лет.

Тяжело дыша и обливаясь холодным потом, он резко сел. Слабый свет ночника освещал комнату. Страх заснуть в темноте сделался новой привычкой за эти годы. С таким трудом забытая женщина возвращалась. Словно стояла рядом с его постелью. Уже не раз.

Неожиданно в комнате послышались голоса. Двое мужчин о чем-то разговаривали:

— А вообще-то не нужно «любить прошедшую двенадцать лет назад женщину», — произнёс один из них.

— Такие женщины никогда не умирают, — возразил другой. — Они исчезают до нескорой, но обязательной встречи. Там. И зря вы так о Платонове.

— Кто здесь?! — не видя никого вокруг, в ужасе вскрикнул он. И тут же услышал:

— Я, бывший режиссёр театра Меркулов.

— Я, автор твоей судьбы. Ленты-судьбы. Тружусь, наматывая её на веретено медленно, чтоб ты заметил неведомое отражение. Оно существует.

— Но нить нельзя вывернуть наизнанку, — вставил первый. — А в руках давно уже не лента.

— Я, прошедшая двенадцать лет назад женщина. — Третий голос заставил вздрогнуть. — Ты перестал вычёркивать дни. Забыл моё обещание? Неправильное решение. Тебе самому станет легче, если будешь помнить тот день. Начинай, он близок. Неожиданность хуже… неожиданность хуже… хуже, — гулко отдалось в огромной спальне. Наступила жуткая тишина.

— Папа, что с тобой? — улыбающийся сын, неумело отрезая ножом кусок рыбы, смотрел на него с удивлением.

— И верно, на вас лица нет, — горничная, разливая чай, с сочувствием посмотрела на мужчину.

— А мне в воскресенье исполнится восемнадцать!

В хорошем настроении сын бывал редко. Одноклассников сторонился, друзей так и не завёл, если не считать Вагнера. К удивлению отца, ничего не смыслящего в музыке, подросток мог часами слушать произведения известного композитора. Поэтому его улыбка в то утро помогла отодвинуть из сознания родителя неприятные ощущения ночи.

— Что ж, заказывай подарок! — с усилием изобразив воодушевление, громко произнёс отец.

— Не, неожиданность — лучше.

Отец вздрогнул. Второй раз за сутки.

— Ты считаешь? Я слышал сегодня другое. — Его лицо побледнело.

Сын неуверенно кивнул:

— Ну… да.

— Тогда так тому и быть. И не только в отношении дня рожденья — никому нас не вышибить из седла! — стараясь улыбнуться, ответил он. И тут же в третий раз удар настиг говорившего: «А может, ты вовсе не в седле, милейший?» — Чужой хрипящий бас ворвался в тревожное утро.

Горничная и молодой человек в страхе замерли. Он же титаническим усилием сделал вид, что ничего не услышал. Это спасло положение.

«Нет, «стараясь улыбнуться» — не пойдёт. «Улыбаясь», иначе третий удар слаб. Именно так, — подумал Сергей. — Хорошо, что это только поверхность, зримая, видимая. Там, за её завесой, тонкое и призрачное. То, что может почувствовать только дух. И только здоровый. Пожалуй, продолжу завтра, слишком часто нажимаю не на те клавиши. Тот, что слева, извёлся уже».

Он закрыл ноутбук и вышел из кабинета. Двадцатое ноября. Суббота сулила приятный вечер. Приехала тёща всего на четыре дня, а значит, бокалом доброго вина его было не испортить.

В воскресенье нотариусы отдыхают, но не этот. Грузный мужчина в зелёной жилетке под светлым пиджаком встал из-за стола навстречу вошедшим, протянув старшему руку.

— А вас, — он обратился к молодому человеку, — как я догадываюсь, можно поздравить с днем рожденья?

Тот, смущённо улыбнувшись, кивнул.

— Всё готово? — спросил отец, присаживаясь в кресло у стола.

— Как просили. Вот, ознакомьтесь, — нотариус протянул ему несколько листов.

Через несколько минут, когда мужчина закончил читать, он, обращаясь уже к сыну, произнёс:

— Это доверенность на право управления всеми активами нашей семьи. Нашей с тобой. Здесь же завещание, на случай… — он запнулся, — мало ли что может произойти. Это мой тебе подарок. С сегодняшнего дня ты полноправный член Совета директоров. С соответствующим окладом.

Лицо сына просветлело.

— Папа! — радостно, всё ещё по-детски закричал он. — Спасибо! Я знал, знал, что ты придумаешь что-нибудь неожиданное! Но я… наверное… не смогу?.. Как ты думаешь?

Нотариус довольно заулыбался. Не каждый день он видел у себя такие счастливые лица.

— Пусть неожиданностей будет как можно больше в вашей жизни, уж я-то знаю, что это не последняя, — сказал он и тут же осекся. На него с нескрываемой ненавистью смотрели глаза отца. Мужчина в жилетке, пожав недоумённо плечами, смутился и начал перебирать бумаги на столе.

В тот же вечер сидевшие в ресторане могли расслышать странный диалог двух людей.

— Забудь слова «не смогу» и «не знаю». Человек не знает только три вещи. Только три.

— Какие, папа? — юноша в строгом костюме выглядел старше своих лет.

— Первое — никто не знает, что такое сон. Второе — никто не знает, что такое человек. И последнее — никто не понимает триединства Бога.

— Может, последнего просто нет?

— Вторым Скрябиным? Место занято, — отец сурово посмотрел на сына. — А ты не промах. Именно так я и подумал однажды в молодости. — И, помолчав несколько секунд, добавил: — Когда познакомился с твоей матерью.

— Жаль, что её нет.

— Жаль, что она есть.

Молодой человек недоумённо заморгал глазами.

* * *

Холодное утро выдалось солнечным. Оно было абсолютным отражением того утра двадцать шестого года от Рождества Христова, когда Валерий Грат, выйдя на помпезную в греческом стиле террасу своей резиденции, увидел восход солнца. Когда не погасшая ещё звезда сказала ему, что пора на покой. Новое назначение было лишь предлогом отозвать его из захудалой провинции империи. Грат это понимал. Решение сената было ожидаемым. И всё же до последнего дня он надеялся на лучшее. Но сейчас, глядя, как первые лучи меняют цвет окрестных холмов, касаясь пустынных каменистых долин, минуту назад казавшихся безжизненными, и наполняют их светом, наместник вдруг почувствовал что-то особенное в этих мгновениях. И дело было не только в неузнаваемо цветущей, оживающей на глазах природе, а в необычности изменений в то утро пространства, которое всегда оставалось одинаковым в предрассветные часы. Лучи не просто освещали долины, а разливались по ним живыми потоками. В какой-то миг мужчине даже показалось, что он видит катящийся, искрящийся вал, который, достигнув дворца и столкнувшись, вселил в него состояние немого восторга своею силою и величием. Неожиданное чувство удивительной радости, что, покидая эти места навсегда, он обретает нечто недостижимое в прежних своих помыслах, заставило Грата замереть. Ещё вчера он сожалел об отъезде. И потому чудное, необъяснимое, неиспытанное прежде чувство не просто удивляло своим загадочным появлением, но и само сожаление, так мучившее его последние дни и странно ушедшее куда-то, добавляло этой радости легкую эйфорию. Он понял: разбуженная природа принесла ему своим прохладным ветерком удивительную весть о том, что он, Валерий Грат, только что получил награду, невиданную от начала мира. Это невероятное ощущение, никогда не повторившееся в жизни, римлянин пронес до самой смерти, так и не разгадав.

Помилованная двенадцать лет назад вдова, за которую просил сам первосвященник, несмотря на требование разъярённой толпы забить её камнями, и была причиной рокового решения сената. Только не для него. Спасение странной женщины, невесть откуда взявшейся в тех краях подобно упавшей с неба звезде, слывшей к тому же ведьмой, подарило ему вечную жизнь. В то же самое время, но двумя тысячелетиями позже, в другой несходящейся параллели раздался визг тормозов и отчаянный крик. Но откуда он мог знать это! В счастливое для себя утро.

Такая же радость от оказанного Римом доверия наполняла сердце и другого человека.

— Прибыл новый наместник! — доложил начальник охраны.

Грат быстро, словно опасаясь потерять хорошее настроение, спустился в зал. Там уже стоял невысокий, средних лет мужчина в пурпурной накидке, едва прикрывающей наградные фалеры походной одежды. Наместник протянул вперед руки и, направляясь к гостю, с улыбкой воскликнул:

— Рад приветствовать вас, любезный друг, на земле древней Иудеи!

Какие похожие судьбы! Какие значимые для обоих награды. Лишь названия разные. Жизнь и смерть. Какая пропасть разделила отныне мир их рукопожатием, но оба так и не постигли её тайны.

Холод — было единственное отличие утра уже сегодняшнего. Парень лет двадцати, по всей видимости студент, дремал три часа кряду за соседним от Сергея столом читального зала. Миновав коридоры гигантской библиотеки по пути из буфета и подходя к своему месту, он заметил, что тот проснулся. Неслышно подойдя, Сергей произнёс:

— Это сонный стол, — и, отвечая на удивлённый взгляд, добавил: — Я много лет бываю здесь… заметил.

— А тот? — парень указал на соседний. — Ещё есть такие же?

— Нет. Он один. Двести восемьдесят седьмой. Интересное сочетание — второй с краю, в восьмом ряду. Что бы означала цифра семь?

Студент, не меняя своего положения, улыбнулся, вероятно, подумав о забавной истории, которую расскажет вечером своей девушке.

Следующий понедельник не был последним в декабре, поэтому библиотека работала в обычном порядке. Быстро раздевшись, Сергей проследовал к своему привычному месту. Выкладывая бумаги, погружённый в размышления, он не сразу заметил странную картину — за «сонным» столом сидел, точнее, лежал на нём молодой человек и, тихо рыдая, вздрагивал всем телом. «Вот тебе на! — подумал он и, не сказав ни слова, сел и включил настольную лампу. — А должен спать. Метаморфоза».

Сергей углубился в работу. Прошло около получаса. Рядом ничего не менялось. Вдруг краем глаза он заметил, что рыдавший умолк. Звук отодвигаемого стула заставил взглянуть на соседа. Сердце бешено заколотилось: это был он. Сын своего отца! Но сегодня ему исполнилось двадцать пять! Боже, он всё уже знает! И должен сейчас идти к нему. Что делать? Остановить. Но как… сказать?

Сергей поднялся и, так и не решив, что предпринять, заторопился вслед уходящему.

— Постойте! — тихо окликнул он молодого человека, нагнав того в самом конце коридора.

Парень с недоумением остановился.

— Вы не должны… не должны сделать… что задумали… о чем вас просят… — Сбивчивая речь Сергея, казалось, не произвела никакого впечатления. Смерив незнакомца взглядом, молодой человек молча повернулся и проследовал дальше.

— Понимаете, вам нельзя поступить так. Иначе конец… вы погубите себя. Есть ещё шанс. Я не написал концовки. Можно всё изменить…

— Да пошёл ты… — парень на секунду обернулся и, крепко выругавшись, быстро направился в раздевалку, оставив остолбеневшего мужчину позади.

Лишь через минуту он бросился вслед за ним. «Ты же чудовище, чудовище», — стучало в мозгу. Выбежав из здания, Сергей успел заметить, как тот спускается в метро. Ещё мгновение, и парень скрылся из виду. «Бом-бом-бом» — услышал он вдруг звуки колокола соседней церкви. «Как будто по ком-то…» — мелькнуло в голове. Проездной долго не срабатывал. — «Ну, давай же! Давай!»

— Мужчина… у вас просроченная карта, разве не видите, — глядя на бесплодные попытки пройти турникет, громко окликнула дежурная.

— Да, конечно, — не поднимая головы пробормотал он, — я ведь сегодня купил новую… где же она? Вот…

Выскочив на перрон, Сергей понял, что поезд отправляется, и бросился к ближайшему вагону. Есть несколько секунд. Где же ты? Наталкиваясь на удивлённые взгляды пассажиров, он бежал по перрону, осматривая стоящих в вагоне. — Здесь нет… здесь тоже… может, во втором? — «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция… «День рождения». — Какой ещё день рождения? Вот он! — «Бух!» — двери с грохотом сомкнулись. Стоящий за стеклом молодой человек неожиданно обернулся и, увидев Сергея, отчего-то с досадой мотнул головой, повертев пальцем у виска.

«А ведь ты мог бы сделать его другим, — подумал он, глядя вслед уходящему поезду, — это только твое решение. Какая же ты дрянь! Такая нужная дрянь. Ведь именно так думает тот, что слева.

— Нет, не согласен, — прозвучал другой голос. — Тогда бы ты солгал, исказил бы пространство. А главное, что бы ты дал людям? Ведь это главное? Лишь настоящий человек способен сам обнаружить в себе мразь. Откровенным негодяям и тонущим в деньгах требуется помощь. Так что вынимай эту способность. А не выдавливай раба. И не тот слепец, что прибыл на восходе солнца в самый удивительный для наместника день.

— Что за чудовищные законы навязаны мне, если такое решение может быть правильным?! — крикнул Сергей. — Если оно и только оно определяет ценность страниц! Если не дает сделать человека другим. Где же ты, древо жизни вечной? Не помним даже вкуса плода твоего!

Стоящие на перроне удивлённо обернулись на его возглас.

— К вам сын. — Селектор погас. Мужчина недовольно поднял брови. Лица вошедшего было не узнать.

— Ты должен быть в аэропорту. Что случилось? — Сердце предательски заломило.

— Я знаю всё.

— Откуда? — вырвалось у него. И тут же осекся. — Это неправда! Пойми! Желающих поведать тебе бред будет всегда предостаточно! — через секунду прокричал отец.

— Верно, предостаточно. Но этот бред, что случился двадцать пять лет назад, поведала мне мать. Вот что я получил от нотариуса сегодня. — Он швырнул на стол лист бумаги.

Отец машинально схватил листок: «Мой сын, мой любимый мальчик, я буду ждать этого двадцать лет. — прочитал он. — Я знаю, он убьёт меня. Об этом проговорился один из охранников твоего отца… который вчера погиб… Я заклинаю тебя всей материнской любовью… Ради тебя я пошла на страшное, подписала договор. Поверь, не я, а онипришли ко мне с помощью. Человеку нельзя знать, чего мне это стоило… Но когда мне сказали, что сделают с ним, я не колебалась ни секунды. Настал час… Я уже оплатила твой грех и помогу тебе…». Буквы прыгали перед глазами. Руки тряслись.

— Дрожишь? Правильно делаешь. — Сын шагнул ближе. — Я обещаю тебе, что дословно выполню поручение матери. — Парень вырвал из рук отца бумагу и направился к выходу. У самой двери, повернувшись, он сплюнул на зелёный ковер и, задыхаясь, прохрипел: — Ненавижу! Будь ты проклят, — и его левая щека вытянула складку у рта к самому уху.

— Отец просил не беспокоить, — голос показался секретарю незнакомым.

«Скорую» вызвали только к вечеру, заподозрив неладное. Полный паралич при ясном сознании — диагноз обрадовал многих из окружения, особенно одного:

— Надо же, как написано.

Вагон мерно покачивало. «Что нужно было этому идиоту? Что он говорил про конец? — Молодой человек, с трудом сдерживая эмоции, старался выглядеть спокойным. — Сегодня только чокнутых недоставало. А ведь он что-то знает… но откуда? Выбрось его из головы. Сейчас ты в метро. Приведи в порядок мысли, у тебя сегодня другая задача. Дело твоей жизни». — Он сосредоточенно посмотрел на тёмное окно вагона. На большом рекламном листе, среди разноцветных ёлок, украшенных гирляндами и голубоватыми блёстками, проступали слова: «Встретим местью Новый год!» — Он усмехнулся. — Вместе Новый год. Конечно, вместе!

Одна из веток с огоньками загородила часть слова. Вдруг ветка приподнялась, и он снова прочёл: «Встретим местью Новый год!»

— Черт… — успел выдавить молодой человек, и вдруг реклама начала растворяться, втягиваясь в черноту окна. За ней, неожиданно изогнув профиль, потянулась алюминиевая рама, затем стойка вместе с прилипшими руками людей.

Да, это тебе не «Трамвай “Желание”». Парень окаменел. Так продолжалось несколько секунд. Мокрый от пота, лихорадочно наблюдая распад, он успевал только сглатывать слюну. Пересохшее от волнения горло с трудом выполняло поступающие из мозга команды. Наконец от вагона остался только пол. Пол продолжал покачиваться, как будто для него ничего не изменилось. Лишь грохот перестука колес бил в уши в два раза громче прежнего. Неожиданно частота перестука стала быстро увеличиваться. Оцепенев от страха, парень понял, что стоит на несущейся с бешеной скоростью платформе. Пол уже подпрыгивал, изгибался под ним своей живой поверхностью, словно пытаясь сбросить ненужный груз. Освободиться. Грохот рельсов, отражённый от сероватых сводов, напоминал уже какой-то дьявольский хохот. Безумие происходящего начало охватывать и его. Сознание медленно сдвигалось в сторону, пытаясь принять форму и соответствие чудовищным мгновениям. Расставив ноги и с огромным трудом удерживая равновесие, несчастный попытался развернуться. Когда он с невероятным усилием сделал пол-оборота, платформу вдруг тряхнуло, и парень рухнул на пол.

Неожиданно всё стихло. Молодой человек поднял глаза: «Библиотека».

В мрачный сырой подвал загородного дома с тусклой подсветкой одного угла, в котором находилась коляска с человеком, спустился молодой человек, по-летнему одетый, в сопровождении странного вида пожилой женщины. Почти старухи.

— Я знаю, ты слышишь и видишь меня, — начал он. — Это — Револина, профессиональная сиделка. Красивое имя, не правда ли? Не представляешь, какая бывает пропасть между именем и человеком. Но почувствуешь. Обещаю! Можешь поверить, родители ошиблись, произведя её на свет. Она будет вливать тебе питательный раствор. Чтоб не умер.

— Револина, — ледяным голосом представилась та. — Я бывшая медсестра и могу делать инъекции. У меня не забалуешь — красный террор! — и, зло усмехнувшись, старуха поправила такого же цвета кофточку. — Страсть люблю беспомощных. И не переношу, когда больные ходят под себя. Предупреждаю сразу.

— Револина, потом. У тебя будет время. — Молодой человек поморщился: — Я не успел показать тебе вторую часть письма матери. Там всё расписано. Так что сиделка ненадолго. Жди смены.

Потянулись недели ужаса. Год превратился в вечность.

Холод был уже не единственным отличием утра от прежнего, — сидящий в коляске мужчина сразу почувствовал это, когда дверь в подвал, заскрипев, отворилась.

— Ну, вот и исполнение желаний! Последний понедельник декабря — мой день рожденья! Прогоняю сиделку, — проговорил молодой человек, спускаясь. — Встретим вместе Новый год! Тьфу, встретим местью Новый год. Проходите же, спускайтесь! — крикнул он кому-то наверху.

По лестнице медленно спустились двое.

Неопрятного вида женщина, кряхтя и осторожно ступая, подошла к коляске.

— Милый, — процедила она сквозь зубы. — А я уж думала, так и сдохну в психушке. Спасибо доброму человеку, вызволил, — женщина кивнула в сторону парня. — Не узнаёшь меня? Я помогу, ох, помогу тебе вспомнить, — взяв несчастного за волосы и прижав затылок к подголовнику, чтобы глаза смотрели вперёд, покачала головой женщина.

— Она сошла с ума после того, что с ней, беременной, сделали твои подонки. Беременной от тебя. Чего не успел сделать с матерью. Со мной. А ещё я разыскал его, — сын указал на высокого мужчину, крепкого телосложения, несмотря на злоупотребления, написанные на лице. — Это бывший твой охранник. Почти спился, но, как видишь, не растратил здоровья на стезях порока и излишеств. Ублюдок ещё тот, где-то я с тобой согласен. Именно потому и выполнял особые поручения. А потом тебе приглянулась его жена. Она кончила проституткой. Этот же по недомыслию пришёл разбираться. Помнишь, что сделали с ним? У него пластина в черепе. И хоть парень немного не в себе, страх как любит рассказывать свою историю. Кстати, я предупредил, что ты не чувствуешь боли. Не поверишь, он долго хохотал, — парень снова кивнул на застывшего в удивлении провожатого. — Видишь, не верит своей удаче! — Несколько секунд, словно обдумывая что-то, он молчал. — Я говорил уже, что лишь следую инструкции, как поступать с тобой. Даже час моего визита в кабинет был не случаен. Там, — сын показал пальцем вниз, — всё расписано. Всё предусмотрено. Так что никаких фантазий. Мать ведь отработала на тебя два года? Ну вот, остался один. А дальше… дальше постарайся умереть. Очень тебя прошу. Иначе происходящее здесь покажется тебе венцом удовольствий.

— М-м-м… — человек в кресле замычал, судорожно вращая глазами.

— Вижу, не нравится. Значит, миссия выполнима. Пошли, — бросил он сиделке, и оба скрылись за дверью.

Отец умер ровно через двенадцать месяцев. Ни днём раньше, ни днём позже.

Из чернеющего входа в левую галерею вылетела повозка с возницей в серой тройке. Позади него, держась обеими руками за борта телеги, сидела старуха в красной кофте. Ничуть не удивившись Сергею, он прокричал:

— Не видел парня в капюшоне? На телеге?

— Зачем он вам? — Сергей вжался в стену.

Молодой человек на козлах сплюнул и, боясь потерять время, выпалил:

— Убить! Немедля! Нужно его убить, разве не слышал, что произошло в замке и библиотеке? — И складка у рта вытянулась к самому уху.

И тут Сергей оторопел. Лицо было ему знакомо. Именно он рыдал тогда на «сонном» столе. А принимал его сейчас за кого-то другого. Не сознавая, но чувствуя, что должен указать ложный путь, беглец кивнул за спину:

— Туда!

Повозка с грохотом понеслась вглубь тоннеля.

— Библиотека… — повторил он. Гигантский зал с полками книг и почему-то усыпанный звёздами потолок. «Бездна, — сравнение пришло в голову мгновенно. — Куда делся вагон? Что произошло со мной? А если я здесь, где же столы с лампами? Где люди? Где, наконец, тот мужчина, который бежал за мной по коридорам? Ещё говорил о возможности изменить что-то. Стоп. Это уже было. Значит, всё позади. Зачем же я здесь? И один?» — Он повернулся и увидел посреди зала дверь. Она ни за что не держалась и, паря в воздухе, лишь слегка касалась нижним краем пола. Молодой человек медленно приблизился. Дверь со скрипом отворилась. В чернеющем проёме зияла пустота.

«Вперед, — услышал он тихий голос, — смелее. Но прежде сорви листок».

Только тут он обратил внимание на маленький синий лист, неровно приклеенный к боковине двери. Рядом с ним виднелось множество следов от предыдущих.

— Там много твоих друзей.

Он присмотрелся к бумаге и прочёл:

Где злободневность зла ежеминутна, Злодеев злостны злодеянья там. Зла пропасть сластна, духу — недоступна, Зато всегда открыта настежь вам. Здесь каждый злобно смотрит на другого, И на себя он зол, что злобный взгляд поймал. Злосущих тьма с предела рокового. Злосчастливы лишь те, кто души изломал.

— Бред.

— Так и есть. Но таков порядок — нужно прочесть, прежде чем получить.

— Что?

— Всё. Не пожалеешь. Ну же, — зов стал ещё тише, — всего два шага, тебя там ждут.

Подчиняясь гипнозу вкрадчивого голоса, он шагнул и… застыл. Непонятное эхо от ударов сердца застучало в его груди. Молодой человек, постояв мгновение в нерешительности, опять подался вперед. Стук сердца начал отдаляться.

— Что ты делаешь, сын! — вдруг услышал он душераздирающий окрик.

Парень замер от неожиданности. Медленно повернувшись в сторону, откуда раздался голос, он увидел вход в подвал загородного дома. Сомнений не могло быть — это был крик отца. Поколебавшись секунду, ещё не отойдя от шока и лихорадочно обдумывая свои действия, осторожно направился к входу. «Подожди здесь», — бросил он старухе. Та с ненавистью и уже вызывающе глянула на парня.

Сделав несколько шагов по ступенькам, он остановился в изумлении: человек в коляске тянул к нему руки. Лицо источало такую мольбу, что необъяснимое волнение, возникшее в груди ещё там, наверху, стало вдруг вытеснять что-то инородное, гадкое из тела. Рядом с коляской по-прежнему стоял здоровенный детина. Женщина забилась в угол. Сердце стучало как-то непонятно, двойным стуком и вдруг напомнило ему о чём-то давно случившемся, будто не с ним, но которое рвалось случиться именно сейчас.

Объяснения состоянию не было. Только мысль — уйти, сбежать. Силясь понять, как такое могло произойти и что делать, молодой человек крепко сжал перила пальцами. «Остынь. Включи мозги. Контролируй себя, — он старался выглядеть спокойнее, — анализируй, выиграй время. Выход есть». Но до отцовского опыта контроля ему было далеко. К счастью, и до другого опыта тоже.

— Родной мой! Выслушай меня! — взмолился отец.

Вот выход. Он ничего не терял. И получал время.

— Говори, — выдавил сын.

— Приведя этих, — отец кивнул в сторону, — ты думал, что я жил последние годы. Скажи мне, ты так думал? — чуть тише произнёс он. Тот молчал. — Ты думал, что они для меня самое страшное? Так знай же, сама казнь не может быть страшнее её ожидания. Тысяч ночей ожидания. У меня внутри давно уже не легкие, а тряпки, не желудок, а мешок, не сердце, а брякающий кусок мяса. Мое… моё настоящее сердце бьется у другого. Сегодня ночью я видел, у кого. Однажды, как и ты, я закрыл за собой дверь. И услышал эхо внутри. И чем дальше я отходил от двери, тем яснее чувствовал его отдалявшийся звук, пока тот не исчез совсем. Так началась моя другая жизнь, о которой ты знаешь. Только о ней ты и знаешь.

Молодой человек машинально приложил руку к груди.

— Как только такое разделение происходит, обратного пути нет. То же самое случилось с твоей матерью. Теперь… и с тобой… может.

— Какая дверь? — прошептал сын. — Что за жизнь?

— Когда я убил своего отца. Точно как ты. Вместе с ними же. И получил другое имя. А потом… потом будет ещё одно. Я знаю. — Гробовая тишина повисла в подвале. Только всхлипывания женщины в углу говорили о том, что всё происходит в реальности. — Никто не знал моего настоящего имени. Но лучше бы его и не было. Они, — отец снова кивнул на детину и женщину, — не существуют. Ничего они не могут сделать мне. Никому на земле. Только казалось, что происходит желаемое тобой. Их подсунули тебе. И мне давным-давно. И миллионам людей на этой планете. Для тех, кто посылает их нам, важно лишь твоё решение. Именно мысль, предваряя поступок, губит человека, как и его последствия для людей. Согласись, уже не важно, случилось ли такое в реальности. Умертвили они меня или нет. Твоя уверенность в этом и есть приговор. Приговор смерти. А ходить по земле можно и дальше. Но место тамдля тебя уже есть. Подпись поставлена.

Вдруг неестественно глубокая морщина пересекла лоб сверху донизу, губы отца затряслись, и дрожащим голосом он прошептал:

— Понимаешь, сын, иногда совершается чудо великое на земле. Когда двое берут друг друга за руки и вместе делают шаг вперёд. И появляется третий. Из ничего. Ниоткуда. Сегодня я держал за руку твою мать.

Крупные слёзы на щеках молодого парня были не единственным, что выдавало день его рождения.

— Отец, — прошептал сын, опускаясь на колени перед коляской. — Прости, отец!

И услышал в ответ:

— Береги имя, сынок. Ведь настоящее имя у всех одно — Человек! Будь мужчиной, на котором они споткнутся. Последним мужчиной. Я знаю, такой должен появиться!

Пространство, наполненное чуждым родившемуся духом, медленно растаяло, расступаясь и открывая дорогу жизни.

Микеланджело отложил кисти и с улыбкой посмотрел на картину. Обращение Павла состоялось. Трогательная мечта, казавшаяся несбыточной, осуществилась. У него, у автора и у персонажей.

* * *

— Ты сошел с ума! Что ты наделал?! — Хельма вытирала ладонями мокрое от слёз лицо. Но непрерывное рыдание превращало её действия в бессмыслицу. — Это конец, конец. Что будет! А зачем его, его-то зачем? — она указала на ещё державшегося за Сергея пожилого мужчину. — Всё так хорошо шло, так складывалось! — и, уже закрыв лицо руками, зарыдала с утроенной силой.

— Да прекрати ты! — закричал Сергей и тут же, опомнившись, мягко освободился от рук спутника. — Фёдор Иванович, не пугайтесь. Сейчас всё устроится, — и, понимая нелепость своих слов, не дожидаясь реакции изумленного старика, снова повернулся к Хельме: — Что? Что произошло? В чем причина истерики? — воскликнул он, озираясь. Только сейчас до Сергея дошло, что они оказались на том же месте, откуда его сбросила Софи.

— Конец! Переписал конец! Ведь ты попал сюда до того, как изменил его, всё уже случилось! И Револина, красная кофточка, поменяла имя на такое красивое. Всё так хорошо складывалось! А сейчас я снова должна бояться за себя!

— Красная кофта? Сиделка? Так вот почему она меня не узнала там, в катакомбах! — Страшная догадка заставила его обернуться — на месте трёх граций прозрачной стала правая, а не средняя, как прежде.

— Ну, понял, что натворил?! — по-прежнему сквозь слёзы прорыдала Хельма.

— Да что с того? Не лучший исход, но по-другому… сын убивает отца! Так лучше, что ли? И как убивает!

— Да пойми, это всё случилось, уже есть во времени, — несколько спокойнее, но всё ещё всхлипывая, продолжала Хельма. — Мы не можем стирать в памяти людей того, что произошло! Уже произошло. Только Грумонд. — При этих словах она странно, словно опасаясь чего-то, посмотрела вдаль на скалы, свисающие над урочищем. Только сейчас Сергей обратил внимание на них, точнее, на одну деталь — именно свисали, а не вздымались. Будто какой-то злобный шутник перевернул декорации ущелья, выворачивая драму наизнанку.

— Подумай сам, — продолжала она, — как они будут жить, зная, что один уже когда-то умертвил другого в нечеловеческих муках! Как ты представляешь себе их радужное будущее? Их совместное существование? Да никакого таланта не хватит описать! Это же хуже смерти для обоих! Ад! — Она сделала паузу, смутившись. — И потом… третьей смерти я не перенесу. Сам ведь говорил, что написано пером, то… А другие… другие люди? Сослуживцы, секретари, знакомые — они же знают первую концовку? Их что, объявят сумасшедшими?! — она снова почти кричала. — Да ещё треснувшая плита в музее схлопнется, и не в одном. Сердце снова застучит! Камилла оживет! А кофточка-то уже примерена! И персонал как тронувшийся сам знаешь куда… Ты слышишь… слышишь меня?! Понимаешь, что произойдёт со мной, с тобой, а теперь уже и с ним? — она указала на обомлевшего старика, вытиравшего со лба пот. — Наконец, пожалей читателя! Поверь, он был бы на моей стороне! Ведь не на утлой шхуне в штормовом море, чтобы его бросало от одного борта к другому каждые десять страниц! Да ещё ударяясь при этом о шпангоуты!

— А то, что предлагаешь ты, разве не шпангоут? Скажи, разве это не верх жестокости?!

— Да кто ж тебя заставляет так убивать отца? Пусть как все. Придумай что-нибудь! А то, что натворил он, не изменить никому. Так и ответил же… здесь.

— Боже мой, боже мой, — несвязное бормотание стоящего рядом человека, который оказался невольным свидетелем непонятной ему сцены, заставило обоих замолчать. Их спутник лихорадочно переводил взгляд от одного говорившего к другому. Рука с мокрым платком почти непрерывно тряслась.

Сергей подошел к нему и взял за плечи:

— Фёдор Иванович… мне очень жаль, я обещаю вам, что всё это закончится… Понимаете, это не явь. Как бы вам объяснить… Вы ведь мистик, поэт ночи. Ведь бывало, вы расставались со своим телом и… на время… покидали, отходили от него. Так? Так же, как и я, как и… — он хотел было показать на Хельму, но вовремя спохватился, — как все остальные сегодня. Ну же, Фёдор Иванович.

— Да, да. Бывало, конечно, — всё ещё вздрагивая, пробормотал тот. — Но чтоб так, простите, простите старика. Я и раньше-то не верил до конца, а тут… не беспокойтесь. — Он, по-прежнему волнуясь, постепенно приходил в себя.

Хельма перестала рыдать и, уже спокойно наблюдая за разговором, вдруг тихо произнесла:

— Но это всё так… главного я тебе сказать не могу. А оно страшно, страшно! Так что лучше оставить всё как было. Пусть идет своим чередом. Будет лучше всем, поверь. Последнее небезразлично тебе, я знаю. — Женщина заторопилась. — Умоляю… побыстрее, ну же! — она с отчаянием посмотрела на Сергея. — Ну хорошо, просто перенеси это в конец. Отсюда убери.

— А он? Что будет с ним?! — Сергей порывистым движением указал на старика.

— Ему придётся вернуться… Нет, нет, не туда, — видя замешательство пленника, поспешила выкрикнуть Хельма. — В свое имение, к себе, к ночной свече. Решайся! — Уже глядя на молодого человека, с мольбой произнесла она: — Дорога каждая секунда!

— Но как это сделать… и когда? — развёл руками Сергей, почему-то внутренне соглашаясь с ней, хотя только что на уме был другой вопрос.

— Немедленно! Прямо здесь. Пока ты ещё в «шепотах». Вот перо и две последние страницы. А дальше… встре-тим-ся-а-а-а!.. — голос, замедляя интонацию и поделившись на слоги, потонул в гаснущем сознании.

Он резко сел. Спальня, ночь, луна. Сердце колотилось. Самого трясло. Быстро нащупав пижаму, прошёл в кабинет. На столе лежали два листка. Щелкнув, зажглась настольная лампа. Его любимая лампа из итальянского фарфора с позолотой.

— Что, что я там написал? Так… вот, — Сергей зашевелил губами…

Зима умирала. Последнее желание приговоренных к такому же концу выполнялось неукоснительно. Он писал такие просьбы много лет, но все оставались без ответа. Дело было в их необычности — осуждённый просил свидания с матерью. Умершей матерью. А покидать место заключения запрещалось. Последними словами в его ставшем достоянием гласности интервью было обращение к людям с такой просьбой. Наконец они были услышаны. Беспрецедентные меры безопасности требовали одного — отсутствия на кладбище посторонних. Все были удалены. Кроме сторожа, который должен был проводить их. Странный человек в попоне извозчика, шедший впереди вооружённых служащих пенитенциарной системы, не спешил. Опираясь на короткий изогнутый шест, он шёл так медленно, что старший дважды окликнул его, прося поторопиться. Тот не реагировал. По истечении ещё двадцати минут терпение старшего иссякло. Он обогнал провожатого на шаг и, остановив того толчком в плечо, сквозь зубы процедил:

— Ты что, издеваешься над нами? Старик! Мы на службе, на государевой! Понял?

Сторож, поставив посох впереди себя, оперся на него обеими руками:

— Знаете, тот художник, что имел собственную галерею на Знаменке, считал так же, но добавлял: «Моя судьба меня уничтожает», — и, оставив изумленного охранника стоять, сделал два шага в сторону. — Ну, вот и пришли, сынок. Она здесь. — Кивнув на могильную плиту, он в упор посмотрел на человека в наручниках. Тот медленно повалился на снег.

— И Вагнер не помог, — как бы продолжая свою первую мысль, заключил сторож, обращаясь уже к самому себе.

Когда суета утихла и осуждённого унесли, старший, стряхивая с воротника снег, произнёс:

— Я что-то ничего не понял, старик.

Тот вместо ответа снял попону и протянул её одному из стоявших рядом:

— Передайте это сыну. Он знает, для чего, — и, помолчав, добавил: — Сейчас у него совсем другое имя.

С этими словами сторож опустился на мокрую от таявшего снега плиту.

Прошло несколько часов.

— Жив, отец? — Окрик привёл мужчину в чувство. Молодой парень тряс его за плечо. Рядом стояла девушка. — У тебя на шапке снега в ладонь, — повторил тот, заглядывая сидящему в глаза.

— Жив ли? Нет, я умер три часа назад.

Парочка, недоуменно переглянувшись, направилась вглубь кладбища по запорошенной аллее.

Через полгода наступила осень. Он нигде не работал и только ждал, приходя сюда каждый день, подолгу сидя у изголовья. Но каждый день ожидания обманывал его. Наконец это произошло.

Ночью была гроза, какой не помнили даже камни. Молнии раскололи два стоящих неподалеку дерева — старый умирающий дуб и ветвистый клён. Служащий во время обхода, на могильной плите рядом с клёном, нашёл странную кучку пепла. Но ещё больше его удивила трещина, расколовшая плиту пополам. Он мог поклясться, что раньше её не было.

«Ты так и не решился! Ты все-таки оставил ему шанс! — услышал Сергей отчаянный крик Хельмы. — Обоих! Надо было… обоих! Только тогда… я и ты… здесь…»

Ветер унес последние слова ввысь.

Именно в этот момент в кабинете директора Пушкинского музея раздался телефонный звонок.

Так встретились тамРегонд и Камилла. Отец и мать. Катастрофа не помогла.

Долгий протяжный гудок круизного лайнера гулким эхом отозвался в отрогах урочища Уч-Кош.