– Что это было?
– Какая-то вспышка… Показалось. Может, троллейбус искрит? Такое бывает… – Метелица подошел к окну и посмотрел на улицу.
– Да нет, она была где-то здесь… – Крамаренко указал в угол. Будто магний вспыхнул, помнишь, как в старину? На треноге? – И, внимательно оглядев стену, добавил: – черт, привидится же…
– Да какая тренога, Виктор… какой магний? – Метелица вернулся и присел на диван рядом.
Вы, конечно, помните, дорогой читатель разговор о суррогатах, колдунах и ясновидящих, так неожиданно прерванный, который уже казался одному лишним, а другому поводом для размышлений о душевном состоянии друга.
С минуту оба молчали, затем Крамаренко решительно произнес:
– Дурак ты, Борис, вот что я тебе скажу. Жизнь прожил, а ума не нажил.
Метелица вопросительно посмотрел на друга. Тот продолжал:
– Помнишь, я тоже летал в Москву – улаживал неприятности в семье сына?
Собеседник кивнул: – Припоминаю… уходить собирался…
– Так точно. Задумал мой сынок разводиться. Влюбился. Не могу, говорит, отец. Любовь… с ума схожу. А как же Тамара? – спрашиваю. – Ведь помню, тоже любовь-то была… еще та! Цыганочка с выходом! С драками. С переводом в другой университет. – Добивался! Отошло, – говорит, – сам не знаю как. Притерлось, наверное. Ух, ты, – замечаю, – какое, удачное слово подобрал – «наверное». То есть «скорее всего», «может быть», «кажется», но не «точно!» Тут и рассказал я ему уже свою историю. Тоже, поди, помнишь?
Борис Семенович, явно расстроившись от непонимания «высоты» озвученных ранее мыслей, или, возможно, «глубины», что совпадает в определенных обстоятельствах, снова кивнул: – Да это, Витя, другое, не путай…
– Это, дружище, ты путаешь, а вот погоди… дослушай.
Крамаренко поудобней расположился на диване и продолжил:
– Рассказываю, значит, сынку-то своему, чего знать ему было не положено… да вот, пришлось. Довел-таки меня. Тебе, говорю, три года было, как, между прочим, и твоей дочери сейчас. И слова, что ты мне сказал, я тоже говорил. Все до единого… знакомы. И поверь, не только мне. Каждому мужику. Потому как ничего нового – всё ими пройдено. Всеми! Без исключений. А вот поступил каждый по-разному. Одни – дров наломали, как понимают потом… не скажу, зря, а незачем. Другие… Короче, хочу тебя я в «других» видеть.
Крамаренко задумчиво посмотрел в потолок, будто раздумывая, делать ли рассказ подробным. Было видно – приятными воспоминания не назвать. Наконец, видимо приняв решение, он повернулся к Метелице.
– Ну, чадо, понятно, зенки на меня таращит: что ты говоришь такое?! быть не может! «Пятерка тебе, Виктор, – думаю, – внимание переключил. Совсем мало понадобилось». Тут я ему, как и тебе сейчас: ты погоди, послушай. И рассказываю, как меня родитель просветил. Дед твой, – это я сыну говорю, – вот какие слова мне тогда сказал: у меня знакомых – ровесников, уже стариков почитай, что развелись в свое время – пруд пруди. Дело было послевоенное, женщин много, а нас маловато. Выбор, как и соблазн… сам понимаешь. Вот поразводились, попереженились… кто снова разбежался – так и жизнь прошла. Спрашивал у многих: как оно? жалеют? Редко, кто жаловался, но ни один, ни один!., повторяю, не признался, что счастливее стал. В общем, обрели ту же самую, как бы помягче сказать, взвешенную форму отношений… и тоже со временем. А бабы, говорит, как были лучше вокруг – так и остались. Дед-то верующим сделался к старости. Еще добавлял, что не попустит бог счастья, после первого брака. Не получится объехать его на ободранной козе. Жить будешь. Есть-пить… но страсть-то приходит к каждому… и также всенепременно проходит – батюшка ему, мол, поведал. А удержаться или нет – уж твой черед. Не удержался – тогда всё повторится. Как в зеркале. Только кто-то, позади тебя уже несчастный. И состояние такое добавил в мир ты.
Рассказываю, а сам смотрю. Сын-то глядел поначалу как волк, потом задумался, слушает и смотрит прямо в глаза. Так и буравит. Эт хорошо, думаю – зацепило.
А просвещал-то меня родитель уже в моей истории. Ну, ты помнишь, дела-то с любовью случаются «по крупному»… да замялось и отошло само как-то. Так я думал тогда. А сейчас понял – нет, не само. Дед выручил. Не наступай на грабли – посоветовал и вот такой кулак показал, – Крамаренко задрал манжет и обнажил жилистую руку. – Тогда доходчивость проще вбивали. Смеяться, сказал, лет через десять над этим не будешь, но не пожалеешь – точно. Проверено! Я на ус тогда намотал да по прошествии лет двадцати тоже поспрашивал… у своих-то друзей, что развелись. Не поверишь! Слово в слово повторили! Тоже, жалеть – не жалели… какой смысл переваривать уже сваренное в жизни… как и говорил родитель. Но никто не получил, чего ждал, во что верил и надеялся, решаясь на поступок. Так что дед прав оказался. То и есть великая тайна промеж мужчин, и я тебе ее, считай, поведал – это уже сыну я сказал. А кому не поведали – коллекционирует выписки из актов гражданского состояния. Теперь решай. Если бы дело только в тебе – да гори всё синим огнем! А дочь? Несчастье собственной дочери ковать начинаешь? А ведь вся ее жизнь изломана будет, ничего «так» не обойдется. И спать сможешь? А жена? Она ведь поверила тебе? Тогда! Ты ж ее предал, говорю. Ну, пусть пока собираешься. И другого от меня не жди. Не успокою. Так и пригвоздил. Терпи, говорю, раз у весов две чашки. Твоего удовольствия и несчастья близких. Да и моё…
Он вздохнул.
– А теперь – посмотри! Ведь перетерпелось! Да ты и сам знаешь. Старики-то, выходит, правы – стерпится, слюбится. Отвел как-то меня, сынок-то на дне рождении внучку и шепчет: спасибо, батя. За что, спрашиваю, будто не понимаю… А он глазами на дочь показывает. Ты, говорю, готовься зятя учить. Потруднее будет. Да может не случиться – спрашивает. Обязательно готовься! – отвечаю. Как отрезал.
– К чему ты мне это рассказал, я не понял? – Борис Семенович непонимающе смотрел на друга. Искренность взгляда обескуражила гостя.
– Как к чему?! Нечего себя казнить! Добить можно. Переваривать сваренное поздно. А ну, все бы кто разбежался или украл чего, или, что похуже натворили, таскали себя за волосы всю жизнь?!
– Да ты же сам говорил, что память о содеянном лечит! И плохого и хорошего!
– Память, брат – это не казнь. А ты превратил ее именно в это! Да и что от нас, мужиков-то, осталось бы? А близкие?! Их-то жизнь в ад зачем превращать?! А, значит, только во вред. Всем! Не… дружище, ты прекращай.
– Так не то, не то это! – воскликнул Метелица. – Как ты не поймешь разницы!
– Я разницу вижу, – резко ответил Крамаренко. – Но говорю о форме оценки. А она – одинаково мучительна всем. Не получится казнить только себя… зацепишь. И какие будут последствия, не может сказать никто. Время! Время, Борис. Нельзя мучить сразу несколько сердец. Я даже начинаю догадываться, откуда растут ноги неустроенности вашей семьи. Дело-то не в том, что вы живете вместе. Квартира таких размеров позволяет. А в другом. И в том «другом» – твоя доля прилична. Как хочешь меня суди.
Он уже добродушно похлопал друга по плечу:
– Кстати, чуть не забыл, деду-то, поп говорил, мол, бесы это всё, бесы на соблазн терзания толкают. Понапрасные, говорил, страдания – он любил слово «понапрасные», видать, урок-то помнил. Им они как воздух… всё оттого, что муки прошлого высоко ценятся в их обители! Лишь бы настоящим не занимались… творили бы, что хотели. Да так с людьми и происходит… или не видишь? Если урок идет впрок, то и терзания исчезают. А тебе… что, не впрок? Кого-то еще с толку сбил? Подножку подставил? А? Тогда всё ясно! – Крамаренко расхохотался, видя замершего от неожиданного вывода Метелицу. – Ты же литератор, бери пример с Тургенева!
– В смысле?
– Ну… чего уж нам-то лукавить? По сегодняшнему был хвастунишка, лгун и подлец. Однако не страдал. И не мучил никого. Жил от души!., хм… – он усмехнулся.
– Ты про случай с дамой, которую он якобы спас от экипажа?
– Нет, у Панаевой в воспоминаниях есть другой случай – пожар на пароходе, из Штеттина. Ну, когда он расталкивал детей и женщин, пытаясь сесть в лодку, с криками «Умереть таким молодым!». За что и был наказан капитаном. Неужели не помнишь? Она вспоминает тот случай, потому как сам Тургенев рассказывал иное – будто он, не теряя присутствия духа, успокаивал тех же женщин, ободрял мужчин и так далее. Однако, на очередном музыкальном вечере, один гость, будучи пассажиром злополучного рейса и, рассказавший за день до этого о позорном случае Панаевой, вдруг узнал в Тургеневе того самого мужчину. Она бы не поверила, если бы рассказчик не сообщил ей давеча как удивился, услышав необычно тоненький голос, там, на пароходе, у такого высокого, крепкого телосложения мужчины. Приметы были слишком очевидны и после этого, уже осторожнее относясь к Тургеневу, хозяйка и сама стала свидетелем подобных случаев – в частности с экипажем. И ничего, не страдал. – Он снова усмехнулся – И ведь у Толстого бывал… «пританцовывал» у «сохи». Охотился за расположением… подхваливал, но и «покусывал», когда тот отмахивался от назойливой мушки и отворачивался от «подарков» – очередной книжонки Золя да Мопассана. От которых сошел с ума сам, и суетливо предлагал сделать то же самое яснополянскому пленнику. Неспособен оказался «титан» на самоунизительное благоговение. Разобрался. Увидел в профиле пера отравленную стрелу, пущенную в спину человеку.
– Да, да, припоминаю, – пробормотал Метелица. – Но пример твой, Виктор, с пароходом – неудачен. Уж извини, пользоваться не буду, мало ли что болтают обделенные вниманием женщины… – и, словно спохватившись, добавил: – Давай-ка я принесу чаю… – Борис Семенович всегда использовал этот прием, когда нужно было взять паузу, успокоиться.
– Послушай… еще… хочу у тебя спросить, – как бы медля и раздумывая, задавать ли свой вопрос, начал Крамаренко, когда тот вернулся с небольшим, под серебро, подносом в узорах. – Тема… тема библейской трагедии в твоём романе, ну, того, что произошло в Иудее… как бы поделикатнее выразиться… не нова, что ли… Не боишься? Огня критики? Ведь… некоторое «своеобразие» не спасет.
– Ты меня еще укори в пороке осуждения… знаешь, сколько наслышался.
– И укорю. Резковат в определениях, выводах. Припечатываешь! Грех, это.
– А что такое осуждение? – Метелица нахмурился. – Чем отличается от обвинения? Или от приговора? – он, молча расставил чашки. – Ты же знаешь мой прием – для проверки смысла я беру крайние точки, ситуации. Вот, скажи, анафема, это осуждение? Если да, то церковь им занималась сплошь и рядом. А если нет? Мои обвинения, согласись, весьма далеки от этого слова.
– Значит, обвинитель?
– Это совсем другое, нежели судья. Не так ли?
– Ну, пожалуй, убедил. – Крамаренко мягко свел ладони, потер ими и улыбнулся, будто и сам желал убедиться в несостоятельности своих доводов. Он уже что-то хотел добавить, как собеседник вдруг произнес:
– А вообще… страдаю я Виктор от этого, страдаю.
– Да брось ты эту «Виллу «Грусть», на каждом вопросе. У тебя ведь бой, я правильно понимаю? – попытался спасти ситуацию друг.
– Брань! Видимая, за «живот вечный»! И не боюсь я! – вспыхнул Борис Семенович, но тут же сник. – Хотя нет… боюсь я Виктор… одного, но страшного – оказаться инструментом, который работал, работал… исправлял, исправлял, а потом признали негодным, испорченным и полетел в печь. В самое жерло.
– В смысле, те ли конюшни вычищаешь?
– Да и конюшни ли? – тот махнул рукой. – А огня критики – не существует. Другой огнь страшен.
– Тогда уж уточни, будь любезен, закрой тему в моей головушке – на лице гостя мелькнула досада, – ты ведь знаешь… человек объяснимо избегает представать голым перед людьми. Так вот… душевная нагота еще более интимна… более уязвима, что ли. Кроме любопытства и насмешек, здесь добавляется сомнение в нормальности. Заметь – если голым по улице – эпатаж. А по страницам… Ведь нормальным считают маску. Но иногда сомнение перерастает в уверенность и наготу приходится демонстрировать уже в стесненных условиях спецбольниц. Тебе, конечно, это не грозит, но все-таки…
– А как смотреть в глаза детям? – Метелица буквально пробуравил того взглядом. – А страниц? В свои глаза? Они-то там, между строк. Э-эх… Виктор… А вот если… – рука потянулась к чашке, – разговоры мои, книги, мысли – окажутся всего лишь мудрованием… так, помнится, называли еще один из пороков на заре христианства. Пустым и ненужным. К чему порой склоняюсь сам… Тогда… смерть. Вот так, друг сердца моего.
Он помолчал и тихо спросил:
– Помнишь?
– Нет, нет! Прекрати! Ты меня сейчас утащишь, в свое море-озеро, я-то тебя знаю! И потом, в прошлой книге ты Бодлера здорово побрил, за его «самое внятное описание действия наркотика на собственный разум». Так что… а вот с вопроса об отсутствии новизны в теме… соскочил. Увернулся и только что! Виртуозно!., замечу. Но все-таки напомню о писателе, которому постоянно кажется, «что его творению… не достает того пламенного и легкого духа, порождаемого радостью, и больше, чем глубокое содержание… составляет счастье и радость читающего мира».
– А куда деть Достоевского с его «только» глубиной? Виктор? И потом, литература, живопись, музыка – всего лишь способ создания «своего» мира. Для себя. Где именно тебе уютно, радостно, любовно. И если не так – ты оборотень.
– А как же изысканные мазохисты?
– В кошмарах по ночам. Не верь их радости – она показная. Что до «перепаханной» темы… Метелица уже улыбался. – Хочешь сказать, лучше было бы взять «нетронутую», поновее? Меня этим не уколоть. Ответ в «Анне Карениной»: «А если библейская – величайшая тема для автора и читателя?!» Ты же понимаешь, что тема «любви» в «Карениной» вторична?
– Ах, вот какая у тебя броня! Ну что ж, снимаю, снимаю, – собеседник добродушно кивнул, уловив замысел перемены, и даже поддержал: – Ты хотел рассказать о встрече с Анатолием Борисовичем… Как он тебе?
Однако хозяин, будто не слыша, накладывал варенье:
– «Ахмад» – прекрасный чай. Знаешь, дружище, я недавно понял, что жизнь прожита зря…
– Ну и отлично, ведь не пропита. Зря. Это я и на страшном суде подтвержу… коли состоится, – Крамаренко уже привык к неожиданным и всегда очередным «пассам» друга.
– Да нет, – тихо рассмеялся тот, – я в смысле, что чай пил всю жизнь без абрикосового варенья. Зря прожил. Всегда в пирог, да горячий, да с молоком… а вот… открытие!.. попробуй, – он подвинул маленькую розетку, – в чай… шедевр!
– Значит, я взял правильный тон, – заключил про себя гость, поднял розетку и, попробовав, закачал головой: – М-м-мда! Чудо! Ключница варила?
– Сама, сама. Это тебе не с магазина, с усилителем вкуса!
– Ну… сравнил!
Минуты две друзья молча, наслаждались процедурой.
– Так как Анатолий Борисович? В Москве-то заходил? Стоит? «Корпорация нанотехнологий»? Или всё больше секретят по углам? Шепчутся? Никак не расскажешь…
– О! Разговор был чрезвычайно интересный, – хозяин поставил чашку. – А знаешь, какая у него табличка на дверях?
– Кабинета?
– Ну, да.
– У него же ранг министра?
– Я сам обалдел. Написано: «С замаранными руками не входить»!
– Да ты что?!
– С того и начали.
Метелица задумался, вспоминая, как многое изменил тот разговор. Широкий коридор, приемная…
– Что же вы стоите? – секретарь подошла к нему. Шеф вас ждет.
Борис Семенович с удивлением оторвал глаза от таблички.
– А… – она улыбнулась, – Анатолий Борисович не подает руки мздоимцам.
– Это что, сейчас принято во власти?
– Нет. Только у нас. Проходите, проходите.
Дверь тихо затворилась.
Прошло немного времени. Секретарь удивленно покачала головой. Просьбы о кофе не поступило.
Разговор, меж тем, был в полном разгаре…
– Что ж, по-вашему, человек был более свободен в Советском Союзе? Чем сегодня, – Анатолий Борисович – хозяин кабинета, улыбался.
– Советский Союз был разным… в разные времена, как и Америка. Вы же не настаиваете брать пример с рабовладения за океаном, за давностью срока? Ведь это Америка вернула «Древний Рим» в новейшую историю. Между прочим, русские корабли перехватывали суда с рабами, которым суждено было умереть на плантациях ваших будущих учителей! – Метелица выжидательно посмотрел на собеседника и добавил: – Вот и я не настаиваю касаться «сталинского» периода страны. «Тех» лагерей к шестидесятым давно не было, карательная машина сломана, люди задышали. Появились фильмы, книги, да… вы и сами знаете… оттепель. Солженицын… там… Сахаров…
– Ну, потом гайки-то закрутили. А Солженицын, в конце концов, стал печататься на западе. И Бродский уехал. А Сахаров? Вы тоже это знаете, – парировал хозяин.
– Ну, гайки-то крутили все. Да, Бродского – вынудили… но многие все-таки остались… тот же Шаламов. У него оказалось более глубокое понимания своего места в России. Приятие или неприятие ее доли. Кто уйдет от постели больной матери? Там… на западе долю не разделить. Делят овации. Горбачев усвоил это влёт. Млел. А Сахаров… знаете, если «сапоги тачать пирожник» начинают с подачи жены, заканчивают головой Иоанна Крестителя или… трагедией того же Горбачева – ведь и схоронить-то на родине побоятся. Но всегда – кровью. Не будем этого трогать…
Гость над чем-то на секунду задумался и потрогал пальцами подбородок. Хозяин кабинета с любопытством наблюдал.
– А вот, что касается гаек, – медленно вернулся к началу реплики Метелица, – всякое государство их закручивает время от времени. Всякое, подчеркну. «Штаты» поохотились за ведьмами во времена-то нашей оттепели. И там сразу садили на электрический стул политических противников. Особо не цацкались, не высылали. Так что… печататься на западе, или уехать туда, было как-то даже по-божески… уж простите, по сравнению с той практикой. И потом вы, надеюсь, оцениваете факт, что Америка давным-давно вырвала у нас знамя «тюрьмы народов». Первое место по числу заключенных в мире, на душу населения, держит уверенно с прошлого века. Надушу! «Всерьез и надолго», как говорил классик. А любой политический оппонент, везде, замечу… нет, нет, да переступит грань уголовного права. К примеру, плюнет полицейскому в лицо. Там за это – каторга. Ну, я фигурально выражаюсь. И уж всемирно известный факт – две пятилетки, как держат в тюрьме Гуантанамо несколько сотен иностранцев… без суда и предъявления обвинений. Представляете, как обгадилась бы западная пресса, сделай мы то же самое? Про смертную казнь вообще молчу. И плевали они на все Европы, вместе с их «ценностями» не только в рассекреченных разговорах госдепа со своими послами. Так что грань между узником совести и обычными преступниками, ох, как зыбка. Если солдаты Америки насаждают свою мораль в исламских странах – они герои. Если те у них – свою мораль – звери и преступники. Здесь кто как кого назовет. Вот у них возможность о наших «диссидентах» – на весь мир и громко. У нас возможности поменьше и говорим потише. А гайки-то, думаю, одинаково скрипят, так что… оставим тоже. Не громкость же главное? В определении, за что лишен свободы тот или другой? Или ошибаюсь?
– Конечно, нет. И я где-то с вами согласен. Но простым людям не нужно знать деталей. Им нужно показать пути свободы. Ну… пусть хотя бы подтолкнуть, – собеседник смягчился. – Они потом сами разберутся. В этом я убежден.
– Значит, в «подталкиватели»? Как на Украине? А всегда ли ясно кто и кого толкает? Уж опускаю «куда?». Не боитесь бескомпромиссности убеждений? Этим кичились не только «несущие» свободу, но и самые мрачные вожди. Общность приёма не пугает? Почему не допускаете, что не получится и не разберутся? Как с «рынком», который «не решил всё» – вам это должно быть ближе. И выяснилось, что иногда требуется кратное увеличение роли государства в экономике. И всегда в ущерб эффективности. Ведь случилось! И государство под названием «Штаты» подхватило идею, тут же забыв, что ругало за то же нас. Заметьте, ни одной критики в усилении госвмешательства у них не прозвучало. Более того, покусились на священную корову капитализма: искусственно отменили главный движитель – банкротство неэффективных корпораций! Считай, честную конкуренцию.
– Экономика мира – живой организм. Изменения и «покушения», как вы говорите, стали оправданы.
Борис Семенович поморщился.
– Тогда оправдайте хотя бы частично и тех, кто раньше вас «уловил» такие изменения. Кого поносили на чем свет стоит за это. Россию. Признайте ошибку, – гость развел руками. – Не оправдают… не признают. Свобода! Хотим – признаём, а хотим – нет. Помните? «Я хозяин своего слова, хочу – даю, хочу – беру обратно». Н-н-да… Но, все-таки, дело-то не в этом… – он с сожалением и даже каким-то внутренним разочарованием заставил себя возразить, – я-то веду речь о человеке. О человеке! О его свободе. Не общества. А если и в этой теории изменения станут «оправданы»? Тогда чего ждать? Куда станут отступать? Страшно подумать. Или опять – просто не признают, что «несколько» ошибались? С определением-то свободы? А на кого списать убитых? На кого?! Сталина не притянуть.
– Вы что ж, хотите сказать, люди плясали от счастья в Союзе?!
– Что плясали – не видел. Хотя нет… видел. А вот нормальных встречал каждый день. А сейчас – раз в год. Но пляшущих не заметно. «Упивающихся» положением, угаром веселья ночных притонов, политической борьбой – да. Еще вижу потерю памяти и навязывание такой потери.
– Вы о чем?
– Любой отбор человека по признакам, неважно каким, преследует одну цель. Единственную! Наша память стонет от подобных примеров. Еще до появления слова «партия» существовало разделение по родовитости, по крови, которая всегда оказывалась у одних лучше. Затем последовало разделение по цвету кожи, расам, далее по принадлежности к определенным классам. Апофеозом пляски стал национальный признак деления и отбора. Чудовищного отбора. Однажды вроде схоронили. Ан нет – жив и сегодня. Именно на его молодые побеги, обманывая людей «некоторым» отличием и «особой» ролью, местом среди соседей, и надеются все национальные движения, как бы они в действительности не назывались.
– Вы как-то упустили Украину, – мягко поправил собеседник.
– Великим Бисмарка сделала фраза: «Не надейтесь, что, единожды воспользовавшись слабостью России, вы будете получать дивиденды вечно. Русские всегда приходят за своими деньгами».
– Вы о плате за аренду Черноморским флотом Севастополя?
– Я о статусе Крыма.
– Надежды на несбыточное похоронили немало политиков… – Анатолий Борисович снова улыбнулся.
– Я не из них. Однако некто, назовем его господин «N», считает, что продешевили и уже.
– Кто?
– Получатели дивидендов. К тому же, напомню, что за месяц до развала Советского Союза никто даже в кошмарном сне не допускал такого. А история любит посмеяться дважды… а то и трижды.
– Вы о Донбассе?
– Об Украине. Сами же просили.
– Возврат?! Крутизна глиссады ваших мыслей впечатляет!
– Лучше бы впечатляли успехи национальных движений. Кое-кто в Европе пришел бы в себя и понял, что нельзя давлением и силой авианосных группировок делить страны на «цивилизованные» и «не очень» – читай тех, кто имеет право получать блага и тех, кто должен смириться с долей их поставлять. Что формы и методы поддержки «бесчеловечности» множатся. Сейчас и на глазах… Вот это – впечатляет! Анатолий Борисович, неужели не замечаете?.. – Борис Семенович с досадой смахнул мнимую пыль со стола. – Некий Сергей Савельев, доктор биологии – уже из наших, рвется к патенту на «Церебральный сортинг» – отсев по признакам гениальности, причем, в детстве! И грозит объединить всё достигнутое на этом пути под одним «новым»!., крылом, полагаю, только лозунг позаимствуют: «Каждому своё»! Целое движение в перспективе. Партия! Уже была одна с патентом… на свободу своих членов от такого досадного понятия как совесть!
– Обычное дело. Хотя и гадкое, согласен, – собеседник, морщась, кивнул. – Многообразие подходов свойственно миру.
Другой «доктор» озаботиться уже низкой рождаемостью русских. Но как только человека увлекли подобные вопросы и касательно именно титульной нации – его смело можно причислять к националистам. А «здорового» национализма не бывает. Так же как и нравственного патриотизма, успешного политика, достойного соперника. Даже великого спортсмена. Ну а уж гениального художника и подавно. Бывает «оголтелый» патриотизм, всегда «несчастный» политик, непримиримый соперник и обманчивая гениальность – этакая ползучая «фрау». Шипя, навязывая и жаля. Вот причины гибели таланта, обесчеловечивания лица!
Метелица отодвинул и придвинул ручку на столе.
– Но! Все одинаково непреклонны в своих целях. А потому одинакова и кровь, в финале любого.
– Пожалуй, с натяжкой, но соглашусь и здесь. Однако и повторюсь – многообразие свойственно миру.
– Искаженному человеком миру. А не тому, в который пустили нас… А здесь проще – фора недобиткам прошлого. Не насилием и призывами, а «наукой»!., как в первом случае, заставят одних мириться, других ликовать, третьих – ненавидеть! Вполне интерактивный подход! И внешность-то у профессора благообразная! – палец Метелицы почему-то уперся в хозяина кабинета.
Дверь тихо приоткрылась и вопросительный взгляд секретаря заставил обоих на секунду отвлечься.
Анатолий Борисович отрицательно покачал головой, женщина исчезла.
– «Всё идет по плану», как говаривал один мой знакомый, – уже спокойнее продолжил Метелица. – Но цель-то одна и ее не скрыть… Одно не получается у них – ни сильным мира, ни его отверженным не удается совершить немыслимое – убить в человеке «начало». Не выходит!
Борис Семенович медленным движением вытянул руки на столе и, шлепнув ладонью по нему, заключил:
– К чему я всё это? В такой «свободе» всерьез опасаюсь за жизнь моих детей… Знаете, в довоенной Германии тоже находились отцы, думающие как я. Однако услышали почему-то «Савельевых». Выяснилось, что таких «докторов» и тогда учили не тому и воспитывали не так. Но у меня-то с памятью всё в порядке! Хоть вы прекратите помогать им, Анатолий Борисович…
Хозяин кабинета, слывущий, не без оснований, человеком умным, откинулся на спинку кресла:
– Вы что же? Отрицаете гениальность?
– Гении просто люди. И гениальность ничего не искупает, но и простить за нее ничего нельзя. Наоборот! Гениальность, как и власть, обязывает. Становится оковами! Вы на руки-то свои посмотрите. Лучше быть простым и нужным кому-то. Просто жить. Не дай нам бог, гениальности-то! Не расплатишься.
Собеседник Метелицы внимательно и шутливо осмотрел ладони:
– Полагаю, ваши опасения напрасны. И потом, я все-таки говорю прежде всего об обществе. Ведь именно оно образует государство, а государство, как известно, есть форма развития личности.
– Но, но! – прервал гость. – Осторожнее с такими утверждениями. Иначе приведу слова другого классика: «Чье государство? Нерона или Чингисхана». А от себя добавлю: а может, которое называлось «Третий Рейх»?
И, усмехнувшись, добавил:
– Или Украина образца четырнадцатого?
Собеседник недовольно потянул щеку, прищурил глаз, но тут же продемонстрировал, что зависть способности аргументировать вызывает у оппонентов не зря:
– Да назовите хотя бы один наш шаг, который вел бы от свободы? Про которую говорите. Свободы общества, людей. Люди-то – попечение ваше – стали зарабатывать в России несравненно большие деньги. Жить лучше. Остановите любого, не богача, а рядового горожанина да спросите – было лучше? Посмотрите сколько на улицах «авто»? Они получили возможность отдыхать за границей, не спрашивая никого! Ни о чем подобном в Союзе и мечтать не могли! Их интересует именно такая свобода! О чем мы ведем речь?!
– Вот в «несравненно» больших деньгах и есть ваша свобода. На них и заканчивается. Узко. Нетерпимо узко! И преступно перед человеком. Нет. Ценить «такую» свободу заставили их вы. Навязали. Конечно, надо было открыть границы. Кто хотел – уехали бы, а вы лишились бы решительного аргумента в споре. Но призрачного! Что касается «рядовых», довольных своим положением, тогда их было гораздо больше. А вот недовольны они были в той же степени. Недовольство – постоянная величина. Но первых точно было больше! Я, простите, жил тогда.
– Да как вы не поймете! Ускорились бы процессы гибели старого. Вот и всё.
– Нет. Возможно, еще и сохранились бы отношения. Людские отношения. Они дороже всякой «гибели». А их сейчас нет. Есть и такая правда… и тоже оболганная.
– Стройте их… отношения. Кто мешает? Мне кажется, каждый сам определяет, быть ли ему человеком, – хозяин испытующе посмотрел на гостя. – На западе – построили.
– Ложь. Не удалось им. Вывороченный, искореженный какой-то получился у них человек. «Черным» африканца называет в угоду политкорректности и – улыбаясь. Но про которую сразу забывает, бомбя их города, убивая во стократ больше, чем обвиняет властителей этих стран.
Метелица отвернулся, борясь с отчаянием.
– А нам… кто мешает нам строить людские отношения?!
– Да как же «кто мешает»? Вы лукавите. Деньги! Заковали людей в оковы пострашней железных в древнем Риме. Там раб хоть стремился освободиться, мечтал! А от ваших оков – хрустящих, звенящих, сверкающих – никто и не думает освобождаться! Наоборот – руки тянут! Лес рук! Взывают… заковать-то!.. – с сожалением добавил гость. – Ни за что не поверю, что вы разделяете идею правления мира золотом. Ни за что! – Борис Семенович легко ударил ребром ладони по столу и окинул взглядом кабинет. – Иначе… мы не поймем, друг друга… – Глаза вернулись, он вздохнул: – Э-э-х! И лес рук-то этих, к вам тянется, Анатолий Борисович… к вам милейший. Вы – инструмент порабощения духа человека… Подмены звона колокольного, монетным! Вот только чей инструмент? Не задумывались?
Было видно, что он расстроен разговором.
– Надо помнить, вызубрить, рабство существует только в одном месте – в рамках собственного представления о нём, и в одном измерении – в себе. Находить, искоренять рабство в других может только сущность, подпавшая полностью под его влияние сама. Опасный для общества неврастеник. В простонародии – маньяк. Они ведь тоже, между прочим – «освобождают». Землю – от «недостойных», себя – от комплексов, общество – от забот. Вы, простите, Анатолий Борисович, от забот? Или от недостойных?
– Ну к чему так строго и жестоко? Я не заслужил.
– Еще раз, простите.
Метелица понимая, что последние слова были лишними, оправдываясь, произнес:
– Неужели не чувствуете, как носитель, отец идеи похихикивает за спиной? А смрадное дыхание? Куда же вы… человека-то? Куда? Ну, уважаемый, трижды мной уважаемый друг!
Лицо откровенно выражало отчаяние. Борис Семенович прикусил губу и неожиданно поменялся в лице:
– Вы, конечно, удивитесь, к чему мол, я… но Толстой, давал три четких признака «искусства» и первый, другие трогать не буду – нравственное отношение художника к «предмету». Кстати, Мопассан, по его же словам, напрочь был лишен именно его.
– К предмету? – Собеседник о чем-то задумался, будто вспоминая, и вдруг воскликнул: – Стоп, я забыл фразу: «Ну, вы даете!»
– Я произнес ее за вас. А «предмет» – события, которые описывает, поступки героев. Оценка автора должна быть ясной, а не скрытой, понятной, а недвусмысленной!
– Не поверите, – хозяин кабинета выставил локти на стол и сложил руки в замок, – но я действительно удивлен! Вспомнил! Я читал об этом в одной книге.
– Верю. И напомню: в моей книге.
– Возможно… – тот смутился, что случалось крайне редко, но сразу пошел в наступление: – И к чему? Я не Мопассан.
– Мопассан не Мопассан… Все мы… – Борис Семенович склонил набок голову, задумавшись на секунду, – хотел сказать «немного», но скажу… в разной степени «Мопассаны». А напомнил к тому, что каждый поступок человека, будь он чиновником, простым работягой или бизнесменом, и есть его маленькое произведение. И каждый из этих трех… каждый!., обязан задаваться вопросом своего отношения к детищу. Есть «обычная» радость приобретения – ее видят все и можно пощупать, а есть «тихая», когда сжимается сердце и только для тебя. Только-то она и приводит туда. – Он кивнул вверх, поставил тоже руки на стол и опер подбородок. – Это… когда нет в кармане приготовленной мелочи… и ты оставляешь бродягу ни с чем… Но вдруг остановился и вернулся… Знаете – ни с чем не спутать. Ведь и возвращаешься не к каждому! Вернитесь, Анатолий Борисович, вернитесь…
Хозяин умел слушать. Умел ценить. Умел ошибаться. Он умел всё, потому и не был похож на коллег, как две капли воды напоминавших своих предшественников – поступками, делами и финалом.
– Однако пора… – гость посмотрел собеседнику в глаза уже по-другому. – Вам известно моё отношение к вам. К честному, порядочному человеку. Немного найдете таких в своем окружении… думаю, не ошибаюсь. Потому как цените преданность вашим взглядам, а не общества, ругательства которого игнорируете. Не формирует что-то ваше государство личность с большой буквы, уж, простите. Не растут грибы… Но и вы пример… и еще какой!., пример, как можно желая обновления жизни, невольно цеплять и душу человека. Правда, и до вас бывало… пестрит история-матушка великими покойниками. Да с живого спрос особый – собственный. И неизбежный. Если допустите на мгновение, а умом, повторю, не обделены – что не то несете в мир… поймете, кто союзник…
– Ну, по Александру третьему вообще союзников только два – армия и флот! – попытался отшутиться статный, симпатичный человек, кабинет которого всегда преображался, гордясь и принимая своё новое место.
– Это у России, а не у вас.
– Ну, наверное, не всё так печально, господин писатель, – на лице хозяина появилась улыбка. Та единственная, искренняя, и которая, если сберечь, решает всё. Последнее мужчине удалось.
– Знаете, в чем тотальное, я бы сказал, непреодолимое расхождение между писателем и властью?
– Такое уж непреодолимое?
– В том, что вы хотите сделать жизнь людей лучше, а я – самих людей добрее.
– Обе цели достойны.
– Нет. Это как идолы и храм в одном месте.
– Это радикализм!
– Это христианство! Исаак Сирин – безмерно уважаемый святой! Если быть точным, он сказал: «Правосудие и милосердие – что идолы и храм в одном месте».
– В любом случае странная фраза.
– Лакмусовая бумажка!
– Чего?
– Близости к Единосущному. Степень понимания этих шести слов и есть степень такой близости.
– А как вяжется правосудие к нашему разговору?
– Его вершили вы. И вершат сейчас. Я же просто не вижу. Так вот, если поймете… слова-то, для вас даже вид из кабинета изменится!
– Ну, друг мой, тогда расхождение точно непреодолимое. Мне значимость их недоступна.
– Но ваша цель тогда – недостижима.
Глаза гостя уперлись в стол.
– Можно завалить людей гамбургерами, гаджетами, роллс-ройсами – они будут сыты и тщеславны. Жить будет удобнее, но… жить ли? Ведь и падать. Сытым – точно легче второе. Только голодный поймет такого же. Только больная душа почувствует боль другой… пораненной. Вы хотите дать им, что есть у каждого миллиардера, однако счастливым себя не назвал еще никто! Никто! Услышьте это!
Борис Семенович вздохнул, расстроенный резкостью тона и уже тише добавил: – А вот, если мы станем дороги друг другу, ваша цель отпадет, будет достигнута одномоментно…
– Так не станем! Миллиарды!
– Станем. Я – близок. А вы – не хотите сделать и шагу. Хотя бы ко мне. Начните, Анатолий Борисович, прекратите отступление… от своих близких. Они не в убеждениях. Убеждение – среднего, неопределенного рода. Это не семья, и не…
Хозяин вздрогнул, протянул в сторону гостя руку, пытаясь возразить… но не успел.
«Динь-динь-динь». На аппарате с гербом России зажегся огонек.
– Простите, Кремль.
– Привет соучастникам… – пробормотал Борис Семенович, тяжело поднялся и неторопливо направился к выходу.
Уже у лифта его догнала секретарь:
– Куда же вы… куда? Анатолий Борисович просит вернуться.
Метелица посмотрел на нее:
– Обязательно вернусь. Непременно. У меня теперь и выхода нет – так и передайте.
Створка лифта бесшумно скрыла спину от глаз удивленной женщины, которая с тех пор, неслышно заходя в кабинет шефа замирала, неизменно видя того стоявшим у окна.
Тот разговор Борис Семенович еще долго вспоминал, сожалея, что не решился на него раньше, но сейчас перед глазами всплыли… очертания самой знакомой комнаты…
– Прямо так все и было?! – голос Крамаренко заставил вздрогнуть уже его.
– А я… что?., рассказывал?., сейчас?.. – Борис Семенович медленно приходил в себя. Друг улыбался.
– Я даже любоваться начал. То «вы», то «тебе»… мешать, думаю, не буду – дослушаю. Да… такого состояния не испытывал… Про Достоевского что-то бормотал…
– А-а-а… Борис Семенович, будто от усталости, выпрямился. – Ты помнишь, где сидит Достоевский в Москве?
– У «Ленинки», где же еще? У «Российской государевой библиотеки», по-нынешнему. Да ты прямо спроси: что такое Достоевский эф-эм?
– Зачем, – насторожился хозяин.
– Так половина молодых отвечает: радиостанция! – Он расхохотался, поднялся и хлопнул друга по плечу.
Тот оставался серьезным.
– Ты пойми… нельзя рассматривать и оценивать наследие человека вне его жизни, поступков. Этим и занимаются «профи» от искусства, аналитики истории, власти, ну, и всяких шоу-идолов. Тут не просто обман, тут вызов! Преступление! Если это не так, то… помнишь, в той самой книге, автор предлагал водрузить на постамент кое-какие пейзажи фюрера – ведь был художником… баловался кистью-то. Кстати, самый известный вегетарианец. Однако «художества» в жизни явно перевесили труды. Но, смею утверждать, вышли оттуда! А вегетарианство не помогло, как и нынешним аскетам. Порыться, так какой-нибудь критик еще и хвалил. Никому в голову не придет выставить картины на обозрение. Как и безвестную пьесу динамитного короля Нобеля. Столь почитаемого за деньги… Во, как славу купил! А замаскировал! И ведь берут! Мечтают! Унизительней награды не придумать. Удивительно понятное продолжение судьбы… И того, и тех, кто мечтает. – Он вопросительно посмотрел на гостя. – Трумэны, Буши, Саркози – приемники особого Союза художников… тоже побаловались… кистью, только пейзажи выходили одного цвета. Красного. Как тебе самый большой вернисаж в мире? Какие уж там «виноградники в Арле»! В этот раз медленно сползаем в яму-то… с каким-то нарастающим страхом в той медлительности. Обозначен новый подход к делению людей. Пора вырубать профили в новой скале! Печатлеть! Ну и, само собой – поклоняться! Думаю, родился уже тот, кому дано принять эстафету и утопить пару континентов в крови. А сколько инфицированных ими? Да, да! Из Союзов тех художников… много нынче наплодилось. Масштабы потрясают! Вот как работает оценка «вне» поступков! Или объявить их образцовыми! Вот как надо закрывать глаза! Вот как нужно убивать в нас человеческое! А скольких уродов мы слышим, смотрим и читаем сегодня? За кем идут наши пацаны на площади? Кого выталкиваем вперед? Вдумайся! Почище холерной палочки – та убивает тело, эти – травят псами образ и подобие в нас! Загоняют в угол, там, внутри. – Метелица вздохнул… – И уступает он место псам, и превращаемся мы в манекены… Тоже, между прочим, подобия… догадываешься кого? – Эх, да что там говорить! – Мужчина отчаянно махнул рукой. – Работягу судят за кражу и то, читают характеристики с работы. Имеет, знаете ли, значение! А тут выносят «сладостные» приговоры направо и налево, умиляясь и аплодируя при этом. И серьезно!.. – он погрозил пальцем, – серьезно!., обсуждают «достоинства» в телепередачах и трудах! Не дай бог, оказаться рядом и возразить – затопчут! Печатать Сорокина можно и дальше, но какую еще мерзость должен сказать Ерофеев о нас, о России, чем должен плюнуть ей в лицо, чтобы гной ненависти избавил его холеность от своего присутствия. Не-е-т, нужен… надвигается новый подход! Назрел! Нарыв вот-вот лопнет! Только надрежь!
– Ну, и ты, конечно – в хирурги?
– В самые беспощадные! Без анестезии! Чтобы помнили!
Крамаренко резко повернулся: – Тогда режь первым Достоевского!
Метелица ошеломленно посмотрел на него и опустил голову. Прошло несколько секунд.
– Зачем ты так… Виктор…
– Ну… дорогой, всё по-честному… – Тот смутившись развел руками и снова присел.
Часы пробили два. Минутная тишина разбудила иные мысли, иные воспоминания.
Хозяин поднял на гостя глаза:
– Знаешь куда он смотрит? От «Ленинки-то»?
– Хм, – гость усмехнулся, понимая, что высказался не к месту, – как-то не думал. На спуск от… башни, по которому поляков в смуту гнали. Не любил их… классик-то наш, вместе с евреями. А теперь мост под присмотром. Ни за что бы, ни обратил внимания…
– Э, нет… бери выше… на восток он смотрит, на восток. – Примирительным тоном возразил Метелица, кивнул в сторону окна, и, наклонившись, взял со столика газету:
– Далеко, далеко, – он бросил на друга загадочный взгляд, – за пять тысяч километров от Москвы, с горы Пикет, что в Алтайском крае, смотрит на Россию Василий Шукшин. Как же велик тот художник, что повелел ему быть дозором над совестью нашей… Сидя, задумчиво глядит русский человек на просторы родной земли под ногами, на сотни верст вокруг. Верст и весей, впитавших потерянные деревни, церкви и родники былой России, дух ушедших людей и судеб. Мало подобных мест, по охвату взглядом, найдется на Руси. Потому и смотрит не вдаль грустный Достоевский в центре первопрестольной, что смотреть ему там некуда. Да и не на кого. Уже давно. По-разному искали они правду. По-разному понимали. Один разглядел ее в людях, другой – в духе земли. Но тайны коснулись оба. И теперь навек застыли воины слова. Непонятые, ненавидимые, как и родина их, но принимая поклон народа русского. Застыли, далеко-далеко, но рядом. Плечом к плечу. Заслоняя, как и при жизни, Россию от ворога – один с востока, другой с запада. Потому как главный ворог – внутри!
– Ну ты пригнул! – Крамаренко восхищенно поднял брови, хлопая в ладоши. – Могёшь!
– Да какой там, «могёшь»! Думаешь, все эти новые русские диссиденты, озвучивают новую идею? Отнюдь. Просто объявляют новую цену крови. Существенная дефляция! Цена – падает!
– Но, согласись, коррупция, чрезмерная вертикаль власти, одиозно предсказуемый парламент… раздражают. И, прости, никто не говорит о крови.
– Да, да. Добавляй загрязнение Арктики. Перечисляй уж всё, за что зовут побороться. Раньше – «за пролетариев всех стран». Сегодня цели пожиже, потому и умалчивают, что цена – жизнь. Именно за это они спрашивают: готовы? Пролить кровь?
– Ты не слышишь. Никто этого не требует!
– Еще как! Нахраписто, открыто, злобно! Жаждут! Жертвоприношения-то! А не слышишь – ты. Но это не беда – беда, что твои слова используют эти «новые», и молодежь идет за ними. Ты посмотри к чему катиться на Украине! Еще успеешь подискутировать с собой. Только мне и без примеров ясно – увлекут, приволокут и бросят на съедение. Матерей бы, убивающихся по ночам, им вместо роговиц. Чтоб пожизненно смотрели! Куда тянут-то!
– А вот еще, – хозяин развернул газету: – Соколов Нил Евгеньевич. 1894 года рождения. Заведующий отделом редких книг. Фотографии нет. Ушел добровольцем в сентябре 1941. Через три месяца пропал без вести. Жил, работал, грел. И исчез. Страшно подумать, к чему привыкали люди, к чему вообще может привыкнуть человек. Ведь такое случалось каждый день! Какой блок, какая защита стоит в нас? Уберегает от сумасшествия? Как удается ей разделить утренний восход и тлен еще вчера протянутой руки? И глядя на свою, ощущаешь вложенное, отданное. Но она такой же тлен, только отложенный. Ты пожал ему руку, а завтра… пустота, небытие, безвременье. Не человек, исчезает что-то другое… заботливо поставленный в холодной комнате чайник, доброе слово, улыбка. Это они отражаются в глазах, которые ты помнишь. Но в них и боль… как обидел его, нагрубил… не извинился. Отложил на потом. Тлел. Но прощение в тлене не живет… Сколько таких вокруг тебя? И сейчас… Не откладывай. Не забирай с собой долги.
– И всё это после бормотания-то! И к чему? – Виктор Викторович Крамаренко развел руками.
– А к тому, что ты сейчас на той части святой земли русской, которая еще родит… «греющих» – Сибири!
– Эко тебя плющит, Борис, последнее время. Лучше скажи, как с книгой? Скоро издание? Давненько не отмечали твоих гонораров, – и с удовольствием потер ладони.
– Книга… Книга? Книга! Я бы ее как учебник в литинституте ввел. И предмет новый заодно – прикладная литература.
– Даже так? В каком смысле?
– Вот прикладная математика служит применению в производстве. А литература обязана в жизни. Главная цель обучения! Ты об этом студентам говорил? Хоть раз?
– В опосредованном смысле – да.
– Ну, опосредуй дальше. Метод и пестует «посредственных».
– Хочешь меня обидеть?
– Хочу привлечь. К исполнению своих замыслов.
– Тогда лучше ответь, скоро гонорар? – Крамаренко снова потер руки. Способность находить позитив во всём, взяла верх и тут.
– Деньги? Виктор… о чем ты… – собеседник вздохнул. – В последнее время, как ты говоришь, со мной происходит удивительная метаморфоза. Все более неважным становиться отношение общества к написанному, и всё более значимым для меня самого.
– Вот как?
– Скажу больше. Писать в стол, используя перо как инструмент исправления себя – вот христианский путь таланта. Без соблазнов публичности, без лести и похвалы. Без критики рождающей озлобление. Лишь бы текст не отвергал своего творца и принимал замечания только… оттуда, – и медленно поднял голову.
Крамаренко закатил глаза кверху, покачал головой и тут же опустил их, одарив собеседника озорной улыбкой:
– Ну, дружище, я уже не студент лет тридцать пять и таким параллелям предпочел бы, скажем… ушицу из омуля, о которой обмолвилась твоя жена… раз уж гонорара не дождаться, – настроению гостя можно было позавидовать. – Не отказался бы и от ста грамм. – Он рассмеялся.
Последнее означало: разговор хорошо бы закончить, и перейти к известному, впрочем, не только друзьям, ритуалу.
Хозяин – Борис Семенович Метелица – понял. И к разочарованию некоторых читателей, не вскинул вверх руки и не стал изображать возмущенного Короля Лира. Тем русские персонажи всегда и отличались от других, во все времена. Правдой в душе, а не постановкой ее на сцене.
Через пять минут на кухне запахло рыбой и хорошим настроением.