Телефонный звонок прервал работу начальника Особого отдела. Из комендатуры сообщили: приехал товарищ из Москвы.

— Наконец-то! — вырвалось у Бородина. Нужны были люди, которым можно доверить пограничные районы побережья.

— Этого направлю в Севастополь. Одесса, Николаев подождут, — сам с собой разговаривал Бородин.

Дочитав только что расшифрованную депешу, он запер ее в сейф, положил ручку и закрыл чернильницу стеклянной крышкой. Солнечный зайчик пробежал по корешку словаря Даля, что стоял на этажерке рядом с «Капиталом» Маркса, появился на спинке кожаного дивана и засверкал на жестяной кружке с букетиком степных колокольчиков.

В дверь постучали. В кабинет вошел юноша невысокого роста в морской форме. Вместо флотской форменки из-под бушлата виднелся воротничок солдатской гимнастерки. В руках он держал что-то похожее на полевую сумку.

Молодой человек водворил на место каштановую прядь волос, опустившуюся на высокий лоб, и стал внимательно изучать распростертую во всю стену полевую карту-десятиверстку побережья Черного моря. В следующий момент он уже рассматривал, картину, изображавшую кораблекрушение.

Его лицо с чистыми строгими и прямыми линиями дышало молодостью, в голубых глазах светился задорный огонек.

— Русаков Петр Петрович.

— Прямо из Москвы?

— Никак нет. Было приказано заехать в Астрахань, сдать дела по Каспийской флотилии, а затем к вам.

— Дела по Каспийской флотилии? — удивился Бородин.

— Так точно.

— У нас, товарищ Русаков, примешь дела целого отделения Черноморской флотилии в Севастополе, — многозначительно подчеркнул начальник Особого отдела.

Ему понравился голубоглазый юноша с упрямой складкой над переносицей. «Небось следователем был, а у нас будет начальником отделения», — подумал Бородин.

— В Севастополь поеду непременно, а работать, надеюсь, будем в контакте, товарищ начальник Особого отдела.

Молодой человек со смешинками в черных зрачках взглянул на удивленно поднятые брови Сергея Петровича, старавшегося разгадать странное поведение своего собеседника.

— Что-то мудришь, товарищ, предъяви направление.

Юноша не спеша вынул из внутреннего кармана бушлата документ и передал его Бородину. Тот развернул бумагу с печатным угловым штампом: «Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет». Ниже значилось, что мандат данный Русакову Петру Петровичу, председателю Военного Революционного трибунала побережья Черного и Азовского морей. Его полномочия скреплялись подписью председателя ВЦИКа и печатью. Слева документа была наклеена фотография стоявшего перед ним молодого человека, заверенная второй печатью и той же подписью.

— С первого же знакомства ввел меня в заблуждение, товарищ председатель трибунала, — Бородин передал мандат Русакову, — я вербую кадры, а ты, братец, оказывается...

Они рассмеялись, дружески пожимая друг другу руки, как давнишние приятели. Очень быстро договорились о совместной работе. Бородин почувствовал себя в новой ответственной роли, возложенной на него по положению — член трибунала.

— Нам, чекистам и трибунальцам, дали право судить людей по законам пролетарской совести без кодекса и его статей.

— Совершенно верно, — согласился Русаков, — «Бдительность и меньше ошибок», трижды повторил мне на прощанье председатель ВЦИКа.

— Дзержинский каждого чекиста этому учит, только у некоторых наших товарищей на практике не получается. Человека судим по лицу: интеллигентное оно у него или рабочее, белый у него воротничок или серый, а про душу его забываем... Чем он живет? К чему стремится? Этого подчас не знаем. Отсюда и ошибки... Но... с каждым днем этих ошибок все меньше и меньше. Мы распознаем врага все лучше и быстрее! А пока... пока надо за эти самые ошибки моряка одного судить, невзирая на заслуги и пролетарское происхождение.

— Тяжелое преступление совершил?

— В человеке не разобрался, в контрреволюционеры записал.

Было далеко за полночь, когда Сергей Петрович зашел в свою квартиру с гостем. Когда хозяин зажег свечу, Русаков осмотрелся и, увидев в глубине комнаты рояль, торопливо направился к нему. Молодой человек взглянул на Сергея Петровича и сел за рояль.

Русаков чуть наклонил голову, его руки скользнули по клавиатуре и полилась, точно горный ручей, нежная мелодия. Когда смолк последний аккорд, Сергей Петрович положил обе руки на плечи гостя и тихо спросил:

— Долго ли учился этому волшебству?

— В гимназические годы, дома, продолжал и тогда, когда был на юридическом, мечтал стать музыкантом, а мечтам и годам нет возврата... Как видишь, ни того, ни другого не получилось. Одно время даже вообразил, что могу быть певцом. Это случилось, между прочим, когда впервые, с галерки Народного дома, услышал я знаменитого артиста Собинова. Пел он тогда свой любимый романс «Средь шумного бала случайно...»

Бородина встревожили воспоминания о певце Собинове. Друзья артиста прислали письмо из Ялты, где жил Собинов, требуя оградить его от нападок. Сергей Петрович поручил севастопольскому отделу по охране границ проверить обстоятельства дела.

— Когда я был подростком, мечтал стать путешественником, — рассказывал о себе Бородин, — ткнешь, бывало, в глобус, земной шар завертится — и кажется, будто летишь из одной страны в другую, видишь и слышишь людскую речь на всех языках.

— По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там... — протянул Русаков.

Бородин приподнял опущенную крышку инструмента, как бы приглашая гостя вернуться к музыке.

— Ты, моряк, красивый сам собою, — пел Русаков под собственный аккомпанемент. Потом переключился вдруг на романс своего любимого певца:

«Мне стан твой понравился тонкий и весь твой задумчивый вид...»

Певец кончил.

— Что скажет почтенная публика?

— Скажу, что Собинова слушать не пришлось, а вот у тебя хорошо получается. Я тоже люблю петь, а вот играть не научился. Моя жизнь сложилась иначе... В этом городе я родился. Когда отца сослали, учиться перестал, пошел на завод, стал кормильцем семьи, потом и меня сослали, попал в Донбасс. В Мариуполе на металлургическом застала революция, затем — гражданская, и вот — разведчик... Нам, чекистам, суждено скоблить осевшую старую накипь, очищать человеческую жизнь от скверны.

Сергей Петрович приоткрыл бархатную штору венецианского окна. В комнату ворвалась предрассветная синева.

— Поспим часок, а в семь — подъем и в Севастополь. Дел там накопилось — уйма...

Бородин приготовил другу постель и присел в мягкое кожаное кресло. После ряда бессонных ночей Русаков мечтал об отдыхе. Сняв гимнастерку, он нащупал разорванный ворот тельняшки. Достав иглу, принялся пришивать оторванный кусок, со смехом вспоминая случай в пути.

— На станции Синельниково — проверка. Входит патруль: «Ваши документы», — обращается ко мне саженного роста «братишка». Я подаю мандат. Он читает, а затем — хвать меня за тельняшку: «Где взял, гад, такой документ, признавайся, не то в расход пущу». На мое счастье ехали со мной ответственные товарищи из Москвы, разъяснили, что это действительно я...

— Да ты уже спишь, — оборвал свою речь Русаков, услышав ровное дыхание спящего Сергея Петровича.

* * *

Коренастый матрос со шрамом на подбородке, секретарь трибунала Черноазморей Алексей Афанасьевич Борзов еле успевал записывать мнение трибунальцев. На распорядительном заседании рассматривались дела о контрреволюции, о шпионаже, о бандитизме, о нарушении границ, о диверсии, о спекуляции золотом и других преступлениях. Часть дел решено было отправить на доследование, иные назначены к слушанию в открытых судебных заседаниях. Были дела, где преступление доказано не было, нашлись и такие, которые попали просто по недоразумению. Таким оказалось и дело Собинова Леонида Витальевича, заведенное Ялтинским отделением охраны границ. Исполняющий обязанности начальника матрос Шауло получил анонимку о якобы контрреволюционной деятельности певца. Не удовлетворившись беседой с Собиновым и не проверив анонимку, он составил обвинительное заключение: «Бывший солист его императорского величества поручик царской армии Собинов Леонид Витальевич 1872 года рождения в городе Ярославле в тяжелые для революции дни оставил пост директора Большого театра в Москве и 27 сентября 1918 года выехал на Украину, а затем в Крым на гастроли, где и находился до последних дней белой армии, развлекая барона Врангеля и его генералов своими романсами».

Вначале Шауло показалось, что заключение, написанное им, недостаточно обосновано, но когда сам Собинов подтвердил ему, что он действительно пел самому барону, матрос возмутился до глубины души... Ему, побывавшему в огне гражданской войны, чудом вырвавшемуся из белогвардейского ада с выжженной каленым железом звездой во всю спину, трудно было разобраться в непонятных для него чувствах стоявшего перед ним человека со скрещенными на груди белоснежными руками. Чуть оттопыренный мизинец с розовым длинным ноготком был опоясан золотой ниткой, на которой сидел голубой сверкающий камешек.

Матросу показалось тогда, что взгляд человека был необыкновенно сверкающий, с укоризной направленный на него, тоже волжанина, с огрубевшими от ветра большими руками.

— Поедем в Севастополь, гражданин артист, разберут вас поглубже, — закончил свою беседу матрос.

Сейчас Шауло доложил членам трибунала все, что знал о Собинове, добавив при этом: «Пел бы, скажем, соловей, что с птицы спросишь? А с человека спросить надо!..»

Русаков нетерпеливо ждал конца доклада Шауло о Собинове. Когда заговорил Сергей Петрович, председатель трибунала сложил четвертушку изрисованного им листка синей бумаги и приготовился слушать.

— Мы проверили представленную нам жалобу друзей артиста Собинова и сейчас располагаем достоверными сведениями, из которых явствует несостоятельность предъявленных ему обвинений, вызванных не чем иным, как желанием наших врагов дискредитировать артиста. Больше того, нам известно, что врангелевская разведка перед эвакуацией предлагала Собинову службу в Софиевском театре оперы и балета, но Собинов не принял этого предложения и остался в России! Но вот что важно, — Бородин притушил лежавший на портсигаре дымящийся окурок, оставленный матросом Шауло, — вы уподобитесь этому окурку, если не поймете, почему Собинов, когда вы им интересовались, на все ваши вопросы ответил одной фразой: «Я не могу не петь...»

Член выездной сессии трибунала Доброхотов сутуло поднялся.

— Незаслуженно обидеть человека — это тяжкое преступление.

Доброхотов большим пальцем правой руки провел по седеющей щетине своих усов.

— Шауло хорошо подметил: всеми уважаемая певчая птица — соловушко вольна в своих поступках: поет где и когда захочется. Барон Врангель, слушая русского соловья Собинова, думал иначе: «Увезу я тебя, голубчика, в заморские края...» Получилось иное, — Доброхотов положил свою руку на плечо Шауло, — получилось, что русский соловей пел не барону Врангелю и его продажным генералам... Это понять надо... Я предлагаю, пригласить для беседы самого певца, — обратился Доброхотов к членам трибунала.

Сопровождаемый секретарем Борзовым, вошел высокий человек с вдохновенным строгим лицом. Черный костюм облегал его изящную фигуру. На предложение Русакова присесть Собинов удивленно приподнял брови и, поправив вылезавший из рукава манжет, мягко произнес: «Благодарю».

Певец не сел. Он продолжал стоять, скрестив пальцы рук, будто готовил себя к исполнению трудной вокальной партии.

О чем думал этот человек, с любопытством всматривавшийся в незнакомые ему лица сидящих за столом людей? От его внимания не ускользнул угрюмый растерянный взгляд матроса Шауло, но что он должен означать? Может быть, и другие члены трибунала присоединились к мнению матроса? Не поймут его и здесь! Вспомнил, как пятнадцатилетним юношей, получив аттестат зрелости, он оставил милый сердцу Ярославль, родную Волгу, разочарованно бродил по узким кривым улочкам Москвы, которые пересекались во всех направлениях еще более узкими переулками. Московский Кремль, Красная площадь с Василием Блаженным восхищали его. Гордость и радость за Россию, за русский народ наполняли его душу. Он готов был примириться с Охотным рядом и даже трудно выносимым затхлым воздухом охотнорядских лабазов.

В стенах университета он видел и щеголей, дворянских сынков, детей капиталистов, живших в довольстве, и студентов-разночинцев, учившихся на грошовые доходы. Но мечты о песнях, дорогие сердцу образы и воспоминания пестрого кипучего детства на берегах Волги, красочные закаты солнца и ночные симфонии пароходных гудков звали молодого студента к песням, раскрывающим красоты русской природы и глубину русской натуры.

Вихрем пронеслись в голове певца студенческие годы, его первое выступление на сцене все с тем же мучительным вопросом: «Поймут ли его?» С этим же вопросом стоит он сейчас перед новыми хозяевами новой начинающейся жизни.

Собинов перевел свой взгляд на юнца в матросском бушлате,которому люди доверили его жизнь. Русаков почувствовал на себе этот взгляд. Наступил напряженный момент. Все чего-то ждали, а тот, казалось, совсем забыл о своей роли. Всем почему-то стало неловко от затянувшейся паузы. Наконец Русаков сказал:

— Я аплодировал вам с галерки петербургского Народного дома, вы тогда пели для нас!

— Долг артиста петь для людей.

— Независимо от их убеждений? — мягко вставил Русаков.

— В Крыму пел я и хорошим, и плохим людям. Хорошие награждали любовью, а плохие требовали подписать контракт на выезд в Европу...

— Интересно, чем вы мотивировали свой отказ? — нетерпеливо спросил Бородин.

Собинов задумался, потом сказал просто:

— Любовью к родным местам... — и вдруг развел руки плавно, широко.

— Леонид Витальевич, — неожиданно вмешался Доброхотов, — давайте продолжим ваши гастроли по городам Черного и Азовского морей обновленной России, организуем народную консерваторию...

Собинов взволнованно задышал, артистически всплеснул руками.

— Коль не в клетке, то готов петь... Я не могу не петь!

— Забудьте о клетке, — вмешался взволнованный Русаков, — поверьте поклоннику вашего таланта, студенту-галерошнику...

— Между прочим, самая благодарная публика, — оживленно заметил Собинов.

Наступила пауза. Члены трибунала шептались... Затем Русаков встал, подошел к певцу и дружески протянул ему обе руки.

— От всей души желаем вам, Леонид Витальевич, успеха!..