Охрипшая от надрывного свиста «кукушка», наконец, получила разрешение на въезд. Поезд медленно поплыл от семафора мимо серых, исцарапанных пулями пристанционных зданий, криво изогнулся на входной стрелке и как-то сонно, без торможения, замер напротив вокзала, словно ткнулся в невидимое препятствие.

Сергей Петрович Бородин подышал на заиндевевшее стекло теплушечной рамы и сквозь оттаявший кружочек разглядел на фасаде вокзала, как раз там, где должно быть название станции, трепещущий на ветру плакат с кривыми буквами: «Разруха страшнее Врангеля».

Привычным жестом одернув кожанку, Сергей Петрович помог немолодой, суровой с виду женщине стащить с полки вагона дорожный узел, пропустил её вперед.

После многодневного пребывания в затхлом вагоне, прокуренном махоркой, воздух привокзальной площади показался сладким. Его хотелось пить маленькими глотками, как пьют свежую ключевую воду. С пасмурного неба сыпала снежная крупчатка. Со стороны замерзшего Днепра набегал пронизывающий сырой ветер.

Родной город встретил Бородина непривычной тишиной. Бородин не искал попутчиков, поэтому переждал, пока немногочисленная толпа пассажиров рассеялась, затем, словно вспомнив о чем-то, круто повернувшись, направился в здание вокзала.

Входные двери вокзала не закрывались ни на минуту, и все же воздух в зале ожидания был удушливый, застоявшийся. Казалось невероятным, что люди даже в такой обстановке могут заниматься своими обычными делами: есть, спать, рассуждать и спорить.

Круглосуточный говор утихал лишь в те мгновения, когда здание вокзала вздрагивало в такт приближающемуся поезду. Люди, истомившиеся ожиданием, вскакивали со своих мест, толпились у выхода в надежде вырваться из этого тупика — последней железнодорожной станции Херсон.

Когда Сергей Петрович переступил порог зала ожидания, пассажиры уже пережили одну из таких напрасных тревог: никому не было известно, когда прибывший поезд отправится обратно. Придут смазчики, постучат по колесам, выбракуют «больные» вагоны. Затем санитары обработают теплушки противотифозной жидкостью, сменится паровозная бригада и загрузит тендер вместо дров старыми шпалами, сложенными в штабель у тупика. Лишь тогда железнодорожное начальство вместе с военным комендантом станции будет решать, как использовать этот эшелон, чудом добравшийся до прибрежного города.

— Товарищ комиссар, скажи по-честному: сколько нас мариновать здесь будут?

В упор на Сергея Петровича уставились иссиня-ясные глаза молодого красноармейца. Раненый боец держал на весу забинтованную левую руку, прижав ее, точно куклу, к груди, время от времени покачивая ею, морщась от боли. Буденовка бойца, с выцветшей и немного помятой звездой, оползла набок, обнажив часть стриженой головы.

— Нет паровоза! — ответил ему Бородин чужой фразой, мельком слышанной им на перроне от коменданта, который отгонял каких-то женщин от теплушек.

— А маневровый?! — не унимался молодой красноармеец. Брови у него были белесые, жидкие, и от этого все лицо казалось еще моложе.

В этот самый миг, словно дразня пассажиров, у низких окон вокзала зашипела паром маневровая «кукушка», издевательски звонко прокричав девять раз подряд.

— Айда к начальству! Даешь маневровый! — загалдели пассажиры и во главе с белобрысым бойцом пошли через зал. Бородин невольно вспомнил свой многодневный путь от Москвы до Черного моря. Всюду он видел такие же вокзалы, таких же обездоленных людей, передвигающихся с одного места на другое. Вся страна была сдвинута с места вихрем революции.

Сергей Петрович пожалел в этот момент, что выделяется своей внешностью из серой многоликой массы. Хотелось затеряться в толпе, посмотреть, послушать, о чем говорят здесь люди.

Постояв немного у карты военных действий с замерзшими флажками на Перекопе, Бородин пристроился к выходившим на перрон людям, среди которых мелькала буденовка синеглазого красноармейца.

Порыв морозного ветра загрохотал листами фанеры, заменявшими станционные окна. В такт им трепетало над входом, грозя сорваться с места и улететь, красное полотнище с надписью: «Разруха страшнее Врангеля».

Кабинет начальника станции размещался с другой стороны здания. Люди, ввалившиеся сюда, выкрикивали свои требования. Начальник станции, тучный человек в железнодорожной форме, устало и скорбно, в который уже раз, разъяснял, что маневровый паровоз прошел в депо.

— Все, что зависит от нас, сделаем, — сказал протискивающийся сквозь толпу комендант и добавил громче:

— За ночь уедете все.

Толпа одобрительно загудела.

В противоположность начальнику станции, комендант был высок ростом, костляв, чисто выбритое лицо подчеркивало почти болезненную худобу лица. Под левым глазом часто дергалась жилка — от переутомления, слабости, бессонницы. Но голос его гремел молодо, уверенно. Этому голосу хотелось верить.

— За ночь все уедете! — повторил комендант.

Слова прозвучали успокоительно. Но невесть откуда появившаяся рядом с Бородиным женщина сказала требовательно:

— Печку растопить бы... Пеленки негде просушить, да и портянки солдату погреть следовает?!

— Нету дров, мамаша! — отозвался комендант.

— Я тебе не мамаша, а жена красноармейца, — обиделась женщина, поправив свесившуюся на лицо прядь волос. Она была и впрямь совсем молода. Комендант виновато отвел глаза в сторону и, немного поразмыслив, сказал:

— Могу выдать шпалу, но топить будете сами...

Не прошло и получаса, как в зале, где размещались командировочные, больные и раненые красноармейцы, загудела «буржуйка». Дверь распахнули, чтобы тепло шло по всему коридору, где вповалку, прислонившись друг к другу, размещались гражданские.

У печи проворно хлопотал широкоплечий подросток в рабочей спецовке. Единственным инструментом его был чуть искривленный ломик, которым паренёк дробил шпалу и «шуровал» в печи. Парня звали Грицюком — так обращался к нему раненый боец. Он приблизился к печи с котелком и поставил его через чье-то плечо на раскрасневшуюся «буржуйку». Из коридора время от времени слышался плач детей и монотонное: «Мама, есть хочу...»

Боец сорвал с головы буденовку, взял ее в зубы и пополз на коленях в самую гущу солдатских тел. Он вернулся к печке с полной шапкой черных сухарей и хлебных крошек от голодного красноармейского пайка.

— Грицюк, засыпь в котелок, — обратился он к парню, хлопотавшему у печки.

Голодных ребят накормили кашей из хлебных крошек, и они умолкли. Сергей Петрович прислонился к притолоке полураскрытых дверей. Внимание его все больше привлекал Грицюк. Парень сновал там и сям: кому-то подтащил узел, кому-то помог перемотать бинт. Вот буденовка его уже мелькнула в середине зала, где стоял небольшой столик, застланный кумачом. Рядом, облокотившись на конец стола, сидел рослый красноармеец с забинтованной головой. На его коленях покоилась гармонь.

— Тульского происхождения? — спросил подошедший Грицюк, ласково тронув уголок гармоники.

— Мы оба из тех краев, только вот хозяин заслаб от пули.

Красноармеец вздохнул и любовно провел темной от грязи рукой по цветастым планкам с белыми перламутровыми пуговицами. Грицюк заметил, что на гармонике были такие же потертые ремни, как и на винтовке: «Видать, боевая!»

— Может дашь побаловаться?!

— Она у меня нежная, что девушка... не всякому в руки дается... Зря пальцами перебирать — все равно, что серпом по мягкому месту водить... — Но, встретив просящий взгляд парнишки, владелец нежного инструмента добавил: — Если соображаешь, попробуй.

У Грицюка по-детски заблестели глаза. Он осторожно взял гармонь, перекинул ремень через плечо, присел на край стола и прислонился щекой к растянутым мехам, сузив от удовольствия и без того неширокие щелки глаз.

«...Слушай, рабочий, война началася...» — тихо запела гармонь. Когда гармонист ударил по басам и сам затянул: «Бросай свое дело, в поход собирайся», — вслед за ним, сначала тихо, вразнобой, потом все стройнее, зазвенели десятки усталых голосов, наполняя дремотный зал бодростью.

Сергей Петрович слушал песню и с восхищением следил за быстро мелькающими пальцами юного гармониста. До слуха его все отчетливее стал доходить то приближаясь, то удаляясь, женский голос, красиво вплетающийся в нестройный хор вокзальной публики. Бородин, вытянув шею, стал приглядываться, подсознательно разыскивая в табачных сумерках хозяйку красивого голоса. И вдруг он увидел ее: это была та самая красноармейка. Отогревшись у печки, она сняла ватник, сбила платок на затылок и сидела теперь непричесанная, с разметавшимся во сне ребенком на руках. Она тихонько покачивала его в такт походной песне, не выкрикивала, а как бы роняла в густой поток мужских голосов протяжные слова песни. Глядя на ее круглощекое лицо с широко раскрытыми неподвижными глазами, Сергей Петрович внезапно уловил неприметную вначале глубокую тоску-горечь в голосе женщины. Словно в подтверждение его догадки, красноармейка как бы поперхнулась на словах «и как один умрем». Подбородок ее задрожал, веки заморгали часто-часто. Она не успела высвободить руку, чтобы стереть слезы, порывисто наклонилась и спрятала лицо в полу шинели, которой прикрывала ноги ребенка.

Сердце Бородина сжалось. Повернув голову, он встретился с любопытным взглядом широкоплечего солдата, искоса наблюдавшего за ним. Боец был давно небрит и от того казался пожилым, но глаза его, серые как ноябрьское небо, глядели по-юному беспечально, даже с некоторой хитринкой. Сидел он на каком-то тряпье, поджав под себя левую ногу. Правая нога, до колена деревянная, была вытянута и служила своеобразной опорой и, если угодно, средством производства. Воин, ловко орудуя ножом, вырезал на ней из обрубка толстой палки какую-то детскую игрушку.

— Гордая женщина! — воин чуть заметно кивнул в сторону молодой матери.

— А вы ее знаете? — спросил Бородин.

— Мужика-то у нее беляки ухлопали. А на войну они вместе шли — такая уж любовная у них история вышла... Ну вот я ей говорю давеча: может, деньжонок, Ольга Никифоровна, примешь: у меня немного есть, да и ребята собрали бы на сиротство... А она: «Себя, говорит, пожалей, солдат. Пока мы, говорит, с Ваняткой вдвоем, да власть народная с нами, мы не сироты. А вот тебе, говорит, и осиротеть не мудрено: не всякая баба калеку примет с войны...» Сказала, как узел завязала, как в воду глянула: у меня и вправду полный разлад по этой части. Пока в госпитале лежал, невеста замуж за другого выскочила. А эта бы себе такого не позволила, — снова кивнул в сторону красноармейской вдовы воин. — «Будем, говорит, с Ваняткой на папкину могилу ездить каждый год». Во, какие бывают бабы!

— Молодец! — похвалил Бородин.

Боец, преисполненный доверия к Бородину за поддержку, быстро досказал:

— Ты думаешь, комиссар, я ей попутчик? Совсем наоборот: она из Орла, а я донбасский. Ехал вслед за нею с Каховки, только не признавался, что ради нее в другую сторону повернул: где узелок поддержу во время посадки, а когда мальчонку позабавлю. Решил я ее до самых родных мест проводить. Будь что будет. Вроде приказ я получил от своей совести, не могу не выполнить до конца.

— Правильно делаешь, товарищ! — горячо похвалил воина Бородин.

Не успели утихнуть последние аккорды боевой походной, как кто-то тоскливо вздохнул:

— Эх, якбы «Дывлюсь я на небо...» Давно не чув...

Грицюк еще ниже наклонился к гармонике, шевельнул ее лады. И полилась, точно весенний ручей, мелодия старинной песни.

Грицюк закончил вступление и кивнул вставшему возле него красноармейцу:

Дывлюсь я на нэбо Та й думку гадаю...

Песня шла от сердца, а потому проникала в самые души людей.

Чому я нэ сокил, Чому нэ литаю...

Когда они закончили, люди в каком-то торжественном и немом изумлении долго молчали... Это было раздумье, мечты о самом заветном. Никто не посмел нарушить это мгновение ни задорным выкриком одобрения, ни хлопком в ладоши, лишь подобрели, посветлели суровые лица.

Бородин уже не мог хоть изредка не поглядеть в ту сторону, где расположилась молодая мать с ребенком. Она справилась с нахлынувшими чувствами и, улыбаясь, шептала что-то своему первенцу.

Боец, приоткрывший Бородину горькую судьбу этой женщины, тоже бросал на нее отрывистые взгляды, ловко орудуя ножом.

Гармоника издала призывный звук и рассыпала в зал серебряный перебор чечетки. Люди расступились перед Грицюком. В середину круга вышел высокий стройный боец, у которого из-под расстегнутого воротника гимнастерки виднелись бинты. Он подтянул голенища сапог и начал дробно хлопать по ним ладонями в такт гармонике. Белобрысый красноармеец с подвешенной рукой отозвался на этот вызов. Они долго и усердно плясали, осторожно обходя друг друга.

Потом Грицюк, словно вспомнив о чем-то, оторвал руку от клавишей, смахнул с лица капельки пота, так же осторожно, как и брал, опустил гармонь на руки хозяину и зашагал к выходу.

— Куда, Грицюк, путь держишь? — окликнул парня стоявший на перроне комендант станции. Он козырнул подошедшему Бородину, не сводя глаз с Грицюка.

Тот остановился, поправил съехавшую набок буденовку.

— Мне обратно в город, товарищ комендант, в уком комсомола. На вокзале митинг поручили провести, а получилось... — Грицюк виновато переминался с ноги на ногу, не находя слов.

— Хорошо получилось, — заметил Сергей Петрович. — Сейчас важно настроение поднять пассажирам. Это, брат, не каждый сможет...

— Я тоже так думаю, — подтвердил комендант. — Только вот не знаю, чем бы тебя наградить за эту работу.

Грицюк смущенно посмотрел на Сергея Петровича, на коменданта и вдруг выпалил:

— Товарищ комендант, не найдется ли у вас еще старой шпалы?

— Шпалы? — удивился комендант.

— Так точно, негодной какой-нибудь. У нас в укоме холод собачий, а я ведь тоже комендант: помещение укома на моей совести. Завтра комитет собирается. Хочу обогреть ребят.

Бородин и комендант переглянулись.

Через несколько минут Грицюк тащил по скользкой ледяной дороге полученную у коменданта награду.

* * *

Выйдя на площадь, Сергей Петрович раз и другой приподнял вещевой мешок, набитый книгами, как бы взвешивая его. Взять на плечи?

Не близок путь, а тут еще вещевой мешок... Комендант предлагал выделить ему в помощь красноармейца из внутренней охраны, но он отказался.

— Стой, милая! Стой, не крути мордой! — вдруг послышалось за углом, и через минуту, пятясь, оттуда вышел старый человек в ветхой одежонке. Держа под уздцы лошадь, он осторожно проводил между кучей камней и углом здания облупившийся фаэтон. Изможденное лицо и сгорбленная фигура старика, помятый и выцветший армяк говорили о нужде и заботах. Это был извозчик.

— К центру, — коротко распорядился Сергей Петрович.

Извозчик недоуменно посмотрел на пассажира, не двигаясь с места.

— Про центр теперь в нашем городе понятия разные: если ты, к примеру, комиссар — твой центр на Говардовской, где политотдел расположился, в командирах состоишь или начальниках — совсем другая речь об центре — на Суворовской, где штаб; если только партейный — то свезем в уком, там же по соседству и Совет. У этих опять же свой центр. Уком и Совет вместе городом управляют.

— Вот туда, где вместе, и вези, — улыбнувшись, ответил Сергей Петрович.

Лошадь тихо застучала подковами по мостовой. Возница искоса поглядывал на пассажира, на его блестящую черную кожанку, стараясь перехватить рассеянный и в то же время задумчивый взгляд пассажира.

«Нос горбинкой, в глазах сурьез, — отмечал про себя возница, — а говорит чисто по-московски, словно барин... Только не барин он, не из господ, хоть и подворотничок белый носит, и одежда блестит, пары две сапог скроить можно бы... Доброта в лице чисто нашенская, открытая... Без зла человек сюда пожаловал, на доброе дело, видать», — заключил он свои размышления.

Когда поравнялись с полуразрушенной каменной оградой, из-за которой виднелись кресты и верхушки могильных памятников, извозчик приподнялся на козлах и ткнул кнутовищем в невидимое пространство.

— Завод Гуревича.

На Сергея Петровича нахлынула волна воспоминаний: на этом заводе им пройдены первые шаги самостоятельной жизни.

— Всех святых кладбищенская... — угрюмо объявил извозчик, осенив себя крестным знамением. Он указал кнутовищем на купол одинокой церковки.

У небольшого мостика, на взгорье, лошадь вдруг стала, шумно вздохнув, как удрученный бедою человек.

Извозчик виновато посмотрел на своего пассажира.

— Вы на нее не серчайте, товарищ хороший, стара она, а кормежка — один раз в день. В городе никакой добычи на этот счет, а деревни бандиты обсели.

Он слез с козел, подтянул чересседельник, поправил наклонившуюся дугу и, погладив вылинявшую, в буграх, шею лошади, заговорил с нею:

— Ехать надо, милая... До рынка недалече, маленько поднатужься, ужо на сенцо и заработаем...

В стороне показались мрачные башни грязно-серого цвета, и Сергею Петровичу стало не по себе. Он даже кашлянул, заерзав на сиденье.

— Тюрьма, — сообщил извозчик.

Бородин, конечно, знал эти места. Но ему не хотелось перебивать старого человека, который пытался таким образом развлечь своего пассажира, а может, и просто поговорить от скуки.

Хмурое небо все больше затягивалось серыми тучами, и когда впереди показались каменные белые флигельки, извозчик оживился, вспоминая:

— Скоро богоугодное заведение. А на этом самом месте, — вытянул он руку с кнутовищем в сторону покрытого холмами поля, — ярмарки были. Какие ярмарки! Пуд овса — четыре копейки.

Здешние ярмарки помнил и Сергей Петрович. На взгорье стояла карусель. Сидя на деревянной лошади, раскрашенной в зеленую краску, можно было разглядеть все вокруг: рогатых волов, тянущих мажары с красивыми глиняными кувшинами, белый фартук важного мороженщика, черный цилиндр шпагоглотателя. Иногда здесь останавливался цыганский табор.

— Коли интерес имеете, посмотрите на этот памятник, — прервал извозчик нахлынувшие на Бородина воспоминания о юности. — Англичанин, а добра людям много сделал.

Фаэтон поравнялся с изгородью, за которой возвышался обелиск, воздвигнутый в начале девятнадцатого столетия в честь Джона Говарда, английского гуманиста, врача, приложившего много усилий для спасения жителей города от эпидемии тифа.

Сергей Петрович решил заехать к старому другу, заводскому слесарю Илье Митрофановичу Жукову, который жил на Засыпной балке. При въезде в балку приезжий неожиданно для извозчика попросил остановиться. Он снял с экипажа свои вещи и, достав бумажник, вынул несколько кредиток и подал их старику.

— Спасибо, папаша, поезжай на рынок за сеном.

Пока извозчик поправлял подпругу, он достал из вещевого мешка воблу, кусок черного хлеба и протянул их старику. Тот часто заморгал, радуясь щедрости незнакомого человека, и, подышав на свои пальцы, сжимающие деньги, сказал душевно:

— На всю неделю кормилица наша довольствием обеспечена будет. Могу, комиссар, оставить свой адресок: коли надо, вызывай без стеснения. Здесь всякий знает Матвея Куренного. Мы с превеликой радостью... В долгу не останемся. — И он ласково потрепал понурую «кормилицу» по вылинявшей холке.

* * *

Десятилетний сын Ильи Митрофановича Жукова Володя проявил необыкновенное любопытство к гостю. Он, по знаку матери, залез на высокую лежанку у печки и накрылся там с головой; спать, конечно, он и не думал. Одним глазком Володя наблюдал из-под старенького одеяла, как собирались друзья отца, оказавшиеся хорошо знакомыми и Сергею Петровичу. Они уселись вокруг стола под керосиновой лампой и словно забыли о Володином существовании. Только Сергей Петрович, вытирая чистым вышитым полотенцем умытое с дороги лицо, шутливо боднул пальцем шевелящийся под одеялом комок. Мальчик взвизгнул от удовольствия.

Хозяин дома Илья Митрофанович, невысокого роста, коренастый, голубоглазый, всегда задумчивый, и его жена, приветливая женщина, которую гости называли просто Федоровной, хлопотали по хозяйству. Вокруг стола разместились бабушка и гости: модельщик завода Илюша, подвижной, как ртуть, кузнец Шепель, слесарь Исаев и двое совсем молодых рабочих.

На столе горделиво возвышался большой медный самовар, из отверстия в крышке, точно из-под паровозного клапана, струился пар. Тут же на цветастом стеклянном блюде лежала опрокинутая из кастрюли кукурузная мамалыга.

Хозяйка, окинув гостей извиняющимся взглядом, ниткой порезала мамалыгу на ровные ломтики.

— Угощайтесь, — сказала она, и стала наливать в стаканы морковный чай.

Бородин, водрузив на табурет вещевой мешок, принялся выкладывать остатки своего дорожного пайка. Тут было немного черных сухарей, несколько штук вяленой воблы, кусок сахара.

Федоровна запротестовала было, но кузнец Шепель степенно сказал:

— Не колготись, Федоровна. Сергей знает, что делает. Обидеть можешь человека.

За чаепитием гости стали сначала осторожно, потом все смелее задавать Бородину вопросы о международном положении, о Москве, о Ленине.

Обычно сдержанный на слова, Сергей Петрович чувствовал себя здесь, словно в родном кругу. Он вкратце рассказал о Москве, о своей недавней встрече с вождем. Не умолчал и о том, зачем ему понадобилось возвращаться в родной город: что скрывать, все равно ведь узнают через день-другой.

— Отвоевались мы вроде, — закончил свой рассказ гость. — С внутренними и внешними. А все же бешеная собака и побитая зубы скалит. Чуть спусти с глаз — она тебя исподтишка укусит.

— В открытую мы их осилили, а вот исподтишка — так рабочий класс не учен действовать! — вставил свое слово Илья Митрофанович. Бородин согласно кивнул головой, продолжая:

— Сейчас они мечтают взять нас измором. Буржуазные газетки так и пишут, что Советская власть не продержится и до весны, с голоду, мол, большевики подохнут.

— Собака брешет — ветер носит, — подал реплику кузнец Шепель.

С улицы доносилось завывание ветра. Илья Митрофанович подошел к окну и плотней закрыл форточку. Ногтем большого шершавого пальца он провел по заиндевевшему стеклу и решительно сказал:

— В бою помирать не хотелось, а от тифа или от голода и того горше. Драться надо...

Он возвратился к столу, приложил ладони к горячим бокам самовара.

— Хлеб у крестьянина-середняка есть. Он поделится с рабочим, только к нему подход нужен, — раздумчиво сказал Сергей Петрович.

Слесарь Исаев при этих словах встал из-за стола. Его левое плечо заметно перекосилось от незажившей раны, полученной под Перекопом.

— К крестьянину подход простой: дай ему плуг, борону, колесную мазь, одежду — и хлебушек у нас на столе появится.

— А к кулаку откуда заход? — вставил кузнец Шепель, и тут же ответил:

— К кулаку — кулак под дыхало!

— Всякому овощу — свое время, — перебил его Жуков, — и до кулака доберемся. Сергей прав: к середняку подход нужен и наша помощь. Мы тут кое-что изобретаем к весенней посевной, для обмена на продукты, — повел он глазами в сторону Бородина. — Меди только не хватает, придется чайники и самовары на переплавку пустить.

— Был бы уголек, — пробасил кузнец мечтательно, — или шахта заброшенная какая поблизости. А то вот из шлака выковыриваем по крупице. Худо дело.

Огрубевшие пальцы кузнеца зашевелились, точно он проделывал сейчас свою повседневную, недостойную мастера, работу по сбору угольных отбросов.

Сергей Петрович встал из-за стола, поблагодарил хозяйку и твердо заявил:

— Границу на замок приказано запереть, чтобы ни один клоп не прополз из-за кордона.

— Мы такой замочек тебе отольем, Серега, что будешь доволен.

— А кузнец Шепель и ключик к нему сварганит, — пошутил модельщик Илья.

Сквозь сон Володя еще долго улавливал то разгоряченные выкрики гостей, то их приглушенный шепот.

Проснувшись рано утром, Володя увидел неподалеку от себя Сергея Петровича. Мальчик разглядел в утренних сумерках его впалые щеки, притемненные отросшей щетиной. На вешалке висела портупея со сверкающими пряжками. Мальчику тут же захотелось потрогать новенькую кобуру, а может быть и подержать револьвер в руках. Но гость повернулся на бок, лицом к мальчику. Сладко зевнув, он потянулся рукой, чтобы пощекотать Володю. Мальчик, восторженно вскрикнув, откатился насколько мог дальше.

— Дядя Сережа, — негромко позвал Володя, успокоившись. — Вы уже давно не спите?

— Давно! Все вот думаю... — отозвался гость.

— А я знаю, о чем вы думаете: как хлеб раздобыть рабочим. Об этом все комиссары думают.

— Пожалуй... — согласился Сергей Петрович.

— А папаня говорит: хлеб надо у кулаков силой забрать. У них много его...

— Сейчас нельзя. Декрет не пришел.

— А скоро он придет?

— Когда подпишет товарищ Ленин.

— А скоро подпишет Ленин? — не унимался мальчик. Он теперь уже смелее пододвинулся к Бородину и стал разглядывать его тельняшку.

— Этого, брат, я сказать не могу. Сейчас приказано обходиться своими силами.

Сергей Петрович заглянул в широко раскрытые, сияние и чистые, как майское небо, глаза Володи, подмигнул. Но голос его остался твердым, серьезным.

— Сейчас я тебе разъясню: мы, рабочие, сделаем крестьянину плуг, чтобы землю свою он вспахал, или, к примеру, дадим ему свои ботинки, а взамен хлебушек получим.

— А сами в чем ходить будем? Теперь холодно, — удивился Володя.

— Это я к слову сказал, — пояснил Сергей Петрович. Он привстал на локоть, сунул руку в карман брюк, аккуратно сложенных на стуле. Между двух пальцев большой загорелой руки гостя блеснул кусочек сахара.

— Бери-ка! Я еще вечером отложил для тебя!..

— Вот ты какой, комиссар?! — изумленно прошептал Володя. — Спасибо.

Он откусил с уголка, стараясь не шуметь. Так хорошо стало во рту! Давно этого чуда не пробовал.

— Дядя Сережа, а скоро придет время, когда есть можно будет, сколько хочешь? Даже сахар?!.

Вместо Сергея Петровича снизу отозвался отец:

— Чего привязался к человеку? Спи, постреленок, еще рано.

Но сон уже прошел. Встала Федоровна, загремела ведрами. Бабка на печке шептала утреннюю молитву. Илья Митрофанович свесил с кровати босые ноги и запалил окурок, валявшийся в пепельнице с вечера.

Начиналось обычное рабочее утро в обычной рабочей семье.