До наших дней дошло древнее исчисление человеческого возраста, когда первые три его периода считаются отрезками времени по семь лет. Достигши семилетнего возраста, ребенок становится на следующее семилетие отроком, потом — еще на одну седмицу годов — юношей. Отрочество — время первых трудов, обучения и все более и более сознательного приобщения к тем ценностям, которыми живет общество взрослых людей. В это же время обычно происходит выявление способностей человека, поворот интересов к будущему роду занятий.

Этого отсчета на седмицы лет придерживались и в Древней Руси, Правда, при попытке представить себе, как проходило отрочество Рублева, следует сделать одну существенную оговорку. Суровая жизнь тех времен не допускала, чтобы детские и отроческие годы затягивались в счастливой беззаботности. Человек взрослел много раньше, чем в более благополучные и благоустроенные эпохи. Древнерусские летописи повествуют о совсем юных князьях, в шестнадцать лет уже мужественных в сражениях. В монастырях тех лет нередко прислушивались к советам опытных «старцев», коим не исполнилось и тридцати лет. Житийная русская литература знает свидетельства о сознательном вступлении на иноческий путь двенадцатилетних отроков. И само общенародное воззрение на жизнь учило не бояться с ранних лет испытаний и, тягот, не терять в суровом жизненном сражении ни единого мига, ибо он может оказаться последним. Не считалось дурным и приобщение детей к труду вместе со взрослыми. Нелегкая работа ради насущного хлеба рано становилась уделом ребенка из крестьянской и ремесленной среды. Достаток простого человека тех времен не был велик. Разоряли междоусобные войны, частые пожары, эпидемии. А плоды нелегкого труда и дары благодатной и богатой природы в значительной своей части шли на ясак — изнурительную дань Орде. В иные годы эта дань была почти непосильной. «Того же лета, — отмечал время от времени летописец, — бысть дань велика, тогда и золотом давали в Орду…»

Отрочество Рублева приходится на вторую половину 1360-х годов. Внешние события, пришедшиеся на те годы, легко проследить по летописям. Остался позади «мор велик» — эпидемия 1366 года, пережпта была иная, не менее великая «беда и истома» — Ольгердово нашествие на московские пределы. Но продолжались распри Московского и Тверского княжеств. То тверичи, то московская рать воевали грады, волости и села. Сжигались селения, людей уводили в полон…

Миновал голод 1371 года. Летописец особо выделил тогда два события. Зимой, 30 декабря, у великого князя Дмитрия Ивановича и княгини его Евдокии родился сын Василий. Через три десятка лет Рублеву предстоит встречаться и знаться с князем Василием Дмитриевичем, работать по его заказу в дворцовой Благовещенской церкви на Москве.

И другая в то лето москвичам радость — победа над рязанским князем Олегом. Рассказ об этом летописца исполнен иронии. Как будто книжник услышал его в толпе, на площади, из насмешливых народных толков о побежденном противнике: «Рязанцы же суровы суще человецы, свирепы и высокоумны, полоумные людищи, взгордешеся величанием…» Враги москвичей якобы не взяли даже с собой оружия, а только веревки, чтобы связывать пленных, говоря между собой: «не емлем собе ни щит, ни копия, ни иного которого оружия, но токмо емлем с собою едины ужища (веревки)… изымавши москвичу было бы чем вязати, понеже суть слабы и страшливы и не крепцы…»

В этой я других записях московской летописи в те годы все более определенно начинает звучать один мотив — мысль о праведном деле Москвы, правде княжества, которое и миром и силою объединяет вокруг себя разобщенную Русь. Собственные победы москвичи объясняют не силой, а именно правдой, правотой своей задачи.

Москвичи осуждают ненужную жестокость тверичей по отношению к разгромленному Торжку. В 1373 году тверские войска не решаются, встретившись с московскими, напасть на них первыми. И воеводы князя Дмитрия не берут на себя ответственность начать кровопролитие. Оба воинства, простояв друг против друга несколько дней, «вземши мир межи себе, разыдошася розно».

Каким-то новым, свежим дуновением еще неопределенной, но радостной надежды повеяло со страниц летописей. События одно другого знаменательней… «Того же лета Новгородцы Нижнего Новагорода побиша послов Мамаевых, а с ними убиша Татар полторы тысящи, а старейшину их именем Сарайку руками яша и приведоша в Новгород с его дружиною».

Наступила осень 1374 года…

В условном исчислении рублевской жизни это последний год его отрочества. Третий сын, Юрий, родился у московского великого князя. Это имя навсегда будет связано с одной из важных загадок в творческой биографии художника.

Самым заметным событием в Московском княжестве было в тот год укрепление, а в сущности, новое рождение города Серпухова. Малый, захолустный городок на Оке, у южных границ княжества, беззащитно прозябал у самой дороги, что вела из Орды к Москве. В числе иных мелких владений по притокам Клязьмы и в верховьях Оки Серпухов достался в удел младшему в московском княжеском доме — Владимиру Андреевичу, двоюродному брату великого князя Дмитрия Ивановича. Владимир Андреевич, которому едва исполнился тогда двадцать один год, делает из Серпухова город-крепость. Со стройкой, видимо, торопятся. Время благоприятное, Орда занята своими распрями и в московских пределах не показывается. Ханское посольство, прибывшее в Нижний Новгород, арестовывают и содержат так, чтобы никто из посланных не мог сообщить о происходящем на Руси. В Серпухове каменное строительство откладывают до лучших времен. Однако укрепления строят серьезные, неприступные, «в едином дубу» — из мощных дубовых кряжей. Жителям Серпухова и тем, кто пожелает в этом городе поселиться, князь оказывает помощь и наделяет особыми правами — «живущим же ту человеком и приходящим жити подасть многу волю и льготу».

В отчину Владимира Андреевича входило еще одно владение — небольшой городок поприщах в сорока от Москвы, при дороге, что вела от стольного града на север, к Переславлю-Залесскому. Располагался он в глухих, по-северному уже суровых лесах у излучины реки Пажи. Имя городку — Радонеж. Скудные пажити, редкие деревеньки среди еловых лесов и чернолесья, болотины, малые, несудоходные речки. Но местоположение городка веселое, радостное — высоко на приречной крутизне. Если взглянуть с городских укреплений окрест, сколько видно глазу, во весь окоем — зеленое море лесов, неширокая серая лента пробирающейся среди зарослей речки, и дорога в более обширные и богатые города. Градские стены и башни на земляных валах, ворота крепости, церковь во имя Преображения, дом княжого наместника, избы да усадьбы на посаде — все рубленое, деревянное… Города с названием Радонеж сейчас не найти на географических картах. Он давно уже исчез с лица земли. На месте былого посада ныне расположено село Городок. В сохранившихся земляных валах городской крепости теперь старое сельское кладбище. Радонеж разделил судьбу очень многих древнерусских городов, имена которых можно отыскать лишь в старинных документах и на страницах летописей.

Лет за тридцать до описываемых событий, в начале сороковых годов XIV столетия, житель Радонежа двадцатилетний боярский сын Варфоломей основал верстах в десяти от этого города в безлюдной лесной чащобе монастырь — пустынь во имя Троицы. Став монахом, он принял имя Сергий. Впоследствии собравшаяся здесь монастырская братия избрала его своим игуменом. По близлежащему городку, в «пределы» которого входила Троице-Сергиева обитель, и сам ее основатель получил прозвание Радонежского.

В отроческие годы Рублева Сергий, человек уже зрелого возраста, был хорошо известен на Руси. Троицкого игумена знали и уважали в народе, от простого люда до митрополита и великого московского князя. Но будущий художник не мог тогда предположить, что это имя так много будет значить в его судьбе и творчестве. Не ведал Рублев и того, что придется ему пожить в Троицком монастыре, писать там иконы. И даже самому в памяти потомков называться иногда «Андреем Радонежским иконописцем». «Радонежским» не по происхождению, но по работе своей в обители Сергия.

А в тот самый 1374 год князь Владимир Андреевич, укрепляя и заселяя пограничный Серпухов, решил устроить здесь монастырь. На крутой горе над Окой, на месте, которое в Серпухове издавна называли Высоким, решено было ставить стены, храмы и кельи. Летом торжественно закладывали монастырский храм. Освятить место для него князь пригласил Сергия Радонежского. Согласие почитаемого в народе игумена и его отшествие в неближний по тем временам путь было событием заметным и немаловажным. На нем подробно останавливаются московские летописи: «Тогда же той благоверный князь Владимир помысли в сердце своем церковь воздвигнути в отчине своей в Серпохове на Высоком и обитель ту воздвигнути и монастырь устроити. И посла со многою мольбою по преподобного игумена Сергия, иже есть в отчине его в Радонежи, дабы пришед, благословил место оно». Сергий же «не презри моленья его, ни мало ослушался, ни помедли, но с многим тщанием иде…». Это «многое тщание» Сергия говорит о том, какое большое значение придавалось Серпухову, который вскоре станет одним из самых значительных городов-крепостей Московской Руси. Знаменитый игумен по просьбе князя Владимира поставил во главе серпуховского Зачатьевского монастыря своего ученика Афанасия. То был человек редких и больших дарований — «искусный и разумный», как особо подчеркивает летописец. С его приходом из радонежских лесов «на Высокое» надолго установится связь двух монастырей. Здесь будет некоторое время жить монах Никон — ученик Сергия и будущий духовный наставник Андрея Рублева. Впоследствии в Серпухове и соседней Коломне станут работать выдающиеся художники. Это совпадет с годами, когда происходило становление Рублева как мастера. Без сомнения, художник бывал в Серпухове. И с самим Владимиром Андреевичем, серпуховским и радонежским князем, Рублев был знаком. Этот князь будет жить в Москве, в своем кремлевском «дворе» как раз в то время, в 1405 году, когда чернец Андрей начнет работу в придворной церкви его племянника — великого князя Василия.

Тогда, на пороге юности, не ведая о будущем, Рублев делал, быть может, первые шаги в художестве или скорее всего лишь только помышлял об этом. А судьба между тем уже готовила, очерчивала для него круг, по-древнерусски — «коло», людей, мест, будущих работ — то «коло житейское», в которое ему предстояло войти в свои времена и сроки.

На отроческие годы приходится и постепенное вхождение в особый мир — мир книжного слова…

На русских житийных иконах довольно часто изображается отдание «в научение», первое приведение к учителю. Приобщение к книжной грамоте мыслилось в ряду важнейших событий в жизни человека. Иконописцы рисуют эту сцену обычно так: на седалище прямо восседает пожилой монах-учитель, перед которым в почтительных позах стоят пришедшие — присмиревший отрок, а за ним родители. Взволнованная мать наклоняется над своим детищем, отец стоит прямо, он более спокоен, сдержан… Всматриваясь в эти изображения XIV века, легко, представить себе, как отдавали «в научение» отрока Рублева, как стоял он, робея, в светлой до колен рубашке, в узких, облегающих портах, коротко остриженный.

Картину обучения грамоте в ту эпоху можно восстановить и по нескольким сохранившимся миниатюрам XVI–XVII веков, на которых изображен урок в древнерусской школе. За столом несколько прилежно занимающихся учеников. Их совсем немного, всего пять-шесть мальчиков разного возраста. Во главе стола все тот же монах-учитель. Вот так, в небольшом обществе сотоварищей, в неторопливой, почти домашней обстановке и Рублев складывал первые свои слоги и учился сначала медленному, а потом все более беглому и осмысленному чтению по Псалтыри. Так оно неотменно и происходило с той разницей, что первым его учителем мог быть не обязательно монах, и даже скорее всего он начал учиться грамоте у клирика близлежащей церкви, а то и просто у мирского книжного человека.

Уровень грамотности в XIV–XV веках, особенно среди мужчин, был достаточно высок. Простая обиходная Переписка — послать при случае грамотку ближнему или дальнему человеку — была распространена повсеместно и в разных слоях общества. При отсутствии бумаги использовали бересту — материал мягкий, удобный для Начертания букв твердым писалом, а главное, всем доступный. В наши дни следы обыденной этой письменности более всего сохранились в Новгороде. Болотистая почва там надежно хранит, не дает сгнить выброшенным много веков тому назад берестяным письмам, которые сейчас тщательно ищут археологи. Но незамысловатой этой почтой пользовались, как теперь достоверно подтвердили находки, и в других городах — Старой Руссе, Пскове, Опочке. Появились сведения о подобных грамотах в Твери. Скорее всего и на Московской Руси простые люди пересылались берестяными грамотками. При нужде, правда, в случаях особых, исключительных, здесь использовали лесной этот «пергамент» и на более серьезные нужды. Древнее предание в Троице-Сергиевом монастыре сохранило память, как в первые годы существования обители при крайней скудости и бедности монахи писали на бересте книги и служили по ним.

Но подлинными сокровищницами книжного слова — этой памяти истории, хранилищами опыта и мудрости столетий становились, по распространенному названию тех времен, «книжницы». Зачастую это были одновременно и библиотеки и мастерские по переписке и художественному украшению рукописей. Книжницы имелись при княжеских и епископских дворах, в монастырях. Хранились тут писанные на пергаменте и бумаге, простые и дивно изукрашенные, не только славянские, но и греческие книги. В XIV столетии славен был по всей Северо-Восточной Руси «Григорьевский затвор» в Ростове, где ученые монахи занимались переводами с греческого. Жаждущих настоящего, углубленного книжного знания в такие вот места и вела жизненная дорога.

Книга, вещь немалоценная, в личной собственности простого человека тех времен была редкостью. Но определенное их число имелось при каждой церкви. Это были не только служебные, но и «четьи», предназначавшиеся для чтения рукописи, доступные причту, грамотным прихожанам. Однако основной способ, каким книжное слово становилось достоянием большинства, — устное его провозглашение в церковном пении и чтении. Именно это чтение стало первыми «вратами учености» для юного Рублева. Постепенно восприятие знакомого с детства из года в год раскрывалось, дополнялось личным общением с книгой.

Отношение средневекового человека к книжному слову во многом было иным, чем в позднейшие времена. На много столетий русский народ сохранил доверие и особое уважение к книге, книжному слову. Корни такого отношения уходят в средневековье, ко времени первых веков существования славянской письменности. Мир книги для того времени — мир абсолютной этической ценности. Книга учительна, она указывает дорогу, наставляет на жизненное «делание». Важно не только узнать, но и поступить по истине. Учение и жизненный путь неотделимы — вот тогдашний идеал познания: «Блаженны слышавшие и сотворившие». Следование книжному учению спасает, вводит в вечность.

Книга воспитывала сознание, вводила в традицию, в жизнь «прежних родов». Для будущего художника, который все более и более присматривался, приникал к творениям изобразительного мастерства, открывалось единство слова и изображения. На иконах и фресках, в шитье и литье, в резьбе и чеканке он видел то же самое, о чем повествуется в книгах. С изображений смотрели на него люди с книгами и свитками в руках. На их раскрытых страницах начертаны слова. Они тоже рассказывали, тоже учили, эти изображения. В творениях живописи оживали, загораясь и зацветая в движениях и красках, недавно слышанные и пережитые повествования, возникали лица и деяния людей, знакомых уже из чтения. Не ведая книг, и не понять, что за события свершаются, что за люди внимательно и строго смотрят на тебя. Когда и чем они жили, почему столетиями хранится их память в поколениях людских?

Можно утверждать определенно: тяга к искусству отрока Рублева не могла происходить в отрыве от книжных влечений. Одна из главных особенностей культуры той эпохи — взаимопроникновение, «гармония между словом и изображением» и, следовательно, «постоянная внутренняя связь интересов художественных и литературных» (Ф. И. Буслаев).

С юных лет и для Рублева время распределялось по кругу, годовому «колу» праздников. Посвященные событиям или отдельным лицам, повторяющиеся ежегодно в определенный срок, они воспринимались как знак преодоления времени, знамение того, что время «прозрачно» перед вечным, неизменным. В личном и общественном быту Древней Руси праздники занимали исключительное место. В культурном смысле праздник был средоточием различных видов искусств. В едином, слитом торжестве здесь звучало чтение и пение, происходило символически значимое действо в осмысленном архитектурой пространстве, наполненном разнообразными творениями изобразительного художества. Но в празднике было и нечто более значительное — осмысление длящейся жизни во времени и в отношении к вечности.

С юных лет видел Рублев одни и те же изображения. Ежегодно наступало время особенно внимательно, проникновенно отнестись к каждому из них. В будущем и ему самому придется создавать те же образы, вкладывать в исконные темы опыт своего осмысления их и переживания. Календарь-святцы пронизывал собой весь народный быт, определял время труда и отдыха, радости и покаяния, указывал сроки потребления или запрещения той или иной пищи. По нему копил свои приметы, устанавливал сроки работ народный сельскохозяйственный календарь. Соотносясь с праздниками, сеяли и собирали урожай, метили время охотничьих промыслов и рыбных ловель, бортничали, собирали лесные дары. Неотменное, как чередование времен года, «коло» праздников давало сознание устойчивости бытия, порядок которого может измениться лишь «в конце времен», в вечности.

Разумное это «коло» противопоставлено было изменчивому колесу судьбы с неожиданными, трагическими его поворотами, играми случая, о котором были сказаны пронзительно-горькие слова в одной переведенной с греческого рукописи: «Таковы ти суть твои игры — игрече, коло житейское…»

При осмыслении этих наиболее темных для биографа Рублева лет встают перед нашим сознанием такие образы:

Тихий и скромный отрок за книгой…

С обнаженной головой, в светлой холщовой одежде, стоит он перед ликами икон, всматривается в них…

То беспокойные, то затишные, идут над Русью годы.