...Опустошенная ласками Абдаллаха, Фатима лежала без сна, машинально перебирая рукой бахрому на краю ковра, смотрела в черную слепую темноту комнаты над собой и потихоньку плакала. Надолго ли этот относительный покой, эти ковры, шелка, жемчуга? Кто он, этот чернобородый полуседой ага, спокойно похрапывающий рядом? Он богат, ибо купил ее; он знатен, ибо в его тюрбане три павлиньих пера и, обращаясь к нему, многие склоняются в поклонах. Но чего от него ждать? Сколько будут длиться его чувства к ней? Молодость, красота уходят от нее, на шее, у глаз – морщинки... Она много, она очень много знает, но кому нужны знания женщины, когда она перестает быть красивой? А что будет потом, когда его чувства иссякнут?

Она почему-то вспоминала ту страшную ночь, когда все началось, когда ее, двенадцатилетнюю девчонку из крохотного смоленского сельца Родники, схватили монголы из союзных московитам туменов ордынца Товлубия. (Они пришли вместе с войсками Ивана Даниловича Калиты, рязанским князем Иваном Коротополом, Константином ростовским, суздальским князем Константином Васильевичем и Федором Фоминским: Москва «собирала земли», нельзя было позволить князю Дмитрию брянскому заключить союз с Гедимином литовским, – но она ничего этого не знала.) В ее же родной избе, где воины остановились на постой, они до утра по очереди насиловали красивую девочку, не успевшую убежать в лес.

Утром ее втолкнули в толпу других юношей и девушек, предназначенных для увода в Орду. Кое у кого, в основном у юношей, были связаны за спиной руки, наброшены на шеи веревки. Калита не возражал против увода полона: перед Ордой был долг, надо было отдавать тамгу – «дань кровью». Но он не позволял уводить полон «безщетно»: русский боярин ходил по рядам вместе с ордынцем, пересчитывали, тыча пальцами полоняникам в грудь и ставя зарубку на бирке – каждый у себя. На слезы и мольбы внимания не обращали. Потом опустевшая деревенька ушла дымом в небо.

Когда полоняников стадом гнали в страшное никуда, по ее ногам время от времени сбегала струйка крови, и она, дрожа от стыда и боли, вытирала ее серыми от пыли придорожными лопухами...

Как их делили – она не знала, но на следующую ночь она уже ехала в скрипучей телеге ордынского десятника, привязанная за ногу к грядке телеги сыромятным ремнем. Вечером, когда орда остановилась и скрип телег сменился треском костров, гортанными выкриками и блеяньем ягнят, десятник с широким и скуластым усатым лицом подошел к ней, замершей и съежившейся, и долго рассматривал при свете меркнущего багрового заката девочку с золотыми волосиками и васильковыми глазами. Увидав на ее глазах слезы, вытер их суставами своих толстых коротких пальцев. Потом отвязал, понес на вонявшую бараньим жиром кошму, расстеленную у костра, повалил, как, вероятно, валил овец перед стрижкой, и неторопливо, обстоятельно, возможно, даже ласково, по его мнению, изнасиловал, сопя и покашливая. Затем, удовлетворенный, предложил ей кусок горячей баранины из котла, – она в первый раз за два дня ела... и не стал больше привязывать...

Татары не пошли Днепром вниз, решили возвращаться лесами, через Можай и на Серпухов... Под Серпуховым она и убежала... Прибилась к женскому монастырю...

Потом...

Потом ковер закачался под нею, и она поняла, что засыпает...