Повести

Сергеев Юрий Васильевич

Королевская охота

 

 

1

Федьку Рябова выгнала жена. Грозила, терпела Нюрка, да терпение лопнуло. Сколько лет билась одна, каждую копейку берегла, чтобы дом был не хуже, чем у других: ночи простаивала в очередях за коврами да гарнитурами, книжек разных модных понавыписывала, хрусталя по блату натащила, а всё одно.

Пусто было в шикарной квартире у девки-вековухи. Вот и пригрела залётного буровика, обмыла, откормила и нахвалиться сперва не могла какой у неё Федя добрый и красивый мужик. Все уши прожужжала подругам, видя и радуясь их бабьей зависти.

А он и впрямь, на домашних-то пирогах, раздался, высокий, крепкий, с непомерно большими кистями рук, в цветастой рубахе и зачёсанными назад соломенными волосами. Фёдор казался могучим корявым стволом того дерева, которое Нюркино окружение всеми силами пыталось отполировать, подогнать под свой колер и лоск.

Но дуб, как известно, дерево крепкое и очень долго держит в себе сок родной земли. Вот этот русский сок и бродил в Фёдоре, лак-то не приставал, то там, то здесь выпирала из него земляная натура, шершавая, колючая и никому не нужная правда.

А чтобы не болтали почем зря, сговорила его Нюрка расписаться, сделать всё, как у людей.

Пожил Фёдор, пожил и ну выкидывать штучки! Притащил в квартиру бездомную грязную собаку и кормил её из сервизной тарелки прямо на ковре.

На банкете, куда были приглашены важные люди из горторга, долго внимал их наставлениям, как нужно умело жить, кивал головой, поддакивал, а лицо выражало такое открытое презрение, что Нюрку передёргивало.

Хитрость, довольство и сытость исходили от гостей, ублажённых обильной закуской и пшеничной водочкой. И когда Фёдору совсем невмоготу стало, обозвал он их беременными пауками за вислые животы, за ленивую радость жить ради жратвы.

И в том, что они даже не обиделись, перевели это в шутку, проглядывалась паучья хватка, лишённая эмоций и страстей. Зачем расстраиваться по пустякам!

А что сделал с лучшей подругой, Маргаритой Николаевной? Вовсе выставил из дома! Ну, как в культурном обществе появиться с таким медведем!

Так, успокаивая себя, собирала Нюрка его скудные пожитки в старенький рюкзак и обшарпанный чемодан со сломанной ручкой. Сорок лет мужику, а так ничего и не нажил. Мятый костюмчик с потёртыми локтями, пара пожелтевших и застиранных рубашек, брюки….

Всё хотела ему новый костюм справить, уж и материал в полоску присмотрела, дорогой, синенький, да теперь уж и ни к чему. Так… Перекати поле. К хозяйству и вовсе душа у него не лежит.

Вон посмотришь, другие мужики всё в дом тащат. Приноровились крыс-нутрий разводить: шкурки на базар, мясо диетчикам нарасхват, машин понакупили, дачи поотгрохали. А этот? Наоборот, из дома норовит унести. Нет, чужой он здесь, чужой. Пусть со своими собаками в другом месте водится.

Она закончила сборы и выставила вещи в коридор. Замкнула квартиру и, чтобы не травить душу, уехала ночевать к Маргарите Николаевне.

Со смены Фёдор вернулся домой за полночь. Войдя в подъезд, сразу признал свои чемодан и рюкзак. Усмехнулся про себя, что никто на его „добро“ не позарился. Постучал в дверь молчание. И тут же пришло облегчение, как выспевший чирей лопнул, и ничто не шевельнулось внутри, не заболело.

А потом, испугался за свой стук: вдруг выйдет заспанная, в импортном пеньюаре ворчливая Нюрка, и опять засосёт болотом приторная и душная жизнь среди иноземного барахла.

Он сел на ступеньки лестницы, с содроганием чувствуя спиной эту опасность и кошмар возвращения в прошлое к паукам, привычно открыл мятую крышку своего дряхлого, но любимого чемодана, (его бы он не променял за всё Нюркино богатство).

Аккуратно стянуты резинкой от бигуди деньги и документы, даже хлеб и колбасу завернула на дорогу заботливая супруженция. Посидел-посидел…

Встал и, вздохнув, толкнул дверь на улицу. У подъезда примостил рюкзак на спину, оглянулся на тёмные окна и зашагал на вокзал.

Фёдор давно предвидел такой конец и знал, куда ехать; далеко в Якутии ведут геологоразведку под новый угледобывающий комбинат, наверняка буровики нужны.

На вокзале устроился на отполированной до блеска деревянной скамье с буквами МПС, подсунул рюкзак под голову и закрыл глаза.

Разбудила его сварливая уборщица, громыхавшая ведром и шваброй по каменному полу. Знакомо пахнуло вокзальным духом: хлоркой от громыхающего дверями туалета, людским потом, пылью, дорожным харчем, пелёнками, запахами буфета, одеколона из парикмахерской.

Все это перемешалось, круто настоялось за ночь и потихоньку разбавлялось через полуоткрытую дверь на перрон струёй свежего утреннего воздуха. Фёдор встал, сдал вещи в камеру хранения и поехал на забитом людьми автобусе в геологоразведочную партию за расчётом.

С большим трудом договорился, чтобы отпустили без двухнедельной отработки. Подписал „бегунок“ и, перед самым концом рабочего дня, получил деньги.

Вечером уже сидел в поезде. Ел, отсыпался, изнывал от жары и безделья. Где-то уже далеко и нереально осталась сытая жизнь, деловая жена и её богатое приданое. Поезд всё яростнее отрубал все эти путы, стучал и стучал на заезженных стыках рельсов.

Поколесил по белу свету Фёдор вдоволь, насмотрелся всего. С Камчатки занесло в Молдавию, оттуда на Ямал, потом немного отогрелся в Средней Азии, позвали в Хакасию; год отработал, оставляли ещё, сулили все блага, но пришла та незваная и знакомая тоска.

Она-то и гоняла его по миру: находила его то в горах, то в тундре, то среди Карельских озер. А может, и он гонялся за самим собой, попробуй-ка разберись! Только месяц-другой обвыкнет на новом месте, глядь, является. Тут уж — не до работы.

Как обычно, не отпускали, но Фёдор тяжело вздыхал, стараясь не смотреть в глаза начальству и новым друзьям, собирал рюкзачишко. Гнало в дорогу предчувствие чего-то ненайденного, не пробуренного интересного месторождения. Зов новой жизни. Работал Фёдор самозабвенно, уверенно и жадно.

На буровой — всё привычно и знакомо: поёт рабочую песню станок, воет и дымит лебёдка, трубы звякают о подсвечник, тяжело дышит и ворчит промывочный насос, и уходят под землю всё глубже и глубже в бешеном вращении сталь, прожигая неведомые с поверхности новые горизонты и пласты.

Редко кто из помощников Фёдора мог выдержать скоростной спуск и подъём бурильных труб. Одна за другой вылетели из скважины гремучие стальные змеи, извиваясь и брызжа липким глинистым раствором, осклизло вырываясь из мокрых рукавиц и норовя огреть концом зазевавшегося помбура.

Брошенные в гнёзда подсвечника, они, всё ещё, изгибались и дрожали, как живые. Грубый брезент на спине помощника набухал потом, чернел, руки путались, из горла летел хрип, хрустели кости, опоясывала горячая усталость.

Если помбур пасовал или ещё не умел крутиться, Фёдор сбавлял темп, терпеливо учил, натаскивал, помогал. Если видел, что неумение идёт от лени, выгонял прямо со смены, жалея потраченных зазря сил и времени.

Он и ел-то на ходу. Внимательно следил за манометром промывочного насоса и приборами магнитной станции, прихлёбывая чай, в полном самозабвении от работы. Зажигал азартом всю бригаду.

Начиналась гонка за лидером, как в велоспорте, но Фёдор бурил всегда больше всех, а в итоге, бригада перекрывала план вдвое и выше, получали хорошую зарплату и премии, появлялась профессиональная гордость за себя и коллектив бригады и уважение к неистовому новенькому.

Это — добрая драка за лидерство в деле и мастерстве! И, если она идёт без подлости, подножек и сплетен, то не бывает побеждённых, выигрывают все.

В борьбе обостряются чувства, приходит второе дыхание, появляются болельщики (самые азартные — жёны соревнующихся), появляются и оппоненты, которым нечего противопоставить рекордам, кроме пьяной зависти и своей несостоятельности.

Но, самое главное, появляются последователи, и гонка за лидером, теперь уже бригадой, начинается в масштабе геолпартии, экспедиции и даже геологического объединения.

Потом уже, через год-два, за массой вымпелов, грамот и премий, редко вспомнят, кто первый швырнул камень в бумажное болото стабильного производства, а если и вспомнят, то добрым словом.

А ведь, особой хитрости не было в таланте Фёдора. Он постоянно копался в новых книгах, по крупицам отбирал и возил с собой в чемодане самую современную техническую литературу по бурению.

Всегда помнил завет своего давнего учителя: „Тот, кто перестанет читать и постигать новое в своей работе, возомнит себя асом, тот никогда не станет мастером!“

С некоторых пор и сам завел тетрадь, куда записывал отработанные режимы бурения, хитроумные способы ликвидации аварий; давал почитать тем, кому верил в деле.

Фёдор был мастером. Любил работать „на слух“: режим бурения, подачу промывки, работу станка контролировал интуицией, отлажен теорией и двадцатилетней практикой. А это уже — высший пилотаж.

Редко авария могла застать его врасплох, а когда и прихватывало на многометровой глубине буровой снаряд, Фёдор ошалело кричал, вращая белками глаз, разгонял всех подальше от буровой и повисал на рычагах лебёдки.

Жутко качалась и тряслась пятидесятиметровая махина вышки, плакали и задыхались дизели, лопались от натуги бронированные шланги, рвались, как нитки, талевые тросы. Перекрученные трубы, со скрипом и стоном, вылезали из скважины.

Фёдор поднимал их, потом сразу сникал, уходил, сквозь дым и едкую вонь колодок лебёдки, дисков сцепления подальше от буровой, на свежий воздух. Садился и заваривал на костерке в кружке чифирок.

Руки ещё дрожали, но от первых глотков пахучей густой заварки успокаивался, сонно клевал носом, на авариях иной раз не спал многими сутками.

Приходила тихая радость победы над стихией, и он ворковал над кружкой, ставил ещё чаёк, глаза светились ласково и тепло. „Одолел-таки чертей подземных, умучил, отпустили колонну…

Пришлось бы перебуривать скважину, а это — столь деньжищ на ветер кидать, проговаривал вслух помбуру и радостно смеялся.

Люблю аварии выдирать, они — всегда разные, к каждой свой подход нужен, а ведь, часто пасуют, дублируют скважины, деньги-то — государственные, счёта нет… Что? Зазря мы штаны носим и мужское звание! Железо не победить? Срамота….“

Но самое интересное было для него результат бурения, когда поднимали колонковую трубу с алмазной коронкой; трепыхались и позванивали в ней, как караси, цилиндрики породы и руды керна.

Фёдор резко тормозил лебёдку и, бросив рычаги, подбегал к устью скважины. Оттеснив помощника, деловито оглядывал колонковую снизу до переходника, осторожно, словно ещё не веря, трогал в коронке пальцами керн. „Есть!“

Торопливо хватал ключ и отворачивал алмазный наконечник. Гулко и ровно падали в ячейки подставленного ящика тяжёлые и мокрые куски породы, руды, угля, глины с зубами допотопных акул…

И что только не доводилось ему извлекать из глубин земли! Но всякий раз, с холодком в груди, Фёдор ждал что-то особенное, постукивал кувалдой по колонковой, искал, перебирая керн.

Ревниво следил, как геологи клювастыми молотками безжалостно бьют поднятые образцы, описывают их, заворачивают в бумагу, заливают парафином и укладывают в ящики из-под взрывчатки, чтобы увезти в лабораторию на анализ.

Поработав на новом месте некоторое время, привыкал. Однообразие поднятого керна сбивало интерес. Фёдор, уже по звуку станка, различал смену той или иной породы на глубине и заранее знал, что поднимет в трубе.

Ещё теплился азарт, ещё метались помбуры в бешеном ритме, но уже первые признаки болезни были налицо: бессонница и тоска наваливались, становился скучным и раздражительным, всё чаще заваривал чаёк, хмурился, срывался на крик, и, наконец, словно что-то обрывалось, лопалось… и наступало облегчение.

Иногда это случалось во время вахты. Он медленно и равнодушно дорабатывал смену, лихо дарил своему помощнику рукавицы-верхонки и, натянуто улыбаясь, подавал руку:

— Всё, прощай брат, не могу больше. Работай, как учил, толк будет. И книжки почитывай. Нет интересней работы, чем бурение, тут творчество нужно. Кто-то сильно сказал, что техника в руках дикаря — кусок железа…

А сам душой уже был в дороге, звала неизвестность. На этот раз, Нюрка опередила. Поняла, что надежды на путёвого и хозяйственного мужика не оправдались.

Четвёртый день поезд катит на восток. Четвёртый день проплывают за окном вагона поля, свежие скирды соломы. По стерне бродят стада, выбирают с земли повитель и отросшую после жатвы травку.

Трактора поднимают зябь, пашут, пылят, сбочь крутятся кобчики и ястреба, сбивая вспугнутых из мякины перепелов и полёвок. По дорогам, обгоняя поезд, спешат машины, мелькают полустанки, выбегают к полотну леса, и кажется, не будет конца подёрнутой светлой дымкой земле…

Среди деревьев взблёскивают озёра, громыхают и мельтешат мосты за окнами вагона над бесчисленными реками, чисто горят под солнцем светлые старицы. Над ними уже куролесят табуны взматеревших уток, готовых к прощанию с родными местами.

Фёдор лежит на второй полке в купе и смотрит в открытое окно. Сырой ветер треплет волосы, гонит слезу, наносит духом увядающего разнотравья, прелью болот, настоем хвои и грибов… И кружится голова, легко и просторно лететь в этом светлом чаду.

В Иркутске сошёл с поезда и троллейбусом добрался до аэропорта. Там — столпотворение. Один за другим зависают самолёты низко над городом и со свистом идут на посадку. Конец курортного сезона и начало учебного года поднимают на крыло тысячи и тысячи людей. Осенний перелёт.

Фёдор, каким-то чудом, купил билет на рейс через сутки и, ошалев от суеты и шума аэровокзала, поехал в город. Вернулся поздно вечером, перекусил в буфете, долго слонялся по залу ожидания, в надежде отыскать местечко и вздремнуть.

Кого только здесь не было! Военные, франтоватые морячки, кавказцы в своих неизменных фуражках-аэродромах, колхозники с корзинками и бдительно охраняемыми узлами, курортные дамы, брезгливо сидящие на краешках кресел, смотрящие на всё сонными глазами.

Рабочие парни в потёртых спецовках, стройотрядовцы с гитарами, геодезисты с кучей рюкзаков и обмотанных мешковиной рейками и ещё много разных, сведённых скитаниями людей. Что-то родное, бездомное было в истомленных дорогами пассажирах.

Стоял тихий гомон, шорох зачитанных газет, щёлкали по чемоданам игральные карты, приглушённо пели турбины взлетающих и подруливающих на стоянки самолётов. Время тянулось вязко и дремотно.

Фёдор кое-как втиснулся между разметавшейся во сне молодящейся дамой в голубом плаще и зелёных брюках и зачитавшимся „Футболом“ здоровенным парнем в клетчатой шляпе, с бакенбардами и висячими усами….

Очнулся от шума развязных голосов. Через ряд кресел стояли трое парней перед сидящей размалёванной девицей. Она была в пушистом белом свитере, белых брюках, светлом плащике, по которому разметались обесцвеченные волосы.

Парни бесцеремонно разглядывали её, грязно ухмылялись. Один, из них, отодвинул сидящих и упал рядом с ней. Обнял, что-то зашептал на ухо. Было заметно, что друзья хорошо выпили.

Второй, совсем ещё пацан, стоял покачиваясь, засунув кулаки в карманы, но вдруг резко нагнулся и выдернул за руку спящего рядом с девушкой мужчину. Сел на его место с самодовольной улыбкой. Тот спросонья упал на узлы, испуганно вскочил, озираясь.

— Иди-иди, Ваня, чего стал… — сквозь зубы нагло и угрожающе просипел ему носатый в куртке.

Мужик помялся, взял чемодан и поплёлся в другой конец зала. Носатый лениво встал и потянул девушку за руку.

— Кончаем базар, едем ко мне! Васька, лови мотор.

Она попыталась вырвать руку, но не смогла и испуганно оглянулась вокруг.

— Оставь её, парень…

Молодой изумлённо уставился на Фёдора.

— Сиди тихо, дядя, держи свою зануду, а то и её уведём, — зло бросил носатый и рывком поставил девчонку на ноги. Сидящий рядом с Фёдором парень вдруг сразу задремал, прикрыв лицо газетой.

— Я сказал, оставь её, курносый!

Молодой сплюнул и шагнул через ноги спящих к Фёдору. Губы его тряслись от ярости, глаза сощурились.

„Это где так можно умудриться с детства нервы истрепать себе!“ — успел удивиться Фёдор, перехватив, перед своим лицом, маленький потный кулачок. Легонько сдавил его в своей клешне и сразу понял, что перестарался. Кулачок хрустнул, как спичечный коробок, обвисли тряпочками пальцы.

— А-а-а-а! побудил спящих истошный и удивлённый крик. Народ загомонил озираясь. Молодой вертелся, дуя на кисть, баюкая руку.

Какой-то прилизанный тип неопределённого возраста, в старомодной широкополой шляпе вкрадчиво поинтересовался:

— Это ты, за что же ребёнка обидел, бугай, в милицию тебя сдать надо! Пару лет схлопочешь, бандюга… На детей кидается!

— Пусть память останется, — ответил миролюбиво Фёдор, — в другой раз, прежде чем махнуть кулаком, глядишь, припомнит и не махнёт, раздумает. А ты, шляпа, поспи, полезней будет. Ведь этой стае подвернешься в тёмном углу, они уж из тебя душу вытряхнут…

Меж рядов пробирались два милиционера. Свели всех в темноватой комнате перед сонным старшим лейтенантом. Руку молодого осмотрела медсестра, уверенно заключила: „До свадьбы заживёт!“

Девушка в белом свитере съёжилась в уголке, как медвежонок, невинно хлопая намалёванными глазищами и помалкивала. Милиционер с зевотой листал документы Фёдора.

— По твоей трудовой книжке географию в школе учить можно, — наконец, обронил он, возвращая бумаги. Бичуешь, значит?

— Ну, да… Копчу белый свет, придурковато улыбнулся Рябов, только у бичей я что-то трудовых не примечал. Отпусти меня, поспать надо, место займут… и благодарность вынеси за усмирение местной шпаны…

— Не спеши, у нас тоже места на нарах есть, плацкарт, — он повернулся к девушке, та, опустив голову, теребила замшевую сумочку. Ну, Бикетова? Сколько ещё будем с тобой толковать, придется привлекать. Хватит! Увлеклась…

Она испуганно вскинулась:

— Я к матери лететь собралась утренним рейсом. А на работуустроюсь. Честное слово!

— Который раз врёшь? Залеталась уже, смотрю. Сколь командировочных обобрала? Ну? Пора на посадку…

Фёдор удивлённо крякнул, поняв, что вся компания давно знакома и не раз посещала эту комнату. Встал и, забрав документы, вернулся в зал на своё место. Сосед усердно читал газету. Потеснив его немного, развязал рюкзак и вытащил бутылку тёплого пива. Толкнул локтем читавшего.

— Пивка не желаешь?

Тот испуганно отказался, зашуршал бумагой.

— Ах, да-а, как же я забыл, извините. Вы же спортсмен. Спортсменам никак нельзя пиво пить, спортсменам блюсти себя надо для грядущих побед…

 

2

Подмигнув секретарше, Фёдор толкнул обитые дермантином двери и шагнул за порог. Просторный, залитый светом кабинет, на стенах красочные геологические карты, по углам шкафы, забитые образцами минералов.

Строго посмотрел на вошедшего с висящего на стене портрета легендарный геолог Билибин. Ряд мягких кресел вдоль полированного огромного стола. В конце его, под Билибиным, склонившись над бумагой, сидит лысеющий полный мужчина.

Услышав скрип двери, он поднял голову и недовольно уставился на посетителя. Фёдор прошёл по цветному линолеуму, сел напротив и, с лёгкой усмешкой, проговорил:

— Что? Аль не признал? Знать мало из тебя дурь вышибал…

— Рябов?! Фёдор! Неужто ты, старина? Откуда? — Сидевший вскочил, заулыбался и подал пухленькую вялую руку. — Оброс ты бородой и закряжел, не угадал, не угадал… Долго жить будешь, хотя… с твоим неуёмным характером…

— Так бич, сам знаешь, должен марку держать.

— Ты брось мне, брось, прибедняться… Ты иному профессору фору дашь на сто очков. Так откуда прибыл?

— На работу возьмёшь?

— Какой разговор! Сам к тебе опять помбуром пойду, до сих пор школу помню.

— Да-а… Погонял когда-то студентика, погонял. Но, смотрю, не напрасно дурь и лень выбивал! А знаешь, грешным делом, я в тебя не верил. Уж больно ты был какой-то… Не рабочей крови. С ранним величием на морде. А вишь, как промахнулся! Во всех газетах про тебя пропечатали. А я ведь, редко ошибаюсь в людях, в работе сразу видно, кто чего стоит…

Собеседник весело расхохотался, щёлкнул тумблером и проговорил в невидимый, встроенный в стол микрофон:

— Валя! Ко мне никого не пускать! И кофейку… Стоп, нет-нет, не надо кофе, тащи кружку чая, да погуще, всю пачку завари. Кружку у инженера по ТБ возьми, рукавицей-верхонкой прикрой при заварке, чтобы было всё, как положено.

Встал, подошёл к сейфу, вернулся с тёмной бутылкой импортного коньяка.

— Хорошо живёшь, Вадька! Ишь, какое брюхо-то отрастил! Однако, не поспеешь помбуром, не поспеешь… Да и волосом слинял. И величать-то теперь не Вадька? А? Я тебя по батюшке-то не помню.

— Вадим Григорьевич, — рассмеялся и разлил коньяк по крохотным рюмочкам, выточенным из какого-то фиолетового, с цветными прожилками камня.

Фёдор вертел в своих корявых пальцах рюмку, пытаясь определить минерал, любовался тёплой игрой полированного камня. Из чего сделаны, никак не пойму?

— Чароитом назвали. Мы открыли это единственное в мире месторождение на южной границе Якутии. Американцы готовы отвалить по сто двадцать долларов за кило, — хвастался Вадим.

— Начальником, значит, заворачиваешь?

— Нет, пока ещё, врио, шефа на лето в отпуск отправил. Пусть погреет старые косточки. Всё никак на пенсию не выгоню…

Долго говорили, вспоминали совместную работу в Воркуте, когда Вадька был на преддипломной практике у Фёдора помбуром.

— Как ты меня гонял! Как ты меня гонял тогда! Я ходил на смены, как на казнь, ещё на трапе буровой в пот бросало.

Помню, помню… Уж больно ты был тогда самоуверенный, спеси много. Я этого и сейчас не терплю. А гоняю я всех так, по иному не могу работать.

— Как попал в нашу глухомань?

— Газету прочитал, да и не бурил я в этих местах, спокойно не помру.

Зазвонил телефон. Вадим проворно сорвал трубку, подобрался весь и стал недоступным начальником. Говорил баском, назначал сроки, кивал головой. Всё ловил левой рукой редкие пряди на затылке и осторожно приглаживал ко лбу.

Знаешь, Фёдор! Сегодня я последний день на работе, через сутки улетаю в отпуск. На хорошие озёра забросят летуны, порыбачу и поохочусь с недельку. И на юг! Жена уже там…

— Дети-то есть?

— Да нет, пока, не спешим. Надо самим пожить. А дети — дело не хитрое. Будут ещё, какие наши годы!

— Рыба-то, какая тут?

— Хорошая рыбка… Ленок, хариус, таймень. По озёрам — карась, сиг, окунь, щука… Вот, только что, напарник отказался лететь. Слушай! Давай со мной? Завтра шеф выходит из отпуска, спихну ему дела, и айда.

Вадим зажёгся идеей, встал из-за стола и зашагал по кабинету. Сразу как-то хищно подобрался весь, движения стали резкими, глаза заблестели азартом.

— Знаешь, какие там заповедные места! Горы, сопки, изюбр орёт… Красота! Я тебе устрою настоящую королевскую охоту, как в джунглях! Ну? Спеши! Соглашайся, пока я не передумал.

— Ты же знаешь, охотник из меня неважнецкий. Для интересу только? Ладно уж, ну, а с работой как?

Вадим негодующе замахал руками:

— Считай, что ты уже работаешь, трудовую отнеси в кадры, я им позвоню.

— Когда летим?

— Послезавтра, в четыре утра подъём, вылет в шесть. Вот тебе талон в нашу гостиницу, завтра приходи ко мне домой, будем собираться.

— А ружьё?

— У меня их три, карабин, тозовка есть, только поливай.

— Ну, пока, до завтра, пойду посмотрю ваши достопримечательности.

— Магазин виноводочный — внизу, не увлекайся только.

— Да нет, завязал я Вадька, пятый год уже, без водки жить интересней. Так, выпиваю немного по праздникам.

Вышел из управления и побрёл по посёлку. Старые рубленые дома, почерневшие от времени, кривые улицы с тротуарами из горбыля, разбитые тракторами и машинами дороги.

Стаи собак, разомлевших от полуденного солнца; бродят, свесив языки, ловят зубами в своих пыльных шубах блох, со скукой смотрят сквозь прохожих.

Фёдор до слёз любил эти северные забытые посёлки. Несмотря на строительство их без всяких планов, на кривые улицы и ветхие дома, как правило задерживались в них и оставались жить добрые и трудолюбивые люди, не страшащиеся холодов и бед иных, кормящиеся тайгой и здоровающиеся даже с незнакомыми людьми, как в деревне.

Кажется Фёдору, что, после долгих скитаний, наконец, прибился домой, до чего всё напоминало маленькую деревеньку в Архангельской области. Такая же рубленая изба, в ней — мать, сестра с кучей белоголовых ребятишек.

Шли туда от него переводы и редкие письма. Когда случалось залететь домой, мать долго, словно не признавая, присматривалась к блудному сыну, с трудом угадывала в нём того, знакомого из детства, свою кровинушку…

— Федя, Федя… Сгубил жисть ты свою, сгубил-таки. Ну, какого лешего скачешь, чё потерял? Ни детей, ни угла, так… Вертухан. Оторвал от родной земли корень свой и сохнешь.

Мать безнадёжно махала тонкой ладошкой, вытирала краем платка глаза. Ить один сын, а не углядела, че ж теперь… Вон и Машка Круглова — вдовая, такая справная баба, чистюля и хозяюшка. Сошёлся бы да жил с ей, прищемил свою непоседную задницу. В кого такой и выдался, непутёвых в родове нашей не водилось…

И долго горевала: и звала, и просила, и грозилась на алименты подать: „Срам-то какой будет на службе!“

Но, пожив месячишко и даже подсобив Машке Кругловой по хозяйству, опускал руки. Горели в глазах и тухли чудные закаты над неизвестными горами, блестели и звали неведомые реки и штормила, звала к себе в объятья дикая тайга.

А по ночам снилась буровая, подступал жар, просыпался весь измотанный и больной… Украдкой начинал собираться… Мать с укором глядела на него с печки.

— Боле не стану ожидать. Помру скоро, глаза б на тебя не глядели.

Сползала по приступкам вниз, тряслась на прощанье в плаче, обнимая мослатого и сутулого сына, теребила пальцами его волосы, трогала побитое морщинками лицо.

— Нижняк ты! Кружелево в жерновах. Кружишься, кружишься округ себя, а без толку. Ничё таки не смолол. Федя, Федя…

Сестра, как всегда, чем-то своим занятая, затурканная детьми и хозяйством, выпивохой мужем, обычно в разговор не вмешивалась, только напоследок, не утерпев, роняла:

— Куды ж теперь? Носит скрозь жизнь, непуть!

— А кто её знает, бодрился Фёдор, куда на билет хватит, — а самого комок в горле душил…

Деньги, все до копейки, оставлял сестре… А сам на попутках, в товарняках… Отталкивался от родной избы, как в океане от обломков родного корабля, и плыл, искал свою незнаемую землю.

Иной раз, проснувшись где-то в гостинице или просто на скамье незнакомого вокзала, сжимался от тоски: „Ну, почему такой? Почему? Может в пращура удался?“

В поморской деревне жила легенда, что Феодосий Рябов ходил на утлом дощатом коче, меж льдов, по Северному пути, аж в саму Америку… И не брала его никакая пропастина… Заветное слово знал…

Фёдор по телефону автомату узнавал в справочном о наличии поблизости геологоразведки. Она везде была, и, как всегда, не хватало буровиков.

… Фёдор прошёл через весь посёлок и увидел реку. Она внезапно являлась под ноги из-под скалистого, поросшего елью утёса. Громыхнув на перекате, ныряла под тёмный деревянный мост.

Машины медленно ползут по старому брусовому настилу, грузовики тяжеловесы бурунят воду. На гору за мостом изредка падают самолёты — там аэродром. Высоко прошёл большой рыкающий вертолёт, что-то неся на подвеске, не снижаясь пропал за сопкой.

Хорошо было тут! Фёдор снял плащ, кинул его на густую и цветастую, обвянувшую траву, с наслаждением вдохнул всей грудью сырой речной дух, осеннюю свежесть и сладость разомлевшей под останним солнышком земли.

Разулся и забрёл в студёную воду. Сыпанули от ног перепуганные мальки из тёплого заливчика, поросшего по дну зелёной тиной. На противоположном берегу мальчишки, в отцовских болотных сапогах, терпеливо караулят с удочками хариусов и ленков у переката.

Добытчики с раннего детства, они солидно показывают улов какому-то любопытному шофёру, тот сует деньги, но рыбаки отрицательно мотают головами, отказываясь продать…

Для них рыба — момент самутверждения, а не товар… Деньги для них ничто не значат, а вот, похвала отцов, когда вернутся по домам, радость матерей и ласка… Разве это купишь за мятые рубли?

Фёдор хорошо знал характер северных мальчишек, этих отчаюг, взрослых с малолетства, поголовно страстных охотников и рыбаков, бесстрашных перед медведем и любым речным перекатом, через них они умудряются сплавляться на обычных автомобильных камерах, а на такое не всякий взрослый решится, сидя в надёжной лодке и в спасательном жилете…

Фёдор вернулся на берег и прилёг на траву. Голубое небо кое-где припудрено прозрачными облачками. На островах пылают жаром листья берёз и осин. Земля отдаёт холодом, жухлая трава потускнела, смялась, видимо, прихватил ночью заморозок. Бабье лето…

Солнце жарило, напоследок согревая эту суровую землю, монотонно и убаюкивающе шумел перекат. Фёдор так любил смотреть на бегущую воду и на огонь костров… Незаметно и сладко уснул.

Очнулся на заходе солнца от жажды. Не вставая, подполз к близкому берегу и стал с наслаждением пить ледяную, хрустально-прозрачную воду.

— Ишь! Как лакает, кобелина. Заклекло, видать, у нево все внутрях от запоя-то!

Фёдор обернулся на голос. По тропке от реки уходили две женщины с корзинами, полными кумачёвого цвета брусники. Одна оглянулась. Увидев, что лежащий приподнялся, укоризненно покачала головой.

— Эй, бабоньки! Пошто зазря лаетесь?! — окликнул севшим от ледяной воды голосом. Женщины остановились, обернулись. Одна старая, седая и костистая. Вторая, что качала головой, моложе, да и одета посправней.

— Да ну его, мама, пошли домой…

— Меня с собой возьмите!

— На кой нам бич! Толку-то от тебя! — изумилась бабка.

— Ты, старая, видать огнь была в девках! А толк потом поглядим…

Старуха помяла губами, что-то прикидывая, покачала головой. Поставила тяжелую ношу и взялась поправлять платок на голове.

— Идём, мама!

— Погодь-погодь. Могёт быть человек пропадат с похмелья, а ты идё-ом! Ишь, как воду хлещет, болезный… Вставай уж, есть у меня припасенная, так и быть, похмелю…

Она повернулась и пошла. А молодуха с интересом сощурилась на незнакомца, ожидая, как тот клюнет на приманку. Коль взметнётся следом значит, алкаш, бичара…

— А мне, что? Раз зовете, пойду в гости, может, и породнимся…

Молодая фыркнула и догнала мать. Фёдор взял мятый плащ с травы, неторопливо пошёл следом. Хотел уж свернуть к остановке автобуса, чтоб не тащиться в гору до гостиницы, когда старуха остановилась, поджидая.

В растоптанных кирзовых сапогах, прохудившихся по голенищам, в вытертой плюшевой кофте, она на голову возвышалась над дочерью. Уж приветливо и с интересом оглядела незнакомца с ног до головы.

— Зовут-то как?

— Фёдор.

— Хведька, значит… Ну, ну, редкое нынче имя… Чё встыл? Пошли! Не кажнева в гости привечаю… Я — страсть, какая привередливая старуха… Аль боишься?

— А чего бояться, — бесшабашно улыбнулся Фёдор и решительно забрал обе тяжёлые корзины.

Молодуха было застеснялась и воспротивилась, но бабка так глянула на неё, что та растерянно отдала ношу.

Они повернули в проулок. Косо вихлял он между старорубленными, осевшими домами с маленькими, горячими от заката окошками. В землю врос истлевший настил, место болотистое. Брёвна по пазам обомшели, прихватила плесень…

Во всех палисадниках празднично горела алыми кистями спелая рябина. Остановились у одного из домов, весь палисад, двор, были залиты кипенью самых разных цветов, уже прихваченных морозцем, но, в своём буйном предсмертии, казавшихся ещё краше и душистее, нежнее и беззащитнее…

Изумлённый Фёдор замер, разглядывая это чудо на северной мерзлотной земле, жадно вдыхая причудливый буке в застоявшемся, ещё тёплом воздухе. Старуха отворила покосившуюся, скрипучую калитку и, со вздохом, бросила через плечо, пропуская с ношей гостя, приметив его удивление:

— Девка с измальства на цветках тронулась… Вона их в тайге… хучь косой коси. Прочла в детстве сказку про аленький цветочек и сбрендила, всё вырастить ево норовит… Кланька! Набери дровец, печь прокинем, а то замёрзла вчерась, кровь землицу уж чует, не греет боле… — не оглядываясь, вошла в избу.

Гость шагнул следом. Старуха щёлкнула выключателем и сощурила от света полинявшие, когда-то голубые глаза. Скинула платок и тяжело стянула линялую плюшевую кофту. Потрясла одной ногой, другой, по-ребячьи сбросила сапоги. Кувыркнувшись в воздухе, они свернулись котятами у порога.

— Садись, мил человек, раз пришёл, садись… Раздевайся, счас Семёновна тебя облегчит…

— Да я и не пил вовсе.

— Неуж-то? А ну, дыхни, паря!

Фёдор дунул на её крючкастый нос и засмеялся, уж больно у старой был растерянный вид, промашку дала…

— Всё одно брешешь, ишь, как глаза попухли.

Вошла Кланя, грохнула дрова у печки и скрылась за занавеской в комнате. Фёдор подсел к поленьям, взял нож и щепанул лучину. Открыл дверку забитой золой печки.

— Керосин возьми в чулане, не бей руки.

— Вонять станет, я так растоплю.

Он разжёг печь, снял и повесил плащ, пригладил руками соломенный чуб и сел к старому проскоблённому столу. Старуха вытащила из кособокого шкафчика бутылку водки, поставила чашку густо присыпанной сахаром брусники, нарезала лук.

— Кланька! Не хоронись, подь сюда.

Кланя вышла приодетая, украдкой, взглядывая на гостя. Фёдора кинуло в жар… Сняв в комнате старенькую будничную одежонку и накинув на себя простенькое ситцевое платьице, Кланя разительно переменилась. Словно Царевна-лягушка, сбросившая кожу…

Милое русское лицо, длиннющая толстая коса, ясный девичий взор глубоких больших глаз. Только вот, застыла в них невыразимая печаль, отрешённость от всего земного, словно ей было скучно и холодно здесь, в этом жестоком людском миру…

— Ну и дочка у тебя… — выдавил Фёдор, прям царевна-раскрасавица…

— Ага… всё пр-рынца ждёт, не дождётся… Дак, они токма в сказках являются. Дурёха… Всё книжки читает, а жисть мимо текёт. И в ково такая мечтательная? Я ить вовсе неграмотна, она меня хучь расписываться за пенсию подучила… Такие ухари сватались… От ворот-поворот…

— А за меня отдашь? — шутя промолвил Фёдор.

— Ты погодь-погодь. Шибко резво взял, ноги поломаш…

Старуха всё доставала на стол припасы: навалила в миску грибов, поставила капусты, солёные огурцы.

— Хватит, Семёновна, закормишь, тут закуски на неделю.

— Молкни, паря. Ешь вдосталь, что Бог послал. У нас всё — по простому, в лесторанах небось шибко сладко, да мы непривышны…

Старая примостилась на углу крашеного горбатого сундука, окованного железом, неумело сколупнула пробку с бутылки, сняла с подоконника три гранёных стакана, смахнула пальцем сор в них и разлила на троих.

— Хороша кашка, да мала чашка! Ну, бывай залётный. Спасибо, что не побрезговал, зашёл. Скукота у нас, мыши подохли все. — Она махнула стаканом, крякнула и нехотя поднесла горбушку к носу.

Фёдор выпил и приналёг на грибы. Кланя пригубила и отставила водку к окну. Помолчали… Ты ешь, ешь, нынче год грибной был, две кадушки насолила в зиму.

— И ем, не стеснительный.

— О, то и вижу, что с нашева батальону! Думаш пригласила бы другова? Не… Мотрю свой человек пропадат. Жалко… Откель приблудился?

— На работу приехал.

— Брешешь поди… Грачи и бичи вместе в тёплые края норовят попасть.

— А я может и не бич вовсе?

— Меня не омманешь… Вона все дороги по тебе видать, потёрли они тебя, покатали. Оседлых сразу приметно, покорные, смирились, а ты свободу любишь! Давят тя стены, цепи боишься, как старый и ушлый кобель, добрый ты и невезучий в жизни, вот и весь мой сказ.

Фёдор мотнул головой и улыбнулся.

— Как цыганка чешешь, старая, ну, такой уж есть…

— Мама, что ты к нему привязалась?

— Кланька, молкни. Дай с человеком побрехать. Ты уж мне надоела чище горькой редьки.

Печка разгорелась, потёк дух по кухне, комнате, коснулся щёк.

— Коль упрел, сымай пинджак. Кланька, повесь! Наша горница с Богом не спорница, во дворе тепло и в хате жарко. Дрова замучили, пять машин за зиму в трубу вылетают, да все поколоть надо, да сложить… Тяжко без мужика в доме.

Старуха закурила из мятой пачки крепкий „Беломор“, туманно глядя куда-то в синий сумрак через стекло. Большие дряблые руки перекручены работой, оплетены тёмными венами. Они чуть вздрагивали, беспокойно шевелились пальцы.

— Однако, брагу соседка ставила. Сбегай, Кланька!

— Иди сама, вытурит еще. Хватит.

Старуха тяжело поднялась, нашарила сапоги. Перелив из эмалированного ведра в крашеную бочку воду, вышла.

Кланя же подпёрла кулачком щёку и засмотрелась тоже за окно, улетела к низким первым звёздам, ярко высыпавшим на чистом небе. Фёдор украдкой близко разглядывал её и вдруг, невпопад вырвалось:

— Ты что такая, Кланя, дикая?

— Я-то? Я смирная. Это вы, мужики, дикие все…

— И много ты Тарзанов повидала?

— Много. Тебя третьего вижу.

— И детей не нажила?

— Не нажила… — печально вздохнула она и покраснела, — всё алкаши попадались, на кой им дети?

— Ну, это дело поправимое…

— Ишь! Губы раскатал… Между прочим, второй-то муж… да и какой он был муж! Слова доброго не слыхивала… Так он вот в эти самые двери, — она кивнула головой на выход, — в эти двери вперёд ногами уплыл…

— Даже так? Интересно… Спился, что ли?

— Не успел. Махаться кулаками любил, ну матери и подвернулся под руку… Месяц потом похворал, и всё…

— Да… Тёща серьёзная.

В коридоре загремели шаги, спиной вперёд вошла Семёновна. В ведре, как парное молоко, пенилась брага. Старуха размашисто поставило ведро на стол.

— Вот это посудина! А то, в склянки наплескают, срамота одна… Жахнем, Федька! Бражка на рябине, дюже пользительная. Гуляем сёдня!

Она сходила в комнату и нежно вынесла оттуда старенькую „хромку“.

— На гармони могёшь? Я ить чую, что ты все могёшь!

— Немного шарю… — Фёдор поставил инструмент на колени, привычно закинул ремень за плечо и снова подивился, откуда бабка проведала о его потаённой страсти к музыке…

Самоучкой играл с малолетства на всём, что подвернётся под руку, а уж, на гармони, творил чудеса. Он так обрадовался гармони, так ласково и любовно огладил её руками, перебирая пальцами клавиши, что забылся на мгновение, а когда очнулся, то поймал внимательный взгляд Клани, полный удивления…

Фёдор растерялся от его доверчивости, не зная что делать, зачерпнул из ведра кружкой и посмотрел на Семёновну.

— Давай, бабка, за знакомство! Может, встретимся на том свете.

— Я тя, паря, ишшо на этом укатаю!

Фёдор отведал душистого, приворотного зелья на рябине, прошёлся по ладам, наиграл, половчей примостил инструмент на коленях, и вдруг мощно, оглушительно и больно ударила „Барыня“! Старуха затаилась, потом вскочила, чуть не опрокинув Кланьку со стулом. Закружилась, выхватив из-запазухи платочек, гремя сапогами по половицам.

Миле-енок мой, да не ходи за мно-ой! Ты при часах и при картузе, А вши лазиют по пузе-е-е…

— Мама! Режь, Федька! Режь, твою душеньку… И-иех!

Взвякивали стаканы, качнулась под потолком засиженная мухами лампочка.

— Поддай ишшо! Наяривай, Федя-а! Помолодевшая, с капельками пота, проступившими над верхней, вмятой вовнутрь губой, она упала на сундук.

— Ой, запалилась! Ублажил, гость дорогой, ублажил. Век незабуду. Грю, с нашева батальону! И такое добро на берегу реки валялось, а я углядела… Не лыбься! Думаешь я бичиха! Накось! — Она сунула увесистую дулю под нос Фёдора.

— Я с измальства батрачила, надрывалась, как лошадь. Четырёх мужиков пережила, дитёв в войне сгорело троя. А счас гуляю! Куда иё, пензию, солить штоль? Врежь ишо „Барыню“! А? Нет. Лучше вот эту. Она подпёрла голову рукой и вдруг девичьим грудным голосом взяла:

Вот кто-то с горочки-и-и спустился-а, Наверна, мии-и-лай мой идет… На нем зашшытна гимнастерка-а, Она с ума меня сведе-е-е-т…

Фёдор подыграл, встряхнул чубом и запел сам. Пели долго, бабка плакала и смеялась, хлебала брагу и не пьянела.

Перебрали вроде все старые песни, а Семёновна всё начинала и начинала опять, и снова слова приходили из детства к Фёдору и текли, басисто вплетались в дрожащую ниточку песни, старая выводила высоко её, бережно и любовно.

Видно было по ней, как дороги эти бесхитростные куплеты, может, только они и связывают с далёким прошлым и молодостью. Кланя молча слушала, подперев голову рукой, и тоже где-то плутала далеко, вспоминала что-то, хмурила брови, и грустная складочка залегла у чуть тронутых помадой губ.

Фёдор всё не мог подобрать к ней ключик: то одну мелодию трогал, то другую, но никак не получалось, не выходила она из печальной полудремы, слушала и молчала. Но он почуял нужную музыку, нутром своим почуял, вспомнил и, чуть скосив глаза Кланю, наиграл…

Дёрнулась она вся и посмотрела издалека-издалека на гармониста, засуетились руки у неё, пыхнули щёки, словно застал её Фёдор неодетой, засмущалась и опустила глаза. Но видно было, как напряглась она струночкой, как заспешили, захлопали ресницы и заобнимались ласково пальцы маленьких рук.

Фёдор распахнул уж меха пошире, да так врезал эту песню, аж у самого слеза навернулась и зачесались глаза. Кланька остолбенела, растерянно и оглушённо прилипла к коленкам матери, как бы ища спасения, как в детстве, за её подолом…

За полночь Семёновна тяжело поднялась и ушла в комнату. Шуршала чем-то там, вышла, согнувшись под притолокой.

— Новехонькие простыньки устелила вам… Ложитесь на кровати, а я тут на сундуке кости погрею у печки. В сказках печь для Бабы-Яги первое дело.

— Мама!

— Ну, что мама? Дура! Самой давно пора мамой стать, четвёртый десяток разменяла, а всё девкой прикидываешься. Цыть мне!

— Да нет, Семёновна, зачем так, я пойду в гостиницу.

— Федька! Не дури. Гварю, иди спи. А эта яловая тёлка пусть метётся куда хочет. Эх! Мне бы годков тридцать скостить… Охмурила б тебя, охмурила… — Она подбоченилась и прошлась по тесной кухне.

Кланя прыснула. Мать сгребла её со стула, как дитя, отнесла и кинула на кровать. Хрустнули и зазвенели пружины.

Старуха вышла на кухню, щурясь от света.

— Вот так её третий раз замуж выдаю, кхарактером квёлая вышла, боится всего. А чё вас, мужиков, бояться? Чё? А мне, могёт быть, охота пред смертью внука понянчить, сопли подолом утереть или калачей напечь ему. Не везёт…

Она гокнула о ведро кружкой, налила.

— Ну, зятька! Давай! Не подведи! Шибко на тебя надеюсь. Коль ты не смогёшь, возьму в детдоме, говорят, дают. Иль совсем от скуки сдохну — нечё делать. Всю жисть не было времени, а счас нет делов. Не поровну.

— Ну, я пошел, Семёновна, в другой раз…

— Я те пойду! Я те пойду! Ты хто?! Мужик аль мерин?

— Мужик вроде…

— Так вот, не дури. Не сотрётся, не бойсь. Люди куском хлеба делятся.

— Тьфу! Ну и тёща! Рассказали б не поверил…

— Ладно, ладно. Не бреши! Знаю я вас, миленьких. — Она осторожно подняла его со стула и, поборов слабое сопротивление, легонько толкнула в отгороженную занавеской тёмную комнату.

— Мама! Ты ишшо не спишь?

— Сплю…

— Вот и спи. Не съест небось…

В кухне померк свет, прогремела устраиваясь на сундуке старуха, ворочалась, скрипела и вдруг зашлась басовитым, густым храпом…

Постоял-постоял Фёдор… куда идти в три часа ночи… Махнул рукой, разделся и прилёг на край кровати.

Завернувшись в тёплое одеяло и прижавшись к стенке, затаилась Кланя. Полежал Фёдор, чуя, что она не спит и осторожно прикоснулся к горячему и пахучему плечу — оно дернулось, отстраняясь.

— Спите-спите, а то скину на пол…

Вдруг храп на кухне прервался:

— Я тебе скину, я тебе скину! Мне докель с тобой мучиться?!

Кланя, с отчаяньем, вздохнула и прошептала:

— И вам не стыдно так? Бухнуться к чужой женщине в постель?

Фёдор не отозвался, засыпая. Ещё как было стыдно! Хоть срывайся и убегай, куда глаза глядят… Ведь она совсем безвинная и ручная, грех было обидеть такую…

Проснулся ночью. На кухне дребезжала посуда, казалось, изба шатается. Старуха развела пары. Доверчиво прижавшись и закинув на него руку, спала Кланя. Он осторжно повернул её голову и поцеловал.

Забытый с юности жар прошёлся внутри и ударил в голову. Кланя спросонья обняла и ответила на поцелуй. Едва внятно промолвила:

— Аленький цветочек… ты хороший, и добрый… чудище…

 

3

— Ты где пропадал весь день? Собираться надо, завтра летим.

— Так… Опять женился.

— Ну-у, шустёр, брат! Фёдор ходил по комнатам, трогал руками редкие камни и диковинные вещи, развешанные повсюду. — Кучеряво живешь, шеф! Пора уже и раскулачивать. Ковров-то, только на потолке и нет. А книги?! Неужели все прочёл? Убей, не поверю, в Воркуте тебя с книжкой ни разу не видел, всё больше со студентками.

Знаешь? Надо предложить, чтоб выпускали одни корешки книжные, золотом тиснённые… Красиво и бумаги экономия, лесов поменьше зазря сведут, а за корешками можно и мелочь всякую хранить.

Вот, к примеру, недавняя моя жена Нюрка даже библиотеку мировой литературы умудрилась по блату выписать. Все стены уставила книгами… для мебели и, чтобы показать свою ученость.

А сама же — овца-овцой, ни одну и не открыла. Ведь, это — преступление: книги должны люди читать, учиться, а они расходятся для показухи, мёртвые лежат.

— Жизнь, Федя! Жизнь такая пошла. Кураж должен быть и солидность. Как бурундуки, тащим в свою норку, про запас. Авось сгодится…

— Это точно… Норы я и боюсь, правду Семёновна нагадала. Вот бы Нюрке, моей ненаглядной супруге, отыскать такого хозяина, как ты. Музей бы сделали с мягкими тапочками в такой норке… Красота…

Опять же, прибыль. Глядишь, экскурсии из-за границы повадились бы приезжать, выгода сплошная… Нюрка на ихней загранице свихнулась, даже в сортире бумага иноземная, нашей брезгует подтирать… даже имя сменила и велела мне звать себя Нонной, страсть серчала, что при людях обзывал её Нюрой…

А у самой — такая морда деревенская. У меня, как настроение неважное… как назову её Нонна и до коликов в животе хохочу… Ладно, с чего начнём собираться?

— Продукты укладывай в рюкзак.

Собирались долго, бестолково перекладывали ружья, тёплые вещи, хлеб и патроны.

— Так, что ты за бардак откопал? — наконец поинтересовался Вадим.

— Не бардак, а одну милую и скромную старушенцию. У неё дочка… Порядились. Парень я — хоть куда, ну и, с корабля на бал.

— Ну-ну… Давай. Смотри, к этой царевне только с получкой не влипни. Она тебя женит…

— Да что ты на самом-то деле! Говорю, хорошая женщина! И тёща бесподобная. Может, я их всю жизнь и искал. Вот ушёл, а тянет назад, тянет… Даже и лететь как-то расхотелось…

Какие у неё глаза! Боже мой! Как опахнёт ими и улетаешь в их небесную глубину… и сердце замирает. Мне кажется, что я, наконец-то, влюбился… Как мальчишка… Но, раз обещал тебе, никуда не денешься, полечу.

— Давай-давай. Вдруг приживёшься, мне буровики нужны, смирился Вадим.

Уснули поздно ночью, и показалось тут же: засигналила у подъезда машина. Вадим вскочил, засуетился, выглянул в окно.

— Петька, помоги, вещей много…

С улицы что-то ответили, загремели шаги на веранде.

На аэродром приехали ещё затемно. Он был на сопке. Над далёкими чёрными зубьями гор пробился тонкий свет зари. Звёзды отцветали, меркли, только Венера ещё сияла ярко и чисто. Пахло осенью.

У вертолётов уже кружились техники, прогревали. Моторы спросонья кашляли, хватанув стылого воздуха, вяло трогались обвисшие, подшитые инеем винты.

Подхваченные вихрем, взлетали в небо мусор, обрывки бумаги, занесённые на поле палые листья, всё это медленно кружилось, разлеталось и падало, отброшенное ревущим глазастым зверем на круглых лапах.

Заря занялась на полнеба. Хребты заголубели, далеко под ними парил туман или дым лесного пожара. Солнце выглянуло, пыхнуло зайчиками на винтах отпотевших и согревшихся машин, ласково, чуть слышно коснулось лица Фёдора, прикрыло теплом глаза и ему вдруг почудилось касание руки Клани к его небритой щеке… Защемило сердце…

Погрузились и взмыли к погасшим звёздам. Солнце сразу заспешило, словно наперегонки с вертолётом, полезло вверх, озаряя ещё спящий посёлок на склоне у реки.

Вертолёт делал над ним широкий круг, набирая высоту и Фёдор лихорадочно искал глазами в сплетении улочек заветный домик, и нашёл по яркому пятну цветов во весь двор… напряженно вгляделся и, уже на вираже, успел заметить крохотную фигурку Клани в белом платье, машущую от калитки платком…

Фёдор вдруг так затосковал о ней, что хоть выпрыгивай, хоть проси лётчиков вернуться назад, ругал себя за безвольность, что не смог отказать Вадиму лететь на какие-то озёра…

Какие могут быть озёра! Когда, впервые в жизни, он встретил необыкновенную женщину-дитя, единственную и неповторимую, схожую с ним, как две капли воды… Фёдор сокрушенно стукнулся лбом о стекло и скрипнул зубами, выдавив из себя: „Ну, какой же я идиот. Господи!“

Чтобы отвлечься, он стал смотреть на холмистую от сопок, в морщинах рек и ручьёв землю. Вертолёт гремел и напряжённо дрожал, подсвистывая лопастями, летел навстречу рассвету.

Уходила под его зелёное брюхо подожженная осенью тайга. Ало мерцали долины, поросшие карликовой берёзкой, лимонным светом горели лиственницы, по распадкам табунились зелёные ельники, и дымили белой кипенью перекатов реки и ключи.

Вадим залез к лётчикам, травил анекдоты. Сверху доносился хохот, мелькала в его руке бутылка коньяка.

— Вмажешь, Фёдор? — высунулся он в салон.

— Нет, не хочу. Смотрите права отберут!

— Не достанут! Мы — у Христа за пазухой.

Фёдор опять уткнулся в окошко с круглой дыркой посередине. Просунул в неё палец, его больно тряхануло воздухом. „Холодно там“.

Надвигались горы, кое-где на них уже лежал снег. Тёмные обрывистые ущелья разбегались от хребтов и переходили в пологие долины бесчисленных ручьёв и речек.

Фёдор тянул шею, приглядывался и удивлялся: „Вот с измальства скитаюсь, а не могу охватить её, Землю! Всё новая и новая! Красоту какую природа наворотила! Ни наглядеться, ни привыкнуть…“

Он перелез через тюки к другому окошку и, как мальчишка, опять изумлённо потерялся глазами где-то за дымчатым краем горизонта.

В своих мечтах творил Федька всегда добро: тушил в одиночку лесные пожары, поил водой сдыхающие от жары отары овец иль спасал от бескормицы всех песцов в тундре. Там, где работал, там и творил чудеса, расплачиваясь за самоуправство недовольством и гонением начальства.

Однажды чуть не посадили. В Казахстане самовольно угнал буровую самоходку в степь, к кошарам, и насверлил с молодым чабаном дырок за ночь. Вода била артезианом выше буровой мачты, разливаясь вокруг озером. То-то радовались!

В азарте работы не пробовал, спешил, а когда хлебнул выплюнул: рассол… Так и не смогли забить размытые скважины. Образовалось большое солёное озеро в природной котловине, овец от потопа спасали авралом. Но, поверили в добрую душу, простили. А место нарекли Федькиным морем.

Вертолёт прокрался по ущелью и вымахнул на перевал. Далеко блеснула большая река с широкой поймой, по ней серебряными монетами, блестящими под солнцем, рассыпаны озёра и старицы.

Пошли на снижение и вскоре сели на полевом аэродроме геологоразведочной партии. К машине бежали люди и собаки. Вадим высунулся из кабины:

— Фёдор, ты не выходи! Тут есть один правдолюбец, в охотинспекцию может заложить. Нас забросят ещё на сотню километров. Там озёра, так озёра!

В салон деловито запрыгнули две собаки, большие и лохматые. Легли у ног Фёдора. Летчики, распахнув задний люк, сами вытолкнули на траву тюки зимней спецодежды, ящики и прочий груз, закрыли двери, люк, и машина заревела, набирая обороты. Вадим выглянул и увидел собак.

— А ну повыкидывай их! Устроились…

Пилот оттащил его за рукав, успокоил:

Уток будут вам доставать, пусть летят, они с нами часто кочуют из партии в партию.

— Что меня везешь не проговорился?

— Что я, первый день замужем? Мне больше тебя попадёт, если узнают. Спишут на землю…

Долетели быстро. Мягко подсели к опушке леса, на берегу длинного и узкого озера. Цепочкой уходили за горизонт старицы, озёра и заливы, словно нанизанные на тонкую нить речушки.

Марь здесь беспредельна. Только в одном месте подступал лес к границе воды и мха, да с другой стороны долины выходили из болота и дыбились могучие хребты гор. Собаки, выпрыгнув первыми, скрылись в подлеске.

Вспугнутые рёвом машины, всполошились табуны уток, улетали куда-то на дальние озёра. Разгрузились. Пилот спешил, на прощание пожал руки охотникам.

— Ну, ни пуха! Через неделю-полторы заберу. Вертолёт чихнул, крутанул винты и задрожал, заревел, поклёвывая носом. Медленно завис и вдруг, задрав торчком балку хвоста, с воем ввинтился над озером в небо. Крупная рябь от вихря заплескалась по воде.

— Ас! Вот даёт, как ведьма на метле! — Вадим восторженно смотрел вслед боком уходящей машине. — А уток! Уток столько видел где-нибудь?! Магазин „Дары природы“.

— Видел на Чукотке и больше… Давай палатку ладить, до темноты нужно устроиться.

— Давай. Да может, на вечерке постреляем.

Палатку натянули меж толстых, угнетённых и покорёженных ветром лиственниц, установили жестяную печурку, разложили спальники на подушке из елового лапника и толстого слоя духмяной сухой травы, её в изобилии росло на обсохших за лето болотных кочках, похожих на верблюжьи горбы.

Словно зная, что все прибрано и готово к приёму гостей, степенно зашёл большой одноглазый пёс и, устало вздохнув, разлёгся на спальном мешке Вадима.

— А ну, убирайся! — пнул его носком сапога Вадим. Пёс осуждающе оглядел с ног до головы хозяина единственным оком, мигнул, как циклоп, и сладко зевнул. — Вот же хамло! Уток он будет таскать! Да они их пожрут ещё в воде. А ну, пшёл отсюда! — опять сильно поддел сапогом под лохматое брюхо.

Гость недовольно уркнул и, с грозным рычанием, обнажил жёлтые стёсанные клыки.

— Ты посмотри! Ощерился, гад, цапнет ещё! Может быть, нам на холоде спать, а спальники собачкам подарим?

— Да отстань ты от него, не суетись, уйдёт сам. — Фёдор потрепал собаку за ухом. — Как зовут-то, старик?

— Тузик! — зло бросил Вадим, выходя из палатки.

— Значит, будешь Туз, а твой братишка Валет, ну а мы — Короли, потому как, на королевскую охоту меня шеф приволок. Вот и ладно, вот и познакомились…

Туз сладко, с подвывом, зевнул, соглашаясь. Встал, покружился и опять упал на королевское ложе.

— Настырный же ты, псина, не признаёшь авторитетов… А король может тебя и шлёпнуть, потому как, козырный. Ну, вставай, пошли.

Фёдор достал патронташ, вынул из чехла и собрал ружьё, вылез из палатки.

Увидев ружье, Туз чуть не сбил его с ног, с визгом вылетел и умчался в кусты, поджав хвост. „Стреляный, определил Фёдор. Удружили летуны!“

Солнце садилось. Тихо оторвался от воды туман и повис неподвижно над землёй. Вадим накачивал резиновую лодку, насос крякал, с озера откликался голос утки.

Внезапно над головой засвистело, и, вырвавшись из-за вершин деревьев, ушёл большущий табун шилохвостей. Вадим запоздало схватил ружьё, зло сплюнул и остервенело заработал ногой. Лодка расправлялась, туго позванивала надутыми боками.

— Поплыли на остров, скоро полетят, — заторопил Вадим.

Спустили лодку на воду, сели и оттолкнулись. Посудина неустойчиво колыхалась, норовя черпнуть воду. Фёдор перехватил рукоятки маленьких весел. Распустив усы по тёмной глади, оторвались от крепи берега.

На острове, между болотом и озером, устроив на скорую руку из кустов и сухой травы скрадки, затаились. Утка пошла кучно, низко и тяжело. Табун за табуном зависал над головой и падали на тихий, розовый от заката плёс.

Захлёбываясь, застучала пятизарядка Вадима, изредка и наверняка бухал Фёдор. Около палатки, на берегу, беспечно сидели собаки и равнодушно смотрели на падающую в озеро и кусты дичь. Желания лезть в холодную воду и доставать уток у них не примечалось.

Фёдор перестал стрелять, сев в лодку, взялся собирать битую птицу. Накидал уже корму вровень с бортами, а сверху всё сыпались и сыпались утки, тряся и хлопая перебитыми крыльями, в предсмертной истоме выгибая шеи. Подранки ныряли в береговую траву.

— Вадька! Хватит! Куда их тебе столько! Наконец, не вынес этого избиения Фёдор.

Тот не отозвался и снова опорожнил магазин по кучно налетевшей неповоротливой чернети. Разбитый вдребезги табун зашлёпал вокруг, одна уточка упала прямо в лодку, забилась, густо обрызгав лицо Фёдора горячей кровью и затаилась за сапогами, вытянув шейку и кося на человека живой глаз.

Рябова словно обварило этой кровью… Он машинально вытер щеку тыльной стороной ладони и близко перед глазами увидел алые полосы и почуял её смертный дух… И понял, что стрелять больше не станет… „Жалкая ты моя, не долетела до тёплых краев“.

Фёдор взял уточку на руки, она доверчиво притихла, только по ладони стрекотало перепуганное сердечко, а глаз смотрел не мигая и словно вопрошал в недоумении: „Что же вы наделали, люди…“ Добить живую тварь не поднималась рука.

Фёдор опустил её за борт и она кособоко поплыла, поплыла в спасительные прибрежные заросли. „Может поправится, да улетит“… подумалось ему. Фёдор причалил, вымыл с песком руки, умылся, но, всё равно, чувствовал себя по уши в невинной крови…

Стемнело… Вадим шумно вылез из скрадка, сплёвывая пороховую гарь, выгибая спину и разминая затёкшие ноги.

— Отвёл душу, угорел. Мне и садиться-то негде? Подожди, отвезу всё это. Фёдор разгрузил уток и вернулся.

Вадим развалился в лодке, вытянул ноги.

— Сетчонки завтра кинем. Здесь рыбы полно, смотри, как пловится! — Выпрыгнул на берег и с азартом пересчитал добычу. — Ого! Полста шесть штук! Неплохо сработали, для начала, неплохо…

— Ты же улетаешь на юг, куда их девать станешь? Тепло ведь ещё, пропадут зазря, — хмуро промолвил Фёдор.

— О-о-о! Друг любезный! Пару-тройку мешков ОРС примет в холодильник до морозов, а потом — в сарай. А зимой, хочешь, рыбку ешь, хочешь, сохатину и оленину, или уточку в собственном соку. Вот мне и приходится ковры брать, денежки-то не на что тратить больше. Семейный бюджет — дело тонкое. Деньги счёт любят!

А комиссия какая высокая вдруг нагрянет? Дичинка им экзотика. Так коньячек под неё идёт и разговор в нужную сторону просто блеск! Между нами только, Федя… Сидят у меня на одной богатой реке пара рыбаков, круглый год сидят на повышенной зарплате. Рыбка знаешь, какое оружие в снабжении? Не знаешь… Простое и безотказное, как топор!

— Ну-ну… Я лучше завтра займусь рыбалкой: жалко мне их стрелять, да и ковры некуда вешать.

Вадим снисходительно рассмеялся и пошёл к палатке. С визгом порскнули из неё собаки по кустам.

— Эй! Фёдор, посмотри, что они натворили? Весь сахар сожрали! — Высунулся с фонариком в руке, зашарил светом по кустам. Постреляю-ю-у! Где они?

— Не шуми, чего орать теперь? Не надо было вытаскивать из рюкзака.

— Так, патроны же искал!

— Ничего, перебьёмся недельку без сахара, говорят, что его вредно много потреблять, голубицы наберём. Вон её сколь насыпано!

Вадим снова пропал в палатке, луч фонаря зелёной молнией метался изнутри по стенкам и крыше. Фёдор! Три кило финского сервелата!

— Тоже слопали?! — хохотнул Фёдор, кто же колбасу на охоту берет…

— Не-ет… Я им сейчас покажу, ещё свеженькую колбаску вытряхну!

— Да успокойся ты! — не выдержал Фёдор. Сейчас уточку сварим. Тебе колбаса дома не надоела?

— Уточку?! Мы их так всех кончим за неделю и пустые прилетим.

Фёдор развел костёр, ощипал утку и, опалив её, зарумянив до поджаристой корочки, промыл в свежей воде, выпустил оплывшие жиром потроха. Набрал котелок из чёрного притихшего озера, повесил над огнём.

Капли зашипели на углях, взметнулся парок от пролитой струйки, искры заиграли звёздами, отражаясь и загасая во вспотевшем котелке. Положил в него утку и бросил ложку соли.

Вадим притих, притащил коньяк, консервы, хлеб, копчёную рыбу, разложил на плаще около костра.

— Завтра лабаз рубить надо, как от медведей, всё ещё со злобой уронил он и, налив себе в кружку, хлебнул коньяк без закуски, сморщился, похлопал пальцами по губам и прилёг на траву. — Сашка, пилот, второй раз мне такую свинью подкладывает, сволочь… Издевается, знает, что я их терпеть не могу.

Собаки сидели неподалёку от костра и облизывались.

— Нет! Ну, ты подумай, Фёдор! Умести ещё и по пачке сахара, а? Чтоб у них всё склеилось там!

— Сахар для собаки первое лакомство, — отозвался Фёдор, — В Норильске был у моего друга пёс, Мишкой звали.

Так за куском сахара нырял в прозрачную воду метра на два, оглох совсем. А буровики ржут и ещё бросают… Для собак сахар, что алкашу опохмелиться.

Поужинали, дичь и лапшу запили чаем. Согрелись, поговорили. Костёр потухал, всплёскивали и таяли язычки огня, курился белый, терпкий дымок. Лёгкий ночной заморозок хрустнул на воде. Растопили печь в палатке и начали устраиваться спать. Душисто пахла трава подстилки. У костра гремели пустые банки.

— Смотри-ка? Еще жрать хотят! Банки лижут. Их что, сто лет не кормили? — нервно брюзжал Вадим. — Смотри-ка, ещё один иждивенец!

Пушистый, блестя в неровном пламени свечи, живо спускался из под кровли на тонкой ниточке паучок, серебристо перебирая лапками. Вадим чиркнул спичкой, и, пыхнув красным угольком, пропал в густой подстилке маленький гость…

Нехорошо как-то стало на душе у Фёдора, муторно, и уже жалел, что поехал сюда, и ловил себя на том, что не может, без содрогания, смотреть на Вадьку.

Укладывался молча спать, успокаивая себя, а во сне всё сыпались и сыпались с неба утки, качали осуждающе головами да говорили человечьими голосами, и стрекотало, бухало сердце у него в груди, как у той жалкой уточки, которую незаметно выпустил в кусты: может и оклемается, улетит.

Проснулся на рассвете, как с тяжёлого похмелья. И подумал, что вряд ли добром кончится эта охота. Оделся, наспех позавтракал и, обойдя озеро, убрёл через марь к горам.

Тянули они его чем-то необъяснимым, и ещё издали примечал интересные обнажения, где обязательно надо полазить, поглядеть камушки, полежать на длинной горной траве. Где-то около прозрачного безымянного ключика закатать в рот пригоршню особенно ядреной брусники или смородины.

Фёдор и впрямь вскоре наткнулся на непролазные заросли красной смородины. Лист почти весь с неё оборвало, а ягоды алым полымем залили крутой каменистый распадок. Смородина была чуть с горчинкой, обвянувшая от первых заморозков.

Фёдор снял шапку и с верхом набрал ягоды. Прилёг на траву за низенькими кустиками. Совсем рядом по земле бегают перелётные птахи, собирая падалицу с хвои, чирикают, свистят, перепархивают с места на место.

Фёдор до оскомины наелся смородины и вдруг, услышал близкий стук камней, сопение, хруст веток. Приподнялся и увидел невдалеке чёрного небольшого медведя пестуна.

Он сидел по пояс в кустах, лапами сгребая в букет ветки с ягодами, и с аппетитом снимал гроздья белыми зубами, чавкал с прикрытыми от удовольствия глазами, хрюкал, слизывая розовым языком раздавленные и прилипшие к чёрным когтям алые капельки.

Изредка вскидывал голову и шумно вдыхал набрякший прелью и грибным духом воздух, близоруко пялил маленькие угольки глаз. Фёдор поднял ружьё, шапку с остатками ягод и встал в рост. Увлечённый смородиной, мишка не замечал ничего, уписывал её ловко и скоро.

Вдруг, поднял голову и замер. Лапы потешно согнулись в кистях, словно он порешил сдаться невесть откуда вылезшему чучелу. Фёдор пронзительно свистнул, и пестун, опомнившись, ломанулся через кусты в лес, смешно вскидывая круглым задом, поливая камни приключившимся поносом.

Фёдор опять прилёг среди, словно залитого кровью распадка и, глядя на смородину, вдруг вспомнил похожие на неё брызги на своих сапогах и на лице от раненой уточки…

„Какой же страшный зверь человек! Ведь и пестун наверняка его увидел впервые, а как испугался! Как дунул по осыпи вверх! Сколько оружия сотворили на это бедное зверьё: песцов вездеходами в тундре давят, гоняют машинами по степи зайцев и сайгаков.

Неужто жрать нечего, ведь, не каменный же век, люди!.. Жив и страшен звериный инстинкт истребления. Господи… Останется скоро пустая земля, сметём скоро всё, как саранча, изживём…“

Издалека, с голубеющей мари, очередью простучали пять выстрелов, и поредевший табунок уток на большой высоте потянул на юг.

Вернулся Фёдор поздно вечером, уставший, грустный, притащил образцы интересных камней, смородину и бруснику. Кликнул Вадима, что-то варившего на костре. Тот переправился, лодка мягко ткнулась в берег.

— Садись, беглец, с лёгкой иронией проговорил он, испытывающе вглядываясь в напарника, попутно сети протрясём. Фёдор примостился на носу лодки, подплыли к сетям. Притопленные поплавки дергались и ходили под водой.

— Весь день рыбу вытаскиваю. Не озера, а аквариум! — самодовольно хвалился Вадим.

В сетях почти сплошь зевали ртами и бились тёмные озёрные хариусы, белесые ленки и сиги, с лягушачьими мордами таймешата.

— Соли мало взяли, я уже половину израсходовал, как бы не проквасить улов, — Вадим спешно выпутывал рыбу и бросал под ноги.

Пока проверяли вторую сеть, первая уже мигала поплавками, бурунила воду попавшаяся рыба.

— Ну её к черту! Завтра проверишь, Вадька, гребём к палатке, закоченел я совсем.

Долго грелись у костра, кружками черпали уху из котелка. Морозило. Звёзды холодно мигали сквозь дым, лучились близко и бездонно отражались в тёмной озёрной воде и казалось: потерялись среди их ледяного мрака два продрогших охотника и дремлющие собаки.

Залезли в палатку и уснули под тихое, колыбельное пение разом накалившейся печурки. Фёдор охотиться на зорьку не встал, Вадим же, притащил десятка два уток и разбудил спящего:

— Вставай, курортник, хоть бы жрать приготовил, раз тебе птичек жалко убивать, — он притворно хохотнул.

— Там ухи полкотелка и рыба, — сладко потянулся Фёдор, вылезая из палатки, — птички тоже жить хотят, зачем их убивать, — невозмутимо и твёрдо ответил Фёдор. — Грешно красу изводить…

Солнце пригрело, согнало утренний иней, топило хрусткий ледок у берегов. Одуряюще пахла тлеющим пожаром осень… Выпотрошив уток и закопав их под мох в вечной мерзлоте, чтобы не испортились, Вадим взялся разделывать рыбу и солить её в выгруженных из вертолёта бочонках.

Фёдор наскоро перекусил, наладил спиннинг и ушёл к вытекающей из озера речке.

Снасть у Вадьки была фирменная, японская. Крепкое удилище с никелированными кольцами, надёжные катушка и миллиметровая леска на ней. Фёдор выбрал из коробки со множеством блёсен самую тяжёлую, для стремительных речек.

Он шёл долго по звериной тропе, срезая петли речушки на гул порогов большой реки. Ещё из вертолёта, перед посадкой, он успел заметить огромное улово — яму ниже каменистых перекатов и наметил обязательно попробовать вытащить тайменя.

Фёдор знал повадки могучих хищников и их обычные места кормёжки. Речушка от их табора влетала через валуны прямо в эту просторную яму, ниже кипящей в порогах широкой воды.

Фёдор внимательно осмотрел улово и настроил спиннинг. Заброс сделал за крупный валун на самом стрежне, ниже его крутило воронку и была небольшая затишь. Именно там любит таймень лежать поленом, чуть шевеля хвостом и ожидать спустившегося через перекаты, ещё оглушённого и зазевавшегося хариуса или леночка.

Первый заброс оказался пустым. Фёдор немного забрёл в воду по мели переката, поближе к тому лобастому валуну. Точно булькнул блесной за воронкой, дал чуть притонуть и заиграл, лёгкими рывками подёргивая удилище и наматывая катушку…

Удар! И пронзительный визг трещотки. Фёдор устоял на ногах и едва удержал в руках спиннинг. Таймень сел крепко, размотал почти всю леску, вывернулся под другим берегом из воды и снова попёр, как жеребец вниз по течению.

Рыбак бежал по берегу следом, силясь упругим удилищем замучить добычу, оно гнулось дугой и трещало, катушкой разбило палец в кровь, но он не замечал ничего в азарте борьбы.

Почти час длилась схватка и, наконец, Фёдору удалось вывести уставшую рыбину на мель, но едва шевельнулась рядом тень человека, как таймень обрёл второе дыхание и всё началось сначала.

Стремительные рывки, треск катушки, остановившееся время… В такой рыбалке всё сжимается во мгновение, хотя протекают часы, но их не замечаешь.

И всё же, таймень сдавался, всё чаще подходил к берегу, выводимый леской, снова и снова бросался в глубину и вот покорно уткнулся лобастой башкой в травянистый берег, шевеля жабрами.

„Ну и кабан!“ почему-то пришло сравнение Фёдору, когда он увидел близко добычу, осторожно подполз, не выпуская спиннинг из руки и резко схватил тайменя под жабры. Такого нахальства водяной медведь, видимо, не ожидал.

Он так ударил по воде хвостом, что перелетел через рыбака и грузно шлёпнулся на траву, размётывая её мощным телом.

Фёдор загляделся на него. Отцепляя рогулькой блесну в огромной пасти, он вдруг увидел ещё трепещущий хвост крупного хариуса, застрявшего в глотке. Таймень пялил на человека свирепые глазки и всё грёб хвостом, засыпая…

— Ну что, навоевался? — проговорил Фёдор, похлопав рукой его по крутой башке, — сколько же ты рыбы пожрал, нагуляв такой вес? Ведь, изо рта валится! Хариус, ещё живой, не лезет в набитое брюхо, а ты кинулся алчно на железку? Вот и расплата за жадность…

Таймень угрюмо и виновато молчал.

— Ты уж прости, брат, хищников я не люблю… Вон, слышишь, ещё один стреляет на озёрах по уткам… Вы же ведь, чуру не знаете хапаете, хапаете… Всё норовите сожрать, а в один момент, подлетит и к его пасти блесна-обманка и он сядет на стальной тройник, как сел ты… Обязательно сядет… Нутром чую… При такой ненасытной утробе один конец…

Фёдор посадил тайменя на кукан из прочного капронового шнура и пустил в отсохшее маленькое озерко у реки, крепко привязав к гибкой лиственнице. Лёг в тенёчке и крепко уснул.

Фёдор отдохнул, вскипятил и попил чайку, на закате солнца взял спиннинг и забросил блесну в то же самое место, за валун. Как и в бурении, ждал чего-то необычного, знал, что в такой огромной и глубокой яме должен жить Хозяин-таймень, на жаргоне рыбаков „Пахан“, его-то днём не поймаешь.

Хотелось сразиться с самым крупным разбойником. Фёдор был заядлый рыбак, но рыбачил только удочкой и спиннингом. Сетей не признавал.

В своих скитаниях по геологоразведкам всегда обследовал местные реки и озёра и ловил больше всех, как и бурил. А увлекался самой крупной рыбой: сазан, сом, таймень.

Раз за разом, Фёдор закидывал блесну и она выходила пустой. За ней перестали гоняться ленки. Это и обрадовало. Значит где-то рядом стоит „Пахан“, он и крупного ленка запросто глотает. Хитрый „Пахан“ не брал блесну.

Тогда Фёдор спустился ниже по течению вдоль берега, нацепил маленькую блесенку и поймал ленка. Вернулся на прежнее место, привязал крупный акулий крючок к леске, продел его через рот живца за жабры и выпустил гулять в улово.

Ленок стремительно носился, и всё никак не желал идти к валуну. Рыбак терпеливо подводил его туда… Этот океанский спиннинг, для ловли крупной меч-рыбы, тунцов, Фёдор нашёл в коллекции Вадима, когда они ночью собирались в дорогу и упросил его взять, узнав, что поблизости будет река.

Вадим согласился с неохотой, вещь была редкая, с Кубы, он всё коллекционировал: ружья, спиннинги, вещи и женщин… и деньги… О чём весь вечер бахвалился.

Фёдор сам подготовил блёсны, залил их свинцом для утяжеления при быстром течении таёжных рек. На всякий случай, прихватил и акульи крючки из специальной стали. Вот теперь на одном из них метался ленок.

Перед самым закатом „Пахан“ взял… Фёдор дал ему заглотить живца и резко подсёк. Удилище согнулось, зазвенела леска и ему показалось сначала, что произошёл зацеп за камень.

Он резко дёрнул ещё и тут последовал такой рывок, что Фёдор упал в воду и чудом не нырнул в улово, застряв меж валунов.

C трудом удержал удилище, но „Пахан“ вдруг рванулся вверх по течению и леса ослабла. Фёдор весь мокрый выскочил на берег и снова бешеный рывок! Стремительной силой, рыбака понесло вдоль берега. Он едва успевал бежать, но снасть из рук не выпустил.

Было ощущение, что крючок зацепился за моторную лодку и будь сейчас водные лыжи, то накатался бы вдоволь по яме за тайменем. Борьба шла долго и упорно. Хозяин реки не желал сдаваться и выйти на мель.

Неустанно метался по улову и если бы не эта океанская снасть, давно бы порвал лесу и поломал спиннинг. Фёдор уж сам устал, всё пытался достать висящее на дереве ружьё у порогов, потому, как без выстрела, тайменя из воды не взять.

Но Пахан, словно проведал об этом и не дозволял, не подпускал к дереву. Вдруг таймень залёг в яме, Фёдор дергал удилищем, потом перехватил лесу руками и посилился стронуть рыбину. Ничего не вышло, леска словно зацепилась за скалу крючком. Таймень отдыхал…

Тогда Фёдор рискнул, пригнул лиственницу в руку толщиной и привязал к ней леску. Опрометью кинулся за ружьём и успел вернуться с ним вовремя. Лиственница гнулась, осыпая жёлтую хвою, билась вершинкой по воде, работала, как мощное удилище, отнимая силы у хищника.

Фёдор умылся, спокойно попил воды и прилёг рядом на траву, с интересом ожидая, что же будет дальше. Водяной зверило явно сдавал, не в силах побороть гибкое и крепкое дерево. Рывки становились всё слабее и слабее и, наконец, он взвернул воронку на середине плёса, мощно ударив огромным хвостом.

— Побесись, побесись, — проговорил Фёдор и, ещё немного выждав, отвязал леску от дерева. — А вот теперь, ступай на мель…

Таймень поддался, медленно спускался вниз по течению к мели у следующего переката. Изредка упирался, дергал, но лиственница его крепко доконала. Фёдор вёл его, как бычка на верёвочке, подматывая катушку. Вот уже видны камни на дне, слой воды становился всё тоньше и стремительнее, Фёдор приготовил ружьё и спустил предохранитель…

Ему показалось, что из воды высунулось зелёное эмалированное ведро… Такой огромной башки ему ещё не приходилось видеть. Открылась широкая пасть и рыбак выстрелил…

Словно бревно вылетело из воды в неимоверном прыжке и с грохотом упало в воду, подняв тучи брызг. Леска разом ослабла, Фёдор легко подмотал катушку и увидел на струе перебитый дробью конец снасти.

— Тьфу! — в сердцах промолвил он и бросил спиннинг на траву.

Руки тряслись в азарте, сердце колотилось и навалилась усталость. Вдруг на середине улова опять торчмя вылетел таймень, потом у самых порогов и пропал. Фёдор подождал ещё немного, хотел уж собираться и идти на бивак, когда неподалёку вывернулось что-то в воронке и мелькнуло белое брюхо.

Он кинулся туда, отвернув голенища болотных сапог и прямо к его ногам катило по мели неимоверной величины чудище. Фёдору стало даже страшно…

Он отступал на ещё более мелкое место и вот тайменище застрял в камнях и Фёдор осторожно подхватил его под жаберную крышку, размером с добрую сковороду, с большим трудом, волоком, затащил на берег.

„Пахан“ ещё дергался и хлопал огромной пастью, мелкой дрожью бился хвост но Фёдору не было жалко его…

Такого омерзительно отвислого брюха он еще не встречал у тайменей. Оно было чем-то набито до отказа и чтобы прекратить мучения, Фёдор полоснул по нему бритким охотничьим ножом.

В мешке желудка плотно лежали крупные хариусы и ленки, один налим и утка нырок. Он брезгливо всё это выбросил в воду, вместе с потрохами и кинул рыбину на плечо.

Вынул из озерка первого, уже уснувшего тайменя, сделал коромысло из крепкой палки, просунул концы под жабры и с трудом понёс добычу на бивак. Солнце садилось… Грохотало ружьё Вадима и Фёдору пришла шальная мысль: „А не подмочить ли ему случайно патроны“.

— Вот это ры-ыба!!! — Завистливо проворчал Вадим, ногой переворачивая на траве тайменей. Вот это мя-яса, на полный бочонок! А головы-то зачем тащил?

Надо было на месте их выкинуть, тем более, что башку вон как разбил дробью этому гиганту… он склонился к мёртвому „Пахану“, открыл и осмотрел пасть, взблескивая лысиной…

И Фёдор невольно содрогнулся, они были чем-то разительно похожи; речной хищник и земной, какая-то тёмная ненасытная сила стояла за ними, истребляющая и безжалостная…

Тусклый блеск лысины в свете костра привлёк что-то омерзительное, из прошлого или будущего и Фёдор поймал себя на том, что рука бессознательно сжала цевьё ружья… он испугался самого себя, впервые ощутив за свою жизнь брезгливую, лютую ненависть к человеку-зверю…

Чтобы как-то выйти из этого обморочного состояния, прийти в себя, он проговорил беспечным голосом, отведя глаза в сторону:

— Намахался досыта… Ну и рыбы!!! Действительно аквариум!

— А мне она уже поперёк горла без хлеба стоит, собаки последние две буханки спёрли. — Вадим встал и ушёл куда-то за палатку в кусты, вдруг, с воплем, вылетел из темноты к костру, путаясь в спущенных брюках.

— Аса, м-медведь!

Фёдор схватил ружьё и мощный фонарик, лежащий у огня, бросился на шорох. Свесив на стороны языки от азарта, в кустах сидели собаки и караулили загнанного ими в хвою молодой сосенки бурундука.

Он перепугано посвистывал. Валет пыжился изобразить лай, но вылетал сиплый, ленивый хрип. Туз был невозмутим, как адмирал Нельсон.

— Собаки это, вернулся Фёдор к костру.

— Ещё одна такая шуточка — постреляю! Не отдохнёшь здесь, а станешь психом, — раздражённо отозвался Вадим.

— Давай-ка спать, опять зорьку проспишь и будешь ныть потом, — устало выдохнул Фёдор.

Где-то в темноте над головами шли и шли табуны уток, переговаривались гуси, незримые на фоне звёздного неба. Утки садились на озёра, и взбулгачив уже дремавших там птиц, долго делились новостями сонным голосом, хлопали крыльями, устраиваясь на ночь, беспечно плескались и радовались отдыху.

— Эх! Ракетницу забыл взять! Можно было бы подплыть сейчас к ним, осветить и повеселиться из пятизарядочки в упор. Навести шорох. В прошлом году два мешка гуся так взял, их бураном прижало, крылышки обледенели, вот была потеха!

Ну, ничего, я их утречком пошевелю, сколько у нас патронов? Блока три? Триста выстрелов… это штук полтораста-двести уточек ещё можно зарыть под мох… Нечего патроны жалеть, всё равно, казённые со склада.

Люблю, грешным делом, накрыть сидящий табушок, когда кучно сплывётся весь…Ка-ак очередью вмажешь! Вот каша начинается!

Фёдор ничего не ответил, опять тяжело вздохнул и залез в палатку… В голове вдруг шевельнулась неожиданная мысль: „Надо спросить, кто же у него были родители? Страсть, как интересно знать! Верным делом из Нюркиного горторга…“

Ночью проснулся, сунул в печку дрова, разворошил рюкзаки и нашел скользкие от парафина тяжёлые блоки с патронами. Не долго думая, зашвырнул два блока в озеро, всполошив уток и услышал из палатки сонный голос Вадима:

— Что это там плещется так?

— Утки радуются, с усмешкой отозвался Фёдор… Поёживаясь от морозца и сладко зевая, забрался в нагретый спальный мешок.

 

4

Прошло уже три недели, а вертолёт не появлялся. Вадим лежал в спальнике, капризничал, ругался, плевался при виде жареной и вареной дичи. Жирное лицо его спало, обросло редкой, слипшейся бородкой, глаза заледенели тоской и злобой.

Выпал первый снег, озеро затянуло льдом, посвистывала метелью ранняя зима в голых деревьях и кустах. На середине озера чернели с десяток вмерзших и припорошенных снежком подранков.

Они долго ныряли в сужающейся полынье, кучкой грелись на кромке льда, пока, не изболев весь душой, Фёдор не смел их в воду из Вадькиного дробомета.

Зимой, в тяжкое время бескормицы, сбегутся к ним лисы и соболя, выгрызая встывшие перо и мясо, а весной чёрными язвами протает по перу грязная льдина.

В один из припадков злой меланхолии, застрелил козырный Король заглянувшего в палатку Туза серой пасти.

Пес долго хватал зубами развороченный бок, умирал тяжело и молча. Фёдор вырвал ружье у Вадима и забросил его на ещё тонкий лёд озера. Вращаясь, оно откатилось далеко от берега к вмёрзшим уткам. Свое спрятал в лесу.

— Застрелишься еще, дура! А мне за тебя накрутят потом.

Вадим взвился:

— Достань ружьё немедленно, слышишь! А не то!..

— Приспичило доставай! Хоть промнись. Сопреешь скоро в спальнике. Смотрю я, парень, не били ещё тебя с детства. И я вот, дерьма не трогаю, чтоб не воняло…

— А вы, Фёдор, наглеете!

— Дык! Куда уж мне! Ума не хватит… Ага! Я родился в деревне, где даже трамваи не ходют, — дурачился он, с усмешкой глядя на расквасившегося Вадима.

— Угораздило же меня взять тебя на охоту!

— А меня чёрт попутал согласиться… Видать, Король из меня хреновый, — весело оскалился он. — Печурку-то, с сегодняшнего дня, ночью в очередь топить будем. Я не нанимался истопником, ваше величество. Ясно? А ещё дёрнешься, морду набью, у меня не заржавеет…

К исходу четвёртой недели, после полудня, наконец, забухал, садясь вертолёт. Валет стремительно, упреждая посадку, ринулся к нему, прыгая от радости свечой под зависшими колёсами.

— Прилетел! Прилетел! — заорал ликующе Вадим, выпрастываясь из спальника. Выскочил на воздух. К палатке шли двое, тащили увесистую сумку.

— Ну, как вы здесь, не умерли?

— Что за шуточки, Александр Васильевич?! Почему так долго не прилетал? Ты мне весь отпуск испортил… Пилот виновато развёл руками:

Во-первых, сломался. Ждал в партии, когда запчасти привезут. Прилетела бригада технарей, вот только ремонт закончили, но надо ещё доделывать в порту. Просил друга вас забрать, он побоялся, отказался.

Во-вторых, чтоб вы похудели маленько, южные красотки стройных любят, по себе знаю. В-третьих, у вас на резерв были собаки, говорят, очень питательное мясо… Берите вот, подкрепитесь мирской пищей…

— Ты и в гробу, наверное будешь циником, Сашка, — вяло ответил Вадим, забирая сумку у пилота.

Залезли в палатку, вывалили из сумки кучу провизии. Охотники жадно набросились на еду, особенно приналегая на свежий хлеб. Хлебнув полкружки спирта, Вадим Григорьевич на глазах ожил, стал пошучивать, но на Фёдора смотрел холодно, с недоброй усмешкой.

Перетаскали в машину пожитки: три куля мёрзлых уток, пяток бочонков рыбы. Напоследок, Фёдор окинул взглядом неуютную, забитую снежными застругами марь. На месте стоянки поднимался пар и дым от вываленных на снег из печки головешек.

Почему-то расхотелось улетать от обжитого становища. И пожалел, что так и не успел вырубить вмерзшие в лёд капроновые сети. Сколько они теперь уже загубили и ещё погубят зимующей в озёрах рыбы! И подумалось вдруг, что неплохо бы сладить на месте палатки егерский кордон да отвадить отсюда гостей непрошеных…

Пилот, с лязгом, захлопнул двери и залез к себе. Пристегнувшись в уголке, Фёдор уснул ещё на взлёте облегченно и устало.

Очнулся от звонкого грохота над ухом. На колени упала выброшенная затвором дымящаяся гильза. Попытался встать, но помешали ремни. В открытых боковых дверях, пристегнувшись к противоположной стенке цепью монтажного пояса, стоял Вадим.

Стрелял куда-то вниз. За ним, совсем близко, маячили вершины деревьев. Фёдор отстегнулся и выглянул из-за плеча стрелявшего. На берегу какой-то реки, под вертолётом, рвалась на крутой обрыв лосиха.

После каждого выстрела, летела с неё шерсть и брызги крови по снегу, в воде выгибал шею ещё живой, выросший за лето телёнок, а рядом замшелым валуном раскидал копыта сохатый с мощными лопатами рогов.

Вертолёт, с диким воем, коршуном падал вниз, соря патронами, стрелок набил магазин и снова прицелился.

— Ты что, сука, делаешь?! — Фёдор ударил его под локоть, и ружьё, выпалив куда-то в деревья, улетело вниз на камни.

Вадим разъярённо обернулся. Глаза, захмелевшие страшным красным огнём, ощеренный рот с жёлтыми от чая зубами, потёки грязи на лице и всклоченная слипшаяся бородка вмиг так стали противны и омерзительны Фёдору, что он размахнулся и вложил в удар по этой опостылевшей физиономии все свои обиды: за сожжённого зазря паучка, за вмёрзших подранков и сети, за расстрелянного безобидного Туза, за все ухмылочки и злые ужимки некоронованного Короля.

С удовлетворением услышал хруст зубов, грохот о стенку ударившегося Вадьку и его захлебывающийся хрип:

— Сашка! Сади на косу!

Сзади навалился техник, ловил руки. Изловчившись, Фёдор достал его в глаз кулаком и замер от испуга. Техник кулем пролетел к открытым дверям и чудом не вывалился, поймав за ноги Вадима. Вертолёт сел. Опомнившись, они, всё же, втроем связали Рябова и уложили на мешки. Тяжело дыша сели вокруг.

— Ну, голуби! Только прилетим, сразу иду в милицию, за такое дело вас не погладят по головкам. Фашисты…

— Замолчи-и! — Истерично зашепелявил Вадим, пьяно тряся головой, выплёвывая осколки зубов, зализывая языком десны. Техник скулил, трогал пальцами багровый закрывающийся глаз.

— Федька! Ведь тебя на этом свете никто не хватится! А? — Вадим изобразил подобие улыбки, сплюнул на чистый снег шмат крови. — Выкинем тебя сейчас из летящего вертолёта полк МВД не откопает!

— Хисту не хватит выкинуть! — Фёдор улыбнулся. — Надо бы пилоту ещё вломить, чтоб его списали, чтоб не лапал погаными руками небо. — А ты говорил на него ас… Нет, сволочи асами не бывают. Я об этом позабочусь…

— Вадим вскочил и с размаху ударил говорившего по лицу.

— Выкинем! Хватит хисту! — заверил он и ещё раз ударил, норовя попасть по зубам.

Фёдор улыбнулся разбитыми губами.

— Зря стараешься, у меня кость калёная, я ими ещё не одному подонку хрип перехвачу. Связанного бьёшь, с вертолёта собрался кинуть, тебе бы в концлагере служить, паскуда…

Вадим, еле сдерживая себя, выпрыгнул из дверей, хватанул ртом пригоршню снега.

— Пойдём, ребята, обдерём по-быстрому, хоть камуса с ног снимем, дело к вечеру, надо успеть.

Пилот и техник молча выпрыгнули следом за ним и втроем пошли вдоль берега к раненым животным. Послышались пистолетные выстрелы. „Добивают“, определил Фёдор. Напрягся, силясь выпутать руки из капронового фала.

Шевелил кистями, закусив от боли губу, дёргал, крутился и, наконец, расслабил, выдернул одну руку. Развязал себе ноги. Быстро вытряхнул из рюкзака всё лишнее, сунул в него подвернувшуюся теплую одежонку, остатки продуктов.

Взял ружьё, патронташ и сполз из двери под вертолёт. Прячась за ним, Фёдор встал на ноги и осторожно выглянул: за поворотом реки склонились над тушей трое. Он закинул рюкзак за плечи и метнулся в подступающий к берегу густой сосняк. Бежал долго, запалившись до хрипоты.

Вечерело… Где-то далеко послышались выстрелы и крики. Потом заурчало, и над тайгой долго, низко кружилась машина. Проследив куда она пойдёт с последнего круга, Фёдор двинулся следом.

Вышел опять к той же реке, и тут под ноги подкатился Валет. Вывалив язык на сторону, кобель радостно пялился на него, помахивая хвостом.

— И тебя выкинули? Ну, ничего, выберемся… думаешь я их испугался? Не-е… Пусть икру помечут… бросили человека в тайге, страх за свою шкуру, брат, лютая штука… А сейчас, давай на ночь устраиваться!

Наломав молодых сосенок и елового лапника, соорудил на скорую руку односкатный шалаш, запалил костёр. Пригрелся и задремал на хвойной духмяной подстилке рядом с собакой. Ночью вставал, поправлял огонь под толстым, жарко взявшимся выворотнем и снова забывался.

Мучила мысль, как пройти через широкую, обмёрзшую за берегами реку. Утром позавтракали: собаке Фёдор сшиб кедровку, сам разогрел банку голубцов. Всё косился на стылую, замешанную на шуге воду, и тело прохватывал озноб.

Но всё же, собрался и решительно подошёл к реке, поёжился и, раздевшись догола, пересёк струю по перекату, держа вещи над головой. На другом берегу торопливо оделся и побежал, греясь. Вокруг носился мокрый Валет, прыгал, катался в снегу.

Фёдор шёл до темноты на далёкую островерхую сопку, за которой сгинул вертолёт. Вот только сейчас почуял, как, всё же, подорвала его силы месячная голодовка и рыбная диета. Часто приходилось останавливаться, отдыхать, всё тело было наполнено сонливой вялостью и болью.

Нестерпимо и постоянно хотелось что-то есть. В старом ельнике нарвался на табунок рябчиков и выбил пять штук, но подавил в себе голод и оставил про запас.

Валет оказался толковым охотничьим псом по боровой дичи, искал верховым чутьём затаившихся птиц, метался и лаял за перелетавшими с дерево на дерево. Сглатывая слюну, с тоской смотрел, как исчезают пахучие и тёплые тушки в рюкзаке, целиком проглатывая бросаемые ему головы и лапки.

На третий день пути силы вовсе оставили медленно бредущего человека. Опираясь на выломанную в дороге сухую палку, плёлся по мягкому и уже глубокому снегу.

Вдруг, услышал глухие взрывы и впереди засёк нырок маленького „кукурузника“. Откуда и силы взялись! Словно пришло второе дыхание в измученное и избитое тело. Заспешил, строчка следов по снегу стала ровной, размашистой и стремительной.

Шёл до темноты, пока не стал натыкаться на кусты и деревья. Противно дрожали колени, судорогами сводила вымокшую спину усталость. Долго ломал впотьмах сушняк, стаскивал в кучу и устраивался на ночлег.

За день одежда набрякла влагой от сыпавшегося с кустов и таявшего на ней снега, парила у костра. Хотелось нестерпимо спать, разморило теплом, да так, что даже голод притупился. Когда нагорело золы и углей, сгрёб всё это в сторону до курящейся паром горячей земли и ровно разложил слой кедрового стланика.

В костер навалил толстых валежин, огонь жадно взялся, топя снег вокруг и обдавая жаром. Снизу пекла горячая земля, густо тёк смоляной дух парной хвои. Фёдор задремал, ворочаясь и грея себя со всех сторон.

Валет копался в остатках последнего рябчика, фыркал, сдувая прилипший к носу пух, толкался, укладываясь рядом.

Ночью Фёдор проснулся от озноба, костер потух, земля под боком остыла. Собака сидела рядом и взрыкивала в кромешную тьму. Подступил неприятный холодок от какого-то предчувствия, захотелось белкой взлететь на дерево.

Успокоив себя, встал, сдвинул угли костра на то место, где спал, подвалил на них дров, а сам перебрался на новую лежанку. Костер неохотно разгорался, шипя и потрескивая. Сидящий рядом Валет зажмурил глаза от тепла и стал сонно клевать носом.

— Ну, что, браток? Бездомные мы оба? Вертолётные выкидыши… Собака, в ответ, стукнула хвостом, подняла уши.

Фёдор обнял её за шею и уснул. И увидел явственно, как по знакомой улочке с рёвом летит на пятой скорости бульдозер… опускает нож и, сметая цветы во дворе, ломает домик Клани… терзает гусеницами брёвна, кружится на одном месте, как танк… За рычагами сидел Вадька…

Фёдор проснулся от своего вопля. Протёр глаза, недоуменно осмотрелся… Сердце в груди колотилось от испуга… Он проговорил вслух: „Что за дурацкий сон? А вообще-то, он способен и на такое…“

На рассвете, доев остатки продуктов, кинул пустой рюкзак за спину и двинулся вперёд. Грохнул близкий взрыв на проходке разведочных канав, подстегнул и влил новые силы. К вечеру вышел на окраину полевого аэродрома той геологоразведочной партии, где подсели в вертолет собаки.

На взлётной полосе стоял самолёт АН-2, от посёлка шли два пилота. Встретились у посадочной лесенки. Фёдор первым уверенно залез внутрь, уселся на маленькое боковое кресло.

— Говорили, что не будет пассажиров, а ты откуда? — спросил, проходя в кабину, хрящеватый седой пилот.

— Я взрывник, с канав. За расчётом надо в экспедицию.

— Ну, раз так, лети, места не жалко, завтра и не выберешься, видишь, как с Севера волокёт?

Фёдор выглянул в окно. Над тайгой низко стлались тёмные снизу снеговые тучи, соря редкой белой крупой, шевелился на ветру хмурый листвяк и ельник. Самолёт зажужжал и прошёлся над крышами геологоразведочной партии, набирая высоту.

Сразу началась сильная болтанка, ветер крутил и игрался под облаками лёгкой, ревущей от напряжения машиной. Правой рукой Фёдор гладил голову доверчиво притихшей собаки на своих коленях.

Подивился, что изголодавший кобель не рванулся в посёлок в поисках съестного, а заскочил вслед за ним в самолёт и забился под лавку, чтобы не выгнали. Эта верность тронула душу и Фёдор понял, что обрёл надёжного друга.

 

5

Когда, нагруженные парным мясом вернулись к вертолёту, Вадим Григорьевич опешил, увидев, что Фёдор пропал. Растерялся…

— Ей, Рябов, выходи! Мы пошутили! — закричал он.

Никто не отвечал. Ровная строчка следов ныряла в глухой подлесок. Вадим дрожащими руками передёрнул затвор пятизарядки с разбитым прикладом и выпалил вверх. Щепки впились в ладонь, разворотив мякоть. Хлынула кровь.

— Бинт, бинт скорее! — Приплясывая, прикладывал к кисти снег, он мгновенно набухал и чернел. Руку туго перевязали.

— Доигрались, ребята… — с тоской обронил сухой молчаливый пилот. — Ведь, он думает, что действительно хотели выкинуть в полёте. Шуточка ваша, Вадим Григорьевич, может боком выйти, и не только вам. Шутник! — Он зло выматерился и заскочил в машину.

Полетели на снег мешки с утками, бочки, громыхнула в воздухе железная печка.

— Ты что, очумел, Сашка?

— Это ты чумной! — высунулось разом вспотевшее и бледное лицо пилота. — Я всё! Умываю ручки! Сейчас тебя высажу в партии и лечу на ремонт, искать беглеца извольте сами. Это же ЧП! Бросили человека в тайге!

Вадим суетливо стаскивал в кучу мешки, мясо, бочки, потом, словно опомнившись, стал спихивать их в воду.

Техник помогал. Рядом с вертолетом струя не замерзла, глубокое и быстрое течение подхватывало добычу и утаскивало под тонкий ледок ямы на плесе. Печка, булькнув, медленно погружалась, наливаясь водой, мясо темнело, уходя на глубину.

— Всё! Концы в воду, как говорят, — нервно рассмеялся Вадим, летим…

Бесконечно долго тащился вертолёт, как на быках полз по небу и не мог никак дождаться посадки. На аэродроме, в полевой партии, Вадим бегом катал бочки с бензином, сам качал насос, заправляя баки. Лихорадочно билось в голове: „Выйдет или не выйдет Федька?“ И то и другое сулило катастрофу.

Рука саднила, бинт пропитался кровью и провонял бензином, опухли пальцы. Окончив заправку, пилот отозвал техника, о чем-то совещались, вернулись и остановились рядом. Издалека поплыл к сидящему на колесе Вадиму нервный голос пилота:

— Вот что, Свет Григорьевич! Как хочешь, но того человека спасай, посылай вездеход, людей. Только нас в это дело не путай. Ясно? Ну, а если потянешь за собой, пожалеешь. Покажем все твои базы на реках, дюральки и „Вихри“ к ним, всё покажем. И вспомним все прошлые уикэнды в тайге.

— Не докажете ничего, — улыбнулся Вадим.

— Слушай! Я перестаю тебя уважать, старик. Разве ты забыл, что я помешан на цветном фото и места припомню, если это, конечно, потребуется, где косточки убиенных парнокопытных лежат, братьев наших меньших…

— Ну, ты, Сашка, и сво-о-олочь…

— А разве я против? Согласен. Но… В сравнении с тобой, мой юный друг, так себе, мураш… К пенсии из тебя такой Деловар поспеет, действительно на полк МВД работы хватит. Так что? Полетишь или останешься здесь?

— Ладно, летим, уговорил. Рука вот набухла, болит, как оставаться, столбняк ещё схватишь, надо в больницу, сквозь прореху в зубах и, уже не улыбаясь, прошипел сидевший.

— Вот это деловой разговор. Поехали, значит, лапку лечить, дяде больно.

Взлетели. Вадим сидел в уголке пустого салона и курил уголком разбитого рта. Молчал. „Всё пошло к черту, думал он, сколько потрачено сил и средств, чтобы задобрить в Москве нужных людей медвежьими шкурами, копчёными мясом и рыбой, и вдруг такая нелепость! Черт меня дернул этого идиота пригласить на охоту! Кретин! Скучно стало!

Ведь, если выйдет, наверняка заявит в милицию. Хоть там всё схвачено и с прокурором каждую субботу в сауне, но могут быть крупные неприятности… Да ещё разоткровенничался, про людей своих в тайге рассказал! Ой, кретин! Он остервенело сжал кулаки и поморщился от боли в руке.

Лихорадочно плясали мысли в надежде отыскать выход, лазейку. Но, на этот раз, кругом стояла глухая стена, и не было видно просвета. Трудовая книжка в отделе кадров, насоветовал… Даже если не объявится, станут копать. Надо искать, единственное, что можно еще предпринять“.

Прилетев, даже не попрощавшись с летунами, Вадим добрался до управления и вошёл в радиостанцию. Заканчивалась вечерняя связь и радист собирался уходить домой.

Задержав его, Вадим Григорьевич набросал текст радиограммы начальнику той партии, где только что заправлял вертолёт: „Срочно, районе устья ключа Немакит реку Тунгурча отыскать по следам вездеходе и отправить посёлок заблудившегося охотника“. Нерешительно подписался.

Откуда он мог знать, что единственный вездеход там засажен в болото и, остановив основные работы, только через три дня в пургу уйдут поисковые группы во исполнение РД высокого начальства, на помощь потерявшемуся человеку.

Радист зарегистрировал в журнале и запиликал, вызывая партию на связь. Но никто не ответил, связь уже закончили.

Он пожал плечами и проговорил:

— Радиограмма уйдёт только утром.

— Утром, так утром!

Вадим Григорьевич уверенно прошёлся по коридорам, взял ключ у сторожа и открыл кабинет начальника экспедиции. Пахнуло настоем папиросного дыма, свежей краской и теплом от батарей.

Пройдя через темноту, включил настольную лампу и сел в кресло. На столе всё было по новому, новые приказы свыше, радиограммы, свежеотточенные карандаши в стаканчике. Новый порядок Хозяина.

Сколько он ему вставлял палок в колеса, своему шефу! Но никак не мог спихнуть старика с этого потёртого, но желанного кресла. Вадим полистал папки на столе, поняв, что смысл читаемого не доходит, закрыл их и сдвинул. Зазвонил телефон.

Рука привычно упала на трубку и дёрнулась назад, как от раскалённой. С полутемной стены жгуче и неодобрительно смотрел на него, улыбаясь, легендарный Билибин. Передёрнув плечами, Вадим вскочил и вышел из кабинета, забыв прикрыть тяжёлые двери, обитые латунными звёздочками по черной коже.

В своём кабинете, напротив, он включил свет и набрал тайный код на японском сейфе. Открылась тяжёлая дверца. Быстро пересмотрел и забрал кое-какие бумаги, которые могут стать компроматом в случае разбирательства с пропажей Фёдора, а с самого дна извлек пухлую, невзрачную папку.

Незавидная на первый взгляд, она хранила самое ценное… Всю бухгалтерию его карьеры: кому и сколько дано взяток, соболиных шкурок и медвежьих, отправлено рыбы и дорогих подарков, даже счета в столичных ресторанах тщательно подшиты.

Конечно, всё это слегка зашифровано, но если кто чужой сунет нос, может и догадаться. Самые жуткие проклятия Рябову вспыхивали в его голове…

Дома в почтовом ящике лежало письмо от жены и телеграмма. Он развернул склеенный ленточкой бланк. Сначала ничего не понял:

„Дай согласие развод рассчитай вышли документы адрес мамы ты слишком долго ехал. Прощай
Таня“.

Бегло прочитал письмо, смял его и выбросил в помойное ведро на кухне. Ревность, дикая, жгучая, застлала глаза, ненависть к тому, кто, в отличии от него, „хочет ребёночка“, легко, может быть, сыграв только на этой струне, увёл редкую красавицу жену, с которой прожил семь лет.

„Дура, не могла ещё годок подождать! Самка… Почему всё так сразу! И этот чистоплюй, быдло… И Татьяна! Ну, ничего… выплыву. Ребёночка захотела… Эти игрушки — не для деловых людей“.

Открыл набитый коллекционной выпивкой бар, выдернул за головку бутылку редчайшего армянского коньяка, налил в подвернувшуюся кружку, залпом выпил, налил ещё и ещё выпил.

Коньяк сразу оглушил, мягко развалил его и замычав протяжно, он упал на диван, заплакал по-бабьи, размазывая вонючим бинтом по щетине слезы, кровь, бензин и грязь, уже не боясь ничем этим испачкать на дорогом японском покрывале лепестки цветущих вишен.

„Что бабам надо? Жила в своё удовольствие, каракулевую шубу в „Березке“ на сертификаты достал, кучу денег отвалил, в мехах и золоте вся, шмотки некуда вешать в доме… А блажь какая! „Не хочу быть вещью твоей!“"

Хлебанёшь ещё горюшка, прискачешь. Как миленькая прискачешь!» Но, больше всего, пронзила последняя строка в письме:

«При разводе, от раздела имущества отказываюсь, оставь всё барахло себе!»

Это был точно рассчитанный удар и привёл он Вадима в бешенство, вспомнилось, как однажды Татьяна, с горьким упрёком, выдала: «Какой же ты жадный! Ведь, в случае развода, станешь делить даже пустые банки в сарае и старую обувь».

А всё же, не мог представить свою Татьяну с кем-то другим, теплилась надежда на розыгрыш, жестокий ультиматум наконец стать матерью.

Неделю сидел дома, ел, пил и спал. Ходил только за хлебом до магазина и назад. Набравшись, на грани отключения, он чувствовал, как облегчение подступало на минуту, храбрился, выдумывал, казалось, ёмкие и надёжные оправдания.

Но, похмелье! Хоть не просыпайся… Особенно, когда дошло, что за окнами свистит и беснуется редкий по силе буран. Однажды, в конце дня, звякнул телефон. Вадим машинально схватил трубку, надеясь услышать голос жены.

— Вадим Григорьевич? — заскрипел старческий басок шефа.

— Да, слушаю вас…

— Здравствуйте! Вы же в отпуске, что здесь делаете? Зайдите ко мне немедленно! Что вы за поиски в тайге устроили? Объясните! Голос деда был недовольный и холодный.

Вадим в панике засуетился, хватанул прямо из горлышка виски для смелости, наспех оделся и выскочил на улицу, позабыв даже замкнуть квартиру.

Буквально через пару минут, к дверям подошел Фёдор, решивший забрать свои чемодан и рюкзак. Он долго звонил, стучал, потом дернул ручку и дверь отворилась.

— Ты дома, Король?

Никто не отозвался. Фёдор нерешительно заглянул в комнаты, всюду был жуткий бардак, на полу валялись пустые бутылки, в кухне мусор и прокисшая закуска в тарелках, затхлый дух перегара перехватывал дыхание.

Вещи свои он нашёл выброшенными в коридор, хотел уж забрать и идти, но потом вернулся и стал листать открытую папку на столе, которую мимоходом заметил перед этим. Он сразу понял, что это за документы, им не было цены…

Не раздумывая, засунул папку за пояс брюк, застегнул кожух и оглядываясь вышел из дома, оставив свой чемодан и рюкзак нетронутыми, чтобы Вадька не догадался о его визите.

«Да-а, паря, — усмехнулся он, вот теперь икру-то помечешь!» И решительно направился к своему дорогому домику, куда недавно вернулся с охоты. И встало перед глазами недавнее возвращение…

 

6

Фёдор толкнул обитую рваной клеёнкой дверь. Стучал будильник на полке, пахло дымом и сыростью. Разделся. Снял сапоги и шагнул в комнату, раздвинув руками знакомые занавески. В полумраке на койке, закутанная в одеяло, лежала старуха. Она испуганно вздрогнула и пристально посмотрела на вошедшего.

— Федька? Ты што ли?!

— Ну, я…

Бабка ворохнулась, пытаясь встать, но опять слегла.

— Захворала вот… — она махнула своей мужской ладонью и безвольно уронила её на одеяло. — Думали, сбёг ты. Где же был?

— Работал в тайге, вот только выбрался. А Кланя где?

— В магазин ушла и пропала, носят черти идей-то. Придёт. Аль соскучился по ей?

Фёдор не ответил, встал, принёс дров и затопил печь. Намыл картошки и поставил варить в «мундире». Валет скрёб дверь лапой, вынес ему остатки супа, вернулся опять к больной.

— Вы что, святым духом живёте?

— Да не, кончились все продукты. Кланька и ушла, пензию в аккурат принесли. — Старуха напряглась и влезла спиной на подушку. — Федька!

— Ну?

— Вот тебе и ну-у… Чё я, старая, натворила тогда, сватала-то спьяну?

— Чего?

— Чево-чево… Извелась Кланька по тебе, галдит всё время, цельными днями у окна торчит, ночью на кажний стук полошится, а ты сгинул.

— Значит, любовь с первого взгляда? — неловко ляпнул он.

— Ты не шуткуй, Хвёдор, не шуткуй! Дело — сурьёзное. Ить, коль сбегёшь, тронется умом баба! Впервой с ей такое творится. Не побоялась в контору твою сходить. Да ничё не узнала…

Старуха прикрыла глаза, зашлась кашлем, вытирая слёзы краем одеяла.

— У меня деньги малость есть на книжке, помру скоро твои они, только Кланьку не бросай. Богом молю, не бросай, Хведя-я-а! Жалко мне иё, пропадет одна. Выросла, а ума не вынесла, цыплёнок…

— Рано, Семёновна, собралась, плясать ещё будем…

— Нет уж, Хведя, отплясалась… Чую иё! Вот она, смертушка, стоит в дверях и не выгонишь.

Фёдор вышел, поставил кипятить чай на печку, подбросил дровец, сел к столу на кухне. Не дожидаясь, пока сварится картошка, отрезал большой ломоть хлеба, посыпал крупной солью и с таким наслаждением его съел, как ничего уже не пробовал с послевоенного голодного детства.

— Поди сюда! — окликнула бабка.

Встал, запил холодной водой и раздвинул пошире занавеску в комнату.

— Пусть тепло идёт…

— Садись, не сбегай. Оплошала я, наказать надо, может, и сёдня отойду…

Опять долго и пристально смотрела ему в глаза, видно, так до конца и не решив, что за человек этот примак? Куда повернёт он Кланькину жизнь? Но чувствовала в нём крепкую, добрую и сильную натуру, и неуживчивость, и судьбу неприкаянную видела, а всё от простоты, от надежды на лучшее.

И совсем убедилась, что вряд ли отыскать самой Кланьке лучше вот этого приблудного мужика, счастливым случаем оказавшегося на берегу реки в нужный час. Фёдор не знал куда руки деть под её пытливым и грустным взглядом.

Седой волос разметался по подушке, щёки впали, пожелтели заострился нос, не верилось, что это та же заполошная старуха, которая плясала под гармошку «Барыню» месяц назад.

— Она у меня учёная, Кланька! Дистилетку окончила. Невезучая только, и меня ей жалко бросить. А так, глядишь бы, в инженеры вышла… Хвалили её дюжеть в школе! Одни пятёрки домой таскала… Слышь, подай там гдей-то на шкафу мои папироски, Кланька от меня схоронила. Дай мне курнуть!

— Нельзя ведь?

— Дай, всё одно…

Семёновна затянулась и прикрыла глаза. Ох, закружилась головушка моя, закружилась! Слабая стала. Всю жисть мне иё не хватало, слабости-то! От этова и мужики мёрли. А счас пришла…

— В больницу надо. Я вызову «Скорую»?

— На кой чёрт я им сдалась, старая?! Приезжали… Старость, говорят, болит. — Утёрла пальцами ввалившиеся губы. Одно плохо! Не довелось в жизни внуков поглядеть. Не увижу теперя…

— Раньше смерти не помирай, увидишь ещё, — приободрил её Фёдор и поднялся со стула, я тебя сейчас оживлю нашим поморским старинным зельем…

Он выскочил раздетый во двор, наломал половину кастрюли гроздьев мороженой рябины. В кухне оборвал ягоды и слегка поджарил их на сковороде, мелко помолол и залил крутым кипятком.

Нашёл в столе баночку мёда, заправил душистое варево. Набрал полную кружку, слегка остудил в снегу за порогом и поднёс больной.

— Выпей до дна…

— Ничё у меня в глотку не лезет, — воспротивилась старуха.

— Сказано, пей! Это делается на святой воде из семи источников и молитву надо читать, когда пьёшь. Так моя бабка многих вернула к жизни. Пей-пей…

— Дак молитв уже не упомню поди, — Семёновна взяла кружку и осторожно пригубила настой. Ну и пересладиил, прям сытцо медовое, а рябинушка, как пахнет! Тут и впрямь не захочешь помирать…

— Пей-пей! — строго приговаривал Фёдор.

Через силу, с передыхом, больная одолела всю кружку, в перерывах сбивчиво читая молитву Богородице.

Притомлёно зажмурила глаза и вдруг села на кровати, долго устраивалась, как старая курица на насесте, закрутила узлом волосы. Ты эт чё мне подсунул? Прям силу влил…

— Это и есть Живая Вода.

— В сказки веришь, как Кланька моя… Ну, вы тогда па-а-ара! Вот гляди, и впрямь полегчало! А теперя слушай, что скажу паря. Не могу это унесть с собой, тошно мне… Исповедуюсь пред живым человеком, ить церквы нету в наших краях… А мне приспичило помирать…

Так во-от… Батя мой, Семён Никанорыч, золотишком промышлял, старался. А тут, мать остыла и померла в одночас, меня некуда девать, взял с собой. Промывал золотьё он с кумом своим и сыном ево, Игнатом.

Я им варила, в землянке прибиралась, портки стирала, а когда и проходнушку бутарила, тачки с песком катала… Годков пятнадцать мне было тогда. Взять ево, золото, проще было, нежель определить куда. Много лихого люда шлялось в те времена и копачей невинных лишали живота страсть много…

Семёновна притомилась, сползла опять на кровать, натянула одеяло до подбородка. За окном стемнело. Свет не зажигали.

— Место фартовое выпало! Хорошо мыли, жалко осенью бросать было такие редкие пески… Да холод выгнал. Собрались. Пошли в жилуху… Батя меня вперёд определил идти, мол, коли перевстренет кто, ори с перепугу, упреди нас. Дорогу я помню, по коей туда заходили. Иду…

Знамо, страшно одной, по сторонам зыркаю, зыркаю! Иду… Уж и выбрались почти в свою-то деревню, да ступили двоя с ружьями на тропу из-за ёлок. Ждут. Признала я одного молодова Колька Лоскутов из соседней деревни.

«Откуда, грят, идешь? Зимой-то и ввечор, откудова?»

Молчу. Вылетел со страху наказ отцов-то… Мотрю! Стрепенулись… Услыхали, что ктой-то идёт за мной следом. Ружья подняли. Тут я и заорала! Только краем уха слышу, мужик люто шипит Кольке: «Режь, мол, иё! Идут!»

Спаси Христос! Старуха перекрестилась и опять села. Колька мне рукавицу в рот пихнул да под дых кулаком. Как померла. А перед энтим, успела приметить за ёлками ишшо одново, городского с виду, картуз у нево был хромовый с пряжечкой поверху, наши такие не носят.

Откачали когда гляжу: лежат пострелянные энти двоя с ружьями, и Игнат с отцом лежит, один Михей, ево кум, и живой. Вышли…

Продал он золото, деньги пропил, а на остатки корову купили, зажили… Принял меня в свою семью заместо убитого сына, как парня работой нагружал, колотил заодно с женой и детьми, всё вроде наладилось…

Да запал мне в душу энтот третий, будь он неладен! Угадала ить ево на ярманке по весне, выследила, где живёт в городе. Нищенкой прикинулась, суму ветхую сбочь надела, морду измазала сажей, чтоб не угадал и через день стучусь…

Хотела ишшо глянуть, он ли? Не могла забыть сиротства своево. Не признал он меня! Кобеля отогнал от ворот, пустил в дом. Девка я здоровенная была, приглядываюсь, что к чему, богато в хате, прибрано всё, иконы в красном углу… дорогие…

Посадил за стол, накормил, а перед этим умыться заставил с мылом земляничным… досель помню запах. Уж наелась хоть раз угощеньев! А он подошел сзади и гладит по спине, шее, целовать стал…

Притаилась, молчу, а сама ем. Думаю, я те счас поцелую, я те поохальничаю! Кулака мово уж многие ребятки отведали и не совались боле. А рук поднять не могу, как околдовал! Зараза… Ить сладко так! Впервой с малолетства лаской тронули.

А он, на мою безответность ишшо пуще распалился, стал тискать, лезть руками, дак я ево по морде, по морде нешутейно, а он смехом и опять ко мне. Потом ка-ак даст мне в печенку кулачищем, и всё… Помутнение нашло, не помню опосля, чё было, токма перед утром и очухалась от сна колдового…

Засветила лампу. Лежит рядом на перине красавец, спит и лыбится во сне. Тут я и сбесилась! Тятьку порешил, а лыбится! Меня против воли ссильничал! Хватилась, ить сама телешом вся, от стыда хучь в петлю! На ковре шашка серебряной змеюкой провисла, выдернула иё за голову, а вдарить не могу…

Всё помню, как ласкал-целовал, видать ранехонько выспела в ошнадцать-то леток, дюжеть пондравилось в бабы угодить… Да-а… Чё с меня взять, глупая была, тёмная таежная гордячка…

Да тут влез мне энтот хромовый картуз с пряжечкой в глаза, на гвоздике у двери привешенный, признала, разозлила себя и обеими руками провалила шашку под крестик на ём… Как в тесто влезла, вражина…

Старуха передёрнулась вся судорожно натянула на плечи одеяло, глянула пустыми глазами далеко и отрешённо. Перекрестилась…

— А он тихо так растворил глаза и глядит на меня, да жалко так глядит! И с палашом энтим распроклятым, укорно гварит: «Что ж ты девка наделала… пришлась ты мне по душе, утром сватов к тебе порешил слать… силой взял, чтоб не отвергла…» И захрипел… захрипел.

Тут я, дура, и поняла, что и себя энтим палашом в самое сердце торкнула… Люб он мне досель… Люб, хучь убей! Всю жисть энтот крестик мерещится мне, покою не даёт. А коли я ошиблась?! Ить таких картузов в кажней лавке напихано. Вроде угадала убивца батяниного, а вдруг похожий и невинный?

Вот какую земную кару себе сотворила! И не каилась… Ты первый, Хведька. А, без покаяния, вся жисть кувырком шла, я толе теперь всё поняла. Сыны и мужья гибли, у Кланьки доля вся шиворот на выворот, иё мужика легонько стукнула, он возьми и околей… может с водки сгорел, а я мучусь и казнюсь…

Проклятье на мне с энтова убивства! Истинно проклятье! Не даёт Господь доброго пути… В грехах вся измазалась, как порося в луже… Вот и покаялась пред тобой, вроде гору с себя свалила…

Доведётся быть в иных краях, где церква есть, не поленись сходить к батюшке и всё обскажи… Пущай помолится за мою душу акаянную, можеть хучь Кланьке от этова послабленье выйдет… мне-то, всё одно, гореть синим пламем в аду… Не убий, Федька, человека, не убий! Не то, страшный грех возложишь на себя и семя своё… На своей судьбинушке мною проверено…

В кухне скрипнула дверь.

— Мам! Приходил, что ли, кто? Печь тебе затопил?

Щёлкнул выключатель на кухне. Кланя вошла ещё одетая в пальто, зашарила рукой по стене, вспыхнул свет в комнате. Изумлённо и растерянно уставилась на Фёдора.

— Ты где это шляешься? — взъелась бабка. — Мужика твоего жданнова хто, я, что ль, кормить стану? Старая приободрилась, крутила головой то на дочь, то на Фёдора.

— Здравствуй, Кланя!

— Здравствуйте… — От изумления она всё ещё стояла с поднятой рукой к выключателю. — Не ожидала я, что вы вспомните и зайдёте.

— Это почему? Неужели я похож на обманщика?

— Не знаю…

— Кланька! Не мудри, готовь есть, а то он сдохнет от голоду тут, при двух бабах. Иди, иди, выставилась…

Повернулась к Фёдору: включи вон радиву, погутарим ишо, чтоб Кланька не слыхала. Чую, легчает мне, как гирю сняла…

В кухне гремела посуда, металась тень за занавесками, шкворчало сало на сковородке и тёк запах жареного, пробивался в комнату.

— Ты погляди! Исть захотела… — Старуха зашмыгала носом, еле заметно проступил румянец на дряблой коже лица, опять загорелись синим огнём глаза, сбежала с них белесая наволочь.

— Кланька! Каши мне завари пшённой, грибов достань поболе с подполу, поем сёдня. Ты уж иди к ей, подсоби дровец поднесть.

Фёдор вышел на кухню и подсел к столу. Опустив глаза, собирала ужин Кланя.

— Ты пошто такая невесёлая?

— Дикая опять?

— Да нет, вроде, как пришибленная…

Она остановилась, подняла голову. Нижняя губа чуть прикушена, но улыбка пробиваются и сияют глаза.

— Сам-то и пришиб…

— Ну, ничего, — Фёдор смешался под её чистым и радостным взглядом, лишь бы не больно.

— То-то и оно, что больно. Да зачем я тебе нужна? Завтра завеешься опять, только и видели. У тебя таких, как я… Только успевай свататься. Зачем и приходил, уж и отвыкать стала…

— У вас, что? В посёлке одни алкаши да бабы? — Фёдор встал и поймал её за руку.

Кланя напряглась, но потом сникла и вдруг беззащитно, жадно и крепко прижалась к нему вся, обвила руками, положила голову на грудь.

— Это почему одни алкаши? — выдавила тихо, вздрагивающим голосом.

— Ну, нет у тебя никого и на старика глаз ложишь.

— А я может, тебя ждала-искала. Старик, тоже мне, садись, ешь, что у тебя за работа, одни кости за месяц остались.

Фёдор ел и не мог наесться, вроде уже и отвалился от стола, а рука сама тянулась то за грибами, то за крупной, сахаристой отварной картошкой, запивал всё густым брусничным морсом.

Кланя сидела на сундуке, подперев голову рукой, нет-нет да и прикасалась робко пальцами к его побитым сединой вискам, крутым плечам под старенькой геологической штормовкой.

И эта неуверенная ласка, неумелая, детская, дрожью прохватывала всё его усталое, сонное и ленивое от еды тело. На душе было тепло, незнакомо домовито, забылись все недавние лишения.

— Мать накорми.

— Какой день ничего не ест. Помирала ведь…

— Отпомиралась, вмешалась старуха, погодю трошки, погляжу на вас. Заказ свой пока не увижу, буду жить…

— Какой заказ? — не поняла Кланя.

— А ет Федька знает, какой, он те закажет…

— Ну, плетёт чепуху! Кланя смутилась.

— Почему? Фёдор оторвался от грибов. Дело мать говорит.

— Ну, вас обоих! — Она поднялась. — Схожу за дровами.

Фёдор встал, отнял у неё пальто.

— Сиди, я сам принесу. Это теперь мои заботы…

Он начал одеваться и краем глаза видел, как мечется Кланя: то встанет, то сядет, то поправит гладко прибранные волосы в тяжёлый узел на затылке. Забавно, по-детски сделает тёмные брови домиком и нет-нет, да скосит глаза на себя в старое, треснутое зеркало на стенке и опять ладошкой легонько поправит волосы и улыбнётся…

 

7

Фёдор вышел из управления, держа в руках свой третий том трудовой книжки. Поднял глаза и помрачнел. Прямо на него налетел Вадька. Дороги ему не уступил. Остановились лицом к лицу.

— Вы что натворили, Рябов! Поднята вся авиация, десятки людей тебя в тайге ищут. Кто затраты будет нести?

— Замолкни, врио. Слюнями всего закидал, а может, ты бешеный? А ведь, точно бешеный в алчности зверской…

— Что-о?!

— А что слышал… Эх, Вадька, Вадька, врио человека… На таких, как ты, таблички надо вешать, чтоб близко не подходили. Заразный ты, как вошь тифозная. Мразь…

— Ну, ладно, Фёдор, ладно… Люди кругом… Замну я всё. Ты только не трепи про то. Пошутил тогда сдуру. Куда направили на работу?

— Забрал я трудовую.

— Почему? Я тебя в лучшую бригаду воткну, где заработок есть. Ты только скажи куда? Ведь, ты буровик классный!

— Нет уж, спасибо… Я деньги не коллекционирую, в отличие от тебя… И ко мне, иуда, не подлижешься. Королей тут у вас развелось пропасть. Буду свергать королей… Напросился в лесхозе в егерскую охрану, карабинчик дадут, транспорт. И уж тогда у меня рука не дрогнет. Будешь, как тот лосёнок, в воде сдыхать и ногами сучить.

Нету у меня жалости к таким, как ты. Нету к хищникам милости! Был классным буровиком таким и егерем стану. Знаю, подкопаетесь, выгонят из лесхоза сам в тайгу уйду, один. Клянусь! Земля будет гореть под ногами сволочей. «Мама!» будете кричать, как кричал тот лосенок с перебитой хребтиной. Уж ты поверь, знаешь меня, поди…

Она ведь, беззащитная, тайга, вы и пользуетесь, грабите её, раздеваете догола, чтобы набить свою требуху. А заявлять не бойся, не стану, потому как, отбрешешься и откупишься, деньжищ уворовал не счесть… Сухим выйдешь из воды, затаишься потом до поры и опять за своё…

Вадим хохотнул:

— Ну, давай, давай! Лови куцего за хвост! — И уже без улыбки, прошипел расплывчато и вязко: — Да сам смотри не поймайся, тайга большая, много всякого бывает, ищи-свищи потом… И вот что, ты ко мне приходил за вещами?

— Какие там вещи, одни обноски… Как-нибудь заберу, — Фёдор усмехнулся, выдержав яростный взгляд собеседника.

— Пойди сейчас же забери своё хламье, ключ я тебе дам.

— Ну, вот и началось… А потом скажешь, что я у тебя спёр денежки, золотые украшения. Нет уж!

— Так был ты в моем доме или нет?!

— А что случилось, обворовали? Так давно пора, местные жулики просто недотёпы, там такое можно гребануть, я подскажу им случаем. Коллекцию коньяков в триста бутылок им и за месяц не осилить… —

— Прекрати паясничать! Только ты мог взять папку с бумагами!

— Коричневую?

— Чёрную!

— А-а, так она в баню пошла, мыться…

— Я тебя сотру в порошок, юморист…

— Слепой сказал посмотрим… Ох, в той папке, видать, документики на тебя любопытные, — сощурился в откровенном смехе Фёдор, ишь, как ты закружился, забегал…

— Отдай! Не выводи меня из себя…

— Вот этого я и хочу, чтоб ты погнался за блесной и крепко сел… Лет на десять…

— Фёдор, а ты оказывается умный мужик, я тебя недооценил, невольно вырвалось у Вадима, тебя так просто не возьмёшь.

— И не пытайся, понял… Повторяю, у меня сызмальства нету жалости к хищникам… Кши с дороги!

— Я тебя предупредил, с огнём играешь! — процедил Вадим. — Но дорогу уступил, сам, видно, того не желая, против воли, сделал маленький шажок в сторону, и зашарили, засуетились обвисшие отёками глаза, недоумённо и жадно вбирая в себя сутулую и мрачную фигуру, тяжело, уверенно прогремевшую сапогами мимо.

 

8

На берегу большой северной реки стоит метеостанция. Рубленый пятистенок, длинный сарай, по двору бродят две якутские лохматые и низкорослые лошади. Река в этом районе не замерзает даже в самые лютые зимы, бьют из-под земли горячие ключи-талики.

В глубоких ямах отстаиваются до весны тёмные поленья тайменей, белобрюхих ленков, сига и хариусов. Эти места — словно оазис, затерявшийся среди пустынной, болотистой тайги.

Природное тепло земли создаёт свой микроклимат, вымахали заросли багульника выше человеческого роста, берега реки и острова поросли могучими тополями, ольхой, черёмухой, вербой-чизенией. Густые березняки залили южные склоны сопок.

Снега выпадают здесь маленькие, защищают хребты гор. В округе полно ягод, грибов, в ближайших озёрах ондатры и норки, в сопках — соболиное царство. Любит зверьё такие сытые места!

Много кабарги по отрогам скал над рекой, осенью орут изюбры и сохатые устраивают бои за самок, не боясь одинокого человеческого жилья. Создан заказник, чтобы сохранить это чудо природы.

Два года назад увезли отсюда под конвоем двоих «метеорологов» с мешками пушнины и бочками икряной рыбы. Остались в память о них кучи ржавых капканов на чердаке, обширный ледник, горы пустых бутылок да конфискованные и переданные лесхозу «Казанки» с мощными «Вихрями».

В доме обосновался молчаливый и крепкий егерь с женой и маленьким сыном. Построил большую теплицу, посадил огород на жирной и талой земле, всем на удивление, в первый же год, снял небывалый урожай помидоров, огурцов и картофеля. Даже арбузы выспели под плёнкой.

Когда мать снимает показания приборов и передаёт по рации метеосводку, за мальцом приглядывает говорливая и беспокойная старуха. Раз в месяц садится с почтой вертолёт.

 

9

Валом накатила буйная северная весна. Сначала зелёная вода хлынула поверх льда, потом сорвала его и расшвыряла половодьем по берегам и косам. Станицы гусей и уток потянулись к родимому северу.

Одуревшие от долгой зимней спячки медведи бродили рядом с метеостанцией, булгача собак и норовя стащить что-либо съестное у людей.

Боясь за отелившуюся корову, как бы не залез к ней в бревенчатый тёплый хлев лохматый разбойник, Семёновна приноровилась отгонять непрошеных гостей стрельбой из ружья. Получалось у неё это лихо и Фёдор иной раз смеялся до слёз, увидев на крыльце дома воинственную старуху с двустволкой наперевес.

Слух у бабки был, на удивление, чутким, как только заполошатся собаки, значит где-то поблизости в ночи бродит мишка и вынюхивает её любимую тёлочку-сосунка. Она хватала со стены ружьё и бесстрашно открывала дверь в темень, сердито приговаривая:

— А ну, ступай отсель! Я те задам, проклятый хунгуз! Ишь, повадился! — после чего, для острастки, палила в тайгу и, собаки, как правило успокаивались. Стрельбу медведи не любили…

Фёдор, без памяти, привязался к сыну. Часами возился с ним, улюлюкал и пестал на руках, жадно вдыхая сладкий аромат его тельца, узнавая в нём сразу себя и Кланю. А она, после родов, расцвела ещё краше, чуть пополнела, зарумянилась и так ласково смотрела на Фёдора, так голубила его и любила, что старуха твердо завёрила их о грядущем многочисленном потомстве.

— Рожай, Кланька, рожай кажний год! Вона сколь в тайге грибов и ягоды, они на подножном корму не пропадут! Федька! Чтоб сразу двойню сотворил и не меньше!

— Мама! — смущённо бормотала Кланя.

— Да ты поглянь на Лёшку, дуреха! Какие писаные ребятки у вас получаются. Была б моя воля, я бы вас силком заперла в доме и пока дюжину не покажете в окно, работайте! Род русский надо продолжать, ить сколь народу спивается и гибнет… бабы ополоумели, хлещут стаканами наперегонки с мужьями.

— А ты помнишь, как сватала? — шутил Фёдор, ведро браги на стол, сама-то непрочь… Жахнуть!

— Э-э, да то я ж тебя хотела подпоить и не отпущать. Коли бы не сосватала так и жили б врозь, в тоске… Я почуяла тебя, паря, как добрая лайка зверовая, верхним чутьём взяла! А как голос услыхала, ближе разглядела и решила: «А нельзя ль породниться? Свой, паря!..» — старуха смеялась глазами, покачивая в кроватке Лешку.

И помирать теперича расхотелось, делов с внуком по горло, помирать некогда, молюсь Богу, чтоб продлил срок… Хучь бы ишшо чуток на вас поглядеть, под солнышком поползать букашкой, Лёньку увидать в беге и кувырках… Боле ниче не хочу… Вот придёт старость, подступит исход жизни и поймёте меня, упомните… Сладко жить, ребята, ох как сладко и медово… и не хочется в мерзлоте лежать. Ох, как не хочется…

— Мам, ну что ты заладила, помирать, помирать… Ты вон ещё, какая у нас отчаянная и крепкая, с медведями воюешь, — ласково обняла её Кланя, смени тему разговора…

— Томно чёй-то мне седня, муторно на сердце… а оно у меня вещун… В рай моей душе точно не попасть, смертный грех на мне, неотмывный… Вот и прошу Бога погодить чуток… Страшно идти на Суд… Ох, как боязно! Раз оступишься и кара всю жисть, и опосля её, кара…

— Мам!

— Ладно-ладно, не стану тоску нагонять. Будя… Иди корову подои и станем вечерять… Может блазнится мне печаль.

Темнело за окнами. Кланя оделась, взяла подойник, но вдруг старуха сорвалась с места и засуетилась.

— Кланька, ты с дитём займайся, я сама подою… Так засвербило, что моченьки нету… — Семёновна наскоро одела тёплый кожух Фёдора, подвернувшийся под руку и вдруг, шутя натянула на голову его же старую лисью шапку.

Притопнула ногой, весело промолвила, — чем не мужик? Отдай подойник! Ноне я хозяйка!

— Мам, ты вроде как не в себе, — заботливо проговорила Кланя, — может ты приболела? Я сама подою, ляжь отдохни… Отдай подойник, заступила в дверях бабка, потешно подбоченясь и впрямь похожая на мужика в таком одеянии, отдай! — Силком забрала ведро у дочери и вышла на крыльцо.

Фёдор занимался починкой болотных сапог, в сухом стланике пробил голенище, а где новые взять в распутицу…

Кланя разделась, чиркнула спичкой, чтобы зажечь лампу и вдруг они оба услышали, как загремело пустое ведро по ступеням крыльца и рухнуло что-то тяжелое.

— Мать упала, — подскочил Фёдор, — кабы не ушиблась! — он кинулся к дверям и наткнулся на неё за порогом.

Подхватил на руки, занося в дом и вдруг ощутил что-то горячее на ладонях.

— Кланя, лампу!

Семёновна нехорошо хрипела. Он положил её на кровать, распахнул кожух и разорвал на груди старенькое платье… Прямо на вялой, сморщенной груди чернело пулевое отверстие… Кланя тонко вскрикнула:

— Что это, Федя?!

От её голоса старуха очнулась и булькающим голосом прохрипела:

— В твоей одёже я вышла… тебя целили… Лёньку сберегите, поджечь могут…

Фёдор кинулся к вешалке. Сорвал со стены казенный карабин СКС, загнал обойму и щёлкнул затвором.

— Занавесь окна… собаки чужого к дому не пустят, возьми ружьё и патроны, перевяжи мать, я сейчас вернусь…

— Федька? — едва внятно позвала Семёновна, — прости меня за всё лихое… помираю, прощевайте, голуби ценные мои. Не ходи никуды, Федька… убьют, с кем дитё будет… Не стреляй их, Федя… не бери грех на душу… Смертный грех… Молю тебя! Мне — всё одно помирать, а тя посадют… Это мне наказанье за убивство человека… кара Господня… Не ходи-и!

Кланя промыла сквозную рану, перевязала, а когда оглянулась — увидела в дверях Фёдора. Он строго наказал:

— Закройся на засов и потуши лампу… я сейчас, я быстро.

— Федя-я! — умоляющим шепотом выдавила она.

— Так надо! Мать, когда брал с крыльца, моторка взревела. Пошла вверх по реке… Ты знаешь, какая там петля, срежу кривун и перехвачу…

— Федя…

— Так надо! Я — при исполнении служебных обязанностей. Право за мной, как на войне… Не бойся…

Он вывел из стойла коня, прыгнул на его спину охлюпкой, без седла и поскакал, сжимая карабин в руке. Конь вслепую летел по старой дороге-зимнику, несколько раз спотыкался и всадник чудом удерживался на спине.

Километра через два, дорога вильнула из долины на перевал, Фёдор рванул уздечку, спрыгнул и приказал:

— Орлик, домой! — рванул бегом по звериной тропе.

Река в этом месте делала большущую петлю в форме подковы и Фёдор нёсся через пологий водораздел, зная все валежины на этой тропе и ямы. Кусты хлестали по лицу, рвали на нём одежду и тело до крови.

У него в голове билась только одна страшная мысль, что корову должна была доить Кланя… что пуля могла убить её… эта невыносимая трагедия огнём пекла душу… И он хотел видеть того, кто стрелял.

Из-за сопок вылезла ещё красная, огромная северная луна. Он всё точно рассчитал, только бы успеть к реке. Под гору летел огромными скачками, падал, разбил в кровь лицо и вдруг услышал за спиной цокот копыт.

— Орлик, домой!

Конь встал, потоптался на месте, а когда хозяин побежал, поспешил следом. «Что это с ним, подивился Фёдор, услышав опять хруст валежника под копытами, он же никогда не ослушался меня?»

— Орлик, домой!

И тут он услышал комариный зуд мотора на реке. Побежал ещё скорее и, на последнем дыхании, вылетел на широкую косу. Успел! С разлёту бросился к воде, умылся и жадно напился из пригоршни.

Восстанавливая дыхание прошёлся по берегу, вслушиваясь. Определил по звуку, что моторка шла на двух мощных «Вихрях», это осложняло дело.

Ещё раз умылся, плеснул горсть воды за пазуху, на горячую и ещё клокочущую грудь, снял с плеча карабин. Лодка вылетела из-за поворота серебряной стрелой в свете луны. Сзади пенился длинный белый след, как от реактивного самолёта в небе. Нос дюральки был задран.

Тот, кто был в ней, видимо, хорошо знал реку и не опасался по большой весенней воде вслепую лететь по стрежню на такой скорости.

Фёдор прошептал: «Все рассчитал точно, гад, к утру будет в поселке… Лодку в гараж… а убийство егеря свалят на эвенков…»

Ствол карабина ждал стремительно летящую лодку на лунной дорожке. И только она коснулась этой ослепительно горящей черты, мушка прыгнула с упреждением от пенистых бурунов и загремели выстрелы знаменитого карабина Симонова, прошивающего за сто метров рельсы…

С визгом сдох один мотор и следом, захлёбываясь, закашлял и смолк второй. Лодка опустила нос и пошла большим кругом. В наступившей оглушительной тишине, прозвучал близкий и удивлённый голос. Стрелок вздрогнул, узнав его…

— Фёдор, я ж тебя убил! Ты что, привидение?

— Неуж-то сам решился на такое… Ты же в Москве, в больших чинах, зачем тебе это… мог же нанять за деньги?

— Денежки счёт любят… Я хотел сам, я ждал этого три года, всё продумано и подготовлено до мелочей.

— Лодку-то у кого взял? С двумя «Вихрями» нет в посёлке…

— Обижаешь… Контейнером в Невер пришла, получал бич, нанятый за водку, на попутке привёз мне её до посёлка, ночью выгрузили и сплавился к тебе. У меня — железное алиби. Я сейчас в Крыму! Здесь меня никто не видел и не увидит.

— А бич?

— Бич… водочки опился…

— Нда-а… Докатился до убийцы. За что же меня ненавидишь?

— Ты мне всё поломал, выжил отсюда… Отнял мои охотничьи угодья! Это всё — моё! Ты понял?! Зверь, рыба, сопки, лес всё — моё!

— А не подавишься?

— Ты меня и в Москве достал! Ты мне надоел! — яростно проорал Вадим. Но меня не посадишь! У меня — деньги! Я не мог промахнуться… мистика!

— Ты убил мою тещу, гад…

— Ха-ха-ха! Уго-го-го! Тё-ёщу?! Так с тебя магарыч причитается! Тёщу завалил… Умора! А, как ты моторы прострелил, у тебя что, прицел ночного видения?

— Нет у меня никакого прицела, давай подгребай ко мне по-хорошему, кончилась твоя власть, король!

Фёдор пошёл вдоль берега за уплывающей по течению лодкой и споткнулся о валун… В тот же миг обожгло плечо и, падая, услышал выстрел, а потом самоуверенный, полный ленивой безнаказанности голос Вадьки:

— Зато у меня есть ночной прицел, козёл! Сейчас тебя в речку брошу с камушком, полк МВД не найдёт… Метеостанция сгорит и… концы в воду, в «Казанке» загремели весла.

Фёдор пошарил рукой вокруг себя и нащупал карабин. Полыхнула жгучая боль в левом плече, толчками била кровь. Он выглянул из-за камня и увидел приближающуюся по воде лодку, услышал шлепки вёсел… Ярко блестела под луной в прицеле лысина…

«Ну вот, я тебя и взял на живца, Пахан…» — прошептал Фёдор и плавно, как учили на снайпера в морской пехоте, нажал спуск…

Угасающим сознанием услышал близкое и знакомое ржание Орлика… Оно пробудило… Отрезал от карабина ремень и перетянул плечо… Взглянул на воду. Лодку боком несло по стрежню…

Внизу грохотали речные пороги, особо буйные весной. Чистая вода, воевала с камнем в неравной битве, но пробила же в мёртвых скалах путь к жизни и свободе…