Повести

Сергеев Юрий Васильевич

Самородок

 

 

1

Низко клубится осеннее небо. Простоволосый человек жмётся к маленькому костру. На его коленях пастью раскрыта собачья шапка, отбросив длинные уши с темляками заскорузлых шнурков. Она набита доверху тяжёлыми каменьями.

Сидящий осторожно трогает их, то выкладывает под ноги, то опять копошится и собирает. Всё не может оторваться от игры света в изломах молочного кварца. Путаные волосы слиплись от мокрети, порывы ветра будоражат ручей и залепляют глаза первым снегом.

Ухает, гудит потревоженная непогодью тайга, нудно скрипит дряхлая и кособокая лиственница за спиной, захлебывается монотонным бульканьем маленький водопад, подлаживаясь под гомон взбудораженного леса.

Занемевшее молодое лицо колыхается отёчной усталостью. Квёло пробившаяся бородёнка шевелится в такт пришёптывающим что-то губам. Щуплый и худощавый, смахивающий на подростка паренёк со вздёрнутым по-девичьи носиком.

И глаза-то тлеют шальной, мальчишечьей радостью, вздрагивают морщинистые от воды пальцы нешироких ладоней. Вязко наваливается тягучий сон. Смаривает теплом разыгравшийся, яростно шипящий на снег огонь.

Обжигая коростные губы о край мятого котелка, человек выхлебал кипяток, сладко причмокивая губами и хлюпая носом. Прожевал редкие ягоды брусники и поднялся на ноги. Непонимающе огляделся вокруг, вздохнул.

Зашагал вниз по ручью, сжимая в руке обвислую шапку. Перестилают тропу старые, осклизлые от гнилья колодины, сыплет и сыплет снег, пригибая кусты голубики с ядрёными, перезрелыми ягодами.

Рука на ходу срывает их и пихает в обмазанный соком рот. Озноб продирает стылое, под мокрой одежонкой, тело. Пришлёпывают расползшиеся лосиные бродни. Одеревенелые ноги не чувствуют холода, давят мокрый снег, трясутся.

К исходу катится тысяча девятьсот сорок второй год. Где-то там, за многие тысячи вёрст от этих маловедомых сопок, идут бои, падают со смертным хрипом люди, горят танки, самолёты, оставленное жильё.

Главный геолог прииска Остапов несёт в обмёрзшей ушанке первое жильное золото Белогорья. Он спешит, смахивает со лба холодную испарину, изнывает от трясущей слабости.

Далось оно ох как не легко… С негласного разрешения треста, он оставлял за себя заместителя и уходил в поиск, кормясь случайной дичью, ягодами и грибами.

Через прибрежный ерник мутно качнулась река в студне плывущей шуги. Остыло меркнет свет блеклой зари, прерывисто бурунит в неистовом клёкоте перекат, сгоняя шмотья пены в отстойное место распахнутой глыбью ямы.

Ниже её, на мели, не остерегаясь раскоряченного в ходьбе человека, беспечно жируют припозднившиеся в перелёте чернети. Ныряют и снуют по воде, очищают перья на камнях непуганые и озабоченные утки.

Занемелыми от холода пальцами он выпростал из кармана кургузой шинели поржавелый наган. Опустил шапку на снег и зигзагами пошёл к берегу. "Только бы не улетели, только бы не улетели", — билась мысль, голодный ком подкатывал тошнотой к горлу.

К месту было бы сейчас ружьё, без зарядов брошенное в тайге. Уточки насторожились, перестали нырять и сбились в плотный табунок.

Остапов, уняв дрожливую слабость, двумя руками поднял наган и навёл островерхую мушку под тёмное живое пятно на воде. Снулую долину распороли три хлёстких выстрела, гром их потух в вязкой пелене снежного заряда.

Чернети ошалело взвились и, перелетев вверх по течению, сели за перекат. Распластав по зыбкой воде крылья, одна уточка истомлёно выгибалась шеей, вяло роняла голову, словно ещё искала на дне корм.

Вытаскивала его, щеря смертной зевотой остренький клюв. Валерьян сунул окаменевшей рукой за пояс оружие и шагнул в морозный глянец у берега реки. Доплёлся к ещё трепещущему кому перьев и подцепил негнущимися пальцами за точёную шейку тёплую добычу.

Утка тяжело обвисла, роняя с кончика хвоста брусничные капли крови. В ногах нестерпимые колики. Вызванивает тонкий ледок заберега панихиду ушедшему лету.

Жаркий костёр на забитом плавником острове. Навалы высохших за лето стволов и сучьев взялись бездымным огнём, только шипит и исходит паром мокрый снег. Сохнут расквашеные бродни, сворачиваются от пекла волосы, на синих, схваченных судорожной ломотой ногах.

Валерьян настелил лапника под выворотнем, дальше отступать некуда, вжимается хребтом в остролапое корневище, терпя невыносимый жар. Наскоро ободрал перья, выпотрошил утку, насадил на подвернувшуюся палку, облитую жиром тушку, сунул её в пламя.

Сукровица и жир закипели, закапали на обугленные поленья, в ноздри пьяно шибанул дух поджаренного мяса. Валерьян сглотнул вязкую слюну и, чтобы отвлечься, подвинул ближе замызганную, в слипшемся мехе шапку.

Левой рукой вытащил из неё камень. На плоском сколе разлаписто горел уникальный самородок в форме кленового листка. Только размером со спичечный коробок.

Даже проглядывались на нём лиственные прожилки, и корешок уходил в кварц, словно держался за невидимое, скрытое в земле райское дерево. Вокруг листа кварц густо насыщен золотинами.

— Красота, какая! — шептали его обмётанные простудой губы. — Такого нет ни в одном каталоге, невероятно.

Он протёр глаза тыльной стороной руки, но кленовый листик так и горел осенним отцветом. Смотрел и дивился тому, что природа сотворила такое совершенство, и что далась ему в руки жила коренного золота в самое нужное время.

Представил, как будут радоваться открытию в тресте «Алданзолото», что, через совсем малое время, забурлит жизнью и эта река, и закрытый сумеречной вязью снега неизвестный пока ручей.

В свете огня плавился многоцветьем кленовый листок, казалось, что оторвётся он сейчас и упадёт под ноги дотлевать во мху. Костёр обступила сырая и промозглая ночь.

Болезненная немощь разрывала грудь бьющимся, хрипастым кашлем. Слёзы мочили разгорячённые щёки. Подрагивая в ознобе, подбросил в костёр наносных сушин и натянул парящую жарким теплом одежду.

Задремал, безвольно уронив руки, и огонь жадно охватил шипящую жиром утку. Валерьян испуганно очнулся, вырвал горящую палку с обугленной и съежившейся тушкой. Воткнул её, как факел, в снег.

Жадно глотал без хлеба и соли пресное, пахучее и горячее мясо с рыбьим привкусом. Распаренные мягкие косточки хрустели на зубах.

Мглистая и буранная ночь захлёстывала огонь пригоршнями снега, глубоким рёвом отзывалась тайга, плакали скрипучие лесины и стонали в предчувствии лютой зимы.

А в затишке под корневищем, по-детски приоткрыв рот, безмятежно спал маленький человечек, похитивший золотой ключик к богатствам суровой земли.

Огонь подобрался и безнаказанно грыз полу старенькой шинели, взбираясь вверх, надеясь уничтожить это неистовое существо, незвано вторгшееся в тайгу.

Проворонившие золото духи камлали и выли в бешеной круговерти метели, кружились, пугали прибойными ударами ветра и обессиливали в злобе.

Валерьян проснулся от ожога и торопливо затушил тлеющую полу. Штаны прогорели на бедре, он затёр дыру снегом и, подбросив в костёр дровишек, снова откинулся на смолисто отпаренном лапнике. Запах хвои кружил голову.

К утру разведрило. Снеговые тучи угнало за предел горизонта, и махрово, по-зимнему, нависли близкие звёзды.

Валерьян уже не мог уснуть, запрокинув голову, смотрел в открывшееся небо. Где-то там спешили к югу и горестно кагатали невидимые табуны гусей, до слёзной тьмы в глазах выворачивали душу.

Мерцал кленовый лист в отсветах костра, тихо и нежно перемигиваясь со звёздами. Слегка подморозило, и всё звонила и звонила живая вода хрупкими льдинками, как дальние, канувшие в забытье колокола печальную заутреню.

Тайга, уставшая от шума, испятнав снег палыми от бурелома ветками и лесинами, смиренно притихла, слушая этот звон, подмерзала и жухла в розовеющей стылости цедящегося за хребтами рассвета.

Дико громыхнул железным листом карк черного ворона, он зафуркал где-то над головой пересвистом перьев и опять уронил жутковатый стон "к-кр-кр-кар-р-р-р!", простуженным сипом предрекая всему живому зимнюю долюшку и скудный корм.

Валерьян раскачал разморенное и неподатливое в тягучей истоме тело, подхватил шапку, пьяно тронулся в путь. Под ссохшимися броднями фыркнул подмерзший наст.

По правую руку топорщился над обрывом реки тёмный листвяк, вода, с сухарным хрустом, пережёвывала ледок обмёрзшими зубьями перекатных валунов. Отсвет зари кровянил снег.

Кривая стежка разлапистых следов пятнила дуговатую косу, вжавшую струю реки под обрывистый, оплетённый корнями берег.

Недоступные звезды всё ещё не меркли, пушились иглистыми снежинками над головой, мигая, вылупилась совиным глазом Венера.

Распадок туманили испарения воды, перекаты остались позади, и река широко разлилась в тихом движении, обгладывая снег на косе и валунах. Опять стонущий клик гусей хрястнулся оземь и пронзительно покатился, горький и обречённый. Зи-и-м-а-а…

На третий день Остапов трясущейся рукой отомкнул свою избу на прииске. К левому запястью привязана шапка, от тяжести рука уже не чуяла ничего, мёртвой плетью висела вдоль тела.

Запнулся и чуть не упал через порог, каменным стуком ударили смёрзшиеся бродни по крашеному полу. Комната и кухня настыли. Пахнуло нежилым духом.

Он затопил печь, переоделся во всё сухое и заполз под шубу на нары, зябко подрагивая и перестукивая зубами. Хотел согреться, а уж потом что-нибудь поесть, но тяжёлый сон спеленал мысли, бросил во тьму кошмарных видений.

Снилась еда, обжаренные бараньи рёбрышки, караваи свежевыпеченного хлеба, мясной борщ, овощи. Он бежал к этому столу, пытался есть, но всё проскакивало мимо рта, выпадало из рук, убитая чернеть взлетала из костра с горящим шампуром.

А вокруг падали золотые кленовые листья с тихим звоном речных льдинок, и над всем этим гомонили и плакали отлетающие гуси, а чёрный ворон бубнил человеческим голосом: "Не отдам, не отдам жилу! Кр-кр-ка-р-р. Не отда-а-м".

Налетал огромной грохочущей темью, клевал в лицо, голову, руки, и хохотал демоном, и стонал, сыто уговаривая: "Ты — падаль, ты замёрз в тайге. Ты — пища моя, соболей и горностаев. Ты не донёс золота людям. Кар-р-р".

Больной метался в бреду, обливаясь липким потом, разгрызая в кровь губы, и никак не мог отбиться от ворона.

Очнулся через сутки от голода. Тулуп подвернулся и сполз на пол, зябко пробирает тело мелкая дрожь. За маленьким оконцем вечереет. Валерьян встал, захлёбываясь хриплым кашлем, измучившим до слёз и одышки.

Пересиливая боль в одеревеневших ногах, принёс охапку дров, наспех запихал их в печь, облил вонючим керосином. Поднёс спичку. Огонь весело затрещал, пахнуло живым дымком.

Тут только он вспомнил о кинутой в угол шапке и достал заветный образец, для надёжности, прихваченый верёвочкой к лохматому козырьку, чтобы не затерялся в дороге.

Кварц обдал холодком растрескавшиеся ладони и мигнул желтоцветным кленовым листком. Остапов выдернул из притолоки цыганскую иглу, покарябал вокруг самородка спелые золотины, окончательно убедив себя, что это не пирит.

Они плющились, не крошились, не осыпались чернотой. Золото… Потаённое от людского соблазна, оно встречается разное: мелкое и пылевидное, чешуйчатое и скатанное, самородно изощрённое природой.

А самородки — вообще не похожи друг на друга, как не похожи люди. И этот вот, искусно распластавшийся живым листом, уникален, как художественное произведение, неповторим, как картина Рембрандта или древний папирус.

Геолог подумал, что, с лёгкой руки неспециалиста, это чудо может пойти в переплавку. Обрушат прожженный на огне кварц, и хрупкий, с зеленовато-жёлтым отливом, листочек источится каплями в кирпичный слиток. Этого допустить нельзя ни в коем разе.

Валерьян спохватился, набрал чайник воды из бочки и поставил на покрасневшую плиту. Кинул в чугунок мытую картошку, сдвинул палочкой кружки и провалил его донышком до синего жара.

В груди надсадливо пластался кашель, сотрясая жидкую бородёнку, вырывался наружу и застил мокротой глаза. Беззвучно гас за избой день. Он зажег семилинейную лампу с прокопчённым тонким стеклом и опять благодатно раскинулся на топчане.

Тепло разошлось по углам, шевеля паутину, обсыпанную бахромой пыли, колыхало в голове лежащего неспокойные и назойливые мысли воспоминаниями об ушедшем лете, об увиденном и пережитом в тайге, о рудной залежи, свалившейся негаданно за неделю до первого снега.

Из кухни сочился дурманящий запах варящейся картошки, смешанный с гарью керосина из лампы. Рассосалась в непосильной усталости радость открытия золота. Ничего не хотелось, кроме сытой еды и бесконечного отдыха.

"Что будет с самородком? Может быть, припрятать его до лучших времен? Нет, нельзя, это же будет кража. А может быть, всё-таки… Такой образец!" — мучил соблазн. Он ещё раз оглядел камень, вздохнул, положил в шапку.

Обжигаясь и давясь, ел картошку прямо с кожурой, обмакивая её в зернистую соль.

На крыльце загремели шаги. Валерьян сорвался с места, спешно засунул тяжёлую шапку под нары, приосанился в ожидании гостя. Дверь по мышиному пискнула, пропуская в кухню геолога Прудкина, замещавшего Остапова летом.

Валерьян недолюбливал этого егозистого многословного подхалима. Прудкин степенно вытер ноги о половичок и радостно ощерил частые зубы.

— Валерьян Викторович! Слава Богу, живой! Доброго здравьица тебе! Где пропал? Заждались, заждались… Заклевали тут меня без помощи, загоняли.

— Что-то не видно по тебе, — ухмыльнулся хозяин.

Пётр не ответил и выхватил из кармана бутылку, Звякнул донышком о выщербленный стол. Разделся, кинул к порогу начищенные сапоги, неуловимым движением поправил галстук под обвисшим подбородком.

Лысеющая голова его смахивала на раздутую до неправдоподобия грушу. Узенький лобик спадал вниз жирными округлостями развалившихся щёк, масляно чернеющие глазки, вывернутые ноздри и ротик были похожи на червоточину в этом красномясом плоду.

Воткни корешок в остренький затылок — можно на ярмарке показывать. Пахнуло от гостя застойным перегаром водки. Прудкин норовил обнять скитальца, ткнулся в его лицо алыми губками и умилённо, по-собачьи заглянул в глаза.

— Жив-здоров, бродяга, а мы уж беспокоились, право, не знаю как. Все думки передумали. Выпьем с возвращеньицем, Валерьян Викторович?

— Не могу я. Прихворнул в дороге. Кашель одолел.

— Вот и кстати выпить! Подлечишься, согреешься. Сейчас бы тебя в баньке попарить, как рукой снимет. Красота!

— Какая банька, еле живой, — отмахнулся Валерьян. Слил воду из чугунка и поставил его на стол.

Разварившаяся, с треснувшей кожурой сахаристая картошка исходила аппетитным паром. — Только хлеба вот у меня нету. Сальца бы к ней…

— Ничего, так сойдёт, — Прудкин жадно схватил ещё горячую картоху, торопливо налил в кружку и опрокинул её в рот.

Лампа дробно мигала нагорелым фитилём. Резало уши писклявым тенорком нежданного гостя, заливисто перебирающего новости на прииске и в тресте: кого повысили, кто уехал, кого посадили, кто из знакомых погиб на фронте, кто завёл любовницу или совратил чужую жену.

На каждого заведено досье у охмелевшего Прудкина. Он ловко раздевал картоху пухлыми пальцами, макал её в солонку, и маленький рот раскрывался в раззявленную пасть, где целиком перемалывались горячие клубни. Заплывшие глазки шарили по столу.

Валерьян разморен выпитым, течёт с лица пот на мокнущую исподнюю рубаху. Жаром пышет от печи. Он изнывает от многословия собеседника, не дождётся конца болтовне.

Хмель погасил осторожность. Достал шапку с образцами из-под нар, смахнул картофельную кожуру на угол и высыпал камни перед опешившим гостем.

Тот выхватил из кармашка расшитый вензелями платочек и наспех вытер холёные пальцы. Клещём впился в куски породы, изумлённо вскинув бабьего рисунка брови.

— Ты што… Откуда!!!

— Оттуда, — исподлобья следил за ним Остапов усталыми глазами.

Прудкин лез к лампе мордой, карябая ножом влитые в кварц самородки и отвесив нижнюю губу в налипших крошках еды.

— Невероятно! Невероятно! Не может быть? А? Валерьян? Ураганное содержание! — щёки его колыхались в плаксивом лепете. — Где взял? Там ещё есть?

— Конечно. Кайлушкой много не отберёшь.

Когда в его дрожащих руках замерцал кленовый лист, он так и въелся в него.

— Нет, нет, ты только посмотри! — закрутился по кухне, сипя частым и хриплым дыханием. — Какое золото родится! А?

— Родится, — буркнул Валерьян и отвернулся к окну.

Через затемневшее стекло мигали огни прииска, сливаясь в черни ночи с россыпью звёзд. Редко бухал нефтяной двигатель. Прудкин опять полез целоваться, исходя пьяными слезами, слюнявя щёки. Валерьян брезгливо скривился и отпихнул наседавшего толстяка.

— Будет тебе, не люблю я этого, — вывернулся, шатнувшись на непослушных ногах, и забрал образец, — всё, иди, Пётр Данилович, спать хочу смертельно.

— Иду-иду… Поспите. Хэ! Вот это будет бомба Гитлеру! К ордену представят. Непременно, даже думать нечего, Валерьян Викторович, в ваши-то годы найти такое! Скажете место?

— Зачем? Завтра на карту нанесу. Надо закинуть туда пяток горняков с взрывчаткой на доразведку, а потом уж поднимать шум. Может быть, жила иссякнет, а мы раздуем кадило во всю ивановскую. Потерпеть трошки надо. До свиданья.

Задом Прудкин вывалился в сени, долго гремел там, разыскивая щеколду тамбура, и опять всунул голову в дверь:

— Спокойно почивать, Валерьян Викторович. Здоровьица вам.

Остапов поглядел на него и в тусклом свете лампы прочел на притворно-улыбчивом лице ледяную зависть, потаённую злобу.

— Иди-иди… Не болтай пока в посёлке, не булгачь людей, иди домой.

— Какой дом! К Марфушке Кожиной заверну, мужик у неё, как раз, на шахте. Безотказная, дурёха, страшится, что с работы выгоню. Разомну счас ей косточки, — он сладко причмокнул губами и прикрыл глазки, — интеллигентная женщина, стишков пропасть знает, не пьёт.

— У них же трое ребят, зачем лезешь в семью, — скривился Валерьян, представив работящую и тихую Марфу рядом с этим куском мяса, — уйди, ради Бога…

Он ещё слышал, как гость смачно высморкался на пороге и пискляво затянул песню:

"Броня крепка, в танки наши быстры…"

От визита осталось до тошноты мерзкое чувство, уже и пожалел, что похвалился золотом. Долго смотрел в свете лампы на кленовый лист, мысли путано скакали, и щемило болью сердце. И опять мучили сомнения…

Наутро Остапов явился в контору. Только успел оприходовать золото, как прискакал из треста посыльный с бумажкой. Нужно было срочно явиться на совещание. С трудом влез на осёдланную лошадь и тронулся в путь. Пришлось ночевать в Алдане, задержаться до полудня, улаживая свои дела.

Собрался ехать назад, когда подошли двое строго одетых, молодцеватых ребят.

— Вы Остапов? — обратился к нему один из них, высокий и хрященосый, с белобрысой прядкой волос под козырьком клетчатой кепки.

— Да, я. А что?

— Пройдёмте с нами.

— Я спешу на прииск.

— Пройдемте с нами, вам говорят, — сурово выкатил белки глаз тот, в клетчатой кепке, и передёрнул губами.

Вырвал повод из рук недоумевающего геолога, передал напарнику.

— Сдайте личное оружие!

Валерьян достал ржавый наган, стыдливо оглянулся, вдруг заметят из окон треста этот глупый инцидент, теряясь в догадках от случившегося. На крыльцо конторы высыпали люди, тихо переговариваясь, смотрели вниз.

— Идите…

В глаза бьёт яркий электрический свет. Задержавший его сухопарый, белогубый человек монотонно бубнит, читая вслух заявление Прудкина:

— "…вышеуказанный гражданин Остапов, занимая пост главного геолога прииска, незаконно старался в одиночку и сбывал перекупщикам золото. Когда вся страна исходит кровью в борьбе с ненавистным фашизмом, скрытый враг не дремлет. Остапов не оприходовал крупный самородок, который показал мне дома, где пытался меня споить и сделать своим соучастником. Самородок похож на лист дерева, а также он не указал на карте, где добыто золото и залегает жила. Посему, я не могу молчать, имея сердце патриота, в такой трудный для любимой Родины час. И, хотя я ещё беспартийный, не позволю врагам народа подло вредить нашей могучей стране.

Подпись собственноручно заверяю: Прудкин Пётр Данилович, 1895 года рождения, не призван в ряды доблестной Армии по причине астмы, грущу, что пришлось работать рядом с Остаповым и что не смог раньше раскусить подлого врага".

Читавший оперативник замолчал, раскурил папиросу и пыхнув дымком в лицо сидящего напротив.

— Где самородок?! — устало процедил и посмотрел в дрогнувшие глаза Валерьяна.

— Я его спрятал.

— Зачем?

— Этот самородок — уникален. Любой минералогический музей мира посчитает за честь иметь его в своей коллекции.

— Значит, мира. Так, так. И как же вы думали его переправить за границу?

— Какую границу? — не сразу понял Остапов. — Какую границу! Я просто не хотел отдавать это чудо природы в переплавку. Побоялся передавать через кого-либо. Думал позже сдать.

— С-сдать… Это — воровство. Кража золота!

* * *

После утренней поверки колонны людей под охраной идут на работу. Синеватая лента дороги отзывается хрустом снега под шагающими вразнобой ногами. Дымятся сопки нестерпимой мглой мороза, бугрятся под снегом штабеля готового к сплаву леса.

Валерьян плетётся замыкающим, не отгорела ещё в груди злобная боль от случившегося, стал он замкнутым и угрюмым. Вокруг вымершая тайга, бесследная и глухая, помертвевшая от холода.

В бараке нестерпимая вонь портянок, потных тел и стоящей в углу полубочки-параши. Всё живое, голосящее и зовущее, сопровождающее его в одиночных поисках золота, ушло и пропало в ритме сурового распорядка лагеря.

Отмерла в душе доброта, вера в справедливость, отошла куда-то и сгинула жажда к любимой геологии, забылась невеста, которая собиралась приехать этой зимой в Алдан, осталась только куцая мечта о пайке хлеба.

Эту пайку нужно было ещё заработать двумя десятками кубометров леса. Осталось желание упасть вечером на холодные нары и забыться, хотя бы во сне, от усталости и душевной боли.

Пропади всё пропадом: переживания, сомнения, ожидание конца долгого срока, потайные хлопки самодельных карт, возня драк и прочие людские страсти. Так хочется спать…

Он приучил, себя видеть во снах загаданное с вечера. Это была его воля, его тайга и маршруты, рыбалки и охоты на неведомых реках, сытая еда.

Ночью распахивался волшебный мир, уводил его из барака в свои запредельные страны. Часто являлся кленовый лист, живо мерцал на белой ладони кварца, испуская какие-то тёплые и живые лучи.

Земля кружилась волчком, время летело, гулко валились деревья, точно отвешенные пайки хлеба падали в руку.

Однажды простудился и проговорился в беспамятстве, в знойной горячке, о золоте. Когда оправился, то заметил неотступную опёку звероватого и могучего уголовника по кличке Рысь.

Длинные, островерхие уши торчали над покатым лбом, как кисточки у таёжной кошки. Рысь боялись в бараке из-за его физической силы и буйной истеричности.

Кичливый, окружённый сворой прихлебателей, он создал райскую жизнь недоумевающему Остапову. Подкармливал лишней пайкой хлеба, оберегал и суетился вокруг, скаля в улыбке щучью челюсть со вставными зубами.

Весной он оттеснил Валерьяна на делянке в сторонку и внятно прошептал на ухо:

— Всё готово. Завтра дёргаем.

— Что дёргаем?

Рысь дробно раскатился мелким смешком, сощурив свои блеклые глаза, и умиротворяюще добавил:

— В побег, друг ситный! На волюшку…

— А я здесь, при чём?

— Притом, что ты со мной идёшь, зайчик ненаглядный.

— Зачем? — Валерьян сел на пенёк, глядя через куст на охранника с автоматом. — Поймают — хуже будет. Куда побежишь? И тебе не советую.

Удар сырым валенком в пах опрокинул его с пенька.

— Ссучиться надумал, падла… Не-е-е. Ты мне покажешь своё золотишко, или раздавлю, как гниду, — клещатые пальцы вора сдавили горло. — Ну? Божий одуванчик. Согласен? Я так и думал.

Рысь вскочил, оглянулся и миролюбиво обронил:

— Уйдём на пару, возьмём золото — и хана! Документики и крыша готовы в ближайшем посёлке, недельку переждём шмон, подхарчимся и двинем. С золотом — воля, а тут сгнием на работе. Слушай умных людей, зайчик ненаглядный…

Валерьян чуял спиной холод талой земли. Внутри что-то жалостливо скреблось, намокали глаза. Пушистые, уже летние облака высоко и мирно плыли над спелыми соснами. Им вольно и просторно течь над зазеленевшей тайгой, никто их не охраняет, ничто их не страшит.

В утробном ахе падали сваленные деревья, жаворонками пели пилы, и дятлами тюкали топоры сучкорубов. "Это всё, — обречёно подумалось ему, — не вывернуться". Сел, обмёл мокроту со щёк липкой и заскорузлой от смолы ладонью, подавленно ответил:

— Согласен. Уйдём. Золота там столько, хоть вагон грузи…

Печально тренькала какая-то пичуга в кустах, в ноздри бил перебродивший, сладкий запах талой хвои, мха, проклюнувшейся зелени. Он сорвал раздвоенный нежный листик и жевнул. Нёбо ожёг терпкий, чесночный вкус. Мысли лихорадочно метались в поисках выхода и не находили его.

До вечера работали в паре с Рысью. Тот исступлённо крушил тайгу, улыбался, процеживая через вихлявые зубы свои мечты о вольной жизни, описывая её осоловевшему от дум напарнику.

Интеллект Рыси кончался на жратве в ресторанах, бабах и красивых тряпках. На этих трёх китах держалась вся его воля.

Видимо, судьба оберегала найденное Остаповым золото. Уже в сумерках, когда допиливали последнее дерево, Рысь не смог его повалить плечом и, выматерившись, кинулся за берёзовой слегой, оставленной у предыдущего пня.

Налетел шквальный весенний ветерок, сосна хрустнула, качнулась, нехотя оторвалась от живых корней и со стоном рухнула на бегущего уголовника. Комель ещё раз подскочил и прервал дикий, замораживающий душу крик.

Через кусты ломились заключённые, воздух распороли выстрелы из винтовки, и трассирующие огоньки ушли над кронами.

Толпа долго не расступалась над вдавленным в мох телом. Руки его ещё скреблись, а выкаченный глаз застыл леденистой коркой.

— Собаке — собачья смерть, — облегчённо уронил кто-то в толпе.

Остапов сидел на пеньке, сжав голову руками. Подошёл седой бригадир и тронул его за плечо.

— Не убивайся… На, потяни, — сунул к губам Остапова спрятанный в рукаве окурок, — полегчает.

Впервые глотнул дым, закашлялся до слёз и стесненно прошептал:

— Спасибо вам большое. Ну, почему я не крикнул!

— Счас разбор начнут, — часто говорил ему на ухо бригадир, — пока начальство не подошло, слухай меня, Я видал, как он сунулся под дерево, понял? Дерево упало само, понял? Грешно страдать за этого ублюдка. Понял?

— Понял…

— А спасибо возьми себе, всем душу прогрызла эта тварь. Молодец, что не крикнул, не упредил его. А теперь, его не воскресишь, весь переломан. На, еще затянись.

— Не хочу, я некурящий, — выходил он из полузабытья.

Бригадир стенал и охал перед начальником лагеря, помогая вытаскивать задавленного:

— Гляжу, а он прётся под падающее дерево, в аккурат ветерок налетел, я и ахнуть не успел. Хрясь! Гото-о-в. Беда-то какая. Напарник-то, парнишка молодой, растерялся, за слегой отлучился. Вон, сидит на пеньке, ревёт от страху. Впервой, видать, мертвяка увидал. Вот стряслось, так стряслось, — доплывал к Валерьяну его скорый говорок.

На душе было пусто и бездумно. Мелко дрожали пальцы рук. В глазах цвёл закат.

Вскоре Валерьяна, как геолога, направили этапом на далёкие северные шахты. За добросовестную работу и усердие, через девять лет расконвоировали, а потом освободили. Приняли на службу в геологоразведочную партию.

Жил Остапов бобылём на краю посёлка Палатка, полавливал рыбку в светлой речушке Хасын, увлекался охотой. Ничего не осталось в нём от прежнего человека, целеустремлённого и яростного в деле. Потух, преждевременно изморщинился и сник.

На работе не рвал, как в прежние времена, тихо и мирно отживал свой срок, ничем не интересуясь, и не заводя друзей.

Через много лет, чуя приближение старости, вдруг занемог какой-то душевной болью по далёкому Алдану. Не по родным местам, где родился и вырос, а именно по тем, где довелось побродяжничать в юности, принять страшную кару.

Хотелось поглядеть, как там живут люди, что изменилось за эти годы, не истлел ли кленовый лист, зарытый под углом маленькой избёнки.

Самородок уже его не радовал, не печалил, задержался в памяти, как пустой и ненужный сон. Может быть, потому, что принял из-за него все эти лишения, изболелся и надломился.

Продал свою избушку в Палатке и двинул зимником на попутке в старые места. Алдан его не признал, да и старик никого не встретил из бывших знакомых.

Обошёл городок вдоль и поперёк, купил небольшой и чистенький домик, решил доживать здесь. Никто его больше не ждал на всей земле.

Иногда накатывало желание сходить на далёкий ключ, пощупать руками кварцевую жилочку, разыскать на месте бывшего прииска кленовый лист, плюнуть на него да поглубже зарыть в землю, чтобы уж никому он не корёжил жизнь.

Но, к старости, вдруг, стал суеверен, побаивался даже думать о золоте. Летом посиживал на солнышке, ходил в ближайшие сопки за грибами, зиму напролёт читал библиотечные книжки.

Чтобы не помереть от скуки, пристроился на работу сторожем.

 

2

Современная старательская артель — мощный колхоз со своим председателем, бухгалтерией, счётом в банке и членами правления. Только колхоз этот ничего не сеет, а убирает урожай, просыпанный Богом и надёжно упрятанный чертом.

Есть такая легенда, что Бог, когда развозил по Земле сокровища, нечаянно рассыпал над Якутией свой мешок, да так и не собрал. Самое горячее время у старателей — лето, и, ежели учесть, что эти края теплом обделили, жатва в тайге рассчитана по минутам.

Артелям устанавливают твёрдый план, немного помогают техникой, а остальное зависит от хватки председателя, разворотливости его помощников и сезонных рабочих.

Его величество Фарт, как и в давние времена, правит на участках. Лоток и проходнушку давних копачей заменила новая техника.

Чёткая организация работ, железная дисциплина, сухой закон, исполнительность, теоретически обоснованная удача, наука горного дела — вот этих лошадей и запрягают в полевой сезон.

Мнутся у всех в карманах тонкие корочки "Удостоверения старателя" с короткой выпиской из Уголовного Кодекса:

"Статья 93… Хищение государственного или общественного, в особо крупных размерах, имущества, независимо от способа хищения (статья 89–93), — наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет с конфискацией имущества, со ссылкой или без таковой или смертной казнью с конфискацией имущества".

У проверенных людей есть ещё «Допуск» к золоту. А с ним и является шанс, великий соблазн взять пару килограммов матового шлиха, обрести нежданное богатство.

Иных не пугают предусмотренные законом санкции. Рискуют утаить, да не пьют шампанского. Скользкий этот металл. Уж ни покоя, ни роскоши они не имут, только страх и смятение.

Семён Ковалёв много слышал о старателях, об их работе, более трудной и интересной.

Сдерживала геология. И всё же, он попал в старатели, попал нечаянно. Работал много лет главным инженером геологоразведочной партии, да вдруг, сорвался и разнёс в пух начальство экспедиции на собрании.

Правда — палка о двух концах. На первый случай ему попытались вкатить строгача, нашли повод понизить в должности, а когда прямо сказали, что ждут только ЧП у него на работе, чтобы выгнать, Семён счёл разумным не ждать чужой беды с ними вместе.

Уволился по окончании трудового договора. Надоело ловить на себе косые взгляды и ухмылки. Он начал, другие продолжат!

Недолго чинушам из экспедиции строить себе теплицы за казённый счёт, отбирать со складов ОРСа дефицит, заходить в магазины с подсобки.

Недолго им ещё принимать на дому крафтовые мешки с мясом, копчёной рыбой и прочей недоступной другим благодатью, оделять друг друга «блатными» путёвками. Он устал, но теперь их безобразий уже не утаить.

Шёл Семён в контору с заявлением, бодрясь и успокаивая себя. Работу менять — это бы ничего, не сложно отыскать новую, но где найти друзей, которых оставляешь? А значит, теряешь насовсем.

Сколько шишек набьёшь в новых знакомствах, пока не встретишь того, кому можно рассказать всё. Заявление в кармане пиджака жгло душу раскаяньем за мальчишескую поспешность…

А слабаком его трудно назвать. Заматеревший тридцатилетний муж, крутоплечий и высокий, приноровился немного сутулиться, стесняясь своей мощи, смотрит добрым и волооким взглядом.

Легко сходится с людьми, работать приучен с детства безотдыхно и азартно. Вот и весь Сёмка Ковалёв.

С невеселыми думами пробрался он на второй этаж экспедиции и забрёл, по привычке, в производственный отдел. Сколько здесь выкурено сигарет в текучке работы и спорах, сколько выбито материалов и запчастей для партии!

Неужто в последний раз скрипнет издёрганная дверь, и он увидит загнанного и прокопчённого табачным дымом, как донская чехонь, начальника ПТО Павла Альбертова?

Худой и подвижный, с широкими залысинами над хмурыми бровями, тот взглянул на вошедшего и приветливо улыбнулся. Стол начальника — филиал архива.

Проекты на подпись и проверку, радиограммы, сводки, отчёты и невесть ещё какой бумажный хлам с визами "к срочному исполнению" кучились в таком хаосе, что загнанный вид Альбертова вызывал жалость и почтение.

Семён нерешительно остановился у порога, приметив в кабинете незнакомца.

— Проходи, проходи, — позвал рукой хозяин стола и смахнул со стула в угол кучу каких-то бумаг, — садись. Познакомься. Перед тобой живой мамонт золотой промышленности, мой старый друг, председатель артели старателей "Салют".

Небрежно развалясь, влитый в хороший костюм-тройку, сидел у стола коренастый и плотный старик. Выворачивался из-под изжёлта-седого чуба широкий лоб. Усталые глаза на миг пристально схватили вошедшего и насмешливо зажмурились.

— А нам нечего знакомиться, я за ним третий год присматриваю, — хрипло забасил гость, — это же Сёмка Ковалёв, за ним и приехал. Прослышал, он на золоте поработать хочет. Вашей конторе такие не подходят, это — мои ребята. Мои-и…

— Не заливай, Влас Николаевич, мы его не отпустим, буровик и производственник толковый, — вступился Альбертов.

— Потому и трясся двести вёрст в легковой, что толковый. На сессии райсовета Семён докладывал один раз, когда был депутатом. Бесшабашно, а деловито. Грех было не взять на заметку. Заявление им написал? — по-волчьи, всем туловищем обернулся к сидящему и опять сощурил глаза, как кот на солнышке.

— Вот, принёс, — озадаченно достал Ковалёв из кармана сложенный вчетверо листок.

— Дай сюда. С начальником вашим решать буду. Подпишет, как миленький. Ты его на собрании шибко утомил, да я ещё навалюсь, подпишет. Отпустить работника на золото обязана любая организация. Это — прописной закон.

— Вы что? Уже договорились заранее, — удивился такому натиску Павел, — у него партия разворачивается, работы пропасть.

— Честное слово, я его первый раз вижу. Доклад, правда, был, но ведь, прошло столько времени! — развел руками Ковалёв.

— Меня зовут не Его, а Петров Влас Николаевич, — оборвал его старатель, — запомни! Неделю ещё побудь тут и приезжай в Алдан, не пожалеешь. Кадры, Павло, вещь дикая, за ними надо охотиться и собачий нюх иметь, — Петров пожал руку Семёну, Альбертову, легко встал и громко хлопнул дверью.

— Каскадёр, артист… Откуда он узнал, что ты припёрся с заявлением? Ну и разведслужба у старика! Не успеем что-нибудь на склад завезти лишнего, он уже тут. У механика сегодня машину запчастей к бульдозерам выторговал. Так откуда он знает про заявление, только не темни?

— А шут его разберёт! — пожал Ковалёв плечами. — Но с ним бы я поработал, этот мужик притягивает, знает, что хочет.

— Если Петров не разыграл, а он мастер на такие штучки, то тебе крупно повезло. Попасть к нему на работу — нелёгкое дело. Едут со всего света, а берёт из новеньких единицы. Да-а… Динозавр. Нюхом чует удачу. Во время войны был директором крупного прииска.

— Сколько же лет он на золоте?

— Да где-то, за сорок. Хозяйская хватка у Деда отменная. Любит риск, слабое начальство не почитает, как и ты. Вот за это его иногда и давят, палки в колёса суют. А ему — всё до фени. Прёт напролом да золотом правду свою утверждает. Если бы не бронь в войну — быть бы ему генералом. Пять рапортов писал — не взяли. Металл был нужнее.

— Уговорили. Поеду в Алдан, — вскинулся заинтригованный Семён, — попробую…

— Поезжай, поезжай, раз уж тут невмоготу. Как он умеет подчинить самых разных по характерам и делам людей? Диву даюсь! — опять сбился на своего друга Альбертов. — Сожмёт их в кулак, идеей своей запалит и бросит на исполнение очередного замысла.

Сам не спит в работе и никому продыху не даёт. Заставит он тебя мыслить категорично и экономически разумно. Именно заставит. Нам бы такого руководителя — поменьше лозунгов, побольше дела.

Этот Божий дар настоящего полководца Дед отшлифовал жизнью и пользуется им творчески. Любимый девиз — слова Ломоносова: "Много есть нужных дел, но горное дело — искусство!" Советую тебе покрутиться под его началом, многому научишься и многое поймёшь. Резок в гневе, но это терпимо, потому что быстро отходит. Трудно поладить с ним, ох трудно!

— Поладим. А где моет артель? В каких местах?

— У него пять участков, раскиданы по огромной территории, а золото берёт. Даже рядом с Алданом, где все перемыто по десять раз, в прошлом году взял неплохо. И где?! На террасе в дражных запасах. Над ним всё лето скептики издевались, что затеял пустое дело, а он знай себе всё пески выкучивает.

А под осень как дал съёмки, сразу замолкли. Объёмами, тяжело, но взял своё. Ты вот заметил, что он здесь сидел и крутил в пальцах карандаш?

— Нет, не обратил внимания…

— Битый жизнью старик, все свои замыслы пропускает через расчёты, прикидывает выгоду. Если цифры не показывают её, никакой комбинат не заставит взяться за безнадёжное дело. Риск-то и не опасен, если с трезвым расчётом на него идти. Не так, как у нас порой: сначала делаем, а потом за голову хватаемся, сколько ухлопали денег.

Я бы и сам к нему ушёл, да жаль бросать геологию, всю жизнь ей служу. И характер у меня не ваш с Дедом, хоть и накипело внутри, а боязливо молчу, вдруг съедят. Зачем мне это. До пенсии два года. А ты молодец, правильно выступил. Плесень-то поползла, завоняло.

До Алдана Семён ехал на попутке. Давил под колени старенький чемодан. В кабине метался надрывный вой дизеля КрАЗа, было жарко и накурено. Дребезжали стёкла видавшей виды машины, медленно уползала назад заснеженная, пустая и темная тайга.

Перевалы, спуски, тягуны подъёмов, маленькие посёлки у тракта, и опять течёт под капот расхлёстанная колёсами дорога. Чернявый шофёр сонно моргал сморенными глазами, напевал заунывные песни без конца и начала.

Вымотался, бедолага, в рейсе и тянул в гараж на пределе сил. То и дело выдёргивал из мятой и грязной пачки сигарету, слепо тыкал ею в губы и опять спрашивал время.

— Домой спешишь? — взялся его разговорить пассажир.

— В общагу шоферскую. Душ и койка. Третьи сутки толком не сплю. То прокладку менял, то рессору, два баллона лопнули. Житуха!

— Приезжий?

— Тебе не всё равно? — покосился водитель.

— Спишь за рулём. Приезжий… Силы не рассчитал в рейсе. Местные так не надрываются. Тех, кто рвёт копейку, обзывают алиментщиками. Давай я поведу, поспи.

— Вот даёт! Губы раскатал. Да у меня в кузове груза тыщ на пятнадцать. Грохнешься в обрыв, а мне потом бесплатно колесо крутить?

— Давай, давай. Вот права, в армии на таком керогазе гонял. Не бойся, довезу твои тыщи в сохранности.

— Спрячь бумажки. Пересаживайся, посмотрю, а то и взаправду в кювет нырну. Глаза уже не видят.

Поменялись местами. Машина довольно рявкнула, хватанув вдоволь солярки, и заспешила. Быстрее потекли придорожные кусты на обочинах.

— Не гони шибко, скорость на спусках вылетает, — шофёр искоса следил за действиями нечаянного добровольца, — вроде и впрямь могёшь, по перегазовочке вижу. Вали дальше, я немного подремлю.

— А семья-то где? По общагам отираешься.

— Машину забрал, теперь до жены добирается, вот народ! Небось тоже специалист по шофёрским жёнам? — невесело и сонно ухмыльнулся шофёр.

— Увели, что ли?

— Сам увёлся, друг заработками сманил в эти края. Не кувыркнись на поворотах да разбуди перед городом, там друзья из ГАИ могут нас не понять.

— Спи, спи.

Поскрипывал, кряхтел КрАЗ на ухабах, утробно и тягуче выл, выбирая фарами колею. Прошлая жизнь Ковалёва утекала под колёса, ждали впереди новые тягуны и спуски, крутые повороты судьбы.

Руки крепко держали баранку, а глаза цепко следили за ходом машины. Горько и больно вилась в голове мысль о брошенной работе в геологии…

К городу подкатили на рассвете. Под слоистым дымом от котельных и печных труб меркли огоньки зажатого сопками жилья. Огромная, вся в лампочках, как разлапистая ёлка, готовилась к промывке драга.

В свете прожекторов суетились люди, мигала сварка, ползали вокруг бульдозеры, расчищая от снега полигон. В полнеба разлилась заря, застывший милиционер у будки ГАИ похлопывал рукавицами по бокам и подпрыгивал. Изо рта вырывался пар от дыхания. Холодно.

Улицы города обросли непривычными для этих мест тополями. Проступили сквозь их голые кроны тёмные дома, свидетели эпохи первых пятилеток.

В центре поднялись многоэтажные каменные строения. Два ресторана, вечно пустой рынок, маленький аэропорт на окраине да покосившаяся гостиница.

Вот и весь Алдан. Город, рождённый золотом в двадцатые годы, выросший из землянок маленьких артелек старателей, разгула искателей фарта, бочкового спирта, лихих кутежей и адской работы, невероятных легенд и фантастических съёмок (на сто метров ручья, брали тонну золота), бурных переплетений судеб, подземных шахт, рёва замерзающих верблюдов и первых электрических драг, — валютный цех страны.

От старенького здания комбината «Алданзолото» смотрит на восход солнца бронзовый нарком Орджоникидзе — вдохновитель и организатор добычи золота в этих краях. Золотой нарком.

Ковалёв нашел контору артели в большом рубленом доме со стеклянной вывеской. Рядом опадали к ручью склады, гараж, сугробы снега, горы запасных частей. Обвисли первые сосульки, капало с крыш, резало глаза проснувшееся от зимних холодов солнце.

По широкому двору бегали люди, грузились последние машины — кончался зимник. В кузовах доски, металл, продукты, мешки с мукой, ящики, матрасы, рамы бульдозеров, гусеницы и другие необходимые для промывки запасы.

Бегал кладовщик с накладными, отбиваясь от наседающих и горластых шоферов, упорно искал среди груза утащенное без отписки со склада. Шум, гам, ревут дизели машин.

В доме, разделённом на кабинеты, тепло и тесно. В коридоре сдержанно гомонит подавшийся на заработки люд, как на экзамены, стоят очередью к Деду. Кадры он выбирает сам.

Гоняет по устройству бульдозера, заставляет перечислить все подшипники и действия машиниста в случае поломок. Одним подписывает заявления, других выпроваживает.

Семён послушал в коридоре, как он ведет прием, и стало страшновато, а вдруг и ему устроит экзамен, по бульдозеру. Тонкостей устройства он не знал. Заглянул в дверь.

Увидев его, Петров вышел из-за стола, жёстко сдавил руку и прошёл в коридор. Хрипнул севшим от надрыва голосом:

— Всё! Придёте завтра, сейчас будет заседание правления, — подтолкнул Ковалёва в кабинет, схватил трубку дребезжащего телефона.

Зашли и расселись члены правления, молча ждали окончания телефонного разговора, бросали взгляды на новенького, изучали. Здоров и плечист, глаза цвета весеннего неба за окном, с колен обвисли здоровенные кулаки. "Посмотрим тебя в деле", — читал притихший новичок затаённую усмешку на их губах.

— Ты меня на колени ставишь! — рокотал Влас. — Без стального листа не возвращайся, голову отверну! Нет! Ничего знать не хочу. Вагон стального листа — и баста! А так лучше не приезжай, я за каким чёртом тебя спровадил на край света, водку пить и баб охмурять? Ну, вот и договорились, живи… — положил трубку.

Правление шло две минуты.

Дед коротко представил Семёна и назначил начальником участка Орондокит. Лица сидящих сразу изменились в любопытном недоумении. Ковалёв было возразил, что может не потянуть, но председатель недовольно сморщился и не дал договорить:

— Таких, как ты, на олимпиаду надо посылать, потянешь! Где надо, поможем, где подучим, не захочешь — заставим, когда надо — выгоним. Пиши заявление. Завтра с машинами по зимнику на участок. Всё! Свободны. А ты останься и закрой дверь.

Новоиспечённый начальник вернулся к столу. Дед указал рукой на стул, открыл сейф. Достал бутылку коньяка, налил.

— Ну! С назначением тебя! Второй раз выпьешь осенью, когда кончится сезон и выполнишь план. Узнаю если, что спиртное на участке заведётся, первым уволю тебя. Понял?

— Спасибо, я в рабочее время не пью.

— Зачем мне трус нужен! Сейчас можно, ты пока не на работе, но уже старатель. На вот, закуси конфеткой.

Ковалёв залпом выпил. Дед опять смеркся в кошачьем прищуре:

— Теперь поговорим. Отвечай как на духу.

— Я всегда говорю правду, — оглушённый старательской дозой, ещё кривился новобранец, разгрызая липкую карамель.

— Не рисуйся, не перед девкой сидишь. Не верю. Я сам кого хочешь надую, потому и не верю. Знаешь, почему я тебя взял?

— Нет.

— На рожон прёшь, не боишься никого. Глаза в разговоре не отводишь. Это — хороший признак. Вот так. Дела тебе великие предстоят, запрягайся сразу и тяни. Никаких слюней! Тяни во всю мочь!

Влас приткнулся к столу, закурил, посверкивая глазами.

— Это тебе не в геологии. Там платят премии за то, что освоили деньги. А как освоили — никому дела нет. Если бы на свои копейки покупали технику, продукты, горючее — всё до последней простыни, научились бы беречь добро.

В прошлый раз я взял у вас в экспедиции две машины катков к бульдозерам, сверхнормативными обозвали их умники. А уже в этом году будут искать, стоять будет техника без обувки. Это как, по-твоему, называется?

— Бесхозяйственность, — приглушённо отозвался внимательный слушатель, чуя, что коньяк начинает действовать, хотелось тоже вставить слово.

— Хуже! От этого безголовья люди страдают, дело страдает. А им чего болеть, вашему механику да бухгалтеру?

Оклад идёт нормально, премию отхватят за ликвидацию этих самых сверхнормативных остатков, а дальше своего носа не видят, хоть и высшие дипломы в карманах. Дураки… Вот, как это можно назвать. Не перевелись они ещё, родимые. При них и живём.

Артель даёт прибыли государству больше, чем несколько таких экспедиций, где ты работал. С меня шкуру спустят, если не дам план, поэтому для меня кадры решают всё. Летом не раз, наведаюсь к тебе. Участок только разворачивается, месторождение в плывунах и двенадцать метров вскрыши до песков.

Думай! Деньги помощникам плачу за голову, бульдозеристам — за умение шустро дергать рычаги. В Орондокит никто не верит, а металл там есть. В войну ещё хотели поднять и не смогли. Шахту задавило плывуном. А мы его возьмём открытым способом, как думаешь?

— Попробуем…

— Пробовать не надо, одна попробовала… Возьмем!

— Ну что же, постараюсь оправдать ваши надежды.

— А куда ты денешься? Оправдаешь, такая работа только молодым, умеете ломать дрова. Мне там нужен честный трудяга, сорвиголова и крохобор, чтобы над артельной копейкой трясся. Без этого нельзя. Кто-то сказал, что минуты безрассудства — самый сладкий миг жизни. Сильно сказано! И правильно.

Осторожных не терплю, осторожничают всю жизнь, кабы чего не вышло. Жалкое прозябание. Буром надо переть, чтобы вся грязь от тебя в стороны летела, чтобы ветры гудели в ушах и эти самые, осторожные, зубами хрустели по ночам от зависти. Сколько пинков получил от судьбы за это, а ведь живу.

Чёрт меня подери! Может быть, не всегда правильно живу, грубо, неинтеллигентно. Но иначе нельзя в нашей работе. Тут столько проблем надо решать каждый день. Хотя бы тот снабженец со стальным листом. Послал я его на невозможное дело.

А ведь, подлец, не отступится! Сам руду найдёт, кокс, чугун сам выплавит и в сталь раскатает, но привезёт. Примерно так и тебе надо работать. Нет ничего невозможного! Иди спи… Думаю, что потянешь воз.

— Вы же ничего не спросили?

— Иди, я тебя и так вижу. Готовь слова к осени, когда вот тут будешь отчитываться за участок, коньяком уже никто поить не будет, если провалишь дело.

— Ну, спасибо за тёплый приём, до свиданья, — пожал руку Петрова и увидел на его лице пыхнувшую весельем улыбку.

— А может, в ресторан двинем, Семён? И я не прочь тряхнуть стариной, поужинаем, выпьем. А? Бабка моя на юге. Пошли

— Не-е… Мне же завтра вести колонну по зимнику. Нужно отдыхать.

— Ну, ну… Проверял я тебя, не клюёшь. Если бы согласился, грош тебе цена. В любом состоянии надо думать, прежде всего, о деле. Иди. Верю, что не от хитрости сказал. В гостиницу я звонил, место забронировано. Подъём в пять.

— Ясно, — Семён безалаберно улыбнулся на прощанье и вышел.

Сладко кружилась голова, и чесался язык.

Пять артельских КрАЗов доползли к последнему посёлку перед зимником. Вокруг клуба и конторы маленького рудника жмутся рубленные из бруса дома, магазин, столовая, а вокруг отшельного посёлочка на сотни километров горбятся белые сопки с промёрзшим за долгую зиму лесом.

Обычно пугаются такой жизни залётные командированные из больших городов, умиляются экзотикой, объедаются грибами и рыбой, а в душе тлеет ужас от скуки и оторванности от мира.

Они даже представить не могут, как местные жители обходятся без телевизоров и ванн, театров и прочих атрибутов цивилизации. Но работают люди и там. Спускаются в шахты, веселятся на праздниках, любят, ревнуют, рожают детей. Привычное дело…

На заправке говорливые бабёнки угостили крепким чаем, проводили с миром. Шоферы осмотрели машины, и с небольшими интервалами колонна ступила на долгий зимник.

Дорога в глубоком снегу пробита бульдозерами, через каждые тридцать-пятьдесят километров дежурные бараки. В них всю зиму бедуют два-три старателя. Рядом всегда готовый прийти на помощь трактор, в запасе сварочный агрегат, дизтопливо и масло.

Накатанная траншея дороги вихляет по заснеженной и безлюдной тайге через промёрзшие мари и ручьи, мимо присыпанных холодом останцев.

Эти каменные глыбы, размётанные по горбам сглаженных сопок колдовской силой далёкого прошлого, несуразно торчат развалами старинных крепостей над чахлыми лиственницами.

Семён едет в первой машине. Сухощавый и маленький, вертлявый Пётр не смолкает от самого Алдана. Трудно дать ему пятьдесят шесть лет — ни седины, ни морщин на гладком, ужимистом лице. Тёмные глаза молоды и беспечны, язык развязно скачет с одного на другое.

— Я, паря, уже двадцать лет на Севере кручу баранку, шестой год по артелям. Всё не могу бросить! Квартира в Ленинграде, жена, дети, внуки, а меня всё носит по этим местам. Войну в разведке прошёл — ни одной царапины. И ни одной аварии за всю жизнь. Везёт. На фронте кликуху дали — Счастливчик.

Бывало, приползём от немцев, целый день одежду штопаю, осколки, пули всю прошьют, а зацепить боятся. Пулемётчик в одной деревне на чердаке засел и смалит. Кинул я гранату в окошко, она ударилась о переплет и — нам в ноги! Опешили, вжались в стенку дома, а над головами уж архангелы поют.

Не взорвалась, курва! Редко, но случалось такое. Командир взвода разведки после этого всегда рядом меня держал. "Ты, — говорит, — видать, заговорённый от смерти, может, и нас за компанию обнесет". Не обнесло… Такие парни были. Погиб сразу весь взвод, а я опять остался. Чуть не рехнулся потом.

— Как погиб, на засаду напоролись?

— Да нет… Это уже на границе с Германией стряслось. Заняли мы первыми просторный блиндаж, бетонный, как дом под землёй, даже клозет был.

Бывший мой командир уже заворачивал дивизионной разведкой, а свадьбу решил сыграть в родном взводе. С радисткой одной долго дружил, красавица девка, его землячка, с Урала. Свадьба идет вовсю, аккордеон наяривает, а меня вынесло на воздух покурить.

Докуриваю "козью ножку", а они меня зовут оттуда: "Давай, Петро, заходи!" «Горько» кричат, а меня как кто держит за плечи, досмаливаю, не могу зайти.

Тут, как гвозданёт внутри! Меня волной укатило от дверей метров за пять. Понять ничего не могу, оглох. Сунулся в блиндаж… В глазах почернело. Мина замедленного действия. Прикупили, сволочи…

Да. Всё-таки, полегли в землю лучшие люди. А немало дерьма в тылу отсиделось. Те, что добровольцами не спешили идти, бронь искали да наших баб щупали.

— А за что тебя Фанфуриком кличут?

— Да то от фамилии, Фанфурин я. Не курю, не пью с того взрыва, отбило напрочь. Вкуса мяса не знаю с детства, как баптист. Поэтому ещё и молодые девчата заглядываются. Дело прошлое, люблю иногда побаловаться чайком покрепче.

Полкружки чая, бывало, нальёшь, туда для аромата вытрясешь одеколон — в любой мороз согреет! Вот так…

— Петров тоже был под бронью, да и не только он. Что же, все они приспособленцы? — припомнил Ковалёв.

— Не оспоряю, паря. Ну, к примеру, сейчас война. Кто кинется в военкомат? Люди, у которых совесть и боль в груди сидят. А гнильё щели будет искать, расползаться станет, справочками запасаться. Не убедишь ты меня, я на этих гавриков насмотрелся.

Брат мой старший тоже был под бронью, главным инженером завода, крепче брони и не бывает. В военкомате все пороги обил, ворошиловский стрелок, спешил в снайпера попасть… А вот и Старательский ключ! Спуск шестнадцать километров, если слабые нервы, закрой глаза. Эх-х! Не подведи, вороная!

Застонали тормоза. Скрипит машина, и надсадно воет дизель на пониженной скорости. Колея петляет меж валунов, толстых стволов деревьев и проваливается всё ниже и ниже в туманный и сумеречный распадок.

Взлетают белые куропатки, следы зайцев и соболей по обочинам, где-то высоко, над гольцами, неярко мерцает холодное солнце.

Через устье ключа вывалились на лёд большой реки и рванули на предельной скорости по ровной глади. Круто забирают вверх обросшие лесом сопки, обрываются к берегам скалы хаосом глыбастых завалов. Величественный и угрюмый пейзаж дикого безмолвия.

Разбегаются следы редкого зверья, и опять от поворота до поворота бьётся под колёсами широкая белая лента закованной в лёд и камень реки. Фанфурин притих, крутит головой, оглядываясь вокруг.

— Дело прошлое, шалею, как в Ленинграде! Такое же величие и простор. Талантливая природа. Наворотила такого, за всю жизнь не пересмотреть. А главное — покой, нет людской толчеи, до чего от неё устаю в городе, сил нет! Хоть и вырос там.

Куда-то все бегут, спешат, толкаются, ступить негде. А здесь вон бреди куда хочешь, всё для тебя обнажено, все дороги открыты. Просторная наша земля! На самолёте устаёшь сюда лететь. Это надо же было первопроходцам добраться до Камчатки!

Пешком, на лошадях, на судёнышках утлых, а шли, "описывали новую землицу, на карту ложили". Вот Аляску царизм сплавил американцам, а то бы Влас и туда по зимнику загнал с запчастями. Наверняка бы загнал! Что ему Берингов пролив, семечки…

А вот и красавица Ытымджа! Дальше по ней двинем. Рыбная и норовистая река. Летом бы сюда попасть, ох, люблю рыбалку!

Завернули в широкий приток, сплошь забитый белыми полушариями крупных валунов.

— Веришь, как увижу это валуньё под снегом, и сердце замрёт, дотами они мне кажутся. Вот стеганёт сейчас немецкий МГ очередью по стёклам, хоть в снег кидайся из кабины. Сдвинулось что-то в башке от войны, сколько лет прошло, а каждая клеточка на взводе, всё ещё стережёт от пуль.

Не приведи Бог ещё такой напасти! Во снах уже столько «языков» перетаскал, просыпаюсь в поту и усталости. Контузила наше поколение эта война, выбила покой до самой смерти, — КрАЗ сбавил скорость и запетлял между колпаками валунов. Брызнула из-под колёс вода.

— Дальше наледи полезут, — опять заговорил Пётр, — иной раз по самые фары в каше плаваем. Если стал — беда… Трос цепляешь по пояс в ледяной купели, только чаёк и спасает от простуды. И растереться есть чем, и внутри погреться.

Всегда за спиной сиденья вожу запасную одежду. Посмотрела бы на эту работу моя Рыжая! Что бы было, пером не описать…

— Жена?

— Королева! Самая красивая женщина на Неве. Ей пятьдесят, а как идёт, все мужики шеи ломают. Одел её в джинсы и дублёнку, за дочку принимают.

— А сам! Двадцать лет по кабинам спишь?

Пётр отмахнулся рукой и пригорюнился.

— Дело прошлое, люблю её, как в молодости. Может быть, потому и люблю, что видимся редко. Боюсь жить рядом, любая сладость приедается, когда её вдоволь. А так! Всегда желанный гость, да и внукам помочь надо, детям.

Полгода работаю, полгода дома. Моряки в таком графике всю жизнь крутятся. Эх, Рыжая! Ведь она думает, что я механиком на автобазе заворачиваю. Прокатить бы её по зимничку. Пешком погонит домой.

А внуча какая у меня! В деда суетная и расторопная, как появляюсь дома, от родителей отрекается и как привязанная. И на рыбалку со мной, и на Рижское взморье. Катаю на своей машине по городу и сказки рассказываю.

А вот и наши ребята дежурят, поспим до утра и дальше попрём. "Прём — пока не упрёмся, пьём — пока не упьёмся" — девиз великого Томаса. Не ломай башку, в истории не отыщешь такого философа. У нас в артели шоферит на КрАЗе, по участкам колесит. Лет десять уже до Эстонии не может добраться.

Зашли в барак. Жаром плещет по стенкам алая печь. Трое бородатых парней сидят у стола. Один играет на гитаре и поёт что-то непонятное. На огромной сковороде жарятся хариусы. Пётр закрутил носом.

— Здорово, Фанфурик! — обернулся к двери гитарист.

— Привет, бичи! Рыбку свежую будем есть?

— Траванешь что-нибудь, так и быть, угостим.

— Да за такое блюдо до утра спать не дам!

Обивая снег с валенок, ввалились остальные водители. Разделись, шумно умылись тёплой водой и подсели к широкому столу. Хозяева вынули припасы, открыли консервы, нарезали хлеб и поставили сковороду с рыбой.

От работающего трактора мелко дрожат брёвна стенок, ярко горят две фары, подвешенные к потолку. Вдоль стен широкие нары, сушится у двери капроновая сеть, источая тонкий аромат речной сырости и водорослей,

— На таличке рыбку прихватили? — полюбопытствовал Петро. — Хотя бы раз показали место, дело прошлое, больше всего люблю подлёдный лов.

— Вот со сковороды лови, — хмуро осадил его гитарист, — мы берём там для себя, а ты всё выхлещешь.

— Ну, что ж, уговор дороже денег, — Фанфурик подхватил со сковороды поджаристую рыбину, — занесла меня нелёгкая лет десять назад на Чукотку. Жили в вагончиках-балках, что-то строили, не помню. К весне такие пурги налетели — света Божьего не видно, даже в магазин на карачках ползали, верёвкой привязанные.

Как пурга — у нас актировка. Стихия! Кучкуется по балкам народ и культурно отдыхает, в карты дуется. Зарплата идёт, пусть метёт хоть всю зиму. И был у нас прораб-зануда. До чего обленился, поганец, даже на улицу не показывается.

Руку высунет через круглую дырку-оконце: если метёт, дёрнет пару раз за верёвку — железка по рельсу: "Бум-м! Бум-м!" Всё, на работу не идём, опять выходной. Усекли это бичи и изобрели способ продлить пургу. Прекратится непогодь, они соберутся к его заметённому по крышу жилью и ждут, мёрзнут…

Только высунется рука — трое человек воют с подсвистом, а двое лопатами снег на руку метут. И так у них ловко получалось, весь посёлок выползал смотреть. Прораб за верёвку: "Бум-м!" — а бичи за карты. Уши и носы у всех пораспухшие, проигравших били картами…

— Ну, Фанфурик, ну врёт, не краснеет! А расскажи, как ты в Магадан за электродами летал.

— После ужина, а то пока я треплюсь, вы всю рыбу сожрёте. А вообще… Не люблю повторяться.

Засыпая, Ковалёв улыбался, слушая трёп шофёра о его бесконечных похождениях, и даже сквозь сон прорывался стонущий хохот одичавших в безлюдье бородачей.

Туманный рассвет играл в розовом снегу. По-жеребячьи орал белый куропач в тальниках, приветствуя скорую весну. На запад, за мглистые сопки, убегала вспугнутая солнцем ночь.

По руслу, мимо избы, хлюпая и клубясь паром, медленно шла темная и вязкая наледь. Пётр, резво вскочивший на подножку машины, вяло осел и зло выругался.

— Ну, Семён, принимай крещенье! — Обернулся и заспанным шоферам, уныло глядящим на реку: — Гаврики! Возьмите за фаркоп тросом — первым пойду!

Нырнул за баранку, повернул радостное лицо к пассажиру:

— Что значит привычка, с войны всё первым лезу, на душе за других спокойнее. Вперёд, гнедая, сейчас я тебя напою досыта!

На толстом стальном поводке головной КрАЗ тяжело ступил на промытую дорогу. В кабину дошёл застойный дух вырвавшейся из плена воды.

— Открой дверцу! Ухнем и не выскочишь, — оглянулся на Ковалёва шофёр и напрочь забыл о нём, пристально всматриваясь вперёд.

Медленно поднимаются к подножке хлопья зелёной шуги, ныряют под буфер. Вдруг передок ухнул вниз, разметав острые льдины. Шибануло паром в кабину, и резко дёрнул страхующий трос. Семён только и успел поднять от залитого пола валенки, а машина уже стояла на крепком. Обтекала.

— Сегодня ледоколом заделался, — усмехнулся Пётр, — пробуем в другом месте. Может быть, пересядешь от греха? Чего не бывает. Погублю старателя на самом взлёте…

— Давай, Счастливчик, кати! Я наледи хлебал. Держись ближе к косе, не потонем.

— Радиатор хоть целый, раззява, поленился ремень снять. Могло о воду вентилятор погнуть, и хана! Стой тогда до святого пришествия.

— Слушай, Петро! Резани наискось вон к тем камням. Там наверняка мелко и промёрзло до дна,

— Держись покрепче! В огне не горел, так и в воде не утону.

После наледи колонна шла рывками. Сушили тормоза. Водители резко нажимали педали, машины дёргались, юзили и опять набирали скорость. В случае остановки — с места уже не тронуться. Весна весной, а утренний морозец за минус сорок, намертво прихватит тормозные колодки к барабанам.

Счастливчик Пётр повеселел, прыгает заводной игрушкой на сиденье, опять таращит глаза и что-то рассказывает, непонятное из-за рёва дизеля на подъёме. Дорога выползает по зажатому скалами ручью на перевал.

Семён прикрыл глаза. Укачанный ездой, вспоминает свой первый зимник и знакомство с наледью. Везли с шофером на дальний участок колонковые трубы. С шиком летели по льду реки — и врюхались…

Оба молодые и неопытные, насквозь промокли, пытаясь выбраться, а когда дошло, что сели крепко, кончился бензин и приползла ночь. До берегов — по сотне метров ледяной воды метровой глубины. Двигатель заглох, а зима в этих краях шуток не понимает.

Сожгли в кузове деревянные борта, запаску, сиденья, канистру масла, а когда наледь прихватило, лежа на трубах, заскользили по трескучему ледку к берегу. Под снегом у припая оказалась вода, и опять вымокли. Морозный, тугой ветерок раскромсал туман и закружил позёмку.

К утру чудом наткнулись на брошенное зимовье. Какие поклоны надо класть тем людям, кто, уходя из охотничьих избушек, припасает дрова и сухую растопку для таких вот непутей!

Поздно вечером заехали под фонари укрытого снегом посёлка Орондокит. Примерзла к небу белая луна, неяркие звёзды мигают холодным светом. Посёлок прижался к сопке на краю широкой долины реки. В верховьях дыбятся сумеречные гольцы, в пойме темнеет замёрзший редкий лес.

Петр осадил горячую машину и ткнул рукой в лобовое стекло:

— Вон, на краю, стоит "белый дом", жилуха ИТР, вон столовая дымит. В этих бараках весь сезон скучают старатели по жёнам и любовницам. Там — склады, токарка, кузница, гараж и прочая механическая часть. Не заблудишься?

— Нормально… Не Париж.

Первыми их встретили собаки. Кружатся с лаем у колёс, дерутся, с надеждой подняли плутоватые морды на людей — авось подбросит залётный завалящий сухарик. Ковалёв спрыгнул с подножки, размял ноги. По его спокойствию и уверенности собаки сразу приняли за своего.

Окружили, радостно прыгая и взвизгивая, какая-то шустрая лайка ляпнула языком в щеку. Семён почесал за её лохматыми ушами и кинул россыпью пачку печенья, затёртую в кармане. Только снег полетел в яростной свалке.

— Надо же! Признали тебя! — удивился Петро. — Значит, толк будет. Если верят собаки — поверят и старатели. — Снял чемодан из кузова и подал вниз. — Принимай, начальник, шмотки. Вот по этой тропинке рули к "белому дому".

Ох! Не завидую я тебе, знал бы, что предстоит летом! Авось и выдюжишь, всё же, разведчик, нам нет нейтральной полосы, всё вокруг наше… Бывай, Семён!

— А ты, где будешь ночевать?

— В кабине, где же ещё. Вдруг ночью заглохнет, разморожу двигатель. Да ты не переживай. Я так привык, что в бараке и не усну. Честно…

Поскрипывает снег под ногами, обжигает щёки морозец, из труб бараков подпёрли небо струи белого дыма. На высокой ноте поёт дизель электростанции, горят по столбам редкие фонари, синим огнём плещется у гаража сварка.

Палкой обил снег с валенок — всё же, оступился с узенькой тропинки, — шагнул в ярко освещённую комнату. Представился. Встретили двое: заместитель по горным работам Лукьян Григорьев и механик Алексей Воронцов.

У заместителя простодушное лицо с якутским разрезом глаз, короткий ёжик седых волос и неожиданно крупные губы.

Петро ещё в дороге успел поведать, что за эти губы привязалась к Григорьеву кличка «Чомбе», где бы он ни работал, всё равно отыскивает.

Воронцов — москвич, с пятнадцатилетним старательским стажем. Невысокого роста, одет в джинсовый костюм, аккуратно подстрижены щегольские усики. Взгляд осторожный и чуть снисходительный.

До полуночи проговорили, знакомясь и изучая друг друга. Посмотрели карты и разрезы месторождения, план работы на сезон. Механик доложил о ходе ремонта техники и своих нуждах.

Хозяева "белого дома" были гораздо старше новенького и опытнее в деле отработки россыпей. Но в разговоре этим не кичились, соблюдали субординацию. Принцип единоначалия у старателей — закон.

Ковалёва поразила оснащённость участка бульдозерами и запасными частями, механизация ремонтных работ, армейская чёткость и ёмкость доклада, но более всего, запас дизтоплива и масел на лето. Не верилось, что всё это можно использовать за короткий сезон.

И такой кулак механизмов сравнить с геологоразведкой невозможно. Сколько труда стоило ему принудить работать свои истрепанные бульдозеры в разведочной партии! Сколько ушло зряшного времени на простои и поиски запчастей! Трудно представить. А здесь — надёжный запас всего, до последнего болта.

Но когда стал вникать в то, что предстоит сделать за лето, страх взял. Перевернуть миллионы кубометров торфов и песков, чтобы получить плановую цифру металла! Такой объём на сотню людей? Семён даже растерялся. Как же надо работать, чтобы выполнить все это?

Лукьян раздумчиво хмурился и бродил по комнате, держа на отлёте в пальцах сигарету, прикрыл свои узкие глаза. Словно читал мысли и видел испуг:

— Не паникуй, не паникуй… Поможем, поправим. Мы с Алексеем не первый год землю роем. Подтвердилось бы только плановое содержание золота — объёмами наскребём. Главное — техника!

Воронцов не подведёт со своим железом — выиграем. И концентрация горных работ! А людей натаскаем, не впервой. Месяц-два повожусь — станут классными специалистами.

— Я особо не паникую, но от помощи не откажусь. С россыпями дела не имел.

— Мы тоже когда-то начинали, не боги золото дают — люди. Обвыкнешь. Пару раз Дед отругает по рации, озарение и придёт… Придё-ё-ё-т! Нас ещё будешь учить.

— Да… Тяжёлый попался нам председатель, — отозвался с койки Воронцов, — я с ним много лет маюсь. Начинал еще начальником драги на прииске, где он был директором. Гонял нас, молодых, нещадно.

А обиды нет. Научил порядку и дисциплине. Приедет на драгу, из машины вылазит, манит рукой. Если план выполняешь — хорошо, если горишь — держись, не всякий выдюжит его разнос.

До этого год отработал на другом прииске. Вроде бы всё так же: те же промприборы, запасы хорошие, а порядка нет. То горючее забыли подбросить, то запчасти, то люди разбежались, а лето уходит. Влас таких казусов не допускает,

— Ну, что же, ребята, думаю, сработаемся? — приободрился Ковалёв.

— А куда мы денемся, — изумлённо замер Лукьян, — у нас общее дело. Коли не сработаемся, у Петрова одно лекарство — разгонит к чёртовой матери. Отец-командир закалки дальстроевской. Сработаемся, Как не сработаться? Делить нечего.

Улеглись спать. Григорьев опять закурил, мерцал впотьмах огоньком сигареты.

— Семён Иванович, а, сколько тебе лет стукнуло?

— Тридцать. А что?

— Хм. Маловато для начальника старателей. Я уже шестой десяток разменял, а всё в начальники не продвинусь. А впрочем, не так уж и мало, тридцать, — философствовал Лукьян, — об одном попрошу — не добрись… Надо стать жестоким.

— Жёстким или жестоким?

— Как сумеешь, только не будь мямлей. Порядок заведён не нами, не нам его и губить. Меньше улыбок и братаний с подчинёнными, дистанция и никакого панибратства. Иначе работяги сразу на шею сядут и ножки свесят. Поверь мне. Ответ за план и наш заработок держать тебе.

— Ладно, посмотрим. Давай спать — утро вечера мудренее.

— Вскрыша хорошо поддается, площадь обнажения по таличкам дай Бог, — не угомонился Григорьев, — здесь кочковая мерзлота, по долине, в основном, талик. Он и рождает плывуны. Послушай, как наяривают бульдозеры! Музыка! До чего интересная и проклятая эта работа… Как у той птички, стоит коготку увязнуть и не оторвать себя от старания, не улететь.

Думаешь из-за денег тут свет копчу? Не-е-е. Из-за порядка в деле. Трудно его держать, но в десять раз легче, когда не повторяешь приказов, когда нет сомнений, что всё исполнится так, как надо. Одно время на стройке работал, сейчас вспомню и не верю, как план натягивали.

Если бы там наладить такую дисциплинку, как у нас, дарили бы ключи от квартир все молодоженам поголовно. Жёстче! Жёстче, Семён! Добрых сверху начальство клюет, снизу народ плюет.

— Я считаю, что мера во всём должна быть, по ней и буду работать. Жёстко можно, а жестоко и вам не позволю. Люди — дороже золота. Ненависть к начальнику чревата апатией в работе всего коллектива. Жестокость не поможет в деле, если поймаешь злобу в глазах исполнителей. Это — конец.

— Теоретически… Может быть, и так. Но Чингисхан ломал хребет каждому девятому нукеру, если они не смогли взять город. После этого, ещё раз посылал их в бой, и они брали город.

— Так что, Лукьян, предлагаешь ломать хребет каждому девятому бульдозеристу, если участок не выполнит план? — усмехнулся в темноте Семён.

— Да не-е… Спины трогать не будем. Ломать нужно хитрую лень, демагогию, привычку на чужом горбу в рай проскочить. Народ приезжает из разных мест, кое-кто пытается работать спустя рукава — сачкануть, языком помолоть вместо дела. Если в полемику вступишь — всё! Заклюют. Они уже устав артели и все КЗоТы наизусть чешут, как стишки в школе.

А ты их в работу, в работу! А в ней-то, в родимой, баламуты и лентяи, как на ладошечке. И каждый девятый сам досрочно полезет в вертолёт. Домой заспешит. Скатертью дорожка! Тут у нас с пяток таких уже завелось, сами не работают и других совращают.

Что ж, прикажешь, с ними цацкаться, перевоспитывать? Да они же — взрослые мужики, знают, на что шли. Загрузил я их по уши и приглядываюсь, будут бездельничать, пусть летят и другим сухоту наводят. У нас — золото. Шутки — в сторону!

 

3

Утром Ковалёв, в сопровождении Лукьяна, обошёл своё хозяйство. Познакомился с людьми, отведал первый завтрак в просторной столовой. Допивая компот, спросил молчащего заместителя:

— Чего это у вас перепуганные все, от бульдозериста до повара? Угодить спешат, мечутся при виде начальства… Твоя система страха работает?..

— Не моя… в позапрошлом сезоне начальником у меня был Низовой. Только от его вида у меня кусок в горле застревал, что уже о других сказать. Вот тут ты прав. Таким зверем, как он, нельзя быть. Спозаранку как откроет пасть, так до ночи и орёт, издергал, измордовал участок.

— Ну и где же он?

— На соседнем участке, ещё встретишься с ним. У меня он до сих пор в глазах стоит. Даже не верится, что уже не работаю с этим придурком.

— А ты хочешь, чтобы я, как Низовой, работал? Или ещё жёстче? Нет, я так не буду.

— Гибко надо. С людьми работал, сам знаешь, как.

— Поехали на полигоны, покажешь.

— Поедем. Можно и пешком, не вредно пройтись после такого завтрака.

Над полигоном клубится пар от вскрытых таликов. Мощные бульдозеры рыхлят блестящими клыками мёрзлую корку, врезаются отвалами в мягкий грунт и выталкивают его за пределы контуров отработки, обозначенных красными флажками.

Пронзительно свистят турбонаддувы, выплёвывают чёрные сгустки дыма выхлопные трубы. Сварщики заняты наплавкой изношенных ленивцев и коронок рыхлителей. Слесари муравьями копошатся у поломанной машины. Никто не подгоняет, ни перекуров, ни шатающихся без дела людей. Всё отлажено.

— Вот и наша система в действии, — похвалился Григорьев, — а когда Влас нагрянет, тут мухами летают.

— От страха?

— Дураки от страха, умные от уважения. Его на мякине не провёдешь. В прошлом году за рычаги экскаватора сел. Наворотил за пару часов столько, другому и за смену не сделать. Оказывается, работал когда-то ещё на паровом. За бульдозер сядет — любо смотреть; лотком, как Бог, владеет. Дед есть Дед, ни отнять, ни прибавить. Мастер.

Подошёл бригадир по ремонту. Познакомились.

— Алексей! Не вижу резервных катков, — недовольно проворчал Григорьев.

— Успеем, подвезём к вечеру. Не срамоти перед новым начальством. Дело знаем. Лебёдка на тракторе развалилась, а крика не слышу от вас, Семён Иванович. Как-то не привычно.

— Разве его криком отремонтируешь? Не думаю.

— Конечно. Но Низовой бы истерику закатил.

— Я — не Низовой, но спрос будет похлеще. Закуривай и выкладывай свои ремонтные беды.

— А что выкладывать, всё нормально. Запчасти есть, подшипники на бортовые обещали подкинуть, солярки вдоволь. Только работай.

— Как Большешапов и Страхов? — прервал его Лукьян.

— Выправляются, работают не хуже других. Что с них взять, один старый, другой совсем молодой. Втянутся.

— Ну, ну. Присмотрись. Если опять демагогией увлекутся — на вертолёт. Пошли, Семён Иванович, на нижний полигон, там мерзлота вылезла, разбуриваем под массовый взрыв.

— Пошли…

Летели дни, и всё больше Ковалёв вникал в работу. С полигонов заявлялся ночью с комьями глины на тяжёлых сапогах, грязный и усталый. В конце мая сошёл снег. Весна, всё же, пришла через хребты и сопки к затерявшемуся среди них посёлку.

Поднялась на нерест рыба, оправдывая, эвенкийское название речки Орондокит — рыба ходит.

Зазеленела тайга, и вскрылись болота. На зорьках крякали утки по озерцам, устраивая гнездовья, перелетали через полигоны на ток тяжёлые глухари. Медведи проспали отвоеванную у них долину и теперь лазали ночью по отвалам вскрыши, пугая людей.

Закипела жизнь в оттаявшей тайге, засновали пичуги, бекасы и кулики кружили на болоте, вздулись водой ручьи.

Дед вызвал Семёна на заседание правления в город и отпустил на три дня домой. Вернулся Ковалёв на участок в самую распутицу. Вылез из вертолёта, черпая туфлями грязь, следом выпрыгнула черная лайка с белыми носками на крепких лапах и широкой белой грудью.

Собаки кучей налетели на нее, из лохматого клубка выкатилась одна, вторая, заблажила подмятая хозяйка поселковых собак Динка, и свора рассыпалась. Лайка стояла над поверженной, шерсть на загривке вздыбилась, яростью накалились глаза и ощерились клыки в ворчливом рыке.

— Это тебе, Динка, не щенков трепать у столовой, ишь, как лапы подняла, сдаётся. Твоя, что ли, Семён Иванович? Красавица! — подошёл Лукьян.

— Арго её зовут. На пенсию привёз. Кусок последний с нею в тайге делил, да уставать стала, постарела. В молодости ты бы посмотрел па неё! Черная молния. Эвенки карабин и упряжку оленей давали, разве променяешь…

— Ушлая псина. Свору-то, как разметала. А?

— Ну, как дела, что нового?

— Роем землю, чего ещё нового-то. Бульдозеристов молодых учим — технику мучим. Боремся с паводком. В общем, война — войной, а обедать пойдём, там всё обскажу, — Лукьян потёр грязным пальцем свой облупившийся нос и одарил начальника африканской улыбкой.

На полигоне аврал. Ещё в зимней каменной мерзлоте по левому борту долины была пробита обводная канава.

Река изменила свой путь и бежит по новому месту, огибая развороченное техникой русло. Паводок подмывает дамбы и забивает грязью с торфом вскрытые участки.

Бульдозеры затыкают промоины отвалами, другие волокут пачки леса, подтягивают насыпи грунта со вскрыши и возвращают воду туда, где ей надлежит быть.

Как в растревоженном муравейнике кипит работа, мечутся горные мастера, охрипшие от крика, техника работает слаженно и ритмично.

Лукьян попыхивает сигаретой, невозмутим и спокоен, только глаза под узкими веками скачут, охватывая всё и всё примечая. Губы его потрескались на ветру и покрылись сухой коростой.

— Вчера беда чуть не стряслась, — как-то устало и нехотя пробормотал он, но потом, опережая вопрос, заговорил быстрее: — Канаву ночью рвануло, первым на бульдозере в поток заскочил тот самый Страхов, которого я хотел выгнать.

Машину, как пушинку, развернуло и сбросило в промоину. Не подступиться, одна кабина торчит. Вода под гусеницами торф размывает, на глазах садится бульдозер. Страхов пляшет на кабине, орёт благим матом.

А я на берегу пляшу, не знаю, что делать. Бульдозерист Акулин выручил. Зацепил отвалом трактора здоровущую лиственницу под корневище и, в аккурат мимо кабины, вонзил её вершиной в другой берег. Готов мост! Заглушил дизель, жердь выбрал и снял новенького. Тот аж зубами лязгал.

Тут водичка как рванула дамбу! Ни лиственницы, ни кабины…

— Да-а… Натворили бы дел, — глухо отозвался Ковалёв, — самое больное место на производстве — жизнь человека.

— Ты прав. Пошли в посёлок, Семён, дело сделано.

— А вдруг опять прорвёт?

— Не прорвёт, горные мастера начеку, да и паводок выдохся, пошли.

День и ночь дрожат стекла в посёлке от рёва дизелей. Всё глубже котлованы полигонов, всё выше горы отброшенной породы, но до золотоносных песков ещё далеко. Прибывали всё новые люди, и всё новые бульдозеры выходили из капитального ремонта, ныряли в мачмалу.

Прилетел из артели техрук, дородный мужчина. По слухам, он возглавлял когда-то у Деда на прииске капразведку. Потом обитал на юге и вот, блеснув очками в дверях вертолёта, ступил в грязь таёжного участка.

Андрей Васильевич Семерин насторожил своим многозначительным апломбом, изысканностью манер и платочком в кармашке, а главное, умением, с первых же слов, поставить всех ниже себя. Барская издевка проступала сквозь стёкла импортных очков.

Техрук сразу полез в дела участка, отменяя распоряжения Григорьева и горных мастеров, по-своему расставляя технику. Бегал с рулеткой по вскрыше, скрупулёзно выверяя контуры работ, выставленные маркшейдером.

Есть такая категория людей, которые вечно брюзжат и никому не доверяют, хватаются сразу за всё и ничего не доводят до конца. Но Боже упаси взять на себя ответственность! Они талантливы тем, что всегда находят козла отпущения за свои промахи. И никому не отдадут лавров победы.

Когда терпение иссякло, Ковалёв вызвал по рации председателя. В присутствии гостя попросил унять рьяного помощника. Дед с минуту молчал и хрипло забасил:

— Приедет, разберусь.

Андрей Васильевич дёрнулся, выхватил трубку и начал оправдываться тонким, истеричным голосом. Петров терпеливо слушал, хрюкал из динамика, потом спросил:

— Когда ты мужиком станешь? Двадцать лет знаю, а как услышу голосок, так и охота за сиську подержаться. Всё хнычешь да жалуешься.

Семерин притих, вроде бы и не было конфликта, оставил в покое горное дело и принялся пересчитывать запасы на геологических картах и разрезах. Работал усидчиво и дотошно, тщательно заносил в свой блокнот столбики цифр.

После работы аккуратно прятал в портфель тонко заточенные карандаши. Воронцов знал техрука давно и, как-то по дороге на полигон, предостерёг начальника участка:

— Смотри, Иванович, злопамятный он. Того случая не простит. Не лезь на рожон. А геолог он толковый и грамотный, поэтому его Влас и вызвал. Уж что-что, а прогноз добычи этот прохиндей выдаст точный, нутром золото чует. Собаку съел на разведке россыпей.

— Мне он не помеха. Пусть считает, только бы не мешал работать. Уж больно нудный, как баба, а высокомерие — не подступись.

— Раньше был проще. У него в разведке пахали одни бичи. Шурфы здорово били. Потом он ударился в науку и чванлив стал не в меру. Работал где-то в институте, приехал подзаработать. Не трогай его, он ведь тихой сапой подкопается и съест. Поднаторел.

— Не боюсь я его. Он ведь, мою работу делать не будет.

— Семерин нас своим нытьём в гроб загонит. Да потерпим, не всё же лето он будет здесь сидеть.

— Терпеть всё можно, но, ради чего? Ради чего быть покладистым и сладким? Ты уж извини, не в моих это правилах.

— Зря, зря… Иванович. В твои годы пора становиться мудрым. Это хорошо, что Влас живёт своим умом, а другому председателю этот техрук черкнул бы рапорток — и всё-ё, жди неприятностей. Сейчас бумаженции в почёте. От бумаги и горе, от бумаги и радость. Моя жена письмо накатала, куда бы я побоялся даже подумать, — получили трёхкомнатную квартиру в Москве. Фитюлька, тьфу! Тетрадный листок, а какая сила! Не ерепенься, смирись. Вот получим расчёт осенью, я этому очкарику такое скажу! А сейчас нельзя.

— Бог терпел и нам велел? Нет уж, Алексей. Не надо меня перетягивать в тихую веру. Сам разберусь. Слышишь? Вертолёт идет, пошли встретим?

Воронцов прислушался и тоже уловил далёкий рокот турбин над весенней тайгой, недовольно наморщил лоб оттого, что пришлось возвращаться с полдороги.

Техрук уже собрался улетать. Ни на кого не обращая внимания, отчуждённо стоял у края площадки с перекинутым через портфель светлым плащом. Ещё не остановились винты, как из дверцы вывалился пьяный и дряхлый старик в форме лесничего.

С трудом поднялся на ноги. Длинный, большеголовый, сутулый и нескладный. Лешачья борода и волосы перепутались, под седыми усами раззявленный рот в беззубой улыбке.

— Здорово, братушки-старатели! — просипел дед, разомлело лапая бок Ми-8.

— Привет, старина! Помирать прилетел? — отозвался кто-то со смешком и добавил. — Музейный экспонат.

— Гы-гы! Да я вас всех переживу, золотари паршивые!

— Дед, не буянь, — подошёл Семён, — отправим на старости лет в вытрезвитель.

— Силов не хватит отправить. Дохлые вы все тягаться со мной. Вот проверю, как лес губите туточки, до смерти кормить станете бесплатно. А счас я ишшо молодой, от бабок проходу нету. Во! Ишь! В вытрезвиловку! Я пужаный, едрёна-корень, — его шатнуло на подошедшего Семерина. Но тот проворно отскочил, брезгливо скривил губы.

— Чё прыгаешь козлом? Грязи испужался? Не спачкаю, старатель.

Лукьян увёл деда в гостиницу. В суете разгрузки Ковалёв поймал на себе взгляд техрука, пристальный и недружелюбный. Поблагодарил в душе председателя за избавление от Семерина. Люди быстро относили груз в сторону, укладывали в машину, с нетерпеньем поглядывали на пачку писем в руках Воронцова.

— Алексей, письма почему не отдаёшь? — подошёл к нему Семён.

— Не могу. Экономия лётного времени. Влас в прошлом году прилетел, а народ порасхватал письма из дому и читает. Дед на часы смотрит — пятнадцать минут прошло, потом начали разгружать.

Премию он как раз привёз и не дал ИТРовцам ни гроша, всё рабочим распределил. Да на собрании говорит: "Хреновые у вас начальники, не думают. Пока вы письма читали, у каждого из вас из кармана улетело по трояку за простой вертолёта. В другой раз умнее будут".

Семён перебрал конверты и безнадёжно махнул рукой:

— Не пишут… Утром следующего дня прилетевший на участок старик пошёл проверять место заготовки дров. Он страдал с похмелья, охал и стонал. Посреди вырубки вяло плюхнулся на пенёк, озираясь вокруг, тихо матерился:

— Ох! Матушки мои… Наворотили-то чево? Супостаты вы безмозглые. Разве можно лес вот эдак губить-калечить? — Дед осерчал не на шутку, до дрожи в сизых губах.

— А кому он здесь нужен? Этот лес? Всё равно сгниет на корню. Отсюда его не вывезти, сотни километров до пилорамы, — пытался было оправдаться Семён.

Старик уныло глянул на него и безнадёжно отмахнулся:

— Всем вам, молодым, чудится, что Рассеи конца не будет, забогатели, в душеньку мать… А могёт быть, лет эдак через много, тута железная дорога проляжет. Тогда, как? Спросют: "Кто тут лесные угодья беспутно порушил, кто на охране стоял?" Вот тут мы с тобой в бумагах и пропечатаны. Сраму-то сколь будет! Ой, сра-му-у-у.

Спелый лес — шут с ним, в дело пошёл. А вон погляди, молодой подрост, как искорёжили трактора. Какой из него лес выйдет? Да никакой. Хлам один. Я ить с двадцатых годов старался в этих краях, а такого разбою не учиняли. Помню, в разгар промывки жара спустилась несусветная, и загорелась тайга.

И шут бы с ней! Пущай горит себе! Нам золото нужней. Ан не-е-е… Старшинка артельки всех тушить погнал. Мы артачиться, отговариваться, а он пикнул, и прикусили языки. Выватлались в сажу, одежку прожгли, умаялись до смерти и опять в забой, но огонь победили, и как-то аж легче работать стало.

Случаем я был недавно в тех местах, сосны стоят — чисто золотые, пойдут в дело. Добрым словом поминают старшинку. И многие помянут. Вот что, парень. Акты составлять я не мастак, никудышный писака. Христом Богом молю — прибери делянку. По-людски убери.

Пусть ветки в кучи укладут, а как снег падёт — сожги их, чтобы кругом лес не занялся. Самому будет на душе легче, когда чистоту в работе сотворишь, Прибери… Смотреть тошно.

— Приберу, — облегчённо улыбнулся Семён, разглядывая чудаковатого инспектора.

— Ну, вот и ладно. Айда домой. Нету мочи супротив похмелья. Оклемаюсь — да и лететь надо в город, ответ держать, — тяжело встал, отёр рукавом пот с морщинистого и темнокорого лба, выломал костыль из сухой листвяночки, пошёл впереди.

Семёну было стыдно перед лесником за беспорядок на делянке. Лучше бы обругал, написал акт, чем этот отеческий укор. Он плёлся сзади, на ходу отмечая, где и как надо "прибрать делянку", решив немедля послать сюда нашкодивших лесорубов. Перед глазами маячила тёмная шея старика в глубоких ячеях морщин, слышалось его прерывистое и сиплое дыхание, не верилось, что "хищники старатели", заклеймённые в книгах, могли бросить промывку золота, ради спасения леса.

— Фомич!

— Чево тебе? — всё ещё раздраженно откликнулся старик.

— А ты почему работаешь, тебе давно пора на пенсии быть?

— Хэ! На пензии… Вот доживешь до иё, до этой самой пензии, будешь потом знать сладость-то иё. От скуки сдохнешь и ненадобности своей. Счас я нужон кому-то, а на пензии водку от безделья хлестать? Отступился я вовремя от пьяни, теперь бы уже в земле тлел. Ненужный никому человек враз пропадает. Ничё. Ишшо спытаешь эту малину, пензию… Не дай Бог!

Доплёлся лесник до кровати в гостинице и обрушился плашмя в чем был на покрывало.

— Ой, помираю! Чёрт поднёс ко мне дружков в аэропорте. Слышь, Сёмка? Сходи к врачихе, могёт, у старой капли какие есть или настойка на спирту, скажи, у Кондрата сердце щемит, она знает, чё дать, — он опять застонал.

— А поможет? — забеспокоился Ковалёв, глядя на раздавленного немощью деда.

— Коль принесёшь, поможет, — прикрыл глаза трясучей рукой.

Ковалёв наскоро порылся в домике медички, улетевшей за лекарством в город, и отыскал коробки с настойками.

Обеспокоено вернулся в дом. Фомич крякнул и засуетился, увидел пузырек, вытряс в пустую кружку и выпил.

— Дед, помрешь от такой дозы!

— Погодь! Не вспугни, пущай разойдётся, — встал с койки, подсел на корточки к печке и засмалил папиросу. — С утра не мог старика подлечить, начальник? Чуть не помер в лесу.

— Да кто же знал? А если тебе плохо, зачем пил?

— Я за год впервой употребил. Вот! И кровица согрелась, побежала веселей. Шибко нужное лекарство сочинил кто-то, ей-Бог!

Фомич зашвырнул окурок в поддувало и прилёг на койку. Глаза блеснули из-под сощуренных век, выглянули в улыбке остатки прокуренных зубов, шмыгнул по-ребячьи щербатым носом. Изуродованное старостью лицо отмякло истомой.

— Кондрат Фомич? Золото как брали в те годы! Шурфами?

— Всяко, парень, всяко… Кто шурфом, кто под мхом, а кто и грехом. Кому как сподручней было, всяко…

— Расскажи.

— К чему эта напасть тебе. Эха-ха-а. Мутная и бесшабашная жизнь была у старателя. Пили всё, что горит, любили всех, кто шевелится. Начал я в двадцатые годы артельщиком у Елизара Храмова. Артельку кликали по фамилью старшинки — стало быть Храмовской. Старались мы отсель недалече, двенадцать душ, круглая дюжина.

Сейчас вам чё не мыть золотьё? Такая техника гребёт, страх один. А тогда? Кайло, лопата, деревянная проходнушка да нюх Храмова? В тот год стерял он фарт. Всё лето били шурфы, и всё понапрасну. Он и так, и эдак, а всё одно глухари — пустые шурфы — копаем. Вроде бы и все приметы есть, а окромя значков ничё не кажется.

А, как он место для шурфа избирал! Хватит кайлуху за ручку, прежде перекрестится, раскрутит её с закрытыми глазами и кинет. Где кайло упадёт, там и место для шурфа, там и удача должна быть, а всё одно глухари выходят. Божится, что должно быть. А не даётся оно. Сам не спит и нам не позволяет, работаем до упаду и попусту.

Промотались и обносились до сраму, а уж березняк пожелтел. Роптать начали, надоели друг дружке до тошноты. И не сдержались пятеро, сбегли. Шибко Елизар матерился, велел и нам собираться. Подались в город, тогда он ещё посёлком был. Где-то на третий день свалились в неприметный ручей.

Ночью снег настиг, буранит, метёт, озябли у костра в своих лохмотьях, хорошо хоть шалаш слепили загодя, пропали бы совсем. А утром очнулись, глядим, Храмов зарылся под землю, бьет шурф. Помогать никто не стал, собрались и ушли. Озверел или чокнулся мужик, кто ево разберет.

Звали его за собой, да куда там! Откуда у него и силы брались? Еле добрались к жилью, прокляли всё на свете. А он, через две недели, заявился по снегу, чуть живой, и три фунта в золотоскупку снёс. На кочку сел шурфом, на дурное золото.

Мы к нему: "Накорми, отец родной, поделись", а он мотает головой: "Хрен вам, братцы, одного кинули". Но всё же, сжалился. Бочку вина поставил, еды накупил, кого и приодел. Да был среди нас один здоровенный малый, когда уснули опосля винца, прибил колуном Елизарку, ограбил и смылся.

А куда из наших краёв зимой денешься? Нашли… Списали… Как есть. Прииск был потом на энтом ключе, Елизаровский, в войну много дал.

— Да он и сейчас работает.

— Остатки добирают… Вот слухай. Был на том прииске главным геологом один человек. Всё невесть где шлялся в одиночку и принёс полную шапку рудного золота в кварце. "Вот! — молвит. — Открыл первое рудное золото Белогорья".

Да нарвался он на неприятности из-за того, что заховал один самородочек. Посадили его, а он со зла и обиды скрыл, где ту жилу отыскал. Вот ить, как можно человека ожесточить! Живёт он теперь один на, краю города. Совсем старик, плошей меня.

Из комбината геологи у него выпытывали о жилочке. "Забыл всё напрочь, — говорит, — а даже помнил бы, не сказал, нету у меня веры в людей!" Я ево и совестил уж наедине, при чём здесь люди? Молчит.

Видать, и сам жалеет, а не может себя пересилить. Так глупо жизнь растратил. Ради чего небо коптит? До сих пор не сыскали того рудного месторождения. Вот так-то, парень. — Фомич дотянулся до стола, большими глотками выпил кружку холодного чая и вновь откинулся на койке.

Выпростался из-под бороды хрящеватый кадык и вдруг дёрнулся всхлипом. Смазал ладонью с изрубленных временем щёк мутные слёзы, тяжко вздохнул.

— Что с тобой, плохо стало? — забеспокоился Семей.

— Вот и помирать буду, а жалко мне тово инженерку. Хотел добра, а получилось худо. А меня ить тоже дочь родная чуть не засудила! А за что? Все силы отдавал на ие жисть. Дом купил и обставил, одел обоих с зятем. Мне-то, сколь надо! Да угораздило переночевать один раз.

Через день Нюська прибегает в мою избёнку и винит в том, что украл запонки и цепь из золота, дескать, в шкатулке лежали. В милицию попёрлась, дура. А это иё муженек умыкнул и пропил.

Потом я в тайгу отлучился, так и он мне весь огород перекопал, печь перебрал, полы перестелил. Не верил, гад, что, за всю жизню, я не скопил золотишка. Да чёрта лысого! Даром мне не нужен энтот металл-убивец. Ведь, скольких людей он свалил своими пулями. За дело и без дела, как тово инженерку.

— Я слышал, банды были в те годы? Охотились за старателями? Правда, Фомич?

— Водилось зверьё лютое… Куда волкам до них! Был на прииске один горный мастер. Никто на него и подумать не мог. Знал график инкассации с приборов и выходил на дорогу. Люди ему доверяются, ведь знают его — свой, останавливаются подвезти. Сядет, на ходу постреляет шофера с инкассатором — и был таков!

А золото ухоронит. Сам на работе ходит, глаза круглые делает, когда сказывают про убитых. Затихнет всё, новые люди обвыкнут к нему, он через пару лет и этих приберёт. Но все же, кокнули! Не отвертелся. Сколько людей погубить, и ради чего? Чтобы жить в обжорстве, стать выше и богаче остальных?

Шут ево знает. Видать, это болезнь есть такая — ненасытность. По-другому нельзя думать. Всё мало человеку! Дочь вон хапает тряпки, вешать некуда, в золоте ходит, а в башке дым.

Думаешь, цепляют желтые погремушки, чтобы ум выделить и красоту? Не-е… Парень. Хотят показать свое богатство, как старатель свои бархатные портянки в те годы. Завидуйте!

Вот и ты, Семён, ишшо молодой, а туда же. Поперся за деньгой в тайгу. Затянет, так и сгинешь тут, окромя грязи и грыжи ниче не видя.

— У меня — другое дело, Фомич. Я давно хотел на золоте поработать, а тут случай и подвернулся.

— Тогда, самое место тебе тут. В старателях просто, ярмо на шею — и тяни воз. Ндравится работка?

— Ничего, можно жить.

— Брешешь, может? По ресторанам защемило шикнуть, машину под зад приспособить да в тряпки заграничные приодеться? А?

— А чем плохо всё это?

— Кто говорит, что плохо. Токма человек скуднеет от достатка. Жадным становится, завистливым, ещё больше норовит загресть и так хапает, хапает до самой смерти.

Бабы, те совсем умом трогаются при деньгах. В магазинах метут всё подряд, одна перед другой, кто больше. Ты их послухай! Только одни разговоры: где что купила, достала по блату, кого объегорила. Страсть прямо. Болезнь.

— Без денег, дед, тоже не очень сладко. Трясись над каждым рублём, считай копейки.

— Конешно-то, оно так, вольнее жисть при деньгах, слаще. И жить все стали куда лучше: еды вволю, учёные все, чисто одетые, культурные. А детей рожать перестали, один-два, и баста. Зачем лишняя колгота? Или вот, к примеру, прошлой зимой я дюже прихворал, так ни один сосед не заглянул в дом!

Это, как называется? Раньше такого не было. Обходительней, дружней был народ, приветливей. В немочи стариков не кидали. Ночевать приспичило — стучись в любой дом, накормят, охапку соломы кинут и тряпьё какое под голову, и то ладно. А счас? Попробуй сунься, так собаки и штаны спустят.

Тут что-то не то, парень. А чем больше сытости, тем больше равнодушия прорастает. Так вот думаю. Ох, не к добру это. Разве так можно? Без души ить тошно жить, срамно. Эхе-хе-е… Кто же эту пакость заронил — ненасытность? Знать бы!

А не дай Бог — война? Как же они своё добро бросют? Как они смогут любить Рассею, если о любви к человеку позабыли? Зятьку, если доведётся воевать — первым мародёром станет. Вот ответь мне, старому, на эти вопросы. Успокой душу. Ответь!

 

4

Председатель артели прилетел совсем некстати. Вертолёт сделал круг над участком, и Влас успел заметить кособоко севший в болотину экскаватор. Пока Семён добрался к вертолётной площадке от драглайна — там уже, глуша свист винтов и остывающий вой турбин, грохотал бас Петрова.

Ковалёв подошёл к нему и протянул руку. Дед недовольно хрюкнул, но поздоровался. В линялой геологической штормовке и коротких резиновых сапогах, он крепко стоял на земле, сжимая левой рукой старенький брезентовый плащ.

Седые лохмы трепал ветер и бросал пучками на глаза. Дед откидывал их назад взмахом руки. Точно срисовал Альбертов — генерал.

— Как же это ты! Упёк машину в самое горячее время! Выдернуть немедля, — повернулся и пошёл в посёлок.

Через час откопали увязшую махину бульдозерами, подвели под гусеницы стлани из брёвен и вытащили грязный драглайн на сухое место. Виновато суетился вокруг экскаваторщик, проверял ходовую.

Семён явился с докладом:

— Работает экскаватор, всё нормально.

— А я и не сомневался, на то ты и поставлен здесь. Гнев у старика быстро прошёл, уже спокойно расспросил о делах, посмотрел геологические разрезы и велел собрать мастеров. Все не замедлили явиться, расселись вокруг длинного стола.

Влас пристально и тяжело смотрел на карту, до хруста сжимая в кулаке спичечный коробок. Поднял глаза и ожёг ими каждого.

— Вот что, помощники, — прихлопнул спички к столу, — артель горит. Два участка, по всей видимости, годовой план не потянут. Пока ещё не сели на пески — думайте, что делать! Промывка начнётся, думать будет поздно. Ищите резервы, зубами грызите землю, но два плана мне дайте!

— Два плана?! — вырвалось у Ковалёва.

— Два плана! Если пугает — сдавай участок. Сам останусь. Жду ваших предложений.

Выслушав редкие и робкие замечания, неожиданно вскочил и разбил коробок спичек кулаком вдребезги.

— Bы мне про запчасти и плывуны лазаря не пойте! Не об этом речь. Я всё вижу и знаю, как в этой мачмале взять металл. Но хочу вас послушать. Шевелите, шевелите мозгами. Ну? Лукьян? Начнём с тебя. Говори коротко и дельно, общих фраз не нужно.

Григорьев поднялся, взял со стола разбитый коробок, повертел его перед глазами, спокойно раскурил сигарету. Прищурился, глядя куда-то поверх головы Власа.

— Ну, что же. Два плана — это действительно дело… Тут нахрапом не возьмёшь. Надо учитывать основные геологические данные, влияющие на выбор промприборов, водное хозяйство, подготовительные работы и вскрытие полигонов. Систему разработки, отвальное хозяйство и вспомогательные работы. А ещё…

— Короче! Ты не на кафедре горного института, — прервал его Петров, — не забивай мозги теорией.

— Если короче, я догадываюсь, куда ты гнёешь. Землесосы… Так? Конечно, у них коэффициент полезного действия в два раза больше, чем у гидроэлеваторов, и работают они на более густой пульпе, проглатывают камни до ста миллиметров в диаметре.

Мы давно с тобой о них мечтали. Но, где их взять? А кроме того, они ведь не прижились на приисках Северо-Востока. Очень трудно сохранять уровень пульпы в приёмном бункере, срывается вакуум.

— Ну и что? — откинулся Влас на стуле и сощурил свои кошачьи глаза на Григорьева. — Мы же не пробовали — не пробовали, не пытались. А если усилить давление на монитор двумя насосами и гнать дополнительную воду к рабочему колесу?

— Хм… занятно. Думаешь, кроме нас, никто не додумался?

— Не в том дело, додумался кто-то или нет. Главное, я додумался, ночи не спал, всё рисовал схемы. Верю в землесос и в ваш участок. Мозгуйте, рисуйте свои схемы, не спите. Вот тогда и получится. Нужно захотеть — остальное детали! Воронцов, твоё мнение?

— Конечно, дело интересное, но у нас нет ни саней, ни готовых бункеров. Пока соберём, пока установим, и лето пройдёт. На Северо-Востоке не глупее нас, но почему-то работают по старой схеме…

— Садись! — рыкнул Влас и стеганул механика взглядом, повернулся к бригадиру сварщиков Антону Длинному:

— Сколько надо времени твоим архаровцам, чтобы сварить бункер гидровашгерда под землесос?

— За неделю управимся.

— За неделю сваришь два бункера, я предвидел это и закинул вам лишний листовой металл. Ясно? И готовь плети пульповодов из десятидюймовых труб.

— Ясно…

Влас выслушал всех по очереди, встал и заходил вокруг сидящих за столом.

— Так, ребята… Начну с пряника. Решением правления артели вам повышены коэффициенты на подёнку. Только на вашем участке! То есть, у горного мастера будет такой же заработок, как у начальников других участков. Но с вас и спрос будет особый.

Даём вам право бить бездельников рублём. Плохо работает старатель — утверждайте ему на собрании участка по семьдесят процентов подёнки, а оставшиеся тридцать отдайте лучшему. Это — железный стимул! Принцип должен быть один — энтузиастов поощрять, лентяев наказывать, от худших из них избавляться.

За пояснение ситуации на участке спасибо. Чую, что внутренних распрей нет, коллектив здоровый и готов выполнить поставленную задачу. Да, Лукьян предугадал мою идею. Землесосы наше спасение! Наше будущее, и не только наше, новинку подхватят другие артели.

Золото тут есть, сил маловато на него, а вот землесосами-то и крутанем промывку. Мой заместитель Сухоруков сейчас изобретает редуктор под дизель. Я уже, как наяву, вижу эту передвижную землесосную установку. Получится, поверьте моей интуиции. Иначе нельзя…

Помните, как в войну работали? Вот и нам так нужно. Неделю отвожу вам на запуск и монтаж. Обойдёмся без пустой болтовни. Навалимся скопом, и закрутится эта машина.

Влас добил кулаком несчастный коробок, и спички брызнули по столу.

— Всё! Затверждено! Конкретно распишем, кто чем занимается и за что отвечает. Лукьян! Ты профессор по россыпям — готовь место под установку и копай зумпф поглубже, золото просажено в плотике, и стол бункера должен быть на два метра ниже песков. Не мне тебя учить.

Воронцов! Головой отвечаешь за сборку землесоса и монтаж в срок. Антон! Сварщики должны работать без устали, раскуривать папиросу от электрода.

Ковалёв! Ты отвечаешь за всё! С тебя я спрошу, а ты спрашивай с них. Безжалостно. Вопросы? Предложения? Сомнения? Впрочем, подумайте и выскажете утром. Накалитесь яростью к работе, и мы победим.

Разошлись за полночь, до тошноты накурившись и провоняв комнату табаком. Семён отворил дверь настежь, поползла в ноги ночная свежесть и дух росной травы. Сидел на пороге, закрыв от усталости глаза, и хоть, всё было решено и распланировано, тискали голову сомнения.

Два плана! Тут один как бы сделать, чёрт его знает, что там под землёй лежит, что там наворотила природа. Никто не прятал. Влас укладывался спать, ворочался, кряхтел, устраиваясь поудобней на койке, кашлял.

— Ну и как тебе на новом месте живётся, притёрся? — филином гукнул из тёмной комнаты.

— Нормально…

— Нормально, значит? Ну и хорошо. У тебя и по рации всё нормально. А экскаватор, поди, с ночи стоял?

— С ночи.

— Да вокруг него три бульдозера крутились, выкапывали. Теперь посчитай, сколько кубов вскрыши потеряно?

Экскаваторщика накажи, иначе нельзя. В другой раз он у тебя в озеро заедет и будет со стрелы рыбу ловить, руками неделю махать. В ночь кто был горным мастером?

— Малков.

— С ним я сам разберусь, чтобы лучше смотрел, не дремал бы у сварщиков в будке.

— Он вас и так боится, как огня, может быть, не стоит?

— Чего меня пугаться? Ты, вот вижу, не боишься. Медвежьим страхом болеет? То-то я и смотрю, что он на глаза мне не показывается. Ты с Сиротиным не ужился и меня раскритикуешь со временем.

— Таких, как я, дураков, мало. Хитрым покойней жить, а языкастые — не в моде.

— Я сам такой, не ты один. Один из моих начальников сказал как-то: "Влас Николаевич, вы своей правдой нервируете весь аппарат комбината, а сейчас правду говорят только обыватели…"

Ох и осерчал я тогда. "Червяк ты навозный, — говорю ему, — что же, по-твоему, правда людская обывательская?" Чуть морду ему не набил, а потом он на совещании заявляет: "Мы должны работать засучив удила", я и подсказываю на весь зал: "И закусив рукава?"

В общем, пришлось мне из начальников карьера уходить в артель, заклевал, скотина, продыху не давал придирками. Потом, всё же, разглядели в нём гнильцу, выгнали с треском, А сколько эта падаль попортила людей.

— Влас Николаевич, а что, на ваш взгляд, основное в нашем деле?

Дед встал с койки, и сел на порог. В майке и вырезанных из валенок шлёпанцах, он был по-домашнему прост и уютен.

— В любом деле важно не суетиться! Запомни! Второе — не упускать Главное! Отметать с его пути всё мелкое и второстепенное. Тогда ты будешь знать цель, видеть её. Третье — это верить в свои беспредельные возможности. Верить фанатически! И люди пойдут за тобой…

— Три завета старателя. Буду помнить.

— Помни. Эту работу я познал с детства. Родился и вырос на прииске. С малых лет пристрастился к лотку. В те времена работали маленькие артельки, ну и крутился возле них. Подмести, убрать, сбегать куда — я всегда на подхвате. Промою вечерком собранный мусор, золотишка наскребу — и в скупку! Еды понакуплю, конфет себе за усердие. Матери помощь. Рано стал кормильцем.

Потом — война, дали прииск и железный план. Вот на меня кое-кто обижается, что круто беру. А нам что выпало? Попробуй в те годы не выдай план?! Трибунал… Работали не щадя себя, есть что вспомнить, сейчас я изменился, добреньким стал к старости.

Выругаю, к примеру, тебя, а потом душа разболится, валидол по ночам сосу, жена вокруг суетится. Надорвал сердце в те годы. Однажды горы песков промыли, а золота нет. Что только не делал, куда не бросался! Решил собрать всех стариков, посоветоваться.

Ведро спирта на стол, черпаю им кружкой, подаю, как официант кручусь. Сохатиной свежей угощаю, а сам, между делом, нажимаю, выспрашиваю про их потаённые места. Спирт выпили и хитро так поглядывают на молодого директора прииска, помалкивают.

Тут ввалился к нам один пьяный деятель и стал хулиганить. Подошел я к нему, одним ударом отключил и молча сел на своё место. Нервы сдали. Сидят безучастные деды, но уже улыбаются, отмякают. Встает один и говорит:

"Вот что, Власька! По-нашенски, по-старательски живёшь, да и сам ты наш. Так уж и быть, откроем тебе секрет. Да вот беда, спирт окончился, когда бы ещё кружечку пропустить? Жалко ить с таким золотом расставаться. Уж ты извиняй, сбегай за добавочной".

Махом я слетал в склад за подкреплением. "Куда ставить? Покажите россыпь сначала, потом некому будет указать". — "А вот, где поставишь, там и рой, там и шурфик бей", — опять смеются пьяненькие деды.

В сердцах на свой стол ведро бухнул, все бумаги залил. Обозлился, как мальчишкой помыкают, а не пойдёшь поперек, народец обидчивый. Сам кружку зачерпнул, жахнул неразведённого и их старшему поднёс:

"Смочи горло и не томи, время идёт!"

Он обнёс по кругу десятка три своих дружков, сидят в кабинете, спорят, вспоминают похожденья, а кто уж в песню норовит затянуть, иные заснули.

"Ну, где мыть? Где? Скажите, отцы, Христа ради!" — уж не вытерпела душа. Война идёт, а мы спирт казённый жрём без пользы! "Да под тобой золото. Под конторой этой Никишка Чалдон хорошо брал. Шурф его в самый раз был тут. Ишь! Скорый какой! Знаем, что война. Осерчал-то как! Копай уж…"

Думал, что издеваются. Не поверил. Но они на своём стоят, твердят безотступно: "К утру контору порушишь, бей шахту и бери на здоровье. Если набрехали — в морду кажному плюнешь!"

Клятва меня убедила, страшная для вольного люда. Да и выхода другого не было. Только бумаги вынесли, и спихнул трактором новую контору под откос, не осталось времени разбирать. А деды! На горушке рядом, песни орут, пляшут, спят вповалку. Поминают россыпь, одним словом.

А наутро давай помогать, заявились со своими кайлушками, лотками. Сколотили артельку да так до Победы и вкалывали, наравне с бабами и бронированными. Не одного фрица уложили добычей своей. Плохо работать не позволяла гордость, самолюбие.

Ох и хватил с ними лиха! Непокорные, себе на уме, подчиняются только одному старшинке. Вроде и потихоньку копаются, а золота наворотят — только диву даёшься! А то и совсем пропадут. Месяц нет, два, лето на исходе — вот они! Заявляются, одни святые мощи, и прямиком ко мне в кабинет.

Глядишь, двух-трёх уже недосчитываешься, схоронили в тайге. Отойдут и давай вынать из котомок прямо на стол, да бахвалятся друг перед дружкой, поддразнивают. Веришь, некоторые по пуду приносили!

— Ну, а под конторой было что?

— Хоро-о-ошая россыпь открылась! Не только контору, половину жилья убрал со струи, а план дал. Деды замучили. Понравился им мой приём. Как кончается золото — они гурьбой в кабинет. Глядишь, куражатся, мнутся, а всё же, укажут какой ключик или россыпушку.

За свой век перелопатили пол Якутии, знавали места. Всякое было… И под следствием был, и на коне.

— Под следствием! За что?

— Драгу старую сжёг. Износилась она до невозможности. Запчастей нет, машина иностранная. А план на неё отваливают с привесом. Одна маета. Крутился и так, и эдак, а потом прибегаю на полигон, людей отпустил и сам запалил. Народ перебросил на подземку, и металл пошёл. Кто-то сообщил куда следует.

Долго таскали, всё же, импортная техника. А невдомёк, что тройной моторесурс она выработала, одни убытки. Ну, ничего, обошлось, даже с работы не сняли. Доказал расчётами, что ремонту не подлежала, что выгоднее спалить, чем вывозить из дальних мест железо.

Тогда плана по металлолому не было. Чем возить его до железной дороги за сотни вёрст? Прохладно что-то, давай спать. Смотри-ка! Звёзды-то, какие вылупились! Как на лотке золотины, хоть рукой бери.

Красота-а… На рыбалку бы сейчас! Развеяться, недельку отдохнуть, ухи поесть, поспать вволю да и просто посидеть у костра, ни о чём не думая.

— Езжайте, вездеход на ходу. Есть хорошее место в устье.

— Нельзя. Не то время. Сейчас оно дороже золота. Нельзя…

— Влас Николаевич! А вы сами верите в землесосы?

— Землесосы — стоящее дело! Особенно в наших условиях. Заглотят все плывуны, только подавай! Производительность одного землесоса, по моим прикидкам, будет больше, чем у пяти бульдозеров. В дожди — единственная возможность работы. Вскрыша по трубам пульпой пойдёт, а потом и золотоносный песок в колоды.

Внедрим землесосы — перекроем отстающие участки. Не получится — артель сгорит, останемся с голой задницей. Мы уже достали улиты, рабочие колёса, валы, сальники, станины. Завтра прилетит мой заместитель Сухоруков с этим железом, и неделя вам на запуск. Ни дня больше! Как хотите. Ни дня.

Трубы у тебя есть, завтра дам механику чертежи бункеров, привлеки всех сварщиков на монтаж. Вот тебе и выход из положения, только шевелись. А то распустили нюни: "Мачмала, грязь, плывуны, дожди льют".

Это — то, что и нужно! Ещё водичку будете запускать на полигон, чтоб веселей текло перед бульдозерами. Возьмем Орондокит! Обязательно возьмем! Это — моя лебединая песня. Сердце совсем запорол, заездил… У тебя есть любимая книжка?

— Есть….

— И у меня есть. В сейфе лежит, в конторе. С самого детства берегу. Был в давние годы такой писатель в Италии, Кампанелла. За свои идеи сорок часов в инквизиции на колу просидел, как его только не пытали, а не отрёкся.

Сумасшедшим прикинулся. Книжки потом ещё писал. Когда мне становится тошно жить, задумаю что-нибудь и не выходит, я вспоминаю его и иду напролом, а когда надо, и простаком прикинусь. Забываю все обиды и неудачи.

Вот это был человек! Воля какая! Представить страшно! А ты земли родной испугался. Стыди-и-сь. Мы обязаны найти выход. Ты должен поверить, что лучше тебя никто не отмоет Орондокит. Вот тогда толк будет!

Петров уже давно уснул, а Семён ещё лежал с открытыми глазами на койке, мучился бессонницей. Прислушивался к грому машин за тёмными окнами. Влас чем-то напоминал отца, но чем? Возрастом? Одержимостью? Непонятно…

Получив телеграмму о том, что отец при смерти, Семён успел прилететь с края света в родную станицу и побыть с ним целый день, бесконечный и страшный. Высохший от рака пятидесятилетний старик больно и долго смотрел в лицо сына провалившимися глазами.

В ту осень выпал жаркий сентябрь. Окно в изголовье отца было распахнуто настежь: светилось полотнище голубенького неба, пахли краснолистые кусты смородины, звуки плыли с улицы в тихую комнату. Тёплый ветерок играл в кудели его спутанных седых волос.

Обтянутые землистой кожей скулы костляво выпирали, прыгали чёрные губы, и, если бы не родные, добрые глаза, трудно было бы признать в нём прежнего человека.

Семён помнил последние часы отца.

Почуяв близкий конец, он велел позвать Семику. Жил в станице песенник и балагур Вадя Семика, не обходились без его казачьих песен ни праздники, ни свадьбы. На поминки Вадю не приглашали.

Забывался казак после третьей рюмки, заводил песню при общей скорби, до обморока пугая бабок и родню покойного. А если уж Вадя запел, остановить его было невозможно.

Вадя пришёл в будней одежде, оробело стоял в дверях, терзая в руках линялую кепку, всплакнул при виде лежащего.

— Ты вот что, не плачь, — тихо заговорил больной, просьбу мою уважь, Вадя, — просипел тихим голосом, — спой песню, сыграй. И на поминках играй, и на похоронах, и когда зарывать станут. Никаких старух в чёрном! Весело хороните!

— Как же так, Иван Васильевич! — опешил Семика. — Да меня баба, опосля этого, со света сживёт!

— Сёмка свидетель, это — моя последняя воля. Сыграй, прошу тебя.

Вадя потерянно сел, шаря глазами по тумбочке с лекарствами, по высохшему от страшной болезни станичнику, сожалеюще охнул и долго не мог настроить первые куплеты старинной песни. Потом разудало хлопнул кепкой об пол и поднялся на ноги, глянул куда-то через окно на дальние курганы в степи и тихо повел:

За ле-ее-сом со-о-о-лнце, во-о, ей-ей, воссия-я-ло-о,

Там че-е-ерный ворон прокрича-а-л.

Прошли-и часы-ы мои минуты-ы-ы,

Когда с девчо-о-о-ночкой гуля-а-а-л…

Спел одну, вторую, и отрёкся от смерти, стоящей рядом, пел и пел до самого последнего мига, глотая слезы то ли от песен, то ли от жалости к умирающему человеку.

Ой да, скатилась, с неба звездушка,

Ей-ей, с неба-а она голубо-о-ова,

Ей, с голубо-о-о-ва…

Ай да, с неба, неба голубо-о-ва.

Ой да, долго, долго я ждала-а-а-а.

Ой, свово дружка мило-о-о-ва…

На поминках, за длинными столами посреди двора, он настырно и хорошо исполнял волю покойного, отмахиваясь от шикающих старух и своей жены, отпевал казачьими песнями любившего их до смерти Ивана. Сначала один голос подтянул, потом второй, хватились и повели мелодию бабы, и вот уже все, кто и не знал толком слов, затуманенные каким-то непонятным порывом, влились в общий и родной с детства мотив.

И не хотели расходиться с опустевшего подворья, гуляли до глубокой ночи. Кто-то догадался принести гармошку, и вот уже Леша-Бродяга пляшет, зовёт в круг. Не радовались, что ушёл, — радовались, что жил человек с ними рядом, жил прямо и хорошо и в память запал каждому.

Над полигонами клокочет отчаянный рёв бульдозеров. В противостоянии двух сил — человека и природы — идёт ночной бой за металл. Ракетами вспыхивает электросварка, вырывая из тьмы лес и горы отвалов. Кособокая луна вылезла на сопку, заспанно оглядывая развороченную пойму некогда тихой и болотистой реки. Арго подошла к хозяину, тихо поскуливала у ног, сунула голову под руку сидящего.

— Милая моя старуха. Не спится и тебе, — почуял шершавый язык на своем запястье, — ластишься, старая вешалка. Аргуля, Аргуша-а… Куда же нас с тобой занесло? А? Зачем мы здесь? Молчишь…

Дед проснулся на заре. Кабаном хрюкал и плескался под умывальником, окатил холодной водой лицо Семёна.

— Вставай! Покажешь сейчас мне своё хозяйство. На утро заказал вертолёт, много дел в конторе.

Солнце ещё не взошло. Нырнули в дымчатую от лёгкого тумана прохладу. Ударил свежий запах хвои и молодой травы. Влас шёл тяжело и мощно, как бульдозер, круша сапогами светлые капли росы, шёл без тропы, напрямик.

Посмотрел склады, ремонтную базу участка и остановился около сварщика. На земле густо валялись большие огарки электродов. Петров поднял один из них и хрипло закашлялся:

— Фамилия?

— Васильев, — поднялся с чурбана рабочий.

— Месяц будешь на тарифе. Нам электроды кровью достаются, а ты их, толком не использовав, в грязь кидаешь?! Старатель — от слова стараться. Это — твои деньги под ногами валяются… Ещё раз увижу, мойся в бане — и на вертолёт. Деньги надо уметь считать, — пнул ногой лежащую бочку и обернулся к Семёну:

— Знаешь, что в ней?

— Знаю, жидкое стекло для электродов.

— Знаешь, и она тут валяется! Чтоб трактор раздавил? Нет рук прибрать на стеллаж? Будь, наконец, хозяином здесь, а не гостем. Старатели…

На полигонах успокоился. Что-то быстро черкал в записной книжке карандашом, считал кубометры и светлел лицом.

— Ну ладно, работай, я полетел. У меня ещё четыре таких, как ты, разгильдяя на других участках. Не забудь про землесосы.

Только вернулись в поселок — и вертолёт. Рабочие осторожно выгружали тяжёлые детали землесоса, суетились вокруг, покрикивая друг на друга. Дед подошёл, погладил рукой шершавые бока литья и как-то по-домашнему, будто лаская внука, проворчал:

— Ты уж не подведи меня, железяка чертова, поработай. — Поднялся в салон, устало развалился на откидном сиденье. — Трогай! — пробасил хмурому командиру, как извозчику.

Вертолёт раскрутил обвислые винты, задрожал в надрывном рёве, заклевал носом и вырвался из облака пыли. Косо пошёл над бараками посёлка, красным флагом, бьющимся над столовой, над вскинутыми лицами, тайгой и разом открывшейся поймой Орондокита.

Внизу ползали бульдозеры на обширных полигонах, и показались они, с этой высоты, Петрову муравьями на столе вскрытых площадей.

Кольнуло, что не успеют, не смогут эти маленькие козявки прогрызть двенадцатиметровую толщу наносов за короткое лето, и опять привиделось до боли родное, выношенное в мыслях дитя — землесос. Отвернулся от окна, чтобы не тревожить душу, кинул под язык таблетку и закрыл глаза.

Расчёты в записной книжке уверенно показывали, что, с помощью землесосов, участок перевернёт эти миллионы кубометров грязи и доберётся до золота. Вроде бы, сумел зажечь людей. Заметил после взлёта, как через оседающую Пыль, старатели кольцом наступали на брошенное в кучу железо.

Да! Они молча стояли вокруг этого мертвого железа, не ведая, как подступиться к тяжёлому литью улиты, бронедисков, сверкающего токарной обработкой рабочего колеса. Проглядывалась в этом хаосе металла схема обычного центробежного насоса, многократно увеличенного и весящего более двух тонн.

Отдельно стоял на деревянных брусках новенький дизель. Поблёскивал очками около своего редуктора невысокий, светловолосый и подвижный Сухоруков, заместитель Власа. На вид ему можно дать лет сорок, по образованию инженер-механик, пришёл в старание из геологоразведки.

Даже здесь, на площадке, всё ещё не мог оторваться от только что рождённого им самим компактного редуктора с двумя приваренными ручками. Ковалёв организовал погрузку, в разобранный землесос перевезли к сварке, поближе к кузнице и токарному цеху.

Первым делом, сколотили монтажную бригаду. Люди оставили текущие дела и расселись на брёвнах, покуривали. Семён коротко рассказал о предстоящей работе. Сухоруков вытащил из папки карандашом набросанные эскизы. Бумаги пошли по рукам.

Семён глянул на схему монтажа и отдал распоряжение Воронцову притащить трактором металлические сани из-под ёмкости с соляркой. Пока разбивали монтажников на круглосуточный график работы, появились сани, сваренные из толстостенных труб.

Только что назначенный бригадир землесосов, Антон Длинный, уже бегал вокруг них с метром в руках, сварщики тащили тяжёлые швеллеры, уголок и прочий металл. Сухоруков вертелся вокруг Длинного, что-то уточняя, Воронцов нёс из склада электроды. Работа пошла…

С каждым днём всё явственнее проступали контуры непривычной и нелепой машины. Рядом вырастал огромный бункер с перфорированным столом из толстого железа.

Когда приварили к нему длинную шею «гусака», по которому, струёй монитора, будут выбрасываться крупные валуны, бункер и землесос стали походить на доисторических ящеров, особенно в ночных отблесках сварки. Они уже жили и паслись у кузницы, они стали зримыми, выращенные и взласканные руками человека.

Обкатали дизель, сделали крышу на стойках, приваренных к саням, и вхолостую крутанули землесос. Опять сел вертолёт, и выгрузили новый комплект. Закипела та же работа, без перерыва и отдыха.

Второй землесос собирали легче. Научились, поднаторели, и уже сами монтажники знали, куда что ставить и приваривать. На удивление, уложились точно в неделю, отведённую Власом.

Лето всё ещё не радовало теплом. Мутная хмарь зависла в сопках, нудно и зябко хлестали холодные дожди, сырой туман заливал долины, и вдруг выпал снег в середине июня.

Таял медленно, квася землю и обжигая стылостью поникшую зелень. Проглянет на час-другой солнце, и опять затыкают прогал низкие облака, моросит, барабанит.

Вскрыша торфов остановилась. Раскисшая порода обтекает отвалы бульдозеров на подъёмах из карьера и плывёт обратно на полигон. Техника вязнет и ломается, бестолково съедает драгоценную солярку. Наконец, экскаваторы зацепили пески.

Весть об этом мгновенно разнеслась по участку. Съёмщики золота, занятые до поры на других работах, вмиг зашевелились, подремонтировали лотки, сделали навес над печью для отжига амальгамы и насадили берёзовые рукоятки скребков.

Лукьян сам опробовал центровую канаву на полигоне и сразу поймал в лоток одиннадцать значков-золотинок. Послал слесаря за Ковалёвым.

Семён подошёл от посёлка к кромке отвала и залез на него остановился. Под ногами разверзся глубокий котлован стометровой ширины по дну и километровой длины. Вид открывался завораживающий.

Не верилось, что эту яму вырыли в валунье и галечнике маленькие и тщедушные бульдозеры, ползающие по дну полигона. Два экскаватора непрерывно кивали стрелами, доплывал скрежет и грохот ковшей о камень, рёв дизелей, дым от сгоревшей солярки слился в чёрное, застойное облако, выползающее под ноги.

По предложению Власа, этот полигон вскрыли глухим забоем, без выносной канавы для грунтовых вод. При разработке плывунов такой способ чреват большим риском.

Две насосные станции едва успевают откачивать приток таликовой воды, и, если случится сильный ливень, они могут захлебнуться её избытком и мгновенно превращающимся в текучий кисель плывуном.

Но это позволяло работать сразу на двух полигонах. Дед упорно добивался своего. На его затею осторожные головы давно приклеили ярлык авантюры и, затаясь, ждали: провала, дождя, срыва плана, затопления техники, только бы не отступиться от «старинки» и прижучить, наконец, горластого председателя.

Но полигон жил. Ковалёв велел смонтировать резервную насосную, на случай ливневых дождей, постоянно следил за посадкой обширного водосбора, куда бежали все ручьи. Экскаватор беспрерывно чистил его и углублял, опережая основную вскрышу. И вот уже пески…

Семён добрался к Лукьяну. Григорьев был, как всегда, невозмутим, стоял по колено в воде и держал на отлёте старенький, подлатанный жестью лоток.

— Подобрались, начальник, вот оно, Орондокитское золото, — ощерился он своей неподражаемой улыбкой.

В уголке лотка, между отслоившихся древесных волокон, тлели желтые чешуйки, как искры в золе потухающего костра. Семён впервые видел шлиховое золото. Он погонял крупинки по дну кончиком карандаша и радостно улыбнулся.

— Тащим землесос, Лукьян?

— Погоди. Сейчас я сгоню сюда пяток бульдозеров, завернём пески от стенки забоя до коренных пород, выроем зумпф под бункер и к вечеру начнём монтаж. Надо дать задание Воронцову, чтобы установил прожекторы и приволок передвижную электростанцию.

— Дождь бы не сыпанул, заплывет всё…

— Не заплывет, не успеет, — Григорьев промыл лоток, сбросив себе под ноги пробу.

— Ну и пижон же ты! Надо было бы собрать, пропадёт золото, — удивился Ковалёв.

— А куда оно денется, — царственно усмехнулся Лукьян, — в колоде будет, как миленькое.

Монтаж начался ночью. Бункер засадили в глубокую яму, подогнали к нему землесос, установили водяную пушку-монитор. На отвале, высоко над разрезом, нагребли курган пустой породы и смонтировали колоду. К ней протянулась от землесоса плеть десятидюймового пульповода.

Именно в колоде будет осаждаться на резиновых ковриках, залитых ртутью, пока ещё призрачное золото. И будет ли оно! Разведывали в начале пятидесятых годов, многие скважины не добурены из-за встретившихся валунов. Да и кто знает, что ещё покажет землесос.

Злые и мокрые, которые сутки месили грязь вокруг него всё руководство участка и Сухоруков. Всё отлажено и проверено, а новинка не подаёт признаков жизни. Изредка схватывает чистую воду, нагнетаемую в улиту, и опять сбрасывает.

Появились уже первые скептики, советующие выбросить с полигона это железо и начать промывку испытанным гидроэлеватором. Воронцов не раз припомнил свой Северо-Восток, говорил, что был против новшества. Он предложил Семёну начать монтаж гидроэлеватора и был послан обозленным начальником в неприличное место.

Воронцов оскорбился и занялся ремонтом тракторов, не обращая внимания на возню с землесосом. Влас ругался по рации, приводя в ужас радистов комбината. Грозился всем поотворачивать головы, как только будет лётная погода.

А дождь лил и лил. Насосные едва успевали откачивать приток воды, плывун набух, угрожающе закачался, расступаясь под гусеницами бульдозеров и засасывая их по самую кабину. Полигон становился непроходимым.

На грани отчаяния и пределе усталости Ковалёва осенила догадка. Насосы в геологоразведке отказывают из-за подсоса воздуха. Подошёл к Сухорукову и тронул его за локоть.

— Александр Васильевич. Я думаю, что есть подсос воздуха.

— Где?! Всюду прокладки, затянуто патрубками, — вяло отмахнулся он, — не мели чепуху!

— Да ты не ори, я тоже орать могу. Успокойся! Давай ещё разберём и тщательно всё просмотрим. А если подсос идёт под шпонку колеса на валу? Возможно?

— Под шпонку! — Сухоруков надел очки и пристально посмотрел в лицо Ковалёва, наморщил в раздумье лоб.

— Чёрт возьми! А может быть, ты прав! Ведь, сальники на валу стоят, с учётом внутреннего давления, снаружи может сосать что угодно, а ну-ка! — Он проворно схватил ключ и взялся откручивать лобовую крышку, всасывающий хобот.

Когда открылось рабочее колесо, Сухоруков близоруко сощурился, разглядывая шпонку, и вытащил из кармана

нож. Выстрогал плоские деревянные клинышки, забил их в щели вокруг шпонки и приказал собрать землесос.

— Если сейчас не заработает, бросаю всё к черту, будете работать по старой схеме. Если заработает — с меня литр коньяка, — устало улыбнулся Ковалёву.

— Ловлю на слове. Должен заработать. Больше нет причин.

Люди обступили железную махину, уже ни во что не веря. Подали воду на монитор и в улиту, запустили дизель.

Сухоруков дал полный газ и остервенело дёрнуя рукоятку сцепления.

У-у-у-у-у-у! — надрывно взревел двигатель, и хобот машины, сделанный из десятидюймовой трубы, мгновенно высосал из бункера всю воду. Ковалёв рванулся к длинной рукояти гидропушки и направил бешено шипящую струю на железный стол.

У-у-у-у-у, — довольно заворчал землесос.

— Поше-ё-ёл!!! — ахнули разом стоящие вокруг уродливого мастодонта, ещё не веря своим глазам. Ковалёв махнул рукой бульдозеристу, и тот осторожно спихнул на стол первую порцию песков. Водяной нож монитора мгновенно перемесил в пульпу эту породу, провалил её в бункер и вымел через гусак крупные валуны.

У-у-у-у-у-у! — мощно и ровно, как турбины взлетающего самолёта, ревел и дрожал ненасытный зверь, глотая новые и новые кубометры пульпы. Сначала подавал один бульдозер, потом подключился второй, третий… И никак не могли прокормить прожорливое чудовище.

Бункер глубоко зарыт в плотик — коренные породы, перед ним трёхметровая стена, с которой сваливали кубометры песков. Вскоре ряды бульдозеров, состыковавшись ножами, гнали уже со всего полигона грязь, вскрышу и плывуны.

Перед ними плыло все метров за пятьдесят, водопадом рушилось на стол, монитор едва успевал вышибать крупное валуньё, пульпа хлестала в колоду упругой струёй, рев дизеля тёк по сопкам, эхом метался в глубоком каньоне, вырытом по руслу глухой реки Орондокит.

— Вот это техника! — радостно блестя глазами, верещал на ухо Ковалёву Лукьян. — Это же чудо для старателя! Революция в горном деле! Ай да мы! Ай да Влас! Додуматься до такого! Теперь лей, дождик, поливай! В гробу мы тебя видели! В белых тапочках!..

А дождь и впрямь зарядил крупный, хлёсткий. Стегал по чумазым лицам и спинам, пузырился, и тронутый обильной влагой плывун сам тёк под дробящую струю монитора, грохотал в длинной трубе пульповода, оставляя в колоде тяжёлые крупинки золота. Люди не хоронились от дождя, мокрые, вразброд толпились вокруг землесоса, светясь умаявшимися лицами.

Вертлявый бульдозерист Вася вдруг вывернулся из толпы и пошёл в танце, хлюпая сапогами по грязи, прошёл с вывертом круг и заплясал перед Сухоруковым, как перед девкой в деревне. Тот сделал грозное лицо и показал кулак. Вася безобидчиво продолжал куролесить, растопырив над головой пальцы мазутных рук.

Все улыбались, глядя на него, прихлопывали в ладоши, подыгрывали танцу грохочущие камни и рев землесоса, только мониторщик крутил водилину пушки. Никто не хотел уходить, смотрели и не могли оторваться от масштабной работы машин на полигоне.

 

5

Прежде чем очутиться в общих бараках, каждый старатель жил иной жизнью. Кого только не занесло на участок!

Русские, молдаване, татары, украинцы, белорусы, немец с Алтая — Кригер, китаец Ча Чжен Сан — восемнадцать национальностей трудятся вместе. Половина новеньких, но есть и такие, кто ищет своё счастье в мерзлоте многие годы.

Один из «старичков» — Вася Заика. Моложавый парень, работящий и простоватый. При первом знакомстве пугает радушной улыбкой из трёх зубов, жёлтых от курева и чая. Не хватает денег в зимнем отпуске на коронки и мосты из-за широкой натуры и многочисленных друзей выпить на дармовщинку.

После обеда, на перекуре у столовой, привычный концерт Васи:

— М-мать родила м-меня случайно. Я е-ей прощаю этот грех. Катала девчонка тачку с породой и золотом, да п-подкатился какой-то мужик. Больше всего хочу на него посмотреть! Вот з-зубы вставлю и подам на всесоюзный розыск. Х-хочу знать, откуда у меня аристократические замашки. С-стишки люблю! Даже сам сочиняю. Х-хоти-те, прочту стихи про нашу жизнь?

— Давай, Вася, поливай, — не сдержался кто-то, видя на лице литератора жажду блеснуть вдохновением.

Вася отрешённо упирает глаза в небо и с выражением читает:

С-скачут сопки, стонут горы,

И дожди нещадно льют.

Исполняют м-мониторы

Песню про артель "Салют".

Н-нам не нужно бабьей л-ласки!

3-запах водки позабыт,

Кормчий наш, товарищ Влас,

Фарт заставит р-раздобыть!

Вася не выдался ростом, сутуловат, голова с перепутанными волосами смахивает на заросшую травой болотную кочку. Бульдозерист шустрый и опытный. Работает с упоением и охоткой. Квартиру в городе подарил многодетной семье и теперь сам зимой живёт где придётся.

Старатели! Соленый пот

Глаза вам выбелил и лики!

Р-работы яростные крики

Свели вам судорогой рот.

Мазутный френч и рукавицы…

3-забыли т-туфель тесноту,

Рубашек белых простоту,

Заморских вин в фужерах блицы.

В тайге п-простуженно сидим,

Горячим чаем греем руки,

Работы не пугают муки.

Мы золото стране дадим!

И добавляет, щерясь в трёхзубой улыбке:

Ххоть мелкого, но много!

Он глотает всё подряд, что напечатано. От обрывков старых газет до технических справочников по буровзрывному делу.

Каждый день новая программа: история инков, летающие тарелки — НЛО, рецепты Тибетской медицины, Декамерон, технология титановых сплавов, архитектура терм Диоклетиана, — все это с такими подробностями и выкладками, что поражаешься памяти человеческой.

С явной неохотой расходятся люди от рассказчика по рабочим местам.

— Ох! Папа—папуля! Видно, благородных кровей был жеребец, а мне теперь век мыкайся, — бросает перекушенную папиросу и легко вскакивает на ноги. — Вперёд, мужики!

Поскоблим землю до чистой кожи,

Не многим нравятся наши рожи!

Нам свой удел и свой уют,

Валюту — через грязь дают!

И валюта пошла! Понемногу, граммами цеплялись золотинки на ртутных ковриках, забивали резиновые ячейки, бились серебряными рыбинами амальгамы в лотках съёмщиков. После отжига выдувались прилипшие к ним частицы породы, выбирали магнитом железо.

Граммы обрастали многими нулями, и улетали в комбинат тугие мешочки, оттуда — на золотоплавильный завод и дальше, куда нужно. Потекло золото Орондокита. День и ночь гремели бульдозеры, захлебываясь, ревел землесос, выбрасывая в колоды новые тысячи кубометров песка.

Семён мотался с Лукьяном по полигонам. Старый горняк учил его правильным методам отработки россыпей. Учил ненавязчиво, просто. Только что прибывших бульдозеристов Григорьев вывел на полигон и остановился на его середине. Поднял горсть вскрыши.

— Смотрите, вот земля, по-нашему называется — торфа. Видите?

— Видим, — нестройным хором отозвались новенькие.

— Эту землю вы должны толкать вверх по склону за контуры отработки, но ни в коем разе обратно. Ясно?

— Ясно…

— Увижу, кто будет толкать землю на полигон, не обижайтесь! Усвоили?

— Ага-а…

— Самородки под ногами не валяются, не тратьте время на поиски. Брать в руки лоток и ковыряться в песках запрещено. Понятно?

— Угу…

— Увижу кого пьяненьким после посылки, отправлю домой. К завхозихе и медичке с любовными объяснениями не приставать, не травмируйте пенсионерок, — и всё это говорилось с таким серьёзным видом, что Ковалёв не выдержал, отвернулся, сдерживая смех.

Семён на участке отвечал за всё: вскрышу, промывку, учёт и хранение золота, расход горючего, питание людей, ремонт техники, заявки на запчасти и материалы, двухразовую радиосвязь с городом, комиссионную съёмку золота, за жаркую баню и так далее.

За всё отвечал он один, разбирался в конфликтах старателей, отправлял санрейсом больных и устраивал новеньких.

Эта заполошная работа так увлекла, что совсем не оставалось личного времени. И, хотя обязанности на участке строго распределены, координация всей работы, контроль за исполнением и наказание виновных — удел начальника участка.

Дед по рации ругал его, но во время следующего сеанса радиосвязи миролюбиво отдавал опять, казалось бы, невыполнимые приказы:

— Как дела на участке?

— Нормально…

— Сколько бульдозеров в ремонте? Работа экскаваторов? Суточный план?

После того как Семён отчитался, Дед помолчал, видимо записывая данные, и заключил:

— Отстойный прудик у тебя маловат для землесоса. От глухого забоя сделай плотину на сухую лиственницу у края леса. Сам увидишь её. Длина плотины двести метров, высота метров пять.

— Какими силами? Все бульдозеры заняты, это же огромный объём!

— Думай! Ищи резервы. Через неделю доложишь о работе на оборотной промывке. Санитарная норма воды — закон. У меня — всё. Вопросы?

— Вопросов нет.

Солнце падало на гольцы, выдиралось по утрам из сетей леса на сопках, всё былое куда-то отошло, канули обиды и тоска по геологии. Новое дело увлекло, захватило своим масштабом.

Не деньги гнали Ковалёва вперед, не исполнительность помощников, не страх перед Власом. А уверенность, что справится с новой и интересной работой, что эта работа — очень нужна.

В один из вечеров приехал на гусеничном вездеходе начальник соседнего участка Марк Низовой. Обрюзгший пятидесятилетний повеса с густыми морщинками у глаз, мутных от непокойной жизни, с запойно-желтыми прожилками на белках. Повидали они многое на этой земле, поблекли и увяли.

Кроме своего могучего заместителя по горным работам, эдакой гориллы в джинсах, привёз Низовой ящик водки. Развязно и театрально обнял Семёна. Сопящий от усердия заместитель легко метнул ящик с бутылками под кровать и преданно уставился на своего шефа в ожидании дальнейших команд.

Развалясь на койке, Низовой молча смотрел на молодого начальника участка. Его помощник не решался даже присесть в присутствии шефа, свесив громадные руки ниже колен, переступал грязными сапожищами по коврику. Покатый лобик, тяжёлая челюсть говорили о его сообразительности.

— Та-а-к, — начал гость, — или тебе везёт, или ты — прирождённый горняк. Как ты сумел столько земли перевернуть? Тут пусть наш бог, то бишь Дед, кумекает. Меня интересует другое. На полигоны завернул, а все бульдозеры крутятся. Слово волшебное знаешь от поломок?

— Знаю, — усмехнулся Ковалёв.

— Какое, если не секрет?

— Не суетиться, не упускать из виду главное. Разве ты не знаешь этого закона?

— Прости, подробнее, если можно.

— Ну, как тебе объяснить… Каждый на участке занимается своим делом. Я не обижаю людей, а работу требую. Сам научился работать на бульдозере и экскаваторе не хуже машинистов, варю электросваркой даже потолочные швы, овладел лотком.

— Зачем это тебе?

— Чтобы знать возможности каждого. Руководитель должен быть профессионально выше своих подчинённых, в геологоразведке никто не мог набурить больше меня за смену. Этим я показывал лентяям, что все их отговорки о высокой крепости породы и прихватах на забое скважины — липа. Вообще-то, в старателе нужно видеть человека. На что он годится, что его заставляет полгода работать в тайге.

— Ясненько… Ну и дурак! План не дашь, вся эта мразь тебя растерзает. Они сюда приехали деньгу зашибить. Лень! Вот что главное в твоём человеке. Ле-е-нь! Из-за лени обезьяна колесо выдумала, дубину в руки взяла. Потом телефоны и самолёты от лени своей наворотили. А начальник старательского участка обязан, — подчёркиваю, — обязан! — отсекать лень скальпелем жестокости.

— Пустое говоришь! Скальпель имеешь, а золота нет. У Власа тоже есть скальпель, смотри, как отсечёт он тебе по осени интересное место…

Марк выдернул бутылку из ящика и зыркнул на своего помощника. Тот резво вскочил и пропал за дверью.

Взвизгнул кто-то у вездехода и стих. Вскоре на фарфоровом блюде повар участка принес молочного поросенка, обложенного зеленью и печёными яблоками. За это время Семён утомился от назидательных речей Низового до тоски.

Увидев блюдо, Марк вскочил, потирая руки:

— Красиво жить не запретишь, молодой человек, как и красиво говорить. Я угощаю царским ужином схимника золотой промышленности. Давай выпьем под свежининку и, как пел один бард, "посмотрим, кто первый сломается"!

— До поросят добрался… Тебе же их на откорм прислали для осени. Чем люди будут питаться в конце сезона?

— Прокормятся грибами. Везет тебе, мой юный друг. Мне бы такую россыпь! — Низовой плаксиво скривился, закусывая. — Как ты попал в начальники? Ты что, родственник Власа?

— Нет.

— Так, почему у руля? — он ловко отхватил ножку поросёнка и впился в неё золотыми фиксами.

— Стечение обстоятельств. Судьба.

— Враньё! — Марк прожевал и отмахнулся жирной ладонью. — Враньё! Дед не будет так глупо рисковать. Уж я его знаю… Этого льва с мозгами лисицы и Божьим даром горняка. Он — справедлив и жесток, как зверь. Не мог он просто так поставить на сосунка. Что-то не так. А? Темнишь, голубчик, темнишь…

— А вдруг я — стоящий горняк, кто меня знает?

— Да-а?! — Низовой вяло отбросил кость в угол и многозначительно переглянулся с помощником. — Ну раз ты — горняк, скажи нам, тёмным людям, сколько катков у бульдозера?

— Десять опорных, а что?

— Успел посчитать. А сколько однобортных и двубортных?

— Вот что, пламенный борец с ленью человеческой, мы — не в ликбезе. Пей свою водку и катись домой, надоел.

— Ага! Это уже мне нравится. Давай выпьем? Что трясешься над стаканом, как дева в первый раз? Смелей! Власу не заложу. Мы ведь уговорились, кто первый сломается, тот и поднимет лапки.

— Перед тобой, что ли, лапки поднимать? Или перед твоим неандертальцем? Ты, Марк, людей мразью обзываешь, а сам-то ты кто? Потомственный дворянин?

— Дерзишь? — вскинул редкую бровь захмелевший гость и сузил глаза. — На грубость нарываешься?

— С чего бы это? Я ведь не пил и пить не собираюсь.

— Сломался. Дерзишь старшим. Нет у тебя ни культуры, ни широты, осталась одна работа, ай-яй-яй.

— Вот что, Низовой, садись в свой танк и дуй отсюда, вместе с поросенком. Мне надо идти на полигон.

— Это что, выгоняешь?

— Пока советую.

— Салага, — Низовой встал, аккуратно вытер руки о край простыни и отошел к двери. — Коля, набей, пожалуйста, ему лицо, мне неудобно, он же тебя неандертальцем обозвал.

— Пусть только попробует, — вскочил Ковалёв, — вам тогда с участка здоровыми не уйти. — Чувствуя, что сатанеет от злости, Семён толкнул опешившего верзилу к двери. — Убирайтесь отсюда! Если через минуту вездеход ещё будет стоять под окном, раздавлю его бульдозером.

Укатил Марк восвояси. У Ковалёва было такое состояние, как будто его вываляли в липкой грязи. Вернулся в

дом, поднял за углы клеенку на столе и выбросил собакам объедки вместе с недоеденным поросенком. С брезгливым чувством вымыл руки и только тут заметил оставленную водку, замкнул бутылки в сейфе. Утром прибежал в радиобудку горный мастер Малков. Запыхался, еле переводя дух, заблажил:

— Ой! Что будем делать, Семён Иванович!

— Что стряслось? Авария или придавило кого? — забеспокоился Ковалёв.

— Пойдём скорее, увидишь.

В разрезе непривычная тишина. Заглушены тракторы, молчит землесос, и молча скучились люди у промприбора. Расступились перед Ковалёвым. Хрустнули под ногами отмытые монитором камни. На перфорированном столе бункера лежал маленький человек с подвёрнутыми руками. Одет в грязную и мокрую фуфайку, расползшуюся до тела по швам.

— Переверните, — тихо попросил Семён, пугаясь мысли, что узнает через миг в лежащем кого-то из подчинённых.

Щелками глаз из далекого прошлого глянуло в небо желтое лицо китайца. Лоб проломлен кайлом.

— Видимо, спиртонос, грохнул кто-то и бросил в шурф. Многие годы во льду отлежал, да вот отмыли монитором, — высказал догадку Лукьян, — а может быть, и старался сам, не поделил с кем-то эту речку. Лет пятьдесят лежит, смотри, фуфайка без воротника, такие сейчас не шьют, самокованое кайло.

— Что будем делать, — обернулся к нему Семён, — вызывать милицию?

— Решай сам, нужно ли? Мониторщик, когда обмыл, и карманы проверил сразу, золота не нашел. Будут лазить тут неделю и бумажки писать. План сорвём. Похороним по-старательски.

— Как?

— Хорошо похороним, как надо. Всё, по местам! Запускай землесос, — отдал распоряжение Лукьян, — а вы двое, берите на вскрышу этого, вместе с кайлушкой.

Когда Семён понял, что труп хотят завалить в яме бульдозером, воспротивился и приказал выкопать могилку на сухом бугорке у посёлка. Лукьян недовольно скривился, а Ковалёв не стерпел:

— Ради выполнения плана не стоит забывать о совести, Григорьев!

— Я же тебе сказал, сам решай.

— Вот я и решил. Останки человека обложим льдом и мхом, а потом вызовем милицию. Я не боюсь последствий, но что скажут о нас люди, если похороним его по-скотски.

Когда неизвестного закопали, Лукьян подошел к Семёну и попросил сигарету.

— Ты же бросил курить?

— Поневоле закуришь. Ты прав, погорячился я. Радиограммы в комбинат и милицию я уже отправил.

— Правильно. Пусть разбираются, это — их работа.

— Да я просто подумал, что нет смысла раздувать это дело. Козе понятно, что он тут пролежал долгие годы. А как хорошо сохранился. Да-а… Жил когда-то, радовался, мечтал разбогатеть. И вот, как мамонта, выкопали.

— А всё же, интересно знать, как он забрёл сюда?

— Раньше их много ходило. Носили в дальние артельки спирт в обмен на золото. Были у них кожаные пояса, набитые, как патронташ, маленькими фляжками. Обмен шёл объём на объем. Спирт старатель выпивал и насыпал полную фляжку шлиха. Заносили они и кайла хорошей стали, обменивали вес на вес.

— Видел я старательское кладбище тех лет. Заросло, кресты вывалились, и памяти не осталось. Мы вели разведку месторождения возле посёлка Кабахтан. Он до сих пор на картах числится, хоть, с начала войны, там никто не живёт.

Прилетели туда на вертушке, буровые ещё по зимнику привезли. Улицы, дома стоят, и ни единого дымка. Облазил я там всё. В клубе стоит комплект инструментов духового оркестра, есть библиотека, обрывки бархатных штор на застеклённых окнах, в школе парты стоят, как будто только что оставлены учениками, в пекарне — гора форм для хлеба.

Самое большое здание — золотоскупка. Двухэтажный ресторан, в складах — сотни бочек с дёгтем и газолью. Локомобили в смазке на сгнивших чурках, два токарных станка, один мы потом на подвеске вертолёта вывезли, до сих пор в партии работает.

Но, самое впечатляющее зрелище — гора тачек. Несколько тысяч аккуратно сложенных в огромную пирамиду тачек. Ими наворотили такие отвалы, уму непостижимо! Архив мы там нашли, подшивки радиограмм и телефонограмм. В тридцатые годы туда уже был прямой провод.

Наткнулся я в стареньких папках на интересные документы об инженерно-технических работниках. Требования к ним были невероятно высокие. Понял я из прочитанного, что работали честно, на пределе возможностей. И тут приходит шифровка: "Произвести чистку среди ИТР — 9 человек".

А через несколько листочков ещё одна: "Почему вычистили только семь! Немедленно доложить ещё о двоих!" Вот время-то было… Хочешь, не хочешь, а плановую цифру "врагов народа" выполни, посади… Неужели и сейчас такое возможно? Сейчас народ-то стал грамотный, всё видит, всё понимает.

Коли начальник пьёт, ворует, занимается демагогией — никто работать с душой для его престижа не станет. Должна быть вера в руководителя. Власу я верю, поэтому подчиняюсь его воле. Знаю, что он предан делу, недосыпает, истязает себя работой. Разве такого человека можно подвести? Нельзя…

— Зря ты не взял те папки с собой, интересно было бы почитать, — хмыкнул Григорьев, — о чём они мечтали, как жили. Конечно, были и перегибы. В одном я убеждён, что если есть крепкая рука, если есть вера в общее дело, то есть и работа.

Если начальник — мямля, печётся только о своём благополучии, то и работяги в носу ковыряются от безделья. А куда люди делись из того посёлка?

— Старики рассказывали, что, когда ликвидировали прииск, людям разрешили вывезти только самое необходимое, не более двадцати килограммов, одну оленью упряжку. Просто не было транспорта. Началась война, а золото истощилось. Народ был нужней на фронте и оборонных заводах.

— Ладно, разболтались мы. Надо дорогу делать от посёлка на полигон, пошли, выберем место.

Мерзлота отошла в глубину болота, и технике трудно стало добираться в разрез. Раскисшая пойма засасывала бульдозеры, приходилось выдирать их с большим трудом.

Сняли двенадцать человек с основной работы, и Семён указал им направление.

— Через полторы недели здесь должна лежать стлань в полкилометра. Бревно к бревну. Сверху засыпем речником со вскрыши. Вопросы есть?

— Ясно, Иванович, — замялся тощий грузин Гиви, один из всей сборной владеющий топором, — да срок малый, не управимся.

— Нужно управиться. Работать в две смены. Вальщики леса и тракторные краны будут поставлять материал. Катанка и скобы есть.

— Да тут за лето не настелить! — изумился новенький слесарь. — Пятьсот метров! В среднем на метр пять брёвен. Это же надо две с половиной тысячи листвянок уложить?!

— Я не буду вам говорить того, что сказал бы Низовой на моем месте: "Если в срок не уложитесь, топайте на вертолёт и домой без поденок!" Ни мне, ни вам это не выгодно. Дорога будет через две недели! От этого зависит, быть или не быть золоту. Лишних людей на участке нет. Старшим назначаю Гиви. План — пятьдесят метров стлани в день. Начинайте, меньше раскачки и болтовни.

На двенадцатый день бульдозеры пошли по новой дороге. Грязным и уставшим строителям Ковалёв отвёл отдельный барак и отдал три бутылки водки из ящика, забытого Низовым. Подмигнул Гиви:

— Двое суток отдыха — и по рабочим местам. Водка на растирание от ревматизма. Отсыпайтесь, обед сюда принесут.

— Понятно. Спасибо, генацвале, — разулыбался грузин, — хлебом клянусь, не подведём.

— Вам спасибо. А мне скажете, когда получите деньги и будете возвращаться домой. Отдыхайте. Что еще вам нужно?

— Для общего счастья ещё невест бы нам подкинуть, начальник, — заржал сварщик Иванов, мужик лет пятидесяти, с измятым лицом, — мы бы за это до Алдана стлань отгрохали.

— Перебьётесь, — успокоил его Семён и вышел из барака.

Наутро явились сразу две беды: сгорела баня и прилетел техрук Семерин.

Ковалёв встретил его, проводил в гостиницу и велел принести чистые простыни. Завхозом на участке была Зинаида Михайловна, особа неопределённых лет, толстая, с сипло-прокуренным басом.

Могла она обругать кого угодно и осрамить на людях. Побаивался ее народ и сторонился. Зашла с простынями, ослепительно улыбнулась гостю и, полюбопытствовала:

— Опять прилетел мешать работать? На полигон остерегайся ходить, зароют ненароком вместе с очками, ищи потом, — бросила белье на койку и степенно удалилась.

— Твоя работа, Ковалёв?! — взъелся техрук.

— Что ты?! Мне с ней самому трудно поладить.

— Настроил против меня коллектив участка. Доложу об этом Петрову, он тебя выгонит!

— Слушай, Семерин… Только не пугай меня, я пуганый! Выгоню-выгоню! Сам, что ли, сядешь за рычаги бульдозеров, если всех поразгонишь?

— Новых наберём.

— Ладно, не ты ставил меня, не тебе и снимать. Занимайся своим делом. Если на полигон занесёт, распоряжения бульдозеристам давай только через моего заместителя и горных мастеров. Понял?

— Ты чего мне диктуешь условия! Я двадцать лет в разведке отработал!

— Охотно верю, но здесь командую я! Мне отвечать за участок. Поправь, подскажи, я тебе за это спасибо скажу, но не мешай.

— Нет… Да ты хам, Ковалёв. Почуял безраздельную власть — и закружилась головка?

— При чём тут власть, плохо то, что я помощи от тебя не вижу. Барские наезды устраиваешь. Нервы треплешь, людей задёргал. По слухам, мужик ты грамотный. Только, видно, засиделся в своём институте, вот и проснулся в тебе неуёмный административный зуд. Нам с тобой делить нечего, и работать нужно без пустых истерик.

— Так-так, — неопределённо изрёк мрачнеющий техрук.

Изменила северный край добыча золота. Когда летишь над реками и ключами Белогорья, оторопь берет от масштаба вывернутых наизнанку долин. Во время промывки становились речки желтыми от ила, грязью забивало жабры рыбам. По окончании отработки просветлевшая вода оставалась мёртвой.

И никого так жестко не коснулось постановление об охране окружающей среды, как золотодобытчиков. Приспела необходимость возводить каскады отстойников, переводить промприборы на оборотную воду, рыть многокилометровые руслоотводы.

Всё это — лишние миллионы кубометров земли, тысячи тонн солярки, но главное — время! А постановление правильное. Это, скрепя сердце, сознают все работающие в тайге. Дороже взятого золота станут, в своё время, затраты на восстановление флоры и фауны загубленных рек.

Золото идёт в колоды, а рыба по руслоотводным канавам на нерест в верховья. Оказывается, можно совместить несовместимые в понятиях вчерашнего дня проблемы.

Прилетела на участок инспектор водоохраны Карпова и опломбировала задвижки промприборов. Ковалёв по проекту отсыпал дамбы и подготовился перебросить промывку на оборотную воду, но опять вмешался Семерин.

Он отдал горным мастерам распоряжение прекратить перемонтаж, — дескать, сто лет мыли напрямую и ещё можно мыть столько же. Золото важнее. Мастера увидели в этом мнение всего руководства артели, отлынивали от перемонтажа, приводя, в своё оправдание, кучу причин.

Когда же участок остановили, техрук обвинил начальника, — мол, оперативность не проявил. Влас ревел по рации, как весенний медведь, избавляющийся от ссохшейся пробки в заду. Не хотел принимать в расчёт никаких объяснений и требовал металл.

Когда техрук, высокомерно поглядывая на Ковалёва, в третий раз предложил Деду заменить начальника участка, мудрый Влас понял, в чём дело. Неожиданно мягко попросил:

— Передай трубку Семёну.

— Ковалёв на связи.

— Через сутки ты должен работать на оборотке, понял?

— Понял, исполню.

— Лакейское слово, скажи проще!

— Сделаю!

— Вот так… Тебе ещё мой помощник нужен? Он-то, куда смотрел, в душеньку мать, если ты виноват кругом!

— Можете забрать его, мы сами управимся.

— Бегом на полигон, все сварочные агрегаты стащи в кучу, режь водопроводы и пульпопроводы, завтра доложишь о пуске. Если сделаешь раньше — запускай! К чертям все пломбы, я отвечаю! Но воду сделай чистой! Рыба противогазов не имеет. До связи!

— Влас Николаевич, к вам просьба, — оживился Семён.

— Какая еще просьба?

— Одному бульдозеристу сапоги нужны сорок седьмого размера, болотники желательно. Развалились его кирзачи, босиком ходит.

— Работник стоящий?

— Один из лучших! Ребята зовут его Бульдозером за силу и умение работать без устали. Всю жизнь по артелям.

— Где я такому уроду возьму сапоги? Поставь его на кухню поваром. Закажу снабженцам, пусть ищут по всей стране. Бывай. Техрук пусть вылетает первым бортом, я ему здесь мозги вправлю.

Радист, шмыгая вислым носом с сизым отливом, улыбнулся и показал Ковалёву на техрука. Тот аккуратно вытирал очки платочком, щёки горели розовеньким, девичьим румянцем, и недобрым был прищур глаз.

— Опять Дед буянит по рации. И чего на комбинате терпят его художества? — зашёлся он удушливым хохотком.

— А кто, кроме него, даст золото, — влез радист, — вы, что ли? Прилетели и улетели в тёплые края, а Влас столько наворотил металла за свою жизнь, что памятник заслужил на родине!

— Ты-то, что лезешь не в своё дело? Нос от пьянки зацвел, и туда же, учит. Заткнись.

— Почему «ты»? Я с тобою коз не пас. И не затыкай меня. Я конструировал вот эту рацию, понял? По радиотехнике авторских свидетельств половина чемодана. А что пил — моё дело. Ишь! Деятель! Да я тебе по любому вопросу нос утру, начиная от марок сталей и кончая отработкой россыпей. Вон, вся станция набита технической литературой.

Семерин упруго встал и вышел. А радист уже завёлся.

— Успокойся, — похлопал его по плечу Ковалёв.

— Хочешь, выгоняй меня, но все равно этому типу кое-что скажу! Он тут по рации такого набрехал начальству комбината, что у меня уши вяли. Я за дверью стоял и слышал, как он на Власа кляузничал. Ты только посмотри, какая у него снисходительность на морде написана к нам, недостойным! Ты приглядись! Тьфу!

— Не стоит, Дробнов. Деду сообщат, и мне неприятности. Этому человеку ничего не докажешь.

— Влас меня простит. Он мужик с пониманием. Докатился я когда-то до ручки и попался на глаза Деду. Узнал он, что разбираюсь в радиотехнике. Отправил безвыездно в тайгу. Пришел я в себя, опять жить стал. Пусть не тот масштаб, нет у меня завода, но есть любимое дело, есть право быть человеком.

Радиолюбительством занялся, новый передатчик слепил, получил разрешение коротковолновика, идут открытки со всего света. Подумываю вернуться к семье, хватит шестилетней разлуки. За всё Власу спасибо.

Петрова кто любит, кто боится, а кто и зубами скрипит от зависти. Поднял артель за два года из разрухи и сделал её лучшей по министерству! Это не шутки шутить…

Ковалёв ушел на полигон, а Дробнов забрёл к отдыхающим строителям. Как ни клялся Гиви, а радист все ж, умудрился выпить у них и довёл техрука до истерики. Вечерней связью Семерин уже докладывал в комбинат, что начальник участка развел в рабочее время пьянку. Председатель вызвал к рации виновника.

— Что случилось?

— Стлань до полигона Гиви положил за полторы недели, устали люди. Я разрешил им отдохнуть.

— Спиртное Низовой приволок?

— У вертолетчиков взял, — неуверенно соврал Семён.

— Не бреши мне, Марка работа. Знал он, что к тебе летит Семерин, специально подбросил. Я тут ломаю голову, как делать дорогу, чтобы не гробить технику, а её уже сделали. Как дела на участке?

— Нормально.

— Опять у тебя всё нормально?

— Если не брать во внимание, что сгорела баня, то всё хорошо.

— Эти мелочи меня не касаются, сами сожгли, сами и построите. Продукцию вовремя давай. Бани, они всегда горят. Хуже, когда горит артель. Суточный план намыл?

— Сделали, с привесом…

— Вот с привесом до конца сезона и давай! Премию мы получили за квартал. Высылаю три тысячи, сам составишь ведомости и раздашь достойным. Пусть их будет десять человек, но чтобы они заработали эти деньги. За-рабо-о-отали! Тебе — ни копейки, в следующий раз, прежде чем выпивку разрешать, подумаешь.

Дробнов плясал у крыльца радиостанции, пел частушки, отбил поклон выходящему техруку — Спасибо, батюшка, не забываешь нас, смертных, в грехах и чревоугодии погрязших. Спасибо, отец родной! Дай Бог тебе царства небесного и возможности стать когда-нибудь человеком. Молиться денно и нощно станем за благоденствие твоё.

— Прекратите балаган! — тихо и угрожающе предостерёг Семерин.

— А ты что, человеком не хочешь стать? — отвесил челюсть радист.

— Прекратите! Или я…

— Что я… Ты же драться не станешь, я…

Ковалёв втолкнул Дробнова в радиостанцию и закрыл на замок. Пошёл к съёмщикам по тропинке. Огляделся вокруг.

Летний вечер окутан маревом тепла. Погода наладилась. Только вдалеке пылает по горизонту тёмная тучка, беззвучно мигают молнии и опустились косые струи на жаркую тайгу. Дымит железная печь под дощатым навесом.

Съёмщики отжигают от ртути золото. Пьют чай. Уступили место начальнику на толстом, отполированном штанами бревне.

— Чайку? — вскакивает низенький съемщик Коля и наливает кружку.

— Валяй, только вприкуску.

— Да знаем уже. Отведайте чайку, на печке с золотом заваренного. Ни в одном ресторане такого не подадут.

Прихлёбывая чай, Семён пристально уставился на тусклое и некрасивое золото латунного цвета. Перехватив его взгляд, бородатый Коля словно прочитал мысли:

— Поглядеть не на что, дерьмо дерьмом, и никакого азарта нет к нему. Увидел бы где под ногами — пнул и не нагнулся, а люди от него сколь веков с ума сходят!

— Больше бы в колоду такого дерьма! — неслышно подошёл сзади техрук. — Деньги не пахнут! — наклонился к ванночкам, долго рассматривал, близоруко щурясь. — Хороший металл, крупнячок! Будет план, артели опасаться нечего, — вкрадчиво мурлыкал над золотом, поправляя тяжёлые очки.

— Петров рассчитывает здесь на два плана, надо делать, — буркнул Ковалёв, — попейте чайку с нами.

— Спасибо, с удовольствием, — оторвался с неохотой от жаром пышущих крупинок. — Признаться, я мало верил в Орондокит, — вдруг заулыбался, мостясь на бревне. — Такая большая вскрыша и плывуны! А оно вот лежит, тёпленькое.

— Чтобы кого-то родить, надо сначала попробовать, — отозвался Коля. — Глаза страшатся, а руки делают. То ли ещё будет!

— Ну, разговорчивые у тебя все на участке, слова не дают сказать, — опять разулыбался всегда мрачный и недоступный человек.

Семён косо посмотрел на него, дивясь резкой перемене и сомневаясь в ней. Уж больно мягко стелет. Андрей Васильевич менялся на глазах. Рассказал пару анекдотов, большими глотками прихлебывал чай из грязной кружки, запросто и привычно.

Щёки его алели всё тем же девичьим румянцем, а глаза деловито скакали с одного предмета на другой, всё впитывая, узнавая и замечая.

"Ясно, — с облегчением подумал Семён, — своим в доску прикидывается, заигрывает. Чёрта с два пролезет, товарищ Семерин". Отвернулся от съемщиков, забылся и ушёл в себя.

Тучка не иссякла на горизонте, а набухла пуще, уже доплывал рокот грома и всплески молний озаряли набрякшие темнотой гольцы, цепи далёких сопок, закипала белесая муть, пряча слинявшее в закате солнце. В печке ещё постреливали дрова, донося смолистый и жаркий дух тлеющих поленьев.

Над трубой пляшет воздух струйкой знойного марева. Рваными листьями бумаги набросаны под навесом свежие берёзовые щепки, темнеют мокрые лотки. Наполовину пустая пачка сахара лежит прямо на мху. Изредка кто-нибудь нагибается, берёт из неё кусочек и молча пьёт чай в приятной истоме после суетного дня.

— Чай — человек! — прервал молчание техрук и ушёл. Съёмщики сразу облегчённо зашевелились и загомонили. Коля, по привычке, хвастался женой:

— Зимой вырвешься — жена на три метра не отпускает от себя.

— И на семь метров не подпускает к кошельку, гы-гы, — добавил патлатый лесоруб. — Гы-гы, с твоим росточком, Коля, только заместо петуха на ферме служить, гы-гы…

— Кто знает, может, я весь в корень ушёл, — отстаивал мужскую честь съемщик. — А вот тебя-то даже собаки не признают в посёлке. Медведями провонял. Какой ты бабе нужен?

В Бульдозере прорезался талант искусного повара. Не привелось ему одолеть поварских курсов, а вот кашеварить наловчился лихо. Огромными ручищами месит тесто, стряпает румяные пирожки и булочки. Каждый день новое меню.

Тесный халатик расползся по швам на крутых плечах, на рыжей голове крахмальный колпак, медью отливает широкая и ухоженная борода. Всё, как положено. Фирменный повар, хоть картину пиши. Успевает и ягоды собрать на компот, и хлеб испечь такой, что началось паломничество вертолётчиков за пышными и белыми буханками.

Сапоги сорок седьмого размера были ещё где-то в дебрях снабжения, а Бульдозер, совестясь товарищей, боясь, что попрекнут за бабий труд, отдавал всю фантазию непривычному для себя делу. Поднимался затемно и кружился над плитой, пробуя из черпака варево, на бегу заглядывая в какие-то книжки и рецепты.

Пол кухни жалобно скрипел под ним. Не укладывалось в его простецкой голове, что старатель не сможет что-то сделать. Поросят кастрировать — Бульдозер наточил обломок ножовки по металлу, банку с йодом в руки — только попискивают клиенты. Два взмаха острым ножичком, чоп ваты под хвостик — и гуляй себе, наращивай сальцо.

Лечить кого-то от простуды — в подсобке столовой висят пучки неведомых трав. Только пожалуйся на болезнь, утащит в парилку да так отхлещет берёзовым веником, потом полумёртвого заставит выпить двойную дозу настоя, другой раз помалкивают, всё больше к медичке норовят попасть.

Если случаем кто подрался, бегут к нему посыльные. Бульдозер поднимает за шиворот обоих драчунов и умиротворяюще басит: "Не на-а-адо. В реке сейчас наокунаю!" Охота драться сразу пропадает.

Иной раз, затосковав по настоящей работе, он убегал на полигон, к своему трактору. Конопатый, с рыжей копной растрёпанных волос, бульдозерист творил чудеса. Отладит лебедку так, что, набрав отвал породы, вылезет на кабину и курит, а трактор ревет, сам толкает вскрышу до конца.

На такой скорости откатывается с крутого склона назад, что башмаки гусениц становятся невидимыми, сливаются в сверкающие ленты. Привык с детства работать шутя и надёжно. С заработками расставался так же легко, как и работал.

Остановит, бывало, на улице города девушку, сожмет ей лапищей ручку — и в ювелирный магазин! "Выбирай, чего уж там, не стесняйся. Чем ты хуже этих торговок, золотом обвешанных?"

Она, с испугу, слова не молвит, ищет глазами милиционера, принуждённо мерит кольца и перстни золотые, сердится, вырывается, а чудак уже толкает к двери, излучая купеческое благолепие:

"Иди с Богом! Красивая ты, не для меня. Кому рыжий нужен — го-го-го! Носи на здоровье, мне-то к чему они, деньги? Скорей бы кончились, да в тайгу податься, утомили они меня. Всё равно спущу понапрасну, а так хоть вспомнишь когда".

Шутил-бедовал и нарвался. Прилипла за такую щедрость к нему молодая девчушка, безродная и неприкаянная. Так и не оторвал. Женился. Пить бросил, куражиться, а старания оставить не смог.

Мыкается, горемычная, с двумя сыновьями — погодками в городе, ждёт в отпуск непутёвого мужика. То-то радость будет — варить научился!

А в свинарнике чистоту Бульдозер навел — любо дорого зайти, как в лаборатории. Пронумеровал поросят зелёнкой, изобрёл для них автопоилки и завёл журнал наблюдений. Получил посылку книг по свиноводству и повёл дело с научным размахом.

Клянчил у медички какие-то таблетки, понавыписывал стимуляторов роста, и дело дошло до того, что поросята начали обрастать шерстью и походить на молодых мамонтов.

Выводил прогулять супоросных маток, и такая любовь к живности была у него, что перестал народ отпускать шуточки. Потом Бульдозер взялся за теплицу, понасадил грядки зелени, огурцов, помидоров и оказался бесценным работником.

На собраниях участка Бульдозер помалкивал, но если они затягивались и нарушали график кормления, вежливо извинялся и вдруг пронзительно свистел в два пальца.

Из тайги вырывалось стадо с радостным визгом и хрюканьем, под улюлюканье и смех собравшихся неслось к свинарнику. Свиней вёл хряк Васька. У него — длинное, ехидное рыло с красными глазками, злобный норов дикого секача.

Кусался, как собака. Особенно не дружил с механиком Воронцовым, тот отвечал взаимностью, пнёт Ваську исподтишка под зад и спрячется в столовой. А хряк ещё долго ломится пятаком в двери с осоловевшими от ярости глазами.

Как-то, обиженный очередным пинком, Васька таранил головой двери "белого дома", осатанело взвизгивал и хрипел. Благодушный и улыбающийся Воронцов растолкал вернувшегося под утро с полигонов начальника и сообщил, что на участок летит инкассатор. Путь к отступлению механику был отрезан взбесившимся хряком, поэтому он тоже прилег на койку и достал из-под матраса книжку.

— Ох и подловит он тебя когда-нибудь, у него же клыки вылезли, как у секача, — предостерёг умывающийся Ковалёв. — Почему меня Дробнов на связь не разбудил?

— Власа не было, решили тебя не беспокоить. Вертолёт уже в дороге, я съёмщиков предупредил, чтобы не уходили. Отправка металла — это всегда радостное событие, итог общей работы.

Выпаренное от ртути и отдутое золото тщательно взвешивается на аптекарских весах в присутствии комиссии, пакуется в двойные холщовые мешочки и опечатывается двумя пломбами. Хранится продукция в ЗПК — золото-приёмной кассе. Безотлучно охраняется вооружёнными людьми.

Вертолёт сел. Ответственные за отгрузку металла, подготовив все документы, собрались в ожидании инкассатора. Первым к ЗПК подлетел невысокий и подвижный незнакомец:

— Кто здесь старший?

— Я, — отозвался Семён, поднимаясь и загораживая проход.

— Заместитель начальника райотдела милиции майор Фролов, — подал удостоверение вошедший и уставился на Ковалёва.

— Ясно, — ответил Семён, посмотрев документ, — а где ваш вкладыш допуска?

Фролов усмехнулся и достал из кармана допуск:

— А мне уже наговорили, что ты — разгильдяй. И где Петров отыскивает такие бдительные кадры!

— Больше слушайте Семерина, он вам наговорит.

— Ну, ладно, знакомство состоялось. Где у тебя документация? А потом уж покажешь, кого ты нашел под землёй.

Майор осмотрел труп, составили акт. Семён приказал рабочим углубить могилу, а Григорьев не забыл своего обещания. Сам прикрепил к деревянному столбику железную дощечку, на которой было размашисто выведено сварочным швом: "Неизвестному старателю. 1979 год".

Инкассатор улетел с металлом, а Фролов остался на пару дней. Обошёл промприборы, проверил на колодах замки, ограждения, пломбы, документацию оприходования металла и уверенно написал в книге учёта, что претензий к сохранности золота нет.

После ужина гость покуривал, лёжа на гостиничной койке, и неожиданно спросил у Ковалёва:

— Как думаешь, есть утечка у тебя на участке?

— Гарантировать не могу, но, в принципе, не должно быть. Допуск к металлу ограничен, лишних людей у колоды при съёмке не бывает. Всё делается комиссионно.

— Не будь доверчив. Человек сляпан из противоречий. Может брать именно тот, кто вне подозрений. Да-а-а… Именно тот, кто вне подозрений. Вездеход мне нужен на завтра, поеду на рыбалку.

— Бери. Вездеход АТЛ на ходу, езжай. К Низовому двинешь?

— Давай спать, — не ответил на вопрос майор, — а то я страху нагнал, будешь теперь от золота прыгать, заставь вездеход заправить полностью и проверить ходовую часть. Если сломается по дороге, сам ремонтировать не смогу. У меня очень мало времени.

— Больше некуда тебе ехать, к Низовому, — уверенно проговорил Семён, — а впрочем, мне-то всё равно.

— Всё правильно, не надо лишних вопросов.

Утром Фролов сам сел за рычаги вездехода и укатил. Не приметил Семён у него ни удочек, ни спиннинга, терялся в догадках, какую рыбку будет ловить майор.

Промывка песков шла на полную мощь. Отработали веером левую часть полигона. Из-за дождей не успели вскрыть до песков правую сторону. Ковалёву пришла идея не выталкивать пустую породу на отвалы, а свалить на отработанное место подрезку правого борта и двухметровый слой пустой породы.

Сталкивать вниз вскрышу гораздо производительней, чем выталкивать вверх. Лукьян, Воронцов и горный мастер Малков упёрлись, отговаривали, ставя в пример свою практику, боясь, что потревоженные плывуны раскиснут и задавят откачку. Пришлось взять перевалку на себя.

Ковалёв согнал все бульдозеры в один ряд, зачистил плотик и перебросил их на остающуюся вскрышу. Время подхлёстывало. Поднять эти кубометры породы на отвалы — это значит потерять две недели, прогнать через землесос — не напасёшься к нему запчастей.

Заместитель и механик стояли в сторонке, переговаривались и скептически поглядывали на Семёна. До сих пор он прислушивался к их советам, а тут проявил характер и упрямство.

Ковалёв объяснил машинистам свою идею и махнул рукой. Бульдозеры шли нож к ножу, задирая стружку земли по всей площади, сваливали её с трехметрового обрыва. Откатывались назад, выстраивались и снова шли с тягучим рёвом на отступающего Ковалёва.

Эта воедино собранная мощь захватила всех, быстро рос курган пустой породы, обнажая продуктивные пески. К ночи всё было кончено. Заревел отдохнувший землесос, глотая золотоносную пульпу.

Лукьян, стоявший на краю отработки, всё же, подошёл к усталому и грязному начальнику и пожал руку:

— Молодец! Ты нас уж извини, привыкли к шаблону. А как здорово получилось! Кувыркались бы ещё тут две недели. Да-а… Свежий глаз — великое дело! Будь на твоём месте, я бы не рискнул.

Семён шёл, хлюпая обросшими грязью сапогами, и, ободрённый удачей, думал, как лучше и быстрее взять нижний полигон. Остановился на мосту через руслоотводную канаву.

— Лукьян! А если мы пустим реку на вскрышу нижнего полигона? Ведь она унесет тысячи кубометров грязи в отработку. Выносную канаву на выходе перекроем большой плотиной и, когда отстоится, выпустим! А? Котлован отработки — огромный, только пододвигай плывуны в струю!

— Хм… Непривычно как-то. Страшновато. А ведь, стоит попробовать, там жижа задавила, должно получиться.

— Попробуем. Завтра. Воронцов займётся монтажом второго землесоса, а тебе поручаю строительство плотины.

— Хорошо… Возможно, это и выход из положения. Здесь урвали две недели, там схватим не меньше. В сезоне выкроить месяц — это фантастика! Плотину я сделаю до обеда. Одним бульдозером проткнёшь руслоотвод, техники там маловато, надо перегнать отсюда пяток машин, они уже здесь не нужны.

А ведь, получится! Черт бы меня побрал, старого осла, так просто, аж завидки берут, как сам не додумался?

На следующий день всё пошло гораздо быстрее. Лукьян ещё ночью отсыпал плотину, и после завтрака пустили воду на полигон. Река с грохотом упала с обрыва, забурлила в метровом слое грязи, растолкала её, и всё сметающим селем понеслась в отработку.

Бульдозеры строем подталкивали вскрышу в поток, всё глубже и глубже зарываясь и подрезая борта у контуров. Работа шла лихорадочно и неистово, повар привёз обед, но ни один человек не вылез из машин, обед остывал, и Бульдозер не выдержал. Выгнал из своего трактора новенького и закрутился, как балерина.

Полигон углублялся на глазах. К вечеру по всей площади проглянули пески, воду остановили и начали монтаж землесоса. Рабочие собрались у кастрюль с обедом, жадно уплетали холодную пищу. Шутки, смех, не взяла усталость в этот день никого.

Ковалёв лазил днями по бортам отработки, сам брал на лоток пробы и, если струя уходила за контур, тут же бросал на это место технику. Переваливал бульдозерами вскрышу на пустые корешки, и опять весело вскидывал большой палец бородатый съёмщик Коля.

Участок вошёл в график выполнения плана. Во второй раз поменяли бульдозеры гусеницы, катки и дизели. Месяц работы по валунью — и железо не выдерживало. Двигатели выходили из строя ещё быстрее. Стоит машине нырнуть в плывун — готово. Грязь проникает через сальник, и дизель застучал.

Лечил от этой напасти моторы Владимир Егоров, вдвоем с помощником успевали они за день сделать чуть ли не полный капитальный ремонт. Маленький, остроносый, с тёмным угрюмым лицом, Егоров, как заведённый, крутился в моторном цехе, на бегу прихлёбывая чифир и подгоняя напарника резким, писклявым голосом.

Однажды он не вышел на работу, и Ковалёв, делая утренний обход участка, решил проведать моториста. Жил Володя на отшибе, в маленьком, рубленном ещё при разведке Орондокита зимовье.

Семён открыл низенькие двери, обитые рваным тряпьём, и нашарил рукой выключатель. Ярко вспыхнула лампочка. В зимовье застойный мужской дух пота, табака. Рядом с нарами стоит чурбан, заменяющий хозяину стул, на нём пустая кружка.

— Володя, подъём!

Лежащий застонал, скрипнул зубами и открыл глаза, щурясь от режущего света.

— Принесло же тебя, начальник! — проворчал он, вставая с постели. — Не мог чуть позже зайти?

— А что такое?

— Всё ты мне испортил, надо же так подгадать! Понимаешь, увидел я вчера во сне баклажку браги, пока искал посудину зачерпнуть — и проснулся. Сегодня вот и кружку припас, поставил под руку — опять невезуха, — с усмешкой посмотрел на Семёна.

— Ладно заливать. Что с тобой?

— Радикулит стрельнул вчера, еле дополз до койки. Поворочай круглый день моторы… Дай отлежаться пару дней, пройдёт. Это — не впервой. Очухаюсь помаленьку.

— Раз так, лежи. Сейчас медичку пришлю, уколы сделает, мазью разотрёт. А сезон кончится, поставишь баклажку медовухи. Я тоже выпью за твоё здоровье и твою работу.

— Не побрезгуешь?

— А что я, не такой человек?

— Кто тебя знает… Со всякими приходилось работать.

— Что же тебе начальники плохого сделали?

Егоров поморщился, выпил из кружки холодный чай и вытянулся на кровати.

— От, зараза, дёргает опять. Садись, посиди немного. Бегаешь как оглашённый. Марк Низовой так не делал. Выспится и давай орать почем зря. А весной выстроит весь участок в четыре шеренги, как в армии.

Пройдёт вдоль нас, всем в глаза залезет, морда свирепая, хуже не придумаешь. Побегает и толкает речь:

"Высокий заработок вам гарантирую, но забудьте обо всём! Обо всём, кроме работы! С этого дня я заменяю вам мать, отца, любимых баб и детей. И лозунг должен быть один — нам хлеба не надо, работу давай!"

Фу-у… Низовой всегда был большим пустобрёхом и сволочью. Ни разу не сел за один стол с нами, повар ему носил еду домой. В бане мылся только один. Сядут ребята перед сном в карты или домино сыграть, если увидел — выгонит.

Говорит: "Если силы есть в карты дуться, значит, смену отсачковали!" Кому пойдёшь жаловаться? Тайга кругом. На том участке хорошая россыпь была, а план не выполняем. Месяц остаётся до морозов, всё пески выкучиваем. Роптать начала толпа.

Он вертолёты вызывает и просит желающих на посадку. Улетела половина народу. Тут он и запустил приборы, пошло золото. План дали, а заработок поделил тем, кто остался. Уехавшие прознали и куда потом только не обращались!

Написано в Уставе артели, что, если досрочно покинул работу — получай тариф. Всё! Низовой только посмеивался и руки потирал: "Как я их провёл?! Старатели сопливые!"

— А Петров куда смотрел?

— Он ещё не был председателем, и артель другая была — «Юбилейка». Я всё время к тебе приглядываюсь, мягковат ты характером, но тебя хвалят даже старички.

— А к чему горло драть? План даём. С хорошим настроением и работать легче.

— Может, ты и прав… Привыкли на пределе сил работать. Золото легко не приходит. А с тобой, оказывается, ещё и поговорить можно. К такому обращению не привыкли. Разбалуешь ты лаской свой участок — Дед не простит.

— Ничего, Влас умный мужик и понимает всё, как надо.

— Всё это так… Только размах у него — не для наших мест…

— Влас одержим в работе. Если бы он был начальником той экспедиции, откуда я пришёл сюда, можно было бы чудеса творить в геологоразведке. Самое ценное качество Деда, что он не консервативен, имеет современное мышление, стремится к новому. А главное, что никого не боится, умеет рисковать.

Куда хуже, Володя, если подчиняешься руководителю, бесхребетному перед своим начальством и беспринципному к подчиненным. Кто-то умно сказал: "Самое страшное в жизни — маленький человек на большом посту".

— Да что ты меня убеждаешь, разве я против Власа! Такого председателя артели поискать. Ну, а ты, всё же, будь с нашим братом построже. Ты вот сказал, что люди тянутся ко мне в цех?

— Сказал.

— Гони их от меня, чаепития разводят, помощника отвлекают разговорами. Самому прогнать неудобно. Нашли чайную! Заварки не напасёшься. Смотреть на этих лодырей тошно.

— Хорошо, присмотрюсь к тем, кто там частый гость. Утром нежданно нагрянул Влас, злой и какой-то опустошённый. На полигоны не пошёл, заперся в гостинице с бумагами и никого туда не пускал, кроме повара, приносящего еду.

Всю ночь горел в окнах свет, на завтрак Влас пришёл успокоенный и довольный, погружённый в свои скрытые думы.

Старатель Акулин сидел на корточках у столовой. С отступившимися от земной суеты глазами — пел. Люди останавливались рядом, вслушивались. Доверчиво улыбались, едва слышно вторили. А Акулин всё пел одну за другой чем-то трогающие душу песни.

Влас прислушался и подошёл. Долго стоял рядом, потом нагнулся и потрепал бульдозериста за плечо:

— Хорошо поёшь, душевно. Ты, может быть, и играть умеешь?

— Умею, шеф. Если бы сюда, по щучьему велению, фортепиано, я бы ваши душеньки ещё не так потешил. — Акулин грустно улыбнулся и покачал головой. — Ну, да ладно, потерпим без концертов до конца сезона.

Влас круто повернулся и ушёл в радиобудку.

Перед обедом сел вертолёт. Из открытого люка старатели выволокли забитый в дерево ящик и с трудом погрузили на машину. Дед стоял поодаль, указал шоферу рукой на столовую. Никто даже не представлял, что в ящике.

Сняли из кузова и разбили упаковку. На истерзанной гусеницами и колесами земле сиротливо осталось гореть красным деревом нелепое здесь пианино.

Семён поднял крышку, блеснуло тисненным золотом: "Красный Октябрь".

Влас молча слонялся рядом, трогал рукой клавиши, они густо, по-осеннему печально отзывались плачем.

— Приведите Акулина, — мрачно буркнул он, — если на смене, снимите с бульдозера. Остановите землесосы, всех людей сюда.

Акулин, сонный, сморенный усталостью после ночной смены, вышел из барака. Отбивался от тянущих его куда-то старателей и вдруг взглянул на столовую, потом на свои заскорузлые, скорченные работой пальцы. Холодный, северный ветерок окончательно пробудил его, Акулин встрепенулся и в раздумье потёр щетину на подбородке.

Чуть кособоко горело под солнцем несуразное в тайге видение. Он тихо пошёл к инструменту. Петров сам выкатил из штабеля чурбан лиственницы и подставил к пианино.

— Эй, кто-нибудь! Поднять всех спящих и собрать участок!

Акулин плюхнулся на чурку, опять посмотрел на свои руки.

— Играй! — встал рядом Дед, как оперный певец перед арией.

— Что?

— Что умеешь, играй.

Музыкант, голый до пояса, в истрёпанных и протёртых на коленях штанах, вяло улыбнулся, вытер ладони о впалую грудь. Люди стояли молча вокруг, утихли бульдозеры и землесосы на полигоне, тонко пиликал встревоженный кулик, падая на болото.

С опаской, неуверенно Акулин прикоснулся к снежной белизне клавиш, поправил чурбан под собой и лихо, очумело взмахнул руками.

Инструмент рявкнул нездешним криком, цепкие пальцы уверенно держали нить мелодии, и ноги суетливо ловили тонкие педали.

Замерло всё… Вспыхнуло что-то в груди у каждого стоящего, закружило голову. Понесло…

Влас выбил коробок спичек у пытавшегося прикурить слесаря и вдруг сел на землю. Толпа, как завороженная, опустилась вокруг, не отрывая глаз от чуда.

Акулин играл с закрытыми глазами, то падал головой на клавиши, то застывал, откинувшись назад. Его руки вели всех в забытое и сладкое… "Лунная соната", "Полонез Огинского", «Апассионата», Бетховен — "К Элизе", Чайковский — "Сладкая Грёза", музыка из фильма "Станционный смотритель", — шептал перед началом каждой мелодии.

Он забыл обо всех, судорожно гоняя желваки по скулам, потом вскочил, отшвырнул пяткой чурбан, играл стоя. Иногда сбивался, недовольно кривил губы. И вдруг тихо, мерно и просторно потекла знакомая, родная мелодия.

Первым её угадал и встрепенулся Влас, повёл низким, хриплым голосом:

Сте-е-епь да сте-е-епь круго-о-ом,

П-у-уть дале-е-ек лежи-и-ит,

В то-о-ой степи-и-и глухо-о-ой

За-амерза-а-л ямщи-и-ик.

Два голоса не сдержались, подтянули, тут же включились остальные.

Ковалёв краем глаза смотрел на Власа — гортанно, могуче, прикрыв веки, старик допел песню. Потом уже, не ожидая музыки, тихо загудел:

"Во-о-от мчи-и-ится тройка почтова-а-ая

по По-о-Волге-е-матушке-е зи-мо-ой…"

Пойми этого грубого, чёрствого мужика? Не предчувствие подвигов и больших денег загнало Сёмку Ковалёва в начале семидесятых годов в этот край светлых рек, бесконечных сопок и долгих снегов. Получил вызов на работу в геологоразведочную экспедицию, и поманили его загадочные края.

Начал бурильщиком в разведке. Оборудование было старенькое, станок истрёпан, разбит. Бульдозеры таскали скрипучие сани буровой по тайге, с площадки на площадку, оставляя за собой горы деревянных ящиков с поднятым керном да часовенки реперов с номерами скважин.

Первая, скорая на расправу с холодами, весна, бьющаяся дробью глухариных токов и жгучим стоном гусиных ватаг в оттаявшей и разлившейся тайге, молниями пугливых хариусов в прозрачных ручьях, ощущением вокруг себя чистоты и простора, окончательно решила судьбу новенького.

Буровой командовал Адольф Тимофеевич Разин. Белоголовый мальчишка лет пятидесяти, бесшабашный задира с выходками начинающего хулигана и неуёмной страстью к игре на баяне.

Адольф имел ещё одну слабость, не мог пройти спокойно мимо того, что плохо лежит. Завхоз его в склад уже не пускала, потому что обязательно стащит какую-нибудь шестерёнку. Наволок хозяйственный мастер в буровую столько ненужного хлама, что всей бригаде надоело выкидывать.

Но мастер был неутомим. Бригаду Разин держал круто, а работал по старинке, не спеша. У бурильщиков в посёлке жили семьи, под боком были огороды и теплицы. К чему идти на увеличение плана, когда до пенсии рукой подать?

Ковалёва приняли с неохотой — наделает по молодости аварий, выполняй потом дурную работу. Лучше бы ему пообвыкнуть в помбурах, потом уже браться за рычаги.

Новичок обиделся. Зачем тогда учился столько лет в техникуме, если не сможет работать наравне со старичками? Закусил удила и попёр, как необъезженный жеребчик.

Загонял помбуров до пота, сам хватался за все дела, изучал технологию проходки, делал записи в тетрадях, перечитывал литературу по специальности и старые конспекты, ел на ходу и прихлёбывал кисельной густоты чай, чтобы не уснуть в ночных сменах.

В первый же месяц набурил больше всех, но никого не удивил, решили, что это — случайность. Когда же за квартал выдал вдвое больше опытных мастеров — заело их.

Начальник партии Бесхлебный подначивал, что молодой обскакал, да и самих томила досада, вроде бурили без перекуров, а оказались в отстающих.

Раньше бывало, если кто-то запил или прогулял, ему давали возможность отработать смену позже. Семён поломал эту традицию. Сам работал сверхурочно за выпивох, не остановишь же буровую, а когда те попытались отработать прогулы — не разрешил.

Вмешался Разин, но Семён и ему не уступил. Жены нерадивых бурильщиков сравнили расчётные листки на зарплату и со своей стороны активно взялись за дисциплину на производстве.

Ковалёв вывесил в буровой график ежесменного выполнения плава, регулярно чертил кривые каждому, зная, что заядлым буровикам они, как быку красная тряпка.

Весь год простояло под целлофаном в углу буровой отвоеванное переходящее знамя Всесоюзного соревнования. Разин не знал, куда вешать Почётные грамоты и вымпелы. Со всех сторон пошли премии.

Но, не деньги гнали Ковалёва вперед — азартное соперничество в профессии, возможность творческой работы: испытывать новые режимы бурения, экспериментальные коронки, способы ликвидации аварий.

Поверив в свои силы, отработав на сменах каждое движение, новичок всё дальше и дальше отрывался от своих преследователей. Внедрил скоростной спуск-подъём инструмента, резервные колонковые трубы, первым рискнул бурить трещиноватые песчаники алмазными коронками.

В начале вахты с такой жадностью хватался за рычага лебедей, словно не будет уже ни завтрашнего дня, ни новых скважин. Через полтора года ему и Разину вручили нежданные награды.

Семён, бывало, откроет дома коробочку алого цвета, посмотрит, взвесит на руке прохладный металл, а надевать стесняется. Вдруг ошибка вышла с орденом, потом стыда не оберёшься! В работе темп не сбавил.

Потянулись за ним старички, нет-нет да и перебуривали иной месяц лидера. А радости сколько было на их лицах и задора — знай, мол, наших, не задирай нос.

Вскоре подоспел северный отпуск за три года. Ковалёв погостил пять месяцев дома, съездил на море, порыбачил в родной станице и осенью вернулся в Утёсный. Начальник экспедиции выделил ему однокомнатную квартиру с удобствами в том же доме, где жил сам.

Уговорил передовика принять буровую бригаду. Установка была бесхозной, старой, деревянные сани поломаны, оборудование растащено, запчасти и трубы завалены снегом.

Начал работу с подбора кадров. Уговорил вернувшегося из отпуска Саньку Шестерина, своего друга, перейти бурильщиком в несуществующую бригаду. Работали они раньше в одной партии у Бесхлебного.

Шестерин — бригадиром монтажников ЛЭП, Ковалёв подключал вышку к его электролиниям. Познакомились на перевозке буровой. Когда бульдозер стал опускать деревянный трёхногий копёр, заела вверху страховка блока.

Лезть туда монтажники отказались, никто не хотел рисковать, а опускать нельзя. Двадцатиметровая тренога шевелилась на ветру, готовая рухнуть. Ковалёв взял когти и полез на копёр. Плавали внизу кусты, тракторы, заснеженный лес. Люди стояли на безопасном расстоянии и молча смотрели вверх.

Семён не застегнул кожаные ремни на когтях, чтобы, в случае падения треноги, оттолкнуться от неё и прыгнуть в сторону. Благополучно добрался к талевому блоку, освободил монтировкой трос и спустился вниз. Трактор аккуратно положил копёр на землю.

Вразвалку подошел крепкий, с утиным носом и залысинами под светлым чубом бригадир монтажников. Приветливо улыбнулся, подавая руку:

— Давай знакомиться. Меня Санькой зовут, Шестерин…

Семён протянул ещё вздрагивающую от напряжения в налипшей смоле ладонь.

— Семён Ковалёв, образца 1948 года, родственников за границей не имею, — улыбнулся в ответ понравившемуся бригадиру,

— Молодец! Беру к себе, отчаянный парень, — похвалил монтажник.

— Спасибо, только я — буровик и люблю лазить под землю, а не в небеса. Сами-то пасанули? Слабо?

— Зачем напрасно шеи ломать? Я отвечаю за технику безопасности. Копер можно восстановить — человека нельзя. Я сидеть из-за этой деревяшки не хочу.

— А за наш план ты не отвечаешь? Ведь, вся партия живет за счёт буровых.

— У меня — свой план, чтобы заработок был у ребят хороший, — дурашливо отговорился Санька и позвал пить чай.

На перекуре Семён окончательно допёк монтажников, и Шестерин, тронутый подкопами, решил доказать своё мастерство. Надел на ноги когти и с топором полез на дерево, срубая по пути ветви. Добрался до тонкой верхушки,

свалил ее, подровнял пенечек топором, бросил его на землю. Все неотрывно следили за его действиями. Потом, сбросил когти, монтажный пояс, плотно сжал руками качающуюся вершинку и медленно поднялся в стойке на руках.

Монтажники разом ахнули, приветствуя трюк бригадира, снисходительно посматривали на Ковалёва. Санька опустился вниз и подошёл, скалясь в радостной улыбке.

— Ну, как? Повторишь?

— Дурость, элементарная и бессмысленная. Кому это нужно?

— Слабо-о-о, — отмахнулся Санька от буровика.

Санька в прошлом мастер спорта по боксу, поэтому и нос у него утиный, разбили в переносице хрящ. Дома на стенке развешаны дипломы, грамоты и медали. На новом месте работал он азартно и любил соревноваться, перешла страсть от спорта быть только первым.

Вдвоём с Шестериным подобрали в бригаду молодёжный состав, учили, пестались с новичками, неделями пропадали в тайге, и, наконец, затрещали нормы выработки, обошли всех и прочно заняли место лидера.

А гонка за лидером на производстве не менее азартна, чем в спорте. Подхлёстывала радость побед, новых рекордов и желчь завистников. Разведывали богатые месторождения угля, ломились буровые через сопки и хребты.

Поднимались посёлки в местах, где ещё недавно гоняли соболей. Новые люди наступали геологам на пятки, торопили разведку, взрывали тихую жизнь медвежьего угла. Как и в бригаде Разина, взыграло самолюбие у отстающих старших мастеров — пошли следом.

А когда подвели итоги соревнования, то оказалось, что производительность выросла в четыре раза.

Если Адольф, когда к нему пришел Ковалёв, давал триста метров, то бригада молодых набурила тысячу двести метров за месяц. Всё было то же: и станок, и буровая, и люди из того же теста слеплены, а ломали они все устоявшиеся представления о бурении.

Бригаде присвоили звание комсомольско-молодёжной, имени пятидесятилетия СССР, Центральное телевидение сняло фильм "Бригада дружных".

Весной и осенью убегал старший мастер с Шестериным в тайгу на недельку в отгулы. Опять Сёмка правил резиновую лодку меж валунья в рёве и кипенье перекатов, скрадывали глухарей на току, охотились на уток и гусей, собирали вытаявшую бруснику по берегам рек, спали у костров, и, казалось, ничто не разлучит друзей в жизни, не помешает хлебать её пригоршнями, как ледяную воду из ручья.

Вскоре Ковалёва назначили главным инженером партии. Хлопот разом прибавилось, работа увлекла и закружила, только долго ещё ёкало сердце, когда в сводках слышал о своей бригаде.

Потихоньку стал отвыкать. Бригада сделала своё. Повела за собой многих людей, и месячные планы трёхлетней давности партия выполняла за декаду.

Новая должность позволила мыслить более широко. Семёна уже давно угнетало, что высокая скорость бурения сводилась на нет вспомогательными работами, они съедали треть времени. Укомплектовал две старые буровые оборудованием и сделал их резервными.

Пока одна смена занимается каротажем и перевозкой, бригада переходит на смонтированную вышку и бурит. Геологоразведочная партия вышла на первое место.

Шло время. Соболев рассчитался и уехал, а партию принял маленького роста, лысоватый и суетливый мужичок. Тихий, робкий, до тошноты услужливый и вежливый. Где-то, по слухам, работал главным инженером экспедиции, по непонятным причинам ринулся осваивать дикую природу Севера.

Ковалёв принял его спокойно. Сам на этот пост не метил, он бы отнял любимую утеху и разрядку от работы — охоту. Да и работать главным инженером нравилось.

Но, каждый раз, когда Гладков бросался с протянутой рукой к любому, входящему в его кабинет, жалобно смотрел в глаза, когда на полусогнутых ногах вертелся перед заезжим начальством, предугадывая любое желание, Семён невольно передёргивался от омерзения к лакейским замашкам Валентина Викторовича.

Где так смогли вытравить в этом человечке чувство собственного достоинства и гордости?

Причина оказалась невероятно простой. Он был тихим пьяницей. Пил запойно и в одиночку, запрётся в вагончике, поставит под кровать ящик дешёвого портвейна и, пока не прикончит, на белый свет носа не кажет. Ящика хватало дней на пять. Семён пытался вытащить шефа из этой грязи, но не смог. Махнул рукой. Взвалил на себя всю работу.

Слухи о пьянках докатились в экспедицию и пропали. Оказалось, что к пугливому Сиротину загодя дошла весть, видимо, сам Гладков и подкинул её, что где-то в министерстве сидит его однокашник. Успокоился. Чёрт с ним. Дела идут, и ладно.

В партии дисциплина разваливалась на глазах. Когда Семён упрекал рабочих за прогулы, наказывал их выговорами или пытался уволить нерадивых, ему тыкали в глаза начальником.

Терпение лопнуло на итоговом партхозактиве, где Семён всё рассказал, не забыв о недостатках всей экспедиции.

— В нашу партию крайне нерегулярно завозятся продукты. Я неоднократно обращался в отдел рабочего снабжения, но начальница ОРСа Барыкина ухом не ведёт, а рабочие едят пустые щи и опостылевшую до тошноты вермишель.

Почему же мы должны выпрашивать положенный лимит продуктов?

После неудачных попыток наладить питание, обратился к секретарю парткома. И что же он мне посоветовал?

Дескать, будьте поласковей с Барыкиной, и она смилостивится. Простите, при чём здесь личные отношения? А продукты со склада ОРСа уходят налево, у меня есть доказательства. Барыкина и тот, кому это выгодно, сделали из отдела рабочего снабжения кормушку нужным людям.

Неделю назад за несколько пар импортных сапожек отгружено десять ящиков тушенки, два ящика печени трески, три мешка мороженого чира. Эти продукты мы в партии не видим давненько.

Секретарь парткома Любушкин занимается только распределением квартир и дефицитов: ковров, машин и ковровых дорожек. За все время работы я ни разу не видел Любушкина на производстве… Наш партком — гнилой аппендицит в теле администрации…

— Прекратите!!! — выпучив глаза, сорвался на визг Любушкин. — Это дискредитация!

— Это правда! — сурово и тихо перебил его Ковалёв. — И речь идёт о том, что именно вы компрометируете работу комитета.

— Не мешайте выступающему, — успокоил Любушкина представитель объединения. — Продолжайте, товарищ Ковалёв.

Он продолжил. Потребовал технику, оборудование. Может быть, и не стал бы резать так больно по живому, но Сиротин напомнил о регламенте. Этим только подхлестнул. Услышал про свои дела такое, что буряком налилось угрюмое лицо, а глаза лютой ненавистью. Главный инженер партии беспощадно бил фактами.

Но больше всех досталось Гладкову. За деморализацию коллектива, за пьянки, наушничество и стравливание подчинённых. Закончил резко: "Таких людей, как Гладков, надо гнать поганой метлой из партии". Неожиданно в зале разразились овации, кто-то ревел: "Молодец!"

Семён шёл, как в тумане на своё место.

На второй раунд приехало два «уазика» начальства в тайгу. Гладков швейцаром вылетел из дверей конторы, захлебываясь в приветствиях и распахивая дверки машин. Ковалёв только что вернулся с буровых.

Пока приехавшие рассаживались в камералке, Гладков заманил Семёна в свой кабинет.

— Семён Иванович, давай по-хорошему замнем этот инцидент, — ласково заворковал, ослепительно улыбаясь, — скажем прямо, что мы помирились и будем работать вместе. Пить я больше не буду.

— А мы разве с вами ругались? Зачем нам мириться? Нет уж, Валентин Викторович, не верю я вам. Хватит! Работать так больше нельзя.

Открыл собрание Любушкин. Распалясь, он долго стращал Семёна карами за "непродуманное, незрелое и скоропалительное выступление".

Коммунисты, неожиданно для приехавших, выступили в защиту главного инженера и привели ещё факты беспорядка в экспедиции. Голосовать за составленный заранее проект-решение отказались.

Сиротин понял, что главный инженер партии опасен, пригласил после собрания в свой «уазик», всю дорогу мягко и настоятельно советовал быть осторожным в жизни, не срываться, не лезть на рожон, прозрачно намекнул, что Любушкин скоро уходит на пенсию и экспедиции нужен энергичный секретарь. Совсем дружески попрощался у порога.

Не поверил теплым словам Ковалёв. Глаза Сиротина на улыбчивом лице светились мутным льдом неприязни.

Обидой въелись в душу его слова: "Мы же тебе дали орден, квартиру, должен ты это отработать?" Что же получается — всё дали впрок? Н-е-ет! Люди есть правда, на том стоял отец, тому и учил сына.

Понизили Ковалёва и направили в другую партию техруком. Да не смирился строптивец. Отправил на имя первого секретаря обкома все протоколы и письмо. Через неделю испуганный диспетчер позвал из гаража к рации. Ковалёв взял трубку.

— Слушаю.

— Ты почему не поставил в известность партком о своём письме? — донёсся неистовый рёв Любушкина.

— Чего вы кричите, вас небось и без рации слышно за сорок километров, — ответил Семён.

— Ковалёв! Мы вас выгоним из партии!

— А мы вас на пенсию…

Трубка мгновенно смолкла, только слышно было хриплое дыхание потерявшего дар речи Любушкина.

— Я послал за вами свою машину, немедленно явитесь в партком для разговора с представителем обкома партии.

— Хорошо!

Послышался резкий грохот брошенной трубки.

В кабинете сидел молодой, модно одетый парень. Секретарь парткома разговаривал по телефону. Положил трубку и показал на стул вошедшему.

— Товарищ Ковалёв! Вы не верите, что в экспедиции могут разобраться в ваших вопросах? Отвлекаете областной комитет, понимаешь, от дел, человек летит за столько километров разбираться в пустяковом конфликте.

— При чём тут партком, я лично вам не верю.

— Почему, извольте спросить? — зло вскинул лохматые брови Любушкин.

— Потому что в ОРСе у Барыкиной я вас видел много раз, вы там любите отовариваться, а в ведущей геологоразведочной партии ни разу не появились. Побоялся вашего субъективного мнения, поэтому отправил письмо в обком.

— Ковалёв, не ваше дело, где я бываю, — раздражённо заметил Любушкин, — сейчас, речь пойдёт о вашем выступлении на активе. Грубо вы говорили и нетактично, факты явно надуманы.

— А вы, хоть с одним рабочим говорили? Вы в партии разобрались? Нет! О чем же нам говорить? Хотите свежие факты?

— Какие ещё факты?

— Месяц работаю в Талуминской партии, и две недели люди сидят на одной перловке.

— Опять болтовня… Этого не может быть.

— Мы трижды посылали радиограммы Барыкиной, последняя радиограмма на имя начальника экспедиции, парткома и группового комитета профсоюза. Ни ответа, ни привета.

Любушкин сорвал трубку телефона и набрал ОРС.

— Екатерина Матвеевна? Вы получили из Талуминской партии радиограммы о нехватке продуктов? Нет?! И я не получал! Я так и знал, — повернул гневное лицо к Семёну, — всё вранье!

— Принесите, пожалуйста, копии радиограмм, они должны быть у радистов, — попросил представитель обкома.

Любушкин вернулся смущённый.

— Знаете, гм-м… Оказывается, мы их получали. Так вышло… Гм-м. Дел по горло.

— Наломали вы, Любушкин, дров, — удрученно сказал представитель обкома, — кстати, я был в той партии, где вы работали, Семён Иванович. Разговаривал с людьми, они подтвердили вашу правоту. Факты, так сказать, подтвердились. Правильно выступили, честно! Товарищ Любушкин, соберите внеочередной партком. Пригласите Сиротина, Барыкину. Давайте разбираться сообща.

— Сейчас, сейчас всех соберу, — бросился к телефону Любушкин.

— И-и… Как вы додумались вынести строгий выговор Семёну Ковалёву за объективную партийную критику? — невесело покачал головой приехавший.

После шести бурных часов заседания, Семён благодарно улыбнулся, прощаясь, с инструктором обкома партии, который, в считанные часы, разрешил все проблемы. Радостно пожал ему руку и поблагодарил.

Вернувшегося из экспедиции Семёна встретил обеспокоенный начальник партии Яснополец Александр Андреевич — горный инженер, с двадцатилетним стажем работы в геологии. По-юношески стройный, сухощавый. На простом лице ангарского кержака — доброго прищура глаза.

С Ковалёвым они сработались в один день. Умели требовать с рабочих дело, но оставаться справедливыми. Когда Семён впервые появился в Талуминской партии, настроение у него было угнетённым.

Объехал буровые, навел порядок в технической документации. Но всё валилось из рук. "Бросить всё к черту и уехать?" — не раз мелькала мысль. Но это было бы трусостью.

В такие минуты Яснополец не давал покоя:

— Брось, Семён Иванович, нюни распускать! Девочку мне тут не корчь. Раз взялся за дело — тяни и мне помогай.

— Обидно ведь, Александр Андреевич, за что меня били?

— Ничего-о крепче будешь. За битого двух небитых дают. Знать, ты для карьеристов неудобный человек. Вот и всё…

— Неудобный человек? — оживился Семён. — Точно! Гладков — удобный, молчит, и рыльце в пушку, в любое время можно прижать.

Яснополец быстро отвлёк его от сомнений, по уши загрузил работой. Достали и смонтировали пилораму, взялись хозспособом строить большой посёлок на новом месторождении. Спорили, саставляли план расположения базы, выбирали место, отмечая колышками будущие улицы.

Опытный начальник, только успевал направлять в нужное русло необузданную энергию Ковалёва. Забыл тот о Гладкове и Сиротине, мотался сутками за рулём «уазика» по буровым, ликвидировал аварии, доставал запчасти, строил линии злектропередач, проходил штольни и разведочные канавы.

Даже самый неуправляемый народ — канавщики признавали власть Яснопольца. Беспрекословно подчинялись, непривычно для себя говорили с ним на «Вы». Не уважать начальника партии невозможно. Выругает, накажет, но предварительно разберётся. А заслуженная кара всегда принимается легче.

Через какое-то время встретит штрафника, поговорит, словно забыл о прежних грехах.

Никто не знал, что Андреич тяжело болен. Износилось сердце от беспокойной работы в тайге, скрытно посасывал таблетки. Лицо залито молочной бледностью, под глазами паутина мелких нездоровых морщин.

Однажды, перед выходными днями, Андреич вдруг предложил развеяться.

— Бери своё ружьишко, Семён Иванович, поедем на охоту.

— Поехали, я с большим удовольствием.

— Вот и правильно, завтра суббота, а в воскресенье вернёмся. Отдохнём, постреляем на зорьке. Работать потом будет веселей.

Снарядились мигом и выехали на «уазике» по старой таёжной дороге. Вёл машину Ковалёв. Андреич сидел рядом. На заднем сиденье прыгал Лёвка Молок, суматошно рылся в рюкзаке, набивая патронташ, и болтал не смолкая.

Беспредельно терпение начальника к этому бульдозеристу. Такого баламута, как Лёвка, редко встретишь. Или раздавит что-то гусеницами в партии, или утопит трактор в болоте. Прощает его Андреич по двум причинам: во-первых, коли дело требует, Лёвка хоть сутки будет работать без перекура, всегда выручит.

Во-вторых, душа коллектива — поразительный трепач и артист. В нелёгкую минуту в вахтовке, гараже, на перевозках буровых соберёт вокруг себя толпу слушателей. Шуткой ли, побаской, но наверняка поднимет настроение.

Лёвка родился на свет вместе с ружьём и удочкой, такой стрелок, хоть отправляй на мировое первенство стендовиков. Влёт глухаря бьёт из малокалиберки. На осенних и весенних перелётах умудряется вышибить из табуна утку, которая падает в его резиновую лодку.

С таким Тёркиным веселее работать. Когда люди смеются, они сделают вдвое больше. Еще одна страсть у Молока — метать ножи. Это — настоящая болезнь. Двери гаража от ударов все поклёваны.

— Два дня для охоты — это разве время? — сетовал Молок. — Вот прошлой осенью я на Гонаме неделю был. С братом там рыбачили, досталось ему там от тайменя, влетело…

— Опять заливаешь? — подзадорил рассказчика Андреич.

— Честное слово! Поймал я на блесну дурака кило под тридцать. Вытащил его на мель. Брательник тоже свихнутый на этом деле. Прыгает в воду, хватает рыбину в обнимку и тащит…

Зевнул таймень, встрепенулся! Как даст своей башкой Кольке по носу! Я ору: "Бросай на косу!" Да куда там! Так и выкатился на траву. Таймень бьётся, а Колька в горячке не отпускает. Еле уняли кровь из носу, как в хорошей драке побывал.

Да не прибавилось ума после этого! Расположились через день на шикарной косе рядом с большущим тополем. Костёр запалили, жарим на ужин хариусов. Лодку вытащили на песок. Колька к дереву прислонился, дремлет, а я к воде спиной сижу.

Прикурил от уголька, рыбу на сковороде палочкой перевернул, глаза поднимаю — нету брата! Как испарился. Только что сидел — и нету! Услышал я шорох над головой. Смотрю, он на самой вершине тополя сидит с ружьём.

Подумал, что он увидел гусей над рекой и решил к ним ближе подобраться. Но гусей не видать, обернулся… Ма-а-ма ро-о-дная! Стоит в трёх шагах от меня здоровенный медведь и, как из корыта, из нашей лодки рыбку кушает.

Первая мысль пришла не медведя убивать, а Кольку поколотить за то, что оставил без ружья. Он на дереве с утиной дробью в стволах, а патронташ с жаканами валяется внизу. Выдираю я из него патроны и горстями в костер, в костер. Сам за дерево.

Прикинул, что залезть к родичу не могу. Ствол без единого сучка метров на пять да паводками отшлифован. Как он туда залетел, охотничек, до сих пор не пойму. Заряды рвутся, весь костер разметали, а гость и ухом не ведёт, похрюкивает, как поросёнок в стайке.

Разбил я сковороду камнем, орал на него — спокойно себе ужинает, рыбу прикончил и за уток взялся, только косточки похрустывают. Ну, думаю, уточек прикончит и возьмётся меня жевать. Терпение лопнуло. Ей-Богу, не брешу! Можете у Кольки спросить. Да и сами видели, как я нож бросаю…

Выждал момент, когда он голову повернул в мою сторону. Лоб — как табуретка! Прикинул на три оборота и бросил топор! Сам смотрю и не верю. Лежит нахал у воды, ручка топора меж ушей торчит. А меня часа полтора трясло. Еле снял брата с дерева, научил, как свою шкуру спадать.

Больше с ним в тайгу не ходок. Один раз струсил, продаст и в другой раз. Лучше уж знать, что не на кого надеяться.

— Не повезло мне, — задумчиво пожалел Андреич.

— В чём не повезло? — забеспокоился Молок.

— Если бы ты промазал, какая бы спокойная жизнь в партии была! Бочки некому давить, ругать некого, живи себе, получай зарплату.

— Вы бы от ожирения сердца без меня вымерли. Да… Много я побил медведей. Даже белого пришлось добыть в этих местах.

— Вот трепло, — не сдержался Ковалёв.

— Почему трепло? Свидетели есть. Пахал я на Сулахе геологическим ишачком. Рюкзак с образцами тягая. Повадился медведь хулиганить у нас в лагере. Извёл все продукты. Порвёт мешок с крупой, а потом его облапит и в лес.

Крупа выбежит, он за другим воротится. Повариха, как обезьянка, навострилась по деревьям скакать. С маршрута приходим, а она, как белая куропатка, сидит на листвянке, воет от страху. Дал мне начальник партии указ застрелить злодея.

Смастерили на деревьях лабаз, спальничек мне положили, все удобства. Ждал-ждал ночью, нету! Уснул ненароком. Очнулся от треска перед утром, косолапый наш склад рушит, переделывает на свой лад.

Под ружьём у меня был фонарик привязан, далеко точкой бил. Включил и обмер! Медведь — привидение! Белый! Со страху оба спуска нажал. Рявкнул он — и в кусты.

Народ, из палаток высыпал, костёр запалили, жмутся к нему. Я успокаиваю с лабаза: "Убил белого медведя!" — они и до этого не верили ни одному моему слову, а тут совсем рассвирепели за то, что выспаться не дал. Чуть бока не намяли…

— Но он же убежал? — обернулся Семён.

— Вы меня обижаете! Я смазать не мог. Во мне какой-то прицел есть. Знаю, что попаду, и всё! Посветлу решили искать с начальником. Он карабин наизготовку держит, собаку вперёд посылает. В кусты залезли и рты разинули. Лежит белый…

— Да не может быть его здесь! — не выдержал Яснополец.

— Не торопи момент, Андреич! В муке он был вecь, как мельник. Пять мешков в складе раструсил, пока я спал.

Жалко мне его стало, шибко запасливый был хозяин. В пристройке кухни плиту выломал и унёс метро за двести. Когда отыскали, шутили, что собирался в берлоге на зиму печь мастерить. Видно, жир, нагоревший в чугуне, испускал съедобный запах. Ящик «Беломора» уволок и под мох спрятал, ящик чая там же. Готовился к зимовке основательно.

Вот и приехали. Семён Иванович, правь вой к той избушке — она целая, и печь сохранилась.

Брошенный посёлок у реки. Над берегом стоит покривившийся домик с подновленной свежим рубероидом крышей, остальные рухнули, проросли травой и сгнили.

Ковалёв заглушил двигатель машины, вылез на берег и устало потянулся, оглядываясь вокруг. Удивительной красоты места! Старый сосновый бор подмыт струёй, многие деревья упали в воду. Шумит полноводная весенняя река.

Увидев людей, сорвались с плёса табуны перелётных уток и пропали за кривуном. Лёва выскочил из машины и помчался следом за ними, заряжая ружьё. Сорок пять озёр переплетены по долине с рекой.

Зашли в дом. Яснополец прилёг на широкие нары, закрыл глаза.

— Благодать-то какая, — вымолвил тихо, снял и положил на окно очки, — вот здесь и будем отдыхать. Семён, затопим печь, да выспимся вволю. Молок сейчас уток принесёт, лапшицу к вечеру сварим.

Лёва пропадал допоздна. Сварили картошку в мундире, открыли банку огурцов, консервы и сели ужинать. На окне мигал огонёк оплывшей парафином свечки.

— Прошлой весной мы здесь с Лёвкой охотились, — заговорил Андреич, — курорт… Двустволку он перезаряжает мгновенно и бьёт, как из автомата. Спрашиваю: где научился так стрелять?

Оказывается, в детстве от него прятали в доме деньги. Если найдет — патронов понакупит и расстреляет. Отец порол, ружья ломал — всё без толку. На той охоте он мне показал один фокус. Кладёт на землю незаряженное ружьё, бросает вверх бутылку.

Пока она падает, успевает зарядить, подставить под неё стволы и подкидывает выстрелом вверх. Но не разбивает. Заряжает второй ствол и бьёт над самой землей. Почему она не разлетается вдребезги после первого выстрела, не знаю, он так секрета и не открыл.

— Может быть, холостым?

— Может быть, это же фокусник, уследи за ним. Когда в Юхту приплыли, растянули палатку у пустой базы отдыха. Ждали машину. Стеклотары кругом — вагоны грузи! Банки, бутылки, загадили отдыхающие весь берег.

Осталось у нас много патронов, и заспорил он со мной, что разобьёт бутылку, сидя с ружьём в палатке, когда она мелькает мимо отвёрнутого входа. Для реакции человека такое невозможно. В доли секунды нужно увидеть, надавить спуск, доли секунды идут на процесс выстрела.

Спорил я смело. Как только ни бросал, всё переколотил! Запустил последнюю. Выстрел — и она покувыркалась дальше. Вылетает он из палатки с рёвом: "Не может быть!" Надавил на неё, потекла вода из дырок от дроби.

Капроновый флакон подвернулся с талой водой, я и бросил. Представляешь, как он уверен в себе?!

Любого чемпиона в палатку посади — в жизни не разобьёт. Ему бы стендовой стрельбой заняться или в тир пойти инструктором, талант напрасно губит. А возможно, ничего бы не вышло. Попробуй его оторвать от тайги! Да он и на танке попрёт за рыбой.

Сам знаю, что это за страсть. Только мы с тобой, Семён, прикованы в своих кабинетах цепями долга. Ни порыбачить толком, ни поохотиться, только на отпуск или отгулы надежда.

Меня поражает, до какого совершенства может дойти человек в своём увлечении! Тот же Молок? Зачем ему метко стрелять, ножи метать? Думаешь, он не мог убежать от того медведя на косе? Мог… Да любит рисковать.

Бросить в медведя топором — для нормального человека это почти самоубийство. А Лёвка знал заранее, как он будет обороняться и чем. Он себя готовил к подобным встречам с детства.

Мне этот случай до него брат рассказывал, работал у нас помбуром. Молок немного соврал, что всё обошлось спокойно. Колька пульнул сверху из дробовика и ранил медведя. Хотел отпугнуть, а вышло наоборот.

Зверь поднялся на дыбы. Вот тогда Молок и метнул топор. Не побежал, не спрятался за дерево. Потом вытащил за топорище и принялся рубить тополь. Колька рассказывал: "Сижу — и хоть крылья пристёгивай, спущусь — прибьет, не спущусь — завалит вместе с деревом, ещё страшней; спустился на покаяние".

Молок, как и ты, неудобный человек, нестандартный.

— Да так… Давайте спать, Андреич.

Ковалёв лежал впотьмах с открытыми глазами и словно видел картину недельной давности…

…По реке плывут двое. Двое в одной лодке. Он и Шестерин. Открыта весенняя охота на гуся и утку, они теснятся в резинке-двухсотке, сидят на рюкзаках, набитых провизией, и как-то не о чём им говорить.

Семён гребёт веслами, выбирая путь меж льдин, застрявших на мели, Санька сжимает в руках новую пятизарядку. Он её надежно привязал фалом к носу лодки, рукавом бережно отирает капли воды, падающие с вёсел на лакированный приклад.

Пристально всматривается в затопленные кусты или отводит глаза? Попробуй разберись. Делает вид, что ищет сидящих уток.

Тащит полноводная река вниз, уходят назад знакомые берега с кулигами ещё не стаявшего снега, каждый кривун и перекат чем-то да памятен: или болью промахов, или радостью удач.

Причалили к берегу. Спрятано за прибрежными ерниками рубленное прошлой осенью зимовье. Светлое и просторное, с большим окном на озеро. Сколько мечтали здесь о будущем!

Зашли в низкие двери. Подвешены к потолку от мышей и сырости спальные мешки, тёплые одеяла, матрасы. Запаслись на зимнюю охоту, да не пришлось…

На столе — чистая, перевёрнутая посуда, у печки — сухие дрова, во всю ширину избушки общие нары из круглых брёвнышек, застланные длинной, болотной травой. Печка весело пыхнула огнём, наполняя избушку сырым теплом. Пока сохло жильё, завели на берегу костёр из бескорых сушин.

Только пристроились у него пить чай, как подплыли догнавшие их друзья по работе. Главный механик Сергей Самусенко и геолог Михаил Павлов. Вылезли к костру, разминая ноги.

— Здорово, беглецы, думали, не найдём вашу избу!

— Привет, — вяло отозвался Санька. — И вы на отгулы?

— Отпустили… В компанию возьмёте?

— А что, берем их, Семён Иванович, не тесно будет?

— Что им, у костра ночевать?

Стемнело. Из трубы зимовья рвётся к звёздам жало гудящего пламени. Морозно хрустят на реке льдины, булькает вода в нагромождениях заторов. Пахнет дымом и талой землей.

Прохлада заползает под одежду, тонко стеклит лужицы, торящие бликами костра. Над деревьями невидимо проносятся табунки уток, волнующе будоражат душу свистом крыльев.

Утреннюю зорьку проспали.

Еще когда, подплывали к зимовью, слышал Ковалёв вечерний ток глухарей, на краю подступающего к берегу горельника. Посоветовал сходить туда желающим. Сам принялся строить шалаш-скрадок на устье старицы.

Выставил чучела уток и вернулся в избу. Шестерин лежал один на спальнике, читал журнал с оборванными на растопку корками. Ребята ушли попытать счастья на ток. Пока Семён набивал патронташ и готовился к охоте, в дверях появился

Самусенко, круглолицый, усатый, с бегающими от радости глазами. Здоровенный петух висел у него через плечо, касаясь головой земли. За ним появился Мишка с таким же трофеем.

Шестерни подскочил к дичи, взвешивая на руке, распуская веером тугие хвосты с белыми отметинами. Серёгин глухарь был бородатый и крючконосый, что говорило о его почётной старости.

— Вот это да-а-а! Зря я не пошёл, не поверил. Надо ещё пару штук убить, чтобы всем поровну досталось. В них же по ведру мяса! Там ещё есть?

— Навалом, штук двадцать спугнули, близко не подпускают, эх, был бы маскхалат и тозовка, — пожалел Самусенко, — как они токовали! Стрелять было жалко!

Ковалёв ему предложил:

— Серёга, пошли со мной, утка днём по речке сидит, погоняем?

— Пошли.

Они брели по оттаявшим косам, продирались через кусты, распугивая уток громким разговором.

Самусенко рванул с плеча ружьё и дуплетом ударил по налетевшей стае. Одна из них винтом пошла к земле, и Семёна больно прошиб её стук о галечную косу.

Сергей покосился на его скривившееся жалостью лицо и усмехнулся, поднял за крыло вяло обвисшую утку, обмыл в реке её разбитую в кровь голову и бросил добычу в рюкзак.

От ушедшего за горизонт табуна вернулся селезень в долго летал над лесом, разлившейся рекой, озёрами, призывно жвыкал, опуская вниз голову. Сергей вытащил манок и ловко стал подражать зову утки.

Селезень услышал, резко пошел на снижение, нёсся над кронами деревьев прямо на охотников, радостно подавая голос.

— Бей, — тихо прошептал Самусенко.

— Не могу, — опустил ружьё Семён и пошёл к избушке.

Сзади ударил выстрел, птица шмякнулась в кусты.

 

8

Неожиданно прилетел Кондрат Фомич, лесник. Надобности особой в том не было, в порядке у Ковалёва лесорубочный билет и делянка в нужной чистоте. Попарился с дороги в новой баньке и помолодел.

Исходил от него берёзовый дух свежего веника, на морщинистом лбу вызрели росинки пота и обмякли жёсткие губы. Поймал за рукав Семёна, когда тот собрался на полигон, и неловко промолвил:

— Не уходи… Погодь чуток, шут ево знает, могёт, и не доживу к утру. К тебе ить прилетел, уважь старика.

Подумал Ковалёв, что настало время деду помирать и нужно выговориться, открыть душу человеку, который слушает и верит, верит в прошлое. Остался, присел на койку, закурил и глянул в окно.

— Прости меня, тошно быть одному, накатила вдруг несусветная тоска, потерпи, — поймав его взгляд, зачастил старик.

— Да я и не спешу. Мне хорошо с вами. На полигон завтра схожу, мастера дело знают.

— Вот и ладно… Как старуха моя померла, места не нахожу. Всё же, баба рядом — великая благость! Семья-то есть у тебя?

— Нет пока…

— А уж время быть. Коль заимеешь, гляди не бросай! Локти потом будешь грызть, а не вернёшь, не согреешься без семьи. Дураки, кто детей кидают! Чистые дураки… Вылупят глаза на молодых тёлок, думают, они им счастья поднесут.

Чёрта с два! Никому твои дети не нужны, жена твоя, да и сам ты с энтим хвостом. На своей жизни мной проверено. Гляди не бросай! Ни к чему дурить.

— Не брошу, если будет…

— Кто вас знает молодых! Счас мне божишься, а у самого в грудях темь, видать по тебе, что куснул семейского пирога. Баба — надоедливая штука, больших трудов стоит с ей поладить. Такой мужик и без семьи! Девок-то вона шляется, на любой выбор!

— Время придёт, выберу.

— Время… Не дело так, истаскаешься, излюбишься, а своего не обретёшь, вроде кукушки. Все мы, кобели, новенького хотим. Огурчиков свежих, чтоб хрустело под рукой и пахло. А как раскусишь — одна вода. Я, в своё время, отчаянным был и бестолковым. Море по колено. Баб не пропускал мимо.

Упаси Боже пропустить, сам не свой ходил потом. Был такой грех… Ну и нарвался на кралю! Губы бантиком, береточка с пёрышком, идёт и задом за собой кличет. Я и побежал, вылупил зенки. Двое сынов невесть где и как счас меня клянут.

Родила энта фифочка мне дочь, да и та — непуть, сказывал про неё, сладко жить норовит… А смысл жизни — совсем в другом, парень, в основе зарыт. В глуби таится, как золотьё. Ежели с малых лет не познаешь, где копать, всё своё время будешь глухари пустые бить, не сыщешь счастья. Не отыщешь!

Чуять её надо, свою судьбу, как Храмов чуял, насмерть рыть землю и верить, верить в себя. Как эту веру стерял, тут тебе и конец, можешь гроб смело ладить и живьём под крышку, всё одно пропадёшь.

Помню тридцатые годы. Дикими и холодными были эти сопочки, ни людей, ни помочи. Если бы ты знал, в каких мы трудах золото давали! Кино не покажет.

Разведок этих ваших в помине не было, бегали по ручьям плешивые волки, жрали по-волчьи, кровицу сырую пили и в сырой мох косточки свои клали. Ты видал когда-нибудь скелеты с именами?

— Не довелось.

— Хоть, в натуре покажу? Хошь?

— Хочу…

— Завтра пойдём. Тут рядом Платоновский ключ, я прошлый раз навестил. Даже крестным знамением себя осенил.

— Так вы и здесь были?!

— Везде. Старатель на то и старатель, что любит запретные места. В них удача ближе, доступней. Ванька Хромой на черпаке стоял у проходнушки, пески мыл. Цельный день надо было ковшом на длинной ручке махать, воду лить на коврики, плетённые из лозы.

Под ковриками портянки с ворсом лежали, за них и цеплялось золото. На вороте Никишка Блудный в шахту нас опускал. Камни на огне добела греет и нам в бадье подает. Дыму внизу! Слёзы с грязью в рот текут. Бадья деревянная и потаски из листвяка. Горят…

Ползёшь по рассечке, тянешь взаслед булыжник калёный и ругаешься что есть мочи! По-другому нельзя, не сдюжишь. Обкладешь мёрзлые пески тем голышом, присыпешь, а сверху мхом укроешь, чтоб тепло внутрь забоя шло, да пулей к выходу!

Кашлем захлёбываешься, воду на тебя льют, — глядишь, и ожил! Чая у нас не было, листом смородиновым варёную воду правили. Силу даёт и пахнет невозможно! Как невеста пахнет… Силушка была, потому, как молодые и шутоломные старались, наперёд знал каждый свою дорогу.

На крестьянских, хлебах выросли, труда тяжкого и нужды повидали. Ещё горели у всех, на лбах шишки от деревянных ложек отцов строгих наших, стерегла в холоде и грела любовь матерей да забота, родимых, мест. Да не устерегли…

Зима рано пала, снежная зима. А уж обессилели за лето. Эха-ха-а-а, — старик заметался по комнате, хватил кружку воды. — Столько вёрст топать назад, к жилью, не всякий выдюжит. Постановили — зимовать! Золото пошло, зверь ходит рядом, ружьишко шомпольное без отказу.

Потерпим, мол, зиму без хлеба и соли! Не потерпели… Меня последнего эвенки подобрали в беспамятстве, по речке куда-то полз. Откормили и вывезли на прииск… Артельщики — вона! За перевалом, зелёными костьми глядят на солнце, на меня счастливого. Завтра пойдём.

Мне попрощаться с ими надоть. И Ванька Хромой там, и Никишка Блудный, и Сенька Лысый, и Платонов — старшника, а троих не припомню по именам, ведь столько годов прошло, сам не знаю, зачем живу. У Платонова ещё крест был нательный, как у дьякона, болтался на пузе, большой, с распятием.

Прошлый раз отыскал я крест и к листвянке приладил. Всё же, люди полегли. Ни креста, ни звания, один лес кругом да сырость. Может быть, кто бы и нашёл то место, да таились мы от дурного глазу, избёнку рубили незаметно, в курумнике, диким камнем обложили, пеньки мхом завалили.

В двух шагах не отыщешь! Помню, Сенька сказывал, пять ребятишек у него было, убивался по им все лето, за них и подался в удачу. Да не пришлось возвернуться. Удача завсегда рядом со смертью идёт.

Про ребятишек кривая не спрашивает, только подвернись — и нету тебя. Как перепелёнок затрепыхаешься под иё косой. Если хошь, пойдём. Помянем, царство им небесное!

Сильные были мужики, особливо Платонов Фёдор. В карты играл — безнадёжно у него выиграть; с одной руки влёт рябчика бил. Медведи его драли, жёны бросали, морду в драках квасили, но жил человек!

Шибко я ево уважал за правду, за силу, за равность в деле, за слово доброе и за то, что мне, самому молодому, оставил последний кусок мяса, от которого и сижу счас тут, калякаю. Поклонимся моим ребятам? А?

— Поклонимся… — Ковалёв с интересом смотрел на разговорившегося деда. Это не было старческой болтливостью, размылась словами запруда памяти, и хлынуло былое, заставило отойти от других мыслей. "Глаз видит близкое, ухо слышит далёкое", — пришла на ум якутская пословица.

— Уговорились. Мне одному страшно там, всё оглядываюсь, оглядываюсь, как будто за спиной кто стоит. Боже упаси так встречаться с дружками! Боже сохрани!

И не встретиться нельзя, падлой никогда не был. Переборю страхи свои, памяти их поклонюсь и непутёвой жизни своей. Не поминать тебе бы так своих друзей! Избавь. Избавь…

Нет ничего страшней и возвратной памяти! Ить стоко годов минуло, а все их привычки знаю, нарисовал бы каждого, да рисовать не способен…

У Платонова ещё милка была в посёлке, в конторе робила. Девчушка такая неприметная, с носиком в конопях. Я, когда оклемался, давай ей подарки дарить, хоть чем-то за жизнь свою откупиться стараюсь.

А баба, известное дело, дура. Враз забыла прежнего ухажёра, глазки строит, и приглашает в гости зайти. Явился, отрез купил ей на платье, боты новые, цветков нарвал, хоть сроду их в руках не держал. Припёрся, едрёна вошь…

Старик прикурил новую папироску от своего же окурка и уставился куда-то через окно на тайгу, пряча глаза от стыда за то прошлое, за себя, словно про него кто сказывает плохое, и нету мочи слушать, и нет сил молчать.

— От голодухи уж отъелся, гладкий стал, чуб опять из-под кепчонки вылез, оброс мясцом на вольных харчах. Думал про последний час его рассказать, да поздно хватился…

Горенка, видать, у ей тесная была, вот и досиделись рядком на коечке. И так мне за себя плохо стало! Так противно!

С тех пор бабам не верю. Пока рядом — верны, да и то, не всякий раз. Отошёл на пять шагов иль помер невзначай — вольная птица, и ум куриный мнит, что все петухи общие. Счас они, вроде мужиков стали, всё могут, даже детей без нас сотворят, ежели приспичит.

Вон куда наука прыгнула! В космос и то уж летают. Докатимся скоро до ручки. Водку из химии хлещем? Хлещем! Воняет, а ничё… Башку на сторону воротит. А потом ляжешь на койку с милкой, а в электричество позабудешь иё включить… И окочуришься от холода рядом.

Помяни моё слово! Сила их — не в нынешнем командирстве, а в тепле и любви их сила. Понадевали штаны, ещё бы шашку на бок — и гвардейцы! Могёт быть, я брешу, но пока ещё не слепой.

Зазря гоняются за мужиками в правах и жестокости, это — не их дело. Это — наша тропа. А оттаивать нам в тепле нужно, в любви и ласке. Тогда на великие дела мужик способный, чует себя защитником и мужем.

А счас? Нынешнюю девку, пусти иё в прошлые времена, чище Суворова крепости порушит! По дочери своей знаю, леший бы иё прибрал…

Он обвинял их, женщин, податливую девчушку в конопях, зная, что напраслину возводит, хочет выгородить себя и оправдать себя, это так нагорело, изболелось за столько лет, что, может быть, и ненужная исповедь даст толику облегчения.

— Меня ты жениться, Фомич, уговаривал, а сам такое наговорил, — засмеялся Ковалёв. — Под одну гребёнку нельзя их всех… Большая часть женщин работает в две смены не хуже старателей. И продуктов купить, и обстирать, и накормить семью — и так до позднего вечера. Тут уж некогда береточку с пёрышком надевать, не до береточки.

— Ай, ладно про них лясы точить! Айда седня сходим? Проводи меня. Ещё до войны в эти места норовил попасть, да шибко далеко, не смог бы одолеть. Потом фронт, ранения.

А сказывать никому не стал, токма геологам дал место, где брали золото, да просил, ручей на картах обозвать Платоновским, так он и прописан по сей день. Проверяли они и сказали, что неэкономично такие россыпи отрабатывать, большая глубина вскрыши и сплошь мерзлота.

Когда-нибудь доберутся. А золото там есть — брешут геологи! Не хотят связываться с разведкой. Фёдор с первого шурфа на струю сел. По два золотника брали с лотка. Эко? Мне ихний начальник партии, молодой, да с гонором, толкует:

"Ты, дед, дремучий и необразованный, не суйся не в своё дело и не бреши людям, что брали по два золотника! В узкой долинке не должна по науке россыпь держаться".

По науке… Обиделся я тогда на энтова геолога, больше не подошёл. Они Орондокит разведали и укатили в другие места. Платоновский не тронули. Там ить плохо бурить, камнем завалено, деревья — не пролезть. Думка у меня, что и не пробовали они наш шурф, отмахнулись. Так-то легче, ни о чём не думать.

Фомич поднялся, подхватил с пола свой рюкзак.

— Там и заночуем рядом, крючки я прихватил, леску рыбацкую. Хариуса наловим, повечеряем ушицей-то. Эка благодать, Сёмка…

Ковалёв нашел Лукьяна в столовой, предупредил его и оставил за себя на участке. Кликнул Арго и медленно пошёл за стариком по едва заметной тропинке.

Как только ступил на неё Фомич, мгновенно преобразился. Куда девалась вялость и медлительность! Шёл быстро и уверенно, резко бросая по сторонам взгляд. Тяжёлый рюкзак влит в спину, в руке подвернувшаяся сушинка с обломками сучьев.

Час ходу — и остановка на роздых. Старик молчит, но усталости не видно на пасмурном лице. Прихлёбывает ладошкой водичку из ручейка, жмурится и молчит. Видно, расплескал за день запас наболевших слов, собирает разговор для вечера и дня грядущего.

Одет в просторные бахилы, на плечах выцветший брезентовый плащ, под ним вылинявшая форма лесника и застиранная рубаха. На голове кособоко торчит зимняя шапка-треух, изжёлта-серый веник бороды курчавится седыми пучками. Лохмы бровей прячут затуманенные глаза.

На коленях грабли рук. Курит «Беломор» одну за другой, глядит куда-то поверх сопок и всё вздыхает. Словно позабыл о попутчике, стал тот уже в тягость и нет охоты перемолвиться словом.

Семён понимал, что нельзя мешать ему, бродит душа старика в тех, канувших в былое, годах, а рядом на валежине сидит только оставленная плоть, кокон шелкопряда.

Опять встают, идут дальше, поднимаются Платоновским ключом вверх по течению и останавливаются у впадающего в него притока. Узкая долина зажата горбатыми сопками, поросла тёмными от мха-бородача елями.

Шумит по камням прозрачная вода, бьётся о мокрые валуны; брызги, окрашенные закатом, каплями крови падают на траву, песок, землю. Вдоль берега, по глубоким тропам, звериные следы, круглые окатыши помёта сохатых и оленей. Косо вмят свежий отпечаток медвежьей лапы.

Кондрат остановился у старой ели с высохшей вершинкой, показал на оплывший затёс метрах в трёх от земли.

— Метка избу кажет. Она во-о-о-н в тех осыпях.

Семён посмотрел и ничего не увидел среди нагромождений глыбастого курума. Оглянулся на спутника.

Фомич припал ухом к стволу ели, как бы слушая её старое нутро. Его ладонь тихо оглаживала залитые слезливой смолой царапины и пеньки от вывалившихся сучьев, лицо менялось, губы шептали — он говорил с ней и слушал безмолвие прошлого. Хмурил лоб, побитый морщинами, как и кора дерева.

И были они слитны с дрёмной елью в своей немочи и старости. Словно вышли из одной земли и одного ростка, разбежались и опять сошлись вместе, чуя близость буреломного ветра, налетит он вскорости, бросит оземь, ухнут два ствола, соря трухой и ломая ветви, только стон покатится меж сопок.

Отжили своё, отскрипели на белом свете, всласть хлебнули вольного духа, вольных земель. Кондрат натянул треух на свою сивую и косматую голову, потухающим, с дрожливой хрипотцой голосом неразборчиво позвал:

— Ну, пошли дале… Пошли, покажу… На правильном пути мы. Ишь! Федька Платонов тесал, теперь и не достать. Подновить бы затес? А? Слазь, поднови? Не-не… Ни к чему, пусть уж так и будет. Память о Федьке стешешь. Не-не…

Он ловко подхватил со мха свой рюкзачишко, который так и не доверил нести, и побрёл через ручей. Остановился посредине, черпнул ладонью струю, шумно хлебанул и провёл мокрой рукой по лицу.

— И вода особая тут, чисто живая вода…

Шли наискось вверх по склону, прыгая с камня на камень, и вскоре добрались к маленькому островку леса среди хаоса розовых глыб. Едва приметно, в нише у маленького ручейка наметилось какое-то подобие жилья.

Остатки брёвен поросли травой, стены раскатились по осыпи, только в самом дальнем углу, под тремя вздыбившимися плитами угадывалось ржавое кайло и зелёные, трухлявые в суставах кости. Валяются они в беспорядке, вросли в землю.

Видно, устроило зверьё по весне пир, растащило и похоронило останки замёрзших людей.

Фомич торопливо сбросил рюкзак и достал бутылку водки. Сорвал ногтями пробку, щедро плеснул из, горлышка, окропляя квадрат зимовья, кайло и безымянных теперь, перемешанных в прахе друзей.

— Вот такие дела-а, Сёмка-а… Они уж столь отлежали тут, а меня ещё нелегкая носит по земле. Диву даюсь! Вроде и вчера это было, вроде и не было вовсе иль во сне привиделось? Так нет же, вот он крест платоновский, на листвяночке. Энтот раз шнурком прихватил.

Вот он! — осторожно отвязал темное, позеленевшее от времени распятие и подал Семёну. — Гляди-ка! Тяжесть какую носил! А всё равно помочь не смогла… Распял нас мороз, никакого Бога не спросил.

Ковалёв сжимал пальцами холодную медь и тоже не верил в реальность происходящего, но рядом вздыхал старик, воскресший, как Христос, из давних лет, хрипло кашлял, спичками чиркал, раскуривая погасшую папироску.

Вдруг выдернул из деревянных ножен лезвие узкого якутского ножа. Прополз на коленях в тёмный угол под плиты, бормоча что-то себе в бороду, стал выбрасывать кусками дёрн. Долго копался, выгребая ладонями землю, сопел, как медведь, добывающий бурундука.

Потом глухо крякнул и приподнялся на корточки. В руках у него темнела бутылка мутного стекла с вогнутым внутрь дном, оттёр с неё налипшую землю и протянул.

— Думал, не сыщу. Вот она! Подержи!

Взялся Ковалёв за холодное горлышко, и рука от тяжести упала. Не нужно было объяснять, чем она набита. Тянет килограммов на десять.

Старик на карачках дополз к рюкзаку, вымыл в ключике руки и достал водку.

— Давай, Сёмка, помянем ребят. Хороший был, душевный народ. Даром говорят, что все поголовно хапали в те времена и друг друга били. Не все такими были. Не все…

Налил половину кружки, хлебнул и закусил отломанной краюхой хлеба.

— Царство небесное вам, пусть эта ледяная земля пухом станет, пусть дети ваши и внуки, коль они есть на свете, здравием живут.

Долго сидели молча. Семён расковырял ножом сгнившую пробку и высыпал на ладонь песок. Не потускнело оно за все эти годы, не поблекло. Матово горел в руке жёлтый огонь.

— Что будем с ним делать, — повернулся к Фомичу.

— Сам не знаю. Что хошь, то и делай. В кассу свою оприходуй, не буду с им связываться. Повяжут ишшо, как тово инженерку, а мне этот срам на старости лет не нужон.

— Но можно же сдать, и получишь деньги, как за клад?

— Хэ! Знаю я эти клады, затаскают. Будь оно неладно! Зря и показал тебе, пусть бы под мхом лежало тыщу лет. Да неохота труд наш и смерти эти на ветра кидать. Так хоть радость кому будет, польза. Запонок понаделают, цепей и кулонов и потом отцов возьмутся судить, как Нюська меня судила. Зря показал. Ненужный это металл, лютый, как тутошняя зима. Головы многие от него теряют, умом трогаются на дерьме. Да уж, ладно, приходуй, тебе к плану не помешает оно. А мне ево куда девать? Зятьку подарить? Не знал он, где копать. Хрен ему с маслом. Вот так. Хе-хе-е.

— И не жалко тебе, Кондрат Фомич? Отдавать не жалко?

— Не буду брехать. Жалко. Ишшо, как жалко! Ить я же старатель и знаю цену этой бутылочке, пятиэтажку, квартир на сто, можно за иё отгрохать или дворец какой. В старые времена не отдал бы, шиковать любил, дурь показать.

А счас, на кой оно мне, всё одно сдохну намедни, какой толк от нево? В войну хотел показать, тогда оно нужней было, да побоялся. Вдруг не поймут? Сочтут за дезертира, на передовой ведь я был. Да и забрать отсель могли случайные люди.

А теперь — спокойно помру, в дело пойдёт. Пусть ево носят бабы на пальцах и в ушах, нашева брата привечают. Хоть и знать не будут, что из тех лет оно пошло на смертях дружков моих. А может, на ево машину какую нужную купят, опять память…

Не зря я прилетел, ещё тот раз хотел забрать, да не решился. Свидетель в таком деле нужен, одному нет интересу.

Старик легонько снял с руки Семёна маленький самородочек «таракан». Радостно ощерил жёлтые пеньки зубов:

— Глянькось?! Как счас помню, ить я ево с проходнушки поднял. Глянь-глянь! Он на божью коровку смахивает, вот и головка проглядывается: сверху кругло, снизу плоско, крапинки бегут.

Фомич поднёс на корявой ладони золотое зёрнышко к самому глазу и умилённо, как малое дитя, тешил его, ковырял чёрным пальцем с обломанным жёлтым ногтём.

Закатное солнце подсветило красным огнём, и Ковалёву вдруг почудилось, что вспорхнет с пальца старателя и улетит "божья коровка", настолько реальной и живой она ползала по руке.

— Дивья-то ка-кая-а-а, — хрипом выдавил дед и ловко кинул крупинку в горлышко бутылки, — от и сиди там, отлеталася…

— Фомич? А бутылку-то зачем тащили сюда, такой вес?

— Я и припёр, втихаря от дружков. Говорю, любил шикануть, себя выделить. Как первый фунт намыли, собрались у костра на радостях, Федька жалкует: "Счас бы чарочку!" — тут я и вытащил запасец. Вино с ней я ишшо в городе вылакал, спиртом залил. Отпраздновали удачу. Песни попели, родню припомнили — да опять в забой…

Спустились к ручью, натянули полог, заготовили сухостоя на ночь и разложили костёр. Старый успел нарвать на осыпи листьев смородины-каменушки и заварил в котелке чай. Достал припасы, вспорол банку консервов, кусками нарезал варёного мяса.

Глянул на него Ковалёв и обмер: текли по щекам каменного лица и разбегались по морщинам слёзы. Он незаметно смахивал их рукавом и ещё пуще суетился у огня.

— Ты чего это, Фомич, раскис?

— Бывает, паря, редко, но бывает. Как не раскиснуть? Дряхлею, видать. Второй раз при тебе пущаю слезу. Дряхлею…

Тьма отпрыгивала от костра, пугаясь искр и горячего пламени, глухо шумел ручей, переговаривался на разные голоса. Арго дёргала ушами, рычала, слыша что-то в ночи, одной ей ведомое.

Выхватывал огонь тёмные стволы деревьев, и Семёну почудилось, что не лиственницы толпятся вокруг, а поднялись из праха сгинувшие здесь люди и собрались посмотреть на живого артельщика.

Старик смежил глаза усталой дрёмой, только сизые губы шевелятся в скрытом разговоре и вздрагивают скрюченные холодом былых ручьёв пальцы. Вдруг дёрнулся, как от испуга, и ошалело повёл вокруг мутным взглядом.

— Привидится же! Кубыть Ваньки Хромого голос? Не слыхал?

— Нет… Птица ночная кричит.

— Не птица… Они бродят тут с тех времён и перекликаются. Страх Божий! Зачем я пошёл, скорей бы рассветало. Да золотьё при нас. Не выпустят нас отсель!

— Ерунда всё это. Обычная ночь. Я в тайге месяцами пропадал на охоте. К страху привыкаешь.

— Не-е-е… Не ерунда. Духи местные не выпустят. Богатства отдать не хотят. Выкинь ты эту бутылку от костра. Выкинь! — старый нашарил бутылку и катанул её в темь.

Заморосил мелкий дождь. Арго сорвалась с места и кинулась на сопку с громким лаем. Низкий рёв всколыхнул распадок, и старик безумно вытаращил глаза, затрясся, подвигаясь ближе к огню.

— Медведь это, Фомич! Любопытные они, к ночевью часто подходят. По первому снегу я один раз у реки спал, так он метра, три не дошел к костру, все истоптал. У меня жаканы в стволах, не бойся, обороню.

— Окстись! — прошипел дед. — Какой медведь? Окстись! Вон гляди, ходют-ходют. Вон они! Вона… Господи? Как же это?! — старик быстро перекрестился.

Семёна взяла оторопь, что Фомич спятил. Сумасшедший взгляд его метался по сторонам, седые волосы растрепались, и мелкой дрожью плясали губы.

А потом уронил дед голову на подстилку из лапника и захрапел. Что ему виделось, было бы интересно знать. Дёргался, стонал, невнятно бормотал и сучил ногами.

Семён заварил свежий чай, долго сидел у огня, правя дрова. Дождь перестал сыпать. Вывернулась из кустов мокрая Арго и легла рядом. От её шерсти, нагретой жаром костра, повалил густой пар, остро пахнуло псиной.

Семён разулся, просушил отсыревшие портянки, сапоги, размеренно потянувшись, пристроился рядом со спящим. Прикрыл глаза.

Только он задремал, и они пришли. Семеро. Устало и молча расселись на заготовленном сушняке. Арго ухом не повела, открыла глаза и опять закрыла, будто знала их всю жизнь…

С разномастными бородами, одетые в чистые косоворотки и плетёные лапти, подпоясанные ремешками. Старшинка Платонов выделялся статью и степенностью.

Второй — лысый с рыжей бородой, третий прихрамывал, подходя к огню. Четверо — без особых примет.

— Вот, братцы, явился Кондрашка попроведать нас. Вона храпит, как худая гармонь, — низким голосом завёл разговор Фёдор, — постарел. А мы такими и осталися. В амуницию чёрную одетый, небось служит гдей-то? У горных инженеров форма такая полагалася.

— А энтот, молодой? За нашим золотом наведался? В пай Кондрат ево кликнул али как? — обернулся к Платонову лысый.

— Кто их знает, неведомо мне, — махнул тот с колен тяжёлыми ладонями, как крыльями.

Ковалёв открыл глаза и неотрывно смотрел на сидящих. Не мог шевельнуться, сам себе внушал, что это сон, сон, а не мог проснуться с испуга. Блики огня играли на угрюмых ликах, на крепких руках и одежде.

Сидели они, вольно раскинувшись, словно отдыхали после тяжёлой дороги. И наносило дымом от костра, и тайга пахла, омытая дождём, а запах ведь не снится?

Всё же, пересилил оцепенение и поднялся. Налил кружку чая, вскинул глаза, думал, исчезло видение! Ан нет… Испытующе и молча смотрели через огонь на него семеро.

— Здорово, артельщики, — хрипло выдавил, отирая со щеки слезу от дыма и замирая от страха.

— За наше здоровье не боись. Зовут-то как, — откликнулся Платонов.

— Семёном зовут.

— Тогда здорово, коль не шутишь.

— Есть будете?

— Не потребляем ничё… Кондрашка тебе про нас сказывал?

— Сказывал, но увидеть вас не ожидал. Сон это?

— По золоту робишь?

— Стараюсь, как и вы. Участок за той сопкой, на Орондоките.

— Гутарил вам, — обернулся Фёдор к сидящим, — есть золото по Летнему ключу, да слиянье с Орондокитом! Видите, нашли… А вы мне не верили. Там рудная жила должна быть непременно, разлом сопок кажет на иё. Хорошее золото берете?

— Неплохое…

— Самородки есть?

— Чем дальше вверх идем, тем больше, по кружке на съёмке набегает. Правда, небольшие, по двадцать, пятьдесят граммов.

— Богатое золото… Заелись вы, от жира беситесь. Самому бы взять на лоток, руки чешутся.

— Вскрыша большая, до песков.

— От слияния струя повернет на Летний ключ. В Орондокит не суйтесь, нет там ничего, зря время убьёте.

— Я знаю, по данным разведки пусто. Струя выноса в Летний сворачивает. А вы откуда знаете? Ведь разведка в пятидесятые годы велась?

— Как не ведать? По месту видать, где таится оно. Я там всё пролез, шурфики бил — дудочки да плывуны задавили, не добил до песков. А когда иссякнет золотьё — оно недалече потянется, лезьте в сопку по левому борту. Там — жила, оттудова вынос шёл. Если подфартит и откроете иё, лопатой будете гресть, в коричневом и зелёном камне оно, не в кварце ищите… В камне! В камне.

— Откуда ты знаешь всё это?

— С малолетства, от батяни знаю, он тоже старателем промышлял, меня и приспособил к делу. Старшинка у вас кто? Из старых, могёт, знаем?

— Да нет, вряд ли… По фамилии Петров, Влас Николаевич.

— Неужто Власька! — сиповато заговорил хромой. — Знаю такова, мальчонкой на прииске под ногами крутился. Ушлый малый, только и гляди за ним, помогает прибраться, а сам в ведро песков нагребет и ходу, пострел… Отца ево помню, Николку Петрова. По ево имени ещё ключ прозвали — Николкин ключ. Хорошие пески он нащупал там. Неужто и счас стараются?

— Стараются.

— А народу сколь?

— Во всей артели несколько сотен.

— Большая артелька! А берёте шахтами иль как?

— Открытым способом, всю долину до песков машинами вскрываем. Потом уж моем. Землесосами, вроде маленьких драг.

— Ишь ты-ы-ы!

Семён достал налил чаю в кружку.

— Будете?

— Сказано, мирское не потребляем, — отказал Фёдор.

— Я попью, чтобы не рехнуться и не убежать.

— Пей, — смилостивился Платонов, — да слухай, нам много надо у тебя расспросить. Как живёте опосля нас, чё могёте, как стараетесь жить? Любопытно знать.

Ковалёв доел консервы и остатки отдал Арго.

— Живём нормально, работаем, хлеб жуем, почти сорок лет без войны.

— А чё, была война? — удивился Платонов. — Хто же на Рассею попёрся?

— Фашисты.

— Не слыхали про такой народ.

— Германия.

— Опять германцы? Так бы и сказал. Раз тут сидишь и с нами гутаришь по-русски, знать, побили их наши?

— Победили. Двадцать миллионов полегло наших земляков.

Лысый бородач встрепенулся:

— В каком году война открылась? У меня трое сыновей-погодков, с двадцать первого по двадцать четвертый год народились. Попали?

— В сорок первом началась. С двадцать четвертого года рождения на сто ушедших на фронт вернулось четверо. Попали в самую мясорубку.

Артельщики притихли, наконец, Фёдор уронил:

— Эх! Не дожили мы до тех времён. Жалко! Постояли бы за свой простор, а так зазря пропали, вон за энту бутылку зелёную.

— Зря так говорите. Ваше золото помогало. Индустриализация была. Станки на него покупали, машины разные, создавали танки и самолёты. Так что и вы воевали, ваш труд перешёл в сталь и снаряды. Золотыми пулями, как выразился Фомич, били вы врагов.

— Не уговаривай, всё одно жалко, мы бы там больше пригодились. Чё им не хватало, хвашистам энтим? Ведь растерялись бы по нашей земле и сгинули. Никто не покорит иё, подавятся таким куском, непременно подавятся. Ишь чё надумали! Рассею прибрать. Дураки… Пока живой хоть один человек — безнадёжная глупость.

— Фёдор! Мы отмыли мертвяка на Орондоките. Там артелька старалась?

Платонов насупился и повернулся к Хромому.

— Вот, его грех. В шурфик хунгуз-косач залетел чужой, он его и прибрал. Все по-нашенскому закону, не пакости в чужой удаче. Расскажь, Ванька, расскажь человеку.

— А чё сказывать? Приметил, что ктой-то шастает по моим дудкам, да и подкараулил. На кой мне такой помощник сдался. Их было трое, остальные впотьмах разбежались. Это — не грех. Праведное дело — и жалости нету. Тут в тюрьму негде определять.

Один прознает, что есть нажива, завтра тыща придёт, уж не управиться. Кайлухой и прибрал. Не суйся… Кайлуху новую жалко, в шурф упустил, а достать не дали, стрелять зачали из кустов. Потом плывун рухнул, пришлось бросить,

…От утренней свежести Ковалёв проснулся. Костёр потух, серым пеплом из него ветерок обсыпал спящих людей и собаку. Заря запалила на водоразделе лес, горел он бездымно и ало, сея розовенький свет в тёмный распадок.

Фомич всхлипывал во сне и всё продолжал разговаривать. Семён растолкал eго в нетерпенье и, когда дед пришёл в себя, замирая, спросил:

— Скажи, какого цвета борода была у Сеньки Лысого?

Кондрат удивлённо вытаращил глаза, ещё не отойдя его сна. Наконец обрёл дар соображать.

— Поперва опохмелиться дай, потом лезь с дурацкими вопросами, — горестно просипел, опять норовя доспать.

Позавтракали остатками ужина, попили чай, и старик залез в полог.

— Так какого цвета была борода у Сеньки? — не унимался Ковалёв.

— Все они у нас были одинаковые, чёрные от гари в шахте. Не припомню счас. А к чему тебе сдалась ево борода?

— Да приходили они ночью сюда, вот здесь сидели и говорили со мной. И Федьку Платонова видел, и Сеньку Лысого, и Ваньку Хромого.

— Вот-вот. Я тебе чё вчерась сказывал? Не выпустят нас отсель, ума лишат, заведут в какую-нибудь глушь, там и пропадем. Вот и ты уже дуру погнал, не я один заговариваюсь. Вдвоём веселей будет помирать. Хе-хе-хе-е-е…

— Да во сне я их видел, успокойся, хотелось проверить, насколько реален был сон. А выйти? Выйдем! Слышишь, землесос орёт за перевалом. Тут три часа ходу напрямик.

— Пускай орёт, давай полежим трошки. Обессилел я за вчера. Заново всю жизнь свою протопал. Пойди хариусов налови, ушицы сварим и тронемся дамой. Полста лет из этого ручья щербы не ел. Мушки там возьми в кармашке рюкзака и леску.

Семён выбрал тонкую и длинную листвяночку, сделал удилище и ушёл вверх по ключу.

Хариус — рыба сторожкая и вёрткая, любит холодную воду и всю мелкую живность, которая нечаянно падает и водится в ней. Желанное лакомство — стрючки упрятанных в стрючок-панцирь личинок мягких и белых ручейников, бабочек, комаров, мошек, паучков-водоплавов и разных мелких жучков.

Охотится рыба от темна до темна, набивая желудок, ночь проводит в тихом отстое, еле шевеля плавниками. Ловить его лучше всего, спускаясь вниз по течению, прячась за кустик выше перекатов, дразня на струе наживкой без поплавка и грузила.

Если хариус увидел человека или хотя бы его тень, не возьмёт приманку, хоть суй её под самый рот. Забивается в промоины под берегом, пережидая опасность. Живой хариус пахнет свежесорванным с грядки огурчиком, часок належит, в соли — язык проглотишь от темно-красного и нежного кушанья. Наесться малосольным хариусом невозможно.

Петляющей меж деревьев звериной тропой Семён шёл в верховья ручья. Самый крупный хариус водится именно там. В жаркое лето мелеют ручьи и вода уходит под камни, а он остаётся жить в небольших ямках, спокойно ожидая осенних дождей, чтобы можно было скатиться на зимовку в большую реку.

По пути отмечал уловистые места ниже частых, перекатов, еле сдерживая себя попытать счастья, закинуть удочку.

Долина распахнулась широкой марью, ручей разлился по ней тёмными ямами, обросшими по краям частыми кустиками карликовой берёзки и голубики. Километра через три рыбак уже не смог сдержаться, набил пустой спичечный коробок пойманными бабочками.

Одну насадил на крючок, коротко оборвав крылышки, чтобы рыба не стягивала за них насадку. Осторожно подкрался к перекату и забросил. Вода подхватила плывущую бабочку, и та замелькала на мелкой ряби течения. Но вот, резкий всплеск, и наживка исчезла в воронке.

Секунду помедлив, он сделал резкую подсечку и с первого раза не смог вытащить рыбину из глубины. Удилище согнулось зазвенела леска, и нехотя, бешено вращая хвостом, показался желтопузый, черноспинный красавец, с радужным плавником на спине.

Трясущимися руками, Семён снял его с крючка, обновил насадку и опять забросил. Бабочка ещё не успела упасть на воду, как стремительно вылетел на всю свою длину в воздух большущий хариус и жёстко рванул леску. Затрепыхался в рюкзаке вместе с первым, а удилище уже гнулось от нового рывка.

В такие минуты забывается всё на свете, все заботы и горести, остаётся только радость борьбы с рыбой, неуёмный рыбачий азарт.

Дрожала в Семёне каждая жилочка, наспех вытирал он слизистые руки об одежду, и жадное желание ещё и ещё испытать поклёвку туманило голову. Семён увлёкся рыбалкой и опомнился только в полдень.

Тяжёлый рюкзак промочил рубашку. На биваке, пригревшись на солнышке, безмятежно спал старик. Ковалёв в целлофановом мешочке засолил хариуса и сварил щербу. Разбудил Фомича.

— Вставай, мне к вечерней связи надо успеть. Дед с трудом раскачался, с сожалением поглядел на пустые бутылки и сонно похлебал наваристую щербу, сладко покряхтывая, жмуря от наслаждения глаза.

— Когда мы тут решились зимовать, успели заездком перехватить рыбу, мешка два наловили. Думали, надолго хватит. Один мешок додумались унесть в избу, а другой к дереву прислонили. Медведь его в один присест за ночь умял. Вот пропасть! Куда в нево и поместилась вся рыба.

— Догадливый зверь, — улыбнулся Семён, очищая подсолившегося хариуса, — у меня сеть загубил, увидел с берега трёх ленков, вытащил за шнур на берег и выгрыз вместе с делью.

— Хитрей ево нету в тайге. С бабами особливо любит шутковать. Дождется, когда они вёдра брусники наберут, покажется и рявкнет для страху… Они вёдра побросают и дёру! Съест всё подчистую, не надо трудиться, собирать. Готовую веселей жрать. Эко?

Фомич собрал посуду в рюкзак и пнул ногой бутылку.

— Эту штукенцию сам неси. К золотью боле не коснусь. Пойдём, покажу шурф нашенский. Завалился он, можно было и внутрь слазить. Рассечки по струе на тридцать сажен в обе стороны идут.

Устье шурфа обложено диким плитняком. Подъёмный ворот рассыпался трухой, выпала и обвалилась крепь.

— Вот там стояла проходнушка, здеся пустой отвал был, гляди, какую гору наворотили, а сюда высыпали из бадьи пески. А вот и те камушки, которые мы таскали к забою, голыши из ручья. До сих пор чёрные, никакие дожди не сумели за полвека гарь отмыть.

Вот сам стою и не верю. Неужто правда это было? Помню, очнулся у эвенков — костёр горит посреди чума, вокруг голые тени бегают, щебечут по-непонятному. Решил, что в ад попал, очереди дожидаюсь, счас на сковороде будут жарить за грехи. Вот страх испытал, боле такова и не было в жизни!

Да тут ишшо подходит один ко мне и на ноже кусок мяса суёт к губам. Ем и думаю. Ишь, сначала откармливают, чтоб пожирней был, не пригорал на сковородке. Сознал, что грешить случаем на земле оставлен только тогда, как увидал ихнюю молодую бабу; инородка, а красы писаной.

Почти за год первый раз бабу увидал. Одной ногой в могиле стою, а глаза таращу на неё, как будто милей и не приходилось встречать. В умишке-то мысли не мертвецкие всплыли. Эта девка меня и подняла.

Ноги и руки помороженные отходила медвежьим салом, самого им поила до икоты, первые дни спала рядом, грела своим теплом. Да ить таким макаром мертвого можно воскресить! Потом вывезли на оленьей упряжке.

По льду реки катили на нартах. Она меня сговаривала остаться, прикипела, видать. Ехали по льду реки, и такая радость мое нутро жгла! За то, что живой, такая радость, ничем не описать!

Всю дорогу клялся, что нога моя не ступит боле в тайгу, что уеду в родную деревню к мамане, что детям закажу пути в эти края…

А до весны победовал на прииске и опять попёрся ноги бить, пристал к другой артельке. Про бутылочку я, конешно, помнил, нос вверх драл, считал себя богачом. Держал про запас, мол, на старость сгодится. А пока руки-ноги есть, к чему бы не попытать счастья?

Да захворал. Еле из лесу выбрался, до самой войны загибался в муках, но потом само прошло. Желудок, видать, с той голодухи спортил. Жалко мне было это золото брать, не так жалко, как муторно, словно ворованное будет.

Сам себя боялся, прокучу в кабаках все труды наши! Память друзей пропью. Пошли, Семка, могёт быть, дойдём.

К вечеру добрались к участку, остановился Семён в леске и присел на траву.

— Давай-ка, Фомич, ночи дожидаться.

— Пошто так?

— Не могу я оприходовать золото через ЗПК, съёмщики слухи разнесут, начнут обоих трясти. У меня другой план.

— Какой?

— Ночью я при тебе высыплю его в колоду через сетку ограждения, никуда оно не денется, сядет на коврики. А завтра — контрольная съёмка.

— Гляди сам. Давай так сделаем, мне разницы нет. Полежу на солнышке закатном, косточки позолочу. Часа два ждать-то.

Стрекотали кузнечики, булькала вода в маленьком ручейке, заплутавшем меж болотных кочек. Дурманяще пахла тайга, распаренная летним солнцем. Над поймой дрожало марево в голубоватом свете бездонного неба.

Старик откинулся в никогда не кошеную траву, лежал спокойно и отрешённо.

— Фомич? Как думаешь, жильное золото есть тут, по левому борту?

— Конешно, есть. Куда ему деваться. Россыпь от него и разбегалась. Да сыскать трудно.

— А если попробовать? В жиле изюмина этого месторождения!

Кондрат вдруг дёрнулся и поднялся. С тревогой посмотрел на спутника.

— Хто эт тебя надоумил?! Фёдор нам про неё байки сказывал, собирались перебраться сюда, — впился глазами дед.

— Он и надоумил. Говорю тебе, что приходили ночью, — сдерживая улыбку, ответил Семён. — Сказал, что по Орондокиту пусто, по Летнему скоро пропадёт и надо лезть по струе выноса в сопку.

— У Платонова сколь пальцев было на правой руке? Сколь? Если они к тебе являлись? — осерчал старик.

— Не заметил, честное слово…

— Тогда брешешь! Два пальца у него осталось. Я сам ему отмороженные ссёк, почернели они. За сохатым крался и провалился в наледь, еле добрался к нам в избу. Приснилось тебе всё от моих сказов. Энта блажь приснилась… Я с ими тоже всю ночь толковал. Отступись, парень.

— Наверное, приснилось, но слишком правдиво всё переплелось, сомнения начали брать.

— Забудь, не ломай башку! Если с золотьём повёлся, не долго повернуться мозгам. Забудь.

— Ладно, Фомич, на, хариуса посолонцуй, проголодался, поди.

— Отвяжись со своим харюзом, и так тошно, — но глаза на рыбу скосил, почмокал губами. — Давай уж попробую, воды потом обопьёшься. — Чулочком снял шкурку и сунул кусочек в рот. — Сладость-то какая, изводишь старого, зубов нету, а ты дразнишь.

Стемнело. Они подошли к колоде и, дождавшись момента, когда бульдозер, убирающий эфеля, полез на отвал, торопливо высыпали золото в несущуюся по колоде пульпу. Ковалёв сполоснул бутылку, вылил остатки песка через сетку, постучал по ней кулаком, отрясая налипшие крупинки.

— Всё, Фомич, оприходовал.

— Хана-а-а… Оттель не возьмёшь, отмучился я! Поток сильный, кабы не вынесло ево?

— В головку сыпали, не вынесет. Колода очень длинная, сноса нет, проверяем через три дня. Будет завтра съёмка! Григорьев голову сломает, будет думать, откуда его нанесло, ведь вскрышу гоним.

— Ну и слава Богу! А ить жалко мне до слёз… Когда было в руках — не жалко, как потерял, сразу затомило. Бутылку зарой, ишо приметит кто, а таких счас не делают.

Только он успел закопать бутылку, вырос, как из-под земли, новенький кривоносый бульдозерист.

— Здорово, Семён Иванович!

— Привет! — наигранно-весело откликнулся, радуясь, что успел всё сделать.

— Обыскались тебя в посёлке, Влас на рацию звал, ругался, обещал голову отвернуть. И майор Фролов приехал, спрашивал тебя.

— Да вот с Фомичом на рыбалку ходили, завернули посмотреть, как моют.

— Рыбу есть будем?

— Половина рюкзака, еле тащу. Отдохнул от работы, развеялся.

— А у меня серьги сцепления полетали, иду попросить у Васи Заики на эфелях. Улита на землесосе протёрлась, будут менять.

— Ремонтируйтесь. Мы пошли. После смены зайди, рыбкой угощу.

— Спасибо, с удовольствием. Пока, рыбачки!

— Хто это? — спросил Кондрат, когда спускались к землесосу.

— Бульдозерист новенький.

— Чой-то мне не ндравится в нём! Присмотрись. Ишь, начальник ево должен рыбой кормить! В пересменку сам сходи и поймай.

— Чем же он тебе ещё не понравился? — подивился Ковалёв.

— Когда гутарили вы, свет падал от трактора на ево глаза. Вострые они, щурились хитро. Он тебе поднесет беду, помяни моё слово. Мильцонер он!

— Присмотрюсь, пусть работает.

Лукьян с Воронцовым ели малосольного хариуса, как век не кормленные. Сами заварили уху, нажарили сковороду рыбы, лакомились в охотку. Сытно икнув, Лукьян закрыл глаза и закурил.

— Вот это ужин! Может, двух ребят отправим в низовья Орондокита, пусть в столовую рыбку поставляют? Ведь это же срам, живём в тайге, а едим привозную говядину и мороженую камбалу?

— А что, это идея, — задумался Семён, — будем по очереди отправлять по два-три человека, вот тебе и стимул, и отдых, работать будут веселей. Разгильдяи задумаются. Подмени завтра трёх лучших парней, пусть харчишек наберут и двигают.

— Влас узнает про наш курорт, даст жару. Стоит ли? — засомневался Воронцов.

— Не даст, — уверенно сказал Лукьян, — мы ему тоже бочонок малосольного хариуса снарядим, пусть побалуется старик. Та-ак. Кого же отправить? Страхова, Акулина и Васю Заику.

— Ты же Страхова собирался выгонять? — улыбнулся Семён.

— Разработался парень, это он от неумения дурил, подучился, теперь иным старичкам фору даёт. Молодость есть молодость.

После утренней связи к Ковалёву подошел тот же кривоносый бульдозерист и попросил зайти в избушку к майору Фролову. Как увидел Семён на столе пустую бутылку, зарытую ночью в эфеля, аж жаром обварило.

Фомич угрюмо курил, уставившись глазами в пол, Фролов что-то писал в тетради. Вскинул чернявую голову:

— Проходи, садись, Семён Иванович. Надо разобраться. Старик во всём сознался.

Позвали Лукьяна. Остался и кривоносый, который был тоже милиционером на подсадке. Точно срисовал Фомич. Когда Семён закончил рассказ, майор спросил:

— А почему в ЗПК не принёс, не поставил в известность артель? Ты что, не знаешь инструкции? Ведь, за такие штучки срок дают.

— Не хотел старика в дело мешать. Ведь он добровольно отдал золото. Поймите! Добровольно! Зачем ему лишние хлопоты?

— Кто знает, нет ли на этой бутылке крови тех семерых? — покачал головой кривоносый. — Я лично не уверен. Дело прошлое — дело тёмное…

— Это были его друзья. Настоящие! Можно только позавидовать тому, как он о них вспоминает, как говорит.

— Может быть, это от раскаяния? И потянуло на место преступления.

— Кривоносый! Я тебя счас буду убивать, — метнулся через стол дед.

Чудом успел перехватить его Ковалёв, отбросил на койку.

— Сколь надо отсижу, но ребят моих не тронь! Не тронь! — затрясся и захлебнулся криком старик. — Я пужаный! Срок… Твою душеньку…

— Успокойся, успокойся, Фомич, — взял его за плечи Фролов и снова усадил. — Сделаем анализы в лаборатории, и, если золото платоновское, претензий к вам не будет. Хуже, если окажется, что вы привезли его с собой и устроили ложную находку.

— А на кой чёрт мне иё устраивать? Чего я от этого имею? Доказывайте, мне всё равно, что вы доказывать станете! Я с ими попрощался, золото определил в дело, можно помирать. Нет на мне крови и вины. Нету! В одном виноват, что живой тогда оказался.

— Не ругайся, дед! — встал Фролов. — Семён Иванович, отдай распоряжение, пусть делают съёмку колоды. Снять всю колоду. Пакуйте в отдельный контейнер. Инкассатор повезёт в лабораторию. Орондокитского золота там быть не должно, третьи сутки моете вскрышу. Если подтвердится ваш рассказ, то нечего бояться.

Побольше бы таких старичков. Кондрату Фомичу придется поболеть на койке в гостинице, пока не привезут данные. Без паники, никому ни слова, будем жить мирно и тихо.

Семён на съемку не пошёл, метался в посёлке, ждал возвращения съёмщиков, и какие только мысли не лезли в голову! Что и унести могло золото потоком пульпы, да и был ли вообще этот вчерашний бредовый день с тенями умерших и тяжёлой бутылкой. Был ли?

Когда увидел бегущего к нему с вытаращенными глазами и открытым ртом горного мастера Малкова, понял, что всё нормально, золото в колоде. Облегчённо вздохнул.

— Иваныч! Пойдём покажу!

— Что случилось? Опять мертвяка откопал?

— Пойдём! Коврики в головке забиты золотом! Такого больше не увидишь. Килограммов десять будет съёмка. И откуда оно? Торфа голимые мыли! Кочку золотую подрезали! А что будет в песках!

— Не булгачь участок, чего орёшь? Нормальная съёмка. Будут съёмки ещё больше, как выше по Летнему уйдем. Это мне один знакомый сулил — Фёдор Платонов…

— Кто это?

— Старшинка старательский…

 

9

Когда Семён перешёл в шестой класс, отец нашёл выход избавить его карманы от арсенала пугачей. Подарил настоящее ружьё. Новенькую тульскую двустволку, с воронёными курками и лакированным прикладом.

От ружья пахло маслом, зрачки стволов, латунные гильзы, патронташ, порох, дробь — всё это так волновало и радовало, что первые ночи и спал в обнимку с ружьём. Начал разрываться парнишка между домом и лесом.

Летом охотиться нельзя, с нетерпением ждал осени, чтобы поторопить зайцев в терниках и на полях, среди бесконечных лесополос и ерников.

Про отшатнувшихся от дома людей в станице ходила поговорка: "Рыбка да зайчики — доведут до старчиков". Но юнец ступил на охотничью тропу восторженно и без опаски.

На охоту бегал один, сначала впустую, потом наловчился бить зайчишек и куропаток, стал деловым и рассудительным. Вскопал одинокому деду огород за старый бинокль, дедок его и научил скрадывать лис.

Сам от немочи уже не мог ходить с ружьём, но лис добывал хитроумным способом много. Наловит мышей, потомит их пару дней голодом, потом шкандыляет к ближайшим полям. В обычный посылочный ящик насыпет горсть крупных сухарей, бросит туда пару мышей и забивает крышку.

Ящик зарывает вечерком в мякину у стога, а сверху прячет капкан. Озверевшие от голода мыши так гремят сухарями, пищат и дерутся, что лиса ночью слышит этот шум за многие сотни метров, подкрадывается и прыгает передними лапами в мякину, где её поджидает капкан.

Сёмку старый обучил другому способу, не ведая, что вскорости горько пожалеет об этом. Со временем настырный малец так проредил рыжих кумушек, что старик впустую ходил к посылочному ящику.

Новый способ был прост и незатейлив. С биноклем и в маскхалатах раненько утром отсекли выходные следы зверя с жировки от скотомогильников и тихонько шли, оглядывая все подозрительные кочки впереди себя. Лиса обычно ложится посреди пахоты на открытом месте и спит до обеда, как убитая.

Дед Буян, постанывая от боли в ногах, вёл Сёмку к первой лисе. Она свернулась клубочком на пучке соломки, спрятав нос в шикарный хвост. Когда до нее осталось метров тридцать, вдруг сонно подняла голову, сладко зевнула и уставилась на людей.

"Бей!" — прошипел старик, и Сёмка пульнул дуплетом по взлетевшей в прыжке рыжей молнии.

Лиса щерила белые зубы, дёргалась в конвульсиях, разгребая солому ногами по мёрзлой земле. Буян, довольный тем, что есть кому передать свою охотничью мудрость, повязал ей лапки ремешком и торжественно дал Сёмке нести добычу.

Всю дорогу хитро посмеивался, балагурил, поглядывал на цветущего от счастья охотника, а ночью Семка понял, почему скалился дед. Блохи из лисьей шубы перебрались к нему под одежду и немилосердно кусали. Сёмка всю ночь чесался, крутился и не мог уснуть.

Снег месить по оврагам и лесам — тяжкий труд. А труд-то и делает человека мудрым и прозорливым. К восьмому классу знал всё вокруг на многие километры, налился силой, оброс мышцами, и появилась звериная неутомимость в скитаниях.

Сам стал подмечать повадки лис, распутывал петли следов, ночами сидел в засидках у привады, кутаясь в отцовский долгополый тулуп, терпеливо снося холод.

Когда у лис начинался к весне гон, в бинокль замечал самку и разгонял свадьбу. Невесту отбивал и таился на её следу. Лисовины в поисках подруги один за другим пёрлись под выстрел, нюхая на бегу аккуратные отпечатки её лапок.

Дед Буян, не выдержав конкуренции, лютовал, грозился отобрать бинокль и поломать ружьё.

Друзья в это время катались с горки на лыжах, летом играли в городки и лапту, гоняли футбол на церковной площади, провожали и целовали робких одноклассниц, а Сёмка смотрел на их забавы с усмешкой превосходства.

Не мог понять, чего занимаются ерундой, когда есть такая воля: река, лес, степи, заросшие бурьяном курганы — любимое пристанище зверья. Увлёкся и рыбалкой, ночами проверял перемёты на тихой реке Медведице под завораживающие концерты ночных соловьёв.

Попадались сомы и сазаны на хитроумные приманки, долгие ночёвья у жарких костров отучили бояться одиночества и темноты. Завёл подсадных уток и гончую собаку.

Пойма Медведицы, впадающей в Дон, широко распахнулась меж холмов и курганов перед молодым бродягой. Дубовые леса, обросшие вербами озёра и старицы, дебри краснотала по песчаным косам, поросшие лесами тёмные овраги манили и звали неугомонную душу.

Сколько помнил отца Ковалёв, тот всегда носил кирзовые сапоги, фуфайку в холода и старенькую, выцветшую одежонку летом. Сутуловатый, белоголовый от ранней седины, отец вечно копался по дому в свободное от работы время.

Кормил скотину, рубил дрова, делал ульи для колхозной пасеки, на которой был бессменным пчеловодом с окончания войны. Приучал к домашней работе сына, изредка ходил с ним на охоту, уже сам ступая в его следы, едва успевая за резвыми ногами.

С матерью жил отец неважно, можно сказать, плохо. Скандалили по мелочам, сыпали упрёками, и в конце концов, пришла развязка. Мать забрала младшего братишку, уехала со всем небогатым скарбом к родителя в соседний хутор.

Больно хлестнули веревочки от занавесок на оголенных окнах в пустой хате, когда они с отцом вернулись с пасеки. Сёмка любил и отца и мать, мучился и страдал от их ругани.

Бабка всё лето хворала, молила Господа прибрать её к себе, и пришлось парню засучить рукава. Обстирывал и готовил обеды, управлялся по дому.

Какой спрос со старухи? Разменяла девятый десяток. Отец — инвалид войны — чудом выжил от тяжёлого ранения в живот. В хлопотах проскочило лето. Подошёл сентябрь.

Вечеряли в летней кухне, отец нахваливал борщ, приготовленный сыном, а глаза грустно и бездумно смотрели в пустую стену, словно искали там разгадку нечаянного одиночества. Вроде бы не пил, старался для дома, а вот довелось хватить бобыльей жизни. За какие грехи так бьёт судьба?

— Отец? Ты слышишь? — оторвал его сын от неласковых мыслей.

— Чего тебе?

— В школу мне через неделю. Ты б женился, что ли? Не управлюсь я один с домашними делами.

Отец долго и пристально смотрел на Сёмку. Размяв нервно подрагивающими пальцами погасшую папиросу, раскурил её.

— С чего это ты заблажил? Пчёл поставлю в омшаник, сам буду управляться. Не пропадём.

— Нет. Так дело не пойдёт. Тебе всего сорок пять лет. Женись. А? Я после восьмого класса уеду в техникум, как вы тут вдвоём с бабкой останетесь?

— Да… Загадал ты мне загадку… Кто же за меня хворого пойдёт? Святые мощи остались, да и меньшого, Витьку, жалко. Может, образумится мать, опять сойдёмся.

— Не сойдётесь, она замуж вышла, — подал отцу затёртое в кармане письмо.

Он раскрыл конверт и подвинулся ближе к керосиновой лампе, прочитав, молча бросил письмо в угол, тяжело встал.

— Это она мне назло сотворила, жить она с ним не будет, вот поглядишь. Что ж, коли так обернулось, попробую жениться. Сестра одолела уже уговорами, присмотрела вдовушку в своей станице. Ты прав — с матерью всё. Это я ей не смогу простить, — он устало раскинулся на застланной койке и закрыл глаза.

Через день на подводе привёз мачеху — полную, чернявую казачку лет сорока, с добрыми и грустными глазами. Она была замужем, развелась с пьяницей, а детей так Бог и не дал. Мачеха ступила в чужой двор, боязливо озираясь, поправляя волосы тёмной, загрубевшей в работе ладонью.

Месяц не смел её назвать пасынок ни мамой, ни тетей. Всё как-то выкручивался, обходился без этого, ловил на себе её понимающий взгляд, и наконец, сорвалось с языка: "Мама".

Мачеха заплакала и неумело прижала к себе диковатого, высокого парня.

— Ну, вот и ладно… Я уже сама хотела тебе сказать, чтобы хоть тёткой звал, истомилась вся.

Сёмка засобирался уходить, застеснялся этой чужой ласки. Что не поделил отец с матерью? Так он толком и не понял. Почему она вышла замуж? И отца оправдывал, и мать жалко, и брата.

Другие гуляют, пьют, жён гоняют так, что стёкла с рамами летят на улицу. И ничего, живут себе вместе. Кто разберет этих взрослых!

Время шло. Бабка с новой снохой жила мирно, она опять забегала по двору, шаркая чириками и норовя чем-нибудь помочь. То накормит кур, то надерёт железным крючком из примётка сенца козам, а вечерами всё бьёт поклоны темным образам в переднем углу.

Иконы она принесла в дом после закрытия церкви, когда свергли колокола на землю. Иконы были несоразмерно велики для маленькой комнаты и занимали весь угол. За ними хранились старые письма, облигации, пенсионная книжка за погибших сыновей и разные узелки с ладаном и просвирками.

Из тринадцати сыновей и дочерей осталось в живых только двое, остальных побило в войнах, выкосило болезнями.

Сенька, до восьмого класса, спал на печи, с нетерпением ждал, когда бабка перестанет бить поклоны я уснёт, чтобы можно было задёрнуть занавеску и запалить на всю ночь десятилинейку. Ещё одна страсть обуревала его — книги.

К шестому классу одолел школьную библиотеку и взялся за сельскую. Ночи напролёт красными от напряжения глазами впитывал в себя Майн Рида, Джека Лондона, Арсеньева — всё, что подворачивалось под руку, но больше любил про путешествия.

Сладостно откидывался на горячей лежанке перед утром, выпалив весь керосин, и всё ещё сражался в отряде Чапаева, бродил на Клондайке или распутывал звериные следы с мудрым Дерсу Узала.

На рассвете бабка проворно стаскивала его за ногу с печки и настырно выпроваживала в школу. Надев очки на верёвочке, сама жалась к окну с книжками внука, бойко читала вслух.

Бабка считала себя вполне грамотной, одолев два класса церковно-приходской школы, сохранила хорошую память и знала такую массу сказок, что Сёмка в детстве от страха плохо спал, наслушавшись их.

Сказки бабка Калиска не просто сказывала, а играла, то понижала голос до жуткого шёпота, то вскидывалась с закрытыми глазами, чуть не валясь на пол, изображая убитого богатыря; горевала до слёз вместе со сказочной вдовой и квохтала от смеха, когда ловкий мужик дурил слабоумного богача.

Сёмка любил её без памяти, а уже взрослый приставал: "Баб, расскажи про Иванушку-дурачка?" — "Их-х-ха-ха. Да разве тебе сказки надоть. Девки небось на улице заждались, ухажёрки, а ты всё, как малое дитя, — но, польщённая вниманием, садилась на скамью и мерно начинала: — "Жили-были старик со старухой, жили, добра наживали…"

Отец с мачехой спали в другой комнате, увлеченье книгами не пресекали, только мачеха отговаривала, жалеючи:

— Сё-ё-ём? Свихнёшься от книжек. Ить у нас в станице случай был. Зачитался один парень — и в психдом определили.

— Не свихнусь, — сонно хлопая глазами, успокаивал он, — страсть, как интересно читать! В школу бы не пошёл, всё читал, да отец узнает.

Отца Семён не боялся, тот ни разу не тронул его пальцем, но уважал, любил и не хотел осрамиться перед ним.

А жизнь бежала, как вода в весеннем буераке. Затягивало старые раны и обиды.

На крещенье Сёмка принёс домой свежую рыбу. Километрах в шести от станицы, в Чёрных озёрах, нашёл он чьи-то самоловки.

Во льду прорублена щель и перехвачено озеро связанным в частокол камышом, плетень закрывает проход рыбе до илистого дна, в редких окнах затаились плетённые из лозы верши.

Радостно вывалил Сёмка на стол перед мачехой гору замерзших щурят и золотистых карасей.

— Вот… Наловил. Замор рыбы на озёрах, лунку пробил — она и попёрла на воздух!

Мачеха принялась чистить улов, кто не любит зимой, в охотку, похлебать свежей щербы! Нахваливала добытчика:

— Отец придёт с собрания, а у нас угощенье. Он же страсть как щербу уважает. Вот молодец, постарался…

Семка, гордый, независимый, толкался по дому, чистил ружьё, жевал на ходу хлебную ковригу, ужинать не стал в предвкушении ухи.

Отец пришёл, снял обметенные от снега валенки, положил их сушить на загнетку печи и увидел рыбу. Подсел к столу, с наслаждением вдохнул пряный запах озёрной сырости, ила, исходящий от щук. Взял в руки золотого карася, долго любовался переливом чешуи.

Потом молча встал и вышел в чулан. Вернулся не скоро, держа в руке фонарь "летучая мышь".

— Вот тебе фонарь, возьми спички про запас и отнеси рыбку туда, где взял.

— Так замор же, сама лезла, только успевай вытаскивать…

— Не бреши в глаза, — устало присел отец на табурет, — поимей совесть, брехать — это последнее дело. Карасю твой замор нипочём. В ил на родниках зароется, чихает на замор. Вот этого ты и не знал. Отнеси, Христом-Богом прошу, не выводи из себя. И чтоб такого боле не было! Ясно?

Сёмка молча оделся и покидал рыбу в мокрый рюкзак.

— А как же я чищеных щук положу, догадается хозяин?

— Как брал, так и положишь. Не ты ставил самоловки, не нам и есть. Не привыкай жить дармовщинкой.

Заледенел весь отец, сгорбился, достал из шкафчика лекарство от сердца и выпил, наморщив лицо. Туманно глянул на сына:

— Видать, плохо тебе живётся, раз на ворованную рыбу потянуло. Эх ты… А коль прознает кто, скажут: "Иван Васильевича сынок ворует!" Со стыда провалюсь, ты об этом подумал, когда брал? Да… Дела…

Есть старинная сказка. Захотел один казак себе шею наесть, посправней телом стать. Украл быка. Потаясь, зарезал и схоронил от людского глаза. Ест вволю мясцо, от пуза ест, а сам боится — всё оглядывается, всё оглядывается от стола, кабы никто в избу не зашёл да не увидал… Так себе шею и открутил насовсем!

Немудрёная присказка, но жизнью проверенная. Хлебушек надо есть заработанный своими руками, и нету его слаще! Неси!

— Отец! — вступилась мачеха. — Ведь, ночь на дворе, замёрзнет. Может быть, завтра сходит опосля школы? Куда он сейчас пойдёт, страшно, и даль такая, не приведи Господи…

— Неси! — отец непреклонно тряхнул головой. — Неси и не оглядывайся, впредь наукой будет, как воровать. В этом дому чужого ещё не ели и не будут есть, пока я живой. А замёрзнешь — туда и дорога, нету в таком деле к тебе жалости. Иди, говорю! Что, жидковат на расправу, рыбачок?

Лучше бы он ударил, чем смотрел с таким укором.

Брёл Сёмка через лес, держа наготове ружьё со взведёнными курками. Тёмные вывортни и пни выбегали на дорогу, и жутко ёкало под ложечкой, палец норовил дёрнуть спуск заряженной тулки.

За день намаялся, а тут надо повторить пройденное. Дрожали от слабости ноги и руки, голодно урчал раздразненный хлебом живот. Гончак Полёт, набегавшись за день, потрусил следом до околицы и вернулся, решив собачьим умом, что ночью охотиться бесполезно.

Когда совал в верши рыбу, сжался весь, испуганно озираясь. Почудились огоньки фонариков у зареченского хутора, опрометью кинулся бежать, не разбирая дороги, падая и задыхаясь от хрипа.

Запнувшись о заструг, упал, и ружьё от удара выпалило, обдав огнём лицо, дробь защёлкала в тальниках острова — мгновенно опомнился. Остыл. Зажёг потухший фонарь. Долго с ужасом смотрел на чёрное ружьё. Пахло порохом.

Всего в вершке от головы выбил заряд во льду пологую лунку. Устало сидел, потерянно глядя на лохматые, зимние звёзды. Прошла обида на отца за его жестокий приказ. Стыдно было вернуться домой, посмотреть ему в глаза.

Шёл не спеша, останавливаясь на отдых, размышляя о себе. Ноги противно дрожали от устали, из-под распахнутой на груди фуфайки валил пар, прохватывал морозец мокрую спину. Щёки нестерпимо горели от стыда. Жить расхотелось, так пакостно и смрадно было на душе.

Завидно отцу, что жизнь он прожил, а чужого не ел. А сына потянуло на чужих карасей. Перед огородами и терниками станицы наломал кучу дров, разжёг большой костёр да так и просидел до утра.

Всё надеялся, что отец спозаранку уйдёт на кормозапарник, где работал зимой, и он не застанет его дома, не натолкнется на грустный взгляд.

Вспомнился разговор с отцом в пасечной сторожке. Отец любил стелить под матрасы свежее сено, отчего в маленькой избёнке на санях никогда не пропадал запах полевого разнотравья, благоухали мёдом не доеденные Сёмкой соты, сонно пели сверчки, и под нарами мышь никак не могла одолеть сухарь.

Отец говорил в темноте, как бы, сам с собой: "…Чтобы разобраться, где добро, а где зло, надо сначала научиться любить и ненавидеть. Покойность души, приспособленчество выхолащивает человека. Ничто уж больше его не волнует, окромя жратвы и своей хибары. Жрать — чтобы жить, и жить — чтобы жрать. И живёт такой человек, думая, что всё — только ему, только для него…"

После восьмилетки Семён подался в геологоразведочный техникум. Математика пугала до озноба, но честолюбие вынудило поломать удочки, разобрать ружьё и приготовиться к экзаменам. Вернуться домой, провалившись, он бы не смог. Поступил.

Вызов на занятия отец читал вслух, не скрывая радости. Многие дружки вернулись домой, не выдержав конкурса, а он поступил. Сам, никого не спросясь и не советуясь ни с кем, даже с отцом.

— Семён? А что это тебя в геологи потянуло, выучился бы на бухгалтера, почёт и уважение в колхозе, сиди себе в тепле, щёлкай костяшками счётов, — хитро сощурился отец на студента.

— Сам виноват, батя, не так воспитал, теперь в бухгалтерах не удержишь. Хочу мир поглядеть, по разным краям побродить.

— Ну, давай, старайся. Учись. Не подведи…

У стола ходила двухлетняя сестра, в мать чернявая и глазастая, бойко лепетала и просилась на колени. Отец подхватил её на руки, пестал, играл, щекотал колючим подбородком, и такая радость светилась на его лице, что Семёна больно и горько кольнула ревность за братишку Витьку, лишённого этого тепла.

Мачеха улыбалась от печки, пекла блины. Бабка незаметно сунула в карман внука свою пенсию, на обзаведение и дорожку. Семён увидел это, но она заговорщически подмигнула и стёрла улыбку на ввалившихся губах сухой ладошкой.

— Хочу я тебе, Сёмка, сказочку на дорожку сказать,

— С удовольствием! — громко крикнул ей на ухо студент, бабка была глуха, застудилась в войну, доставая в Медведице ракушки на еду.

— Сказку тебе много раз сказывала об Иване-царевиче, Сером Волке и Жар-птице, ты иё, поди, назубок заучил. Сказывать уж не стану, а вот, когда девку в жёны будешь выбирать, помни о Жар-птице, и коль ухватишь, крепко держи, никому не доверяй, не отдавай.

Девки ноне пошли с ленцой, приглядись поперва, как она дело делает, добра ли к живности, это верная примета, коль добра — любить будет. Найди работящую да тихую. Обласкай, приодень, любовь, ласку свою дай ей почуять — вырастет царевна красы писаной, горя не будешь ведать. Вот и весь мой сказ…

— Да я ещё не собираюсь жениться, что ты меня сватаешь? — прокричал ей на ухо Семён.

— Соберёшься, куда ты денешься, а я, могёт быть, помру вскорости, кто ж тебе накажет. Коль не доживу, приведи иё на могилку, пусть поглядит. Если кинется травку вокруг обрывать, подправлять бугорок, горе углядишь на иё лице — добрая баба, значит, не промахнулся.

Если нос будет воротить, — знать, не люб ты ей — гони прямо с кладбища взашей, жизню тебе всю испоганит. Вона соседская баба — подштанники мужику брезгует стирать, пелёнки стирает и духи в воду льёт, какая ж тут любовь — каторга для обоих.

Проводили Семёна учиться. Со второго курса у Ковалёва взыграло самолюбие, и стал отличником. Повышенная стипендия, староста группы, гантели, велосекция, изостудия — всюду поспевал.

Незаметно летело время. Принципиальность в большом и малом, всё же, успел привить ему отец. Сокурсник украл у друзей деньги — никому дела нет. Ковалёв сам нашёл вора и набил ему морду.

Пострадали оба. Вора исключили из техникума, а Семёну дали выговор за драку и лишили стипендии. Пришлось зарабатывать на пропитание, разгружая вагоны на станции.

В армии лейтенант, в наказание за разные проступки, заставлял солдат конспектировать целые тома. Младший сержант Ковалёв прорвался к генералу с протестом, — дескать, в наказание конспектировать — самодурство. Лейтенант получил нагоняй, а Семёна загнал на кухню в постоянные наряды, чтобы не распускал язык.

Ох эти правдолюбцы! Чего они лезут не в своё дело. Спокойно жить ведь так просто и сладко. У друга жена загуляла — пристыдил блудницу, забыл, что муж и жена — одна сатана. Дружба врозь.

Пьяный любовник драться лезет, наивный муж нос воротит за наветы на свою половину.

Как жить? Праведником — невозможно. Плюнуть, что ли, на всё да сварить щербу из чужих карасей?

Часто задумывался Ковалёв: "Почему отец был таким?" Всю жизнь ходил в драной телогрейке и сапогах, пропитанных дёгтем, чтобы не отмокали в уличной грязи. А ведь, сидел на золотой жиле, по нынешним временам цены нет этому месту.

С двухсот колхозных пчелосемей смело мог отвезти на рынок десяток молочных фляг мёда, выдав за свои. Имел же пять ульев, кто бы прознал, пойди докажи, откуда накачал! Ведь мог? Мог! А не брал.

Выстроил себе хоромы бригадир колхоза. Лес, кирпич, оцинкованное железо — машинами сваливалось у стройки. Отец тяжело вздыхал да спешил прикурить папироску, стыдясь глянуть в ту сторону.

А на партсобрании поставил вопрос: "Откуда это всё?" И не отступился, пока все стройматериалы не вернули на колхозный склад. Не от зависти, не от злости — от своей нравственности.

Краснощёкий бригадир долго помнил это. Надо пчёл вывозить с поля в омшаник — нет машин. Нужны многокорпусные ульи — поважнее заботы есть. Бригадир «забыл» предупредить лётчиков, и самолёт опылил пасеку — подохли пчелы. Врагом для хапуги сделался Иван.

Семён ехал по Новочеркасску от друга на последнем трамвае. Пустой вагон бросало на стыках, а он пялился на сидящую рядом девушку. Русоволосая, стройная, красивая, она казалась недоступным божеством студенту-геологу.

Отводила глаза от нахала, разглядывающего её в упор. И вдруг он неожиданно для себя заговорил:

— Кто вы, очаровательная незнакомка? Почему спят поэты, когда в городе бродят такие девушки? — плёл он всякий вздор, пытаясь вызвать её на разговор.

А, когда трамвай замер на её остановке, категорично сказал, что будет завтра ожидать её здесь вечером. Девушка неопределённо хмыкнула и выбежала, а он набрался храбрости крикнуть ей вслед:

— В восемь вечера!

Друг растолкал его утром и убежал в умывальник, а Семён сразу же вспомнил, что назначил свидание, а вот, на какой остановке девушка вышла, из памяти вылетело.

После занятий Семён поспешил в общежитие. Парня, который с ним жил в комнате, родители баловали переводами и хорошими вещами. В шкафу висел его белоснежный костюм из импортной шерсти.

В расклешённые штанины вставлены бархатные клинья, навешаны цепочки, — всё по последнему крику моды. Не задумываясь, Семён оделся, с сожалением посмотрел на свои разбитые и потёртые туфли.

Задолго до назначенного срока метался на трамваях, пять остановок в город и обратно, с замиранием сердца вглядываясь в девушек. Смутно помнилось сердитое лицо и нахмуренные брови.

В половине девятого, отчаявшись найти незнакомку, сошел на какойто остановке. Присел на лавочку и затужил. Издевался над собой и своим павлиньим нарядом. Пустые надежды…

Встал, собираясь уходить, когда остановился трамвай и выпорхнула из него девчонка. Он даже не обратил на неё внимания, мало ли людей вокруг. Она подошла и улыбнулась.

— Вы Семён?

— Да… А, что?

— Как что? Сами же пригласили встретиться?

У бедного студента отнялся язык. Куда там киноактрисам до того совершенства, что стояло перед ним. С редкими веснушками по скуластому лицу, с восточным разрезом больших глаз, она мягко улыбалась, чуть обнажив ровные, влажные зубы, теребила в руках сумочку.

Показался он сам себе перед ней таким недотёпой и увальнем, что даже покраснел. Вспомнил о нечищеных ботинках и совсем растерялся.

— П—простите… А как вас зовут, запамятовал?

— Таня, — рассмеялась она, — вот так знакомство, забыли, как зовут. Я ведь говорила вчера.

— Разве? А впрочем, может быть.

— Куда пойдём?

— Куда хотите, — наконец, опомнился кавалер и вдруг, дернул из её рук сумочку. — Давайте понесу?

— Что вы?! Она же лёгкая. Не к лицу мужчине такие вещи носить. Потому и зовётся — дамская сумочка.

…И понесло его! Такого красноречия, юмора и темперамента Семён от себя не ожидал. Весь вечер читал стихи, говорил так складно и ловко, что, когда привлёк Таню в парке и поцеловал, вконец поверил, что это всё не сон, что она не уйдёт, и почувствовал её интерес к себе.

Значит, не так уж он плох, если такая девушка не отвернулась. Не собирался он выбирать жену по бабкиным наказам; из множества прочитанных книг знал, что есть настоящее чувство, ждал его и в эту минуту понял, что сидит на скамейке рядом с ним именно та Жар-птица, про которую вещала старуха.

Лучились через мокрые ресницы фонари на столбах, как счастливые и сказочные звёзды. И были у первокурсницы гидромелиоративного института сладкие, головокружительные до одурения и слабости губы.

Тепло растекалось между деревьями и кустами, листья начали желтеть и тихо падать, подступала осень. Лето ещё не сдавалось, мигали далёкие зарницы за Доном, зеленела трава, и цвели на клумбах белоголовые хризантемы.

Далеко за полночь пришла ему мысль, что, ради этой встречи, этого вечера стоило родиться. Стоило жить. Таню нельзя было назвать Танькой. Всё грубое и жестокое она отметала своей лаской, улыбкой и непосредственностью.

Исступлённо гладила его ершистые волосы, сама целовала, прикрыв глаза, жалась к нему, трепетала и всё повторяла: "Господи, да что это со мной!" Повторяла искренне. Это Семён чувствовал без сомненья.

Вечерами они бродили по городу, вдыхая пронзительный и терпкий запах горящих осенних листьев, она рассказывала о себе, о своём городке на берегу Каспийского моря, он больше молчал, но если начинал говорить, Таня плакала от смеха, слушая про его охотничьи приключения и сердитого деда Буяна.

Читал свои стихи, рождавшиеся экспромтом. В кинотеатре железнодорожников они брали билеты на последний ряд, где никто и никогда не смотрит кино.

Если бы люди потихоньку вышли, то задний ряд не опомнился бы и к утру. Вздохи, поцелуи, тихий шепот и смех.

Через месяц знакомства Семёну казалось, что прошли уже долгие годы. Таня пригласила его к своей подруге на квартиру. В шумном студенческом кругу справляли чей-то день рождения, об имениннике быстро забыли, было хорошо и весело.

Семён был пьян от грома музыки и танцев, ещё хмелел от соседства милой и улыбчивой Тани. Опять читал стихи, пел со всеми под гитару. Глубокой ночью, когда разбрелась компания, он оказался в спальне с голубым ночником.

В полумраке он неумело раздел свою богиню, трепетную Жар-птицу, сумасшедше целовал её глаза, лицо, руки. Безграничная радость и любовь текли с его губ, она останавливала поток красноречия мягкой ладонью и сама целовала, страстно прижимала к груди его горячую, потерявшую рассудок голову.

И грустила… И смеялась… И просила ещё почитать стихи. Опять заспешили его руки, боясь причинить боль самому дорогому и желанному существу. Всё настойчивее и грубее.

— Что мы делаем, Сём… Сёма! Сё-ё…

Во всём был виноват он сам. Разве можно было обожествлять девушку? А он возносил её. Исписал четыре об

щие тетради стихами, умилялся при встречах и, наверное, наскучил ей. Таня мимоходом увлеклась другим парнем, и, когда Семён встретил их вместе, трамвайное знакомство окончилось разрывом.

Семён места не находил. Всё свободное время пропадал на охоте, выезжал на автобусе за город и бродил до одури по полям. Отцовский подарок работал безотказно, вся группа уже воротила нос от зайчатины.

Защитил диплом, потом армия и работа в геологоразведке — всё одно за другим, накатило и понесло… Разбросало сокурсников во все концы света. И кончилась юность… Прощай, красна девица.

Ещё в армию ему вдруг пришло из Новочеркасска письмо:

"Здравствуй, Сём!

Сёмка! Как ты мог не простить, уйти и никогда не вернуться?! Ведь, ничего же не было. Обычная вечеринка у подруги. И надо же было такому случиться, что, когда тот парень меня провожал, ты встретил нас и увидел, что я слегка пьяна, а он обнял меня.

Я сделала страшную ошибку, только сейчас я это поняла. Мне было так горько, так плохо без тебя, Сём! И сейчас горько. Как мне теперь оправдаться перед тобой? Я знаю, что ты приходил ко мне, тебя видели подруги у общежития, но так и не зашёл. Почему?

Сегодня — последний вечер в Новочеркасске, завтра улетаем на практику. И мне грустно улетать отсюда. Грустно, потому что я долго не увижу тех улиц, которые напоминают о тебе. Никогда до тебя у меня не было такой тоски, как хочется увидеть тебя, хоть издалека.

Вчера в институте на карте рассмотрела город, в котором ты служишь. Господи, как он далеко! Тот вечер, когда ты уходил от меня, я запомнила на всю жизнь. У меня всё время вертелась мысль: "Вот сейчас уйдёт, сейчас за ним закроется дверь, и всё, всё!"

Ты ушёл, и осталась одна тоска. Девчонки мне сочувствовали, я не знала, как скоротать время, а оно текло так медленно. Потом было немного легче, но сегодня опять места себе не могу найти, скорее на практику!

Очень жду от тебя ответа.

До свиданья.

Таня".

Семён ответил. Завязалась переписка, но через год службы письма от Тани стали приходить реже и реже, потом их совсем не стало.

Через много лет, когда работал в Якутии буровым мастером. Центральное телевидение показало фильм о его бригаде. После этого пришло письмо с фантастическим адресом: "Якутия. Геологоразведка. Буровому мастеру Семёну Ковалёву".

Как ни странно, письмо нашло его. Ещё не открыв конверта, он узнал почерк и долго не мог приступить к чтению.

"Здравствуй, мой пропащий геолог!

Если бы ты знал, что творилось со мной, когда я увидела твоё улыбающееся лицо на экране телевизора. Металась по квартире, как птица в клетке, из которой мне уже никогда не вылететь. Институт я окончила.

Мне встретился человек, такой же добрый и простой, как ты. Родила дочь и оставила его. Это был не ты… А искать тебя после этого я уже не имела права.

Второй муж дал мне сына, но он — тоже не ты. Когда он это почувствовал, стал страшно пить, гулять. Я терпела. Детям нужен был отец. Часто вспоминаю тот вечер, когда ехала на трамвае.

Когда ты вошёл в вагон, я поняла по твоим удивлённым глазам, что ты заговоришь со мной. Я, против своей воли, разговаривала, против воли приехала на свидание. Это было какое-то наваждение.

В тот вечер бросила начерталку и совершенно бесцельно понеслась к подруге. Мы должны были с тобой встретиться и встретились. Я помню твои расклешённые, смешные брюки, помню твой тесный пиджак, который ты безнадёжно испортил на скамейке свежей краской.

Твои тетрадки стихов и сейчас лежат у меня, я их не читаю, я их помню наизусть. Когда совсем тошно жить, когда спящий муж дышит в плечо водочным перегаром, я закрываю глаза и, как молитвы, повторяю строчки из твоих тетрадей.

Сразу уходят мысли о стирке, обедах и всех неурядицах. Я снова молодая и счастливая, я глупая и беспечная студентка рядом со своим геологом.

Боже! Разве есть что-то слаже и радостнее этих воспоминаний, разве есть гениальнее и светлее вирши, чем твои ученические стихи? Увы, для меня нет.

Все эти годы я выписываю кучу журналов с надеждой, что их напечатают и я узнаю, в каких краях ты бродишь и что ищешь. Ты мне говорил, что геологи всегда ищут непотерянное. И находят! А мы потерянное не смогли возвратить.

Конечно же, я — сентиментальная дура и тебе это всё ни к чему, забыл меня и спокойно живёшь? Просто хочу поговорить с тобой через столько лет, ни на что не надеясь, ни на что не претендуя.

Только не вздумай жалеть. Я — сильная, я выдержу и пронесу этот крест до конца, но я верю, что ты когда-нибудь объявишься. Хоть бы одним глазком увидеть тебя, услышать живой голос. На большее не надеюсь.

Когда читала в книгах о любви, не верила и не думала, что самой придётся хлебнуть её радости и горя. Я верю, что увижу тебя. Как бы ни была жестока судьба, она не может мне запретить любить тебя и видеть во снах.

Да, до сих пор ты ещё являешься ко мне, мой милый шалопай… А потом неделями не могу отойти, живу в каком-то бреду. Во всём виновата только я сама. Я испугалась тебя, ведь ты даже в письмах из армии бредил своей Якутией, Севером.

Помнишь, мы бродили ночью за городом и услышали крик гусиной стаи? Была осень, птицы летели на юг. Ты начисто забыл обо мне и готов был бежать за ними, невпопад отвечал на мои вопросы, начал рассказывать, какая у нас будет жизнь на Севере.

Я испугалась, что буду сидеть одна в холодной избе, а ты будешь бегать по своей тайге. Я мечтала об уюте, своей квартире, удобствах, возможности ходить в кино и театр. Какая я была глупая! И поплатилась.

Поделом мне! За это и влачу пожизненную каторгу с нелюбимым мужем. Обратный адрес я писать не стану, подруга летит в Москву и там бросит письмо. Если захочешь, ты и без адреса меня найдёшь. Ну, вот и стало, вроде бы, легче, как поговорила с тобой. Ещё раз прости меня за то, что я натворила.

До свиданья, которое вряд ли будет.

Татьяна".

Ковалёв срочно взял отпуск и полетел в городок, где жила её мать. Бродил по улицам, где Таня росла, ходила в школу, откуда уехала в институт. Знал только фамилию её семьи — Акимовы. В слабой надежде отыскать, завернул в паспортный стол.

Фамилия оказалась редкой в этом месте, и вскоре он уже неуверенно нажимал кнопку звонка. Невысокая, полная женщина пригласила в квартиру. Семён представился однокурсником Татьяны, попросил ее адрес.

Мать напоила гостя чаем, пожаловалась на зятя и вдруг засомневалась. Спешно вытащила семейный альбом. Укоризненно глянула на Семёна его фотография из тех, прошлых лет.

— Вижу, знакомый обличьем, где-то примечала. Вот он ты и есть, — она погладила фотографию пухлой ладошкой, долго, осуждающе разглядывала притихшего мужчину. — Только ты уж не лезь в её семью, не лезь! Очень прошу. Сильно она по тебе убивалась.

Отдай назад адресок-то, незачем он тебе. У неё — двое деток, разобьёшь семью — и был таков! Иди с Богом. Иди. Раньше надо было думать. Помню, она со мной советовалась, ехать ей в Сибирь или нет, я её отговорила. Нечего в холод переться, и тут люди хорошо живут, в тепле, при фруктах.

— Эх! Мать-мать… — только и смог сказать гость. Адрес Семён запомнил. Прыгая через ступеньки, спустился к ожидающему такси.

— Гони в аэропорт. Гони, мастер, что есть мочи! — весело хлопнул по плечу таксиста. — Нашёл! Нашёл её!

— Кого нашел-то?

— Ой, шеф, долго рассказывать. Гони!

Опомнился в самолёте.

"Куда я лечу, зачем? У неё — семья, глупый ты человек! Отнять её у мужа, а как же дети? Их отобрать у отца невозможно, — мучился, каялся, вновь вспоминал и свою судьбу, и ворованных карасей. — Где ты, отец, останови, высади, верни!"

Врал себе, что только посмотрит со стороны. Знал, что это враньё… Казнился и не находил выхода. Летел самолёт, выли турбины, выло сердце, — зачем всё это? Забудь! И ничего не мог сделать, не смог отступиться. Солнышко ты моё конопатое…

Залетел к чертям на кулички, в пустыню. Работала Татьяна на строительстве газопровода. Устроился в гостинице. Долго лежал в номере, не решаясь позвонить или пойти к ней на работу.

Из репродуктора текла музыка, передавали концерт по заявкам. Начало песни Семён прослушал, но вдруг подскочил на кровати и крутанул барашек громкости на всю мощь. Песня была про них:

Мы с тобо-о-ой смешные люди,

Знаем, что костёр гореть не будет,

Знаем, никогда гореть не будет, —

пел горький женский голос. —

…Знаем мы, осенним утром

Больше никогда не вспыхнут угли,

Больше никогда не вспыхнут угли

Ста-а-арого костра-а-а…

Песня опрокинула его на застланную одеялом кровать, доплыл через многие годы запах дыма от горящих осенних листьев; проявила лицо студентки, улыбку, её глаза.

Стояла невыносимая жара. Горячий ветер нёс на город смерчи песка, хилые деревья бросали слабую тень на раскалённый асфальт. На улицах редкие прохожие, в полуденный зной люди попрятались по домам. Шёл он долго.

Накалившийся синтетический костюм прижигал тело, как жестяной. Наконец, выбрался на окраину, где размещалось строительное управление. Рядами стояли выкрашенные серебрянкой вагончики с кондиционерами в окнах, высились штабеля газопроводных труб большого диаметра, пылили машины, увозя их на трассу.

Поразило сходство своей судьбы и её, он жил и работал все эти годы в таких же вагончиках, только занесённых не песком, а снегом. Но знакомая, бродяжья неустроенность была и под этим щедрым солнцем.

Он зашёл в дворик, окружённый вагончиками с лозунгами и досками показателей, угадав по ним административный штаб управления. Нерешительно остановился, чувствуя себя вором в чужом дворе.

"Приперся, — неласково подумал о себе, — здрасте!" Выпил стакан газировки под выгоревшим тентом и присоединился к толпе рабочих у отдела кадров. В своём костюме он смотрелся чёрным вороном среди одетых в лёгкие безрукавки загорелых парней.

Совсем потерялся, когда она вышла с какими-то бумагами. Что-то в них помечая, шла прямо на него. Бежать было поздно, хоть в первое мгновение и обожгло желание спрятаться за спины ребят.

Не дойдя двух шагов, Таня подняла голову от бумаг и мельком оглядела стоящих. Отвела взгляд, уронила руки и опять посмотрела.

— Здравствуй, Сём…

— Здравствуй, — он шагнул было навстречу и остановился.

И вдруг увидел, как деловая озабоченность на её лице сменилась таким детским восторгом, что больно кольнуло сердце и опять нахлынуло прошлое. Стояла перед ним его Таня, не изменившаяся, разве чуть пополневшая, такая же светлая, конопатая и родная, словно и не было этого десятка лет.

Как бы он ни представлял её в своих мыслях, как бы ни мечтал об этой встрече, никогда подумать не мог, как беспощадно и жутко стеганёт: "Какой я дурак! Что я натворил!"

Выронив бумаги, она часто заморгала и бросилась навстречу, припала к груди, коснулась пальцем его рано поседевшего виска.

Рабочие смолкли, удивлённо глядели на всегда строгую начальницу производственного отдела. "Брат, наверное", — высказал кто-то догадку, и молча разошлись. Они остались одни на белом прокалённом песке и не могли вымолвить ни слова.

Наконец, она оторвалась, вымучено улыбнулась, растерянно посмотрела на бумаги, которые загнало ветром под вагончик, и вдруг засмеялась так, как только она одна могла смеяться.

— К черту отчёт! К черту всех! Сём? Неужто это ты? Да, как нашёл, как?

— У матери был, — улыбнулся он и всё не мог насмотреться на её конопины. Никакое солнце не смогло их выжечь, как время не сумело выжечь её из памяти.

Таня поправила рукой причёску, пальцем коснулась кончика носа, и все эти нехитрые жесты вконец смяли Ковалёва, он растерянно зашарил глазами вокруг.

— Ну, что мы стоим? Пошли! — она схватила за руку нежданного гостя и потащила в свой кабинет. — Галка, посмотри, кто явился, угадай? — обратилась к сидящей за столом женщине лет сорока.

Та глянула поверх очков на вошедшего и махнула рукой:

— Знамо кто, карточку на столе держишь под стеклом, дразнишь мужа.

Таня суетливо прибрала бумаги в сейф, откинулась на стуле и опять долго смотрела на стоящего в дверях.

— Где ж ты был, Сёма? Сколько лет прошло…

— Работал, в Якутии.

— Холодно там, — зябко передёрнула плечами, — я бы там не смогла жить. — Обернулась к помощнице: — Гал? Я на участке.

— А где же ты, конечно, на участке, — ухмыльнулась та в ответ и ещё раз взглянула поверх очков на залётного незнакомца. — Хорошо хоть муж с детьми в отпуске. Парень вроде ничего. Отдала бы ты лучше его мне, я — баба холостая, при квартире, — она невесело улыбнулась.

— Не отдам. И за мужа не бойся, мне всё равно, — как-то сникла Таня, — всё равно. Я десять лет ждала этого дня, — торопливо встала и вышла.

Семён вынырнул из прохладной комнаты следом, поискал глазами и не нашёл её. За вагончиками взвыл мотор, и в клубах пыли затормозил "уазик".

— Сём! Садись, прокачу, — послышался её голос.

Он уселся рядом, невесело усмехнулся своим мыслям. Таня вела машину уверенно и привычно. Заехали в вымерший город, она притащила с рынка огромный арбуз и снова погнала быструю машину. остановились далеко за городом в зарослях саксаула.

Светло-зелёная прозрачная ткань его листьев, чем-то напоминающая хвою стланика, бросала редкую тень на подступившие к дороге барханы.

— Давай съедим арбуз, и расскажешь, как ты докатился до такой жизни, — сказала Таня и принялась орудовать ножом.

— До какой жизни?

— Столько лет где-то пропадал! Я же только в этом году сменила фамилию. Думала, что найдёшь. Впрочем, упрёки неуместны, сама виновата. Ты хоть женился, дети есть?

— Нет.

— Почему? Ведь, между нами всё кончено, ты это должен был понять, когда я перестала писать тебе в армию. Захотела в тепле жить, ну, не дура ли?

— Дура. Не казнись только, я — действительно одержимый, хватила бы горюшка со мной. Квартира сколько лет стоит пустая, а я всё по тайге.

Ели арбуз, говорили, вспоминали, как будто ничего не произошло за эти годы. Вот она, рядом. Годы придали ей женственность и ещё большую привлекательность.

Выгоревшая до прозрачности чёлка, лицо, руки, её голос — отбросили вспять канувшее время, будто сидели они на той студенческой пирушке и вся жизнь ещё только начиналась, не родилась ещё ни боль, ни горькая правда разлуки.

Солнце давно закатилось, а они всё не могли наговориться, и время летело стремглав, как ветер над горячими барханами.

— Поехали купаться! — вдруг вскочила она и завела машину.

— Давай я поведу, — попросил Семён, изнывая от своего бездействия.

— Веди! — уступила ему место за рулем. — Дорогу покажу.

Глубокой ночью они остановились на берегу шумящего, как море, озера. Пахло водорослями.

— Тридцать восемь километров в диаметре, — тихо проговорила Таня, — от Аму-Бухарского канала заполнили естественную котловину. Дуда-Кюль — девичье имя, правда? Рыбалка здесь отменная. Ты же любил рыбачить?

— И сейчас люблю.

— Хоть бы угостил, привёз северной рыбки, — она разделась и в свете фар побрела в воду.

Жгуче, невыносимо было на душе Ковалёва, даже слёзы навернулись. Слёзы горькой и злой обиды на себя: за характер, за то, что столько времени прошло напрасно, вдали от этой близкой и прекрасной женщины, равной которой он так и не нашёл.

— Раздевайся! Иди сюда! Вода, как парное молоко, — крикнула Таня, качаясь на волнах.

Семён бросил свой костюм на ещё горячий от дневного зноя песок и окунулся в тёплое, хмельное море среди пустыни.

— Утоплю сейчас тебя, залётный! Чтоб никто не пользовался тем, что принадлежит мне. Утоплю, отмучаюсь…

— Не жалко?

— Нисколечко!

Руки их встретились и губы. Прибой то накрывал с головой, то обнажал до колен и не мог повалить. Горячая волна обдавала, кружила голову и всё: дела, людей, заботы — смыла с них. Стояли они, как окунувшиеся в живую воду, молодые и пылкие студенты из той далёкой поры.

Трое суток простоял «уазик» на берегу. Кормились в ресторане базы отдыха, там же выпросили брезент и натянули полог. Жарили шашлыки на углях саксаула, варили уху, доставали из затопленного ящика бутылки шампанского.

Солнце падало за горизонт, выползало опять из пыльной и мутной дымки и дивилось этим двоим, потерявшим счёт времени, здравый рассудок, забывших всё на свете, кроме самих себя. Оно их не осуждало и опять уходило потихоньку за холмы, даря им долгую ночь.

Они были, как в бреду, почти не спали, обгорели и обветрились. Опомнились только на четвёртый день, когда разыскал Татьяну завгар из конторы, обеспокоенный пропажей "уазика".

Он осуждающе покачал головой, увидел их спящих, как малые дети, под трепещущим на ветру тентом, у машины, занесённой по ступицы песком. Разбудил.

— Татьяна Сергеевна! Начальник управления с ума сходит, обзвонил все края, не может вас найти.

— Плевать! Александр Степанович, плевать мне на всё, — туманно повела она вокруг взглядом. — Я баба. Женщина! Понимаешь?! На, выпей шампанского и прости…

За эти три дня я готова на десять лет тюрьмы, и муж знает мой грех. Он забудет, простит. Люблю вот этого геолога с облупленным носом, люблю давно, нарожаю от него кучу детей, и не будет меня счастливей.

Завгар непонимающе уставился на неё, выпил полбутылки теплого вина, сладко икнул от газов и закурил.

— А и правда, шут вас, баб, поймёт. Неземные вы все, чокнутые. Это надо же! Мужа позабыть, швырнуть квартальный отчёт под вагончик и пропасть с любовником на казённой машине. Лихо! Не всякий мужик посмеет. Я бы не посмел.

— Степаныч! Не опошляй, — откинув голову, задумалась Татьяна. — Мне любовник — муж, Сёмка — муж от Бога, а может быть, и от чёрта. По глупости изменила ему телесно, а вот духовно не смогла. Понял, Степаныч? Завгар отодвинулся от неё, отмахнулся:

— Ты что, Сергеевна? Да это — дело житейское, не судья я вам.

— Вот и не лезь в душу, — помрачнела Татьяна, — не лезь. Мне и так тошно. У меня сейчас одна радость, вот он.

— Ну ладно, я поехал. Что же сказать в управлении? Где ты?

— Разве не видишь? На шестом участке. Трассу веду Бухара — Урал. Господи-и-и, — она вдруг всхлипнула, бросилась в воду и поплыла.

— Совсем чокнулась, — обеспокоено присел на песок завгар. — Довёл ты её, парень, до ручки. Такая праведная была, что не приведи Бог! Крутит всем производством, если честно признаться, боюсь её больше начальника. И вот тебе на… Сорвалась. Тебя-то откуда принесло на нашу голову?

— Из Якутии.

— М-м-да-а… Далековато занесло. От холодов решил пригреться под её бочком?

— Погреться можно, отчего не погреться. Такое солнце у вас. Только не в этом дело. Глупо у нас всё сложилось. Вроде бы и любим друг друга, а разъехались, встретились через десять лет. Как теперь перешагнуть через её детей?

— М-м-да-а… Ну, я поехал. На шестом так на шестом, так и скажу. Гляди, чтоб не утонула, голову за неё свернем.

— Не утонет.

— М-м-да-а… Ну, артисты! В кино б показали, в жисть не поверил. Извиняй, парень, что помешал. Работа, сам знаешь, а завгар — пёс цепной. Не полаешь — не поедешь. Завидки берут. Неужто она и вправду есть, эта самая любовь? А? Мне вот девка лет тридцать назад подвернулась, и живу тихо-мирно. Но, чтоб вот так обезуметь?

Бросьте всё, начните заново, и впрямь она тебе детей нарожает, баба здоровая, не нужно будет хорониться от людей.

— А её дети? Зачем я им нужен? У них есть отец. Но и самому счастья хочется. Разве я виноват, что никто мне не нравится, кроме неё? Видеть бы её каждый день, ласкать наших детей, садиться за один стол. Вот это счастье. Понимаешь?

— Чёрт вас поймёт. Хы! Надо же! Вот это кренделя-я-я… Как в сказке. Машину мне не угробьте. Дунете на ней аж в ту Якутию — и поминай, как звали. С вас всё может статься, сами, как дети малые. Плесни мне ещё винца на посошок, шофёр вон заждался у базы отдыха, — выпил из початой бутылки, утёр губы рукавом и поднялся, — сегодня бабку буду терзать, любит она меня или нет.

Ехали назад долго и молча. Таня загрустила, поблекла, сонно клевала носом за баранкой. На окраине города вдруг загнала машину в густые заросли саксаула.

— Выходи быстрей, такая музыка! — В «уазике» из приемника вырвался на волю просторный и бушующий вальс.

— Я плохо танцую, — неловко перебирал ногами Семён.

— Ничего, я научу, плавнее, мягче. Вот так. Когда музыка кончилась, она вжалась в него, вздрагивая, и тихо простонала:

— Мой! Ты мой, слышишь?! Сёмка-а-а… Неужто ты уедешь и всё пойдёт по-старому? Нет! Не хочу! Не хочу! Пожалей ты меня, прости за всё, забудь? Не могу я всю жизнь быть одна. Тошно-о… Ох, тошно, миленький. Как же это так? Почему ты молчишь?

Вернись, будем всегда вместе. В этой пустыне или в твоей тайге, но будем жить вместе. У нас слишком мало времени, чтобы тянуть дальше, нам уже под тридцать, мы прошли половину своей жизни.

Сёма… Почему ты молчишь? Ведь, вижу, что ты казнишься, мучишься. Только решай сразу. Поехали в мой постылый вагончик, мне всё равно, что скажут соседи.

— Нет, только не это. Я не могу туда. Лучше вернёмся на озеро.

— Мне подруга оставила ключ от квартиры, сама и отпуске, едем!

Семён попытался отговориться, но Таня уже гнала машину по улицам и затормозила у нового пятиэтажною дома. Семён вылез на хрустящий песок, прошёлся до лавочки и устало сел. Городок засыпал. Таня пошла к нему от машины, но вдруг послышался детский крик:

— Мамка-а-а! Мамка-а!

Семён оглянулся и увидел, как от идущего по дороге мужчины оторвались девочка лет девяти и пятилетний карапуз, он упал, ушибся, вскочил и снова побежал с плачем, догоняя сестру.

— Све-е-тка! Светка, подожди! Мамка, мне ножке больно…

Они повисли на Тане, что-то щебеча и целуя её. Ковалёв встал и медленно пошёл к гостинице. Сзади доплыл мужской обеспокоенный голос:

— Танюш, обыскались мы тебя… Почудилось Семёну, что опять он ворует чужих карасей.

 

10

И всё-таки, в артель Ковалёв попал не случайно. "Когда ученик готов — приходит учитель". Покорил его Влас характером, независимостью и свободой. Да и надо было куда-то скрыться от самого себя, от своих бед и неудач, от озера Дуда-Кюль и воспоминаний.

Если до отпуска он прятался в суете производства, то, после встречи с Таней, привычная работа не могла угомонить взбунтовавшуюся и растерянную перепутьем натуру.

Он не выбирал, он помнил её наказ не выбирать. Он метался между глазами её детей и глазами Тани. Они прожигали насквозь, они молили быть мудрым и справедливым, они ничего не прощали и ни на что не надеялись. Они просто смотрели.

Где же истина? Как не солгать и тем и другим? Не выкручиваться, не выбирать, не осчастливить милостыней. Надо было решать окончательно и бесповоротно. Надо было покончить с раздвоением, найти силы определиться. Беспощадный выбор.

Не боялся он семейных тягот, не сомневался в человеке, который его дважды обманул. Вспомнил Семён брата Витьку, выросшего без отца. И понял, что дети никогда не простят ни ему, ни ей этого поступка. Нашёл в себе силы сказать — нет.

Позорно удрал на попутной машине в Ташкентский аэропорт, ибо, в полной мере осознал, от чего отрёкся.

Ковалёва осенила новая идея. Присмотрелся он к старателям и понял, что многие старички работают без азарта, вполсилы. Молодые бульдозеристы быстро освоились и трудились хорошо. Он составил два списка и назначил совещание руководства участка. Собрались.

— Нижний полигон у нас отстаёт, — начал Семён, — вы это прекрасно знаете, и никакие жёсткие санкции уже не помогают. Если так дело пойдёт дальше, мы не успеем домыть вскрытые пески.

Предлагаю создать молодёжную бригаду на этом полигоне. Вот и собрал вас посоветоваться. По опыту работы в геологоразведке я знаю, на что способна молодёжь.

— Это что, вроде комсомольско-молодёжной бригады? Да такого отродясь на старании не было! Всегда делали ставку на опытные кадры старичков, — скептически заметил бригадир землесосов Антон Длинный.

— Землесосов раньше тоже не было, — парировал Семён. — А чем плоха молодёжная бригада? Я уже поговорил с людьми. Давайте попробуем. Бригадиром я предлагаю Страхова. Устроим соревнование полигонов. Вот посмотрите, что будет! За успех я ручаюсь. В каждом человеке сидит честолюбие, тяга к первенству. Стариков, которых устали гонять мастера, не вытащите из кабин, когда молодые станут их обходить.

— Как будем подводить итоги, — вступил в разговор Лукьян, — по кубометрам вскрыши и промывки невозможно, нужен маркшейдер. Если по золоту, то на нижнем полигоне содержание слабее, это исключает равные условия соревнования. Думаю, что ничего не получится.

— Получится. Итоги будем подводить именно по золоту, после каждой суточной съёмки. Молодёжная бригада объёмами перекроет и наверстает содержание. Разобьём молодежь на две смены, во второй смене бригадиром будет Акулин.

— Нашёл комсомольцев, начальник, — опять усмешливо хмыкнул Длинный, — ты ещё Васю Заику туда запиши.

— Записал. А что? Работящий парень, молодой, хоть и давно старается. У него — самая ответственная задача, будет подавать пески на промприбор. Всё! Если вопросов нет, вот списки. Твоя задача, Лукьян, разбить людей по сменам. Говорить с ними буду сам. Это — единственный выход дать два плана. И мы их дадим! Все, свободны.

— Говорил тебе, Сёмка, что наденешь ежовые рукавицы, — грустно улыбнулся Лукьян, когда они остались вдвоём.

— Твоя школа, помнишь, что ты говорил? "В полемику вступишь — проиграешь!" Я и не стал в неё вступать. Когда чувствуешь свою правоту, когда уверен в ней, можно и против устоявшегося мнения идти. Чего обижаться, я не нарушил демократии, собрал вас посоветоваться. Но вы же отмолчались, а Длинному — лишь бы поговорить.

— Да верю, верю я в твою затею. Ты уже два раза мне нос утёр, доказал, что башка варит. Чего спорить, насчёт перевалки и реки мы выиграли уйму времени, думаю, что и сейчас ты на правильном пути. И в геологоразведке, и на старании люди из одного теста слеплены.

Грустно то, что подтверждаются слова Власа. Когда правление предложило меня на пост начальника участка, он и говорит: "Старым горнякам в нашем деле руководить нельзя, консервативны". Верно, я бы нынешнего темпа не выдержал. Не подумай, что подмазываюсь. Самокритика, иной раз, полезна.

Утром разбили людей по бригадам, многие недоверчиво скалились, старички хмурились, опытом своим чуя подвох, теперь уже не спрячешься за молодых. Да и старичками-то они звались условно, редко кому перевалило за сорок.

Семён выступил перед молодёжью с краткой речью, пообещал лидеров отпустить домой первыми, им же полагалась премия, им же навар коэффициента трудового участия. Было над чем подумать.

Акулин дурашливо вылупил глаза, когда услышал о своем назначении бригадиром, и потряс кулаками над головой: "Ну, славяне, берегитесь! Будете у меня пахать по нотам в ритме молдавских народных танцев. Гоп — набрал отвал, гоп — вытолкнул, гоп — откатился". Ребята заулыбались.

А тут ещё Влас прислал Томаса мотористом землесоса на участок. Не нашлось достойной работы для шофёра-мудреца летом в гараже.

Пришёл Томас на молодёжный полигон и первым делом написал краской в будке мониторщика новую заповедь: "Золото — навоз, сегодня нет, а завтра воз". Следом прилетел Фанфурин водителем на вездеход.

Труппа Васи Заики пополнилась свежими кадрами, репризы клоунов шли ежедневно до слёз и коликов в животах, Томас учредил приз в соревновании. Повесил на древке над будкой мониторщика шикарную женскую шаль с кистями.

Где он её достал, так и осталось загадкой. На чёрную зависть Зинаиды вьётся на ветру, полощется желанный трофей для бригады. С удвоенной силой заревели землесосы, кинулся люд на штурм высоты, чтобы овладеть цветастым подарком.

После смены собирались гурьбой у доски показателей, и бедные старички не знали, куда деваться. Наконец, сговорились они обогнать молодых.

Горные мастера восстановили сорванные голоса, пили от безделья чай, но самое интересное оказалось в конце месяца, некого было наказывать коэффициентом. Все отработали ровно. Вышли на график выполнения двух планов.

Повару соревнование так понравилось, что за ужином он стал обделять проигравших, и на возмущённые крики отвечал: "Не на-а-до! Кто не работает, тот не ест!"

Пришлось вмешаться Ковалёву, поговорить с увлёкшимся Бульдозером. Тогда повар стал щедро закармливать отстающих: "Жрите, дармоеды, раз совести нет!"

Особенно цапался с поваром бульдозерист Иван Шульга, горластый и настырный в работе. Выглядел oн старше своих тридцати лет — долгие годы старания не омолаживают.

Как опытный бульдозерист, работал на подаче песков к промприбору и славился расторопностью. Однажды подошёл к Семёну и отозвал его в сторонку.

— Иваныч, дело есть на сто тысяч… Понимаешь, надо мне слетать на недельку домой, жена задурила.

— Не могу, без разрешения председателя.

— Отпусти? А? На вот, почитай, что она пишет. Ковалёв развернул листок ученической тетрадки, на котором было всего две строчки: "Если тебе нужны деньги — спи с ними. А мне нужен мужик!"

— Хм. Она что, не может обождать месяц?

— Приспичило. Я её хорошо знаю ишь! Деньги ей не нужны. Да она за них задавится. Чего только в доме нет — всё мало. Опять усылает на заработки. Отпусти, я ей проветрю мозги.

— Дети есть?

— Двое. Дочь в третьем классе, а мать всё не перебесится. Проучил её разок, теперь разрешения спрашивает. От, шалава!

— Как проучил?

— Детей у нас ещё не было. Приезжаю со старания, стучусь в квартиру. Батюшки! Стоит на пороге сонный громила в моих домашних тапочках, зевает, грудь пятернёй чешет. "Чё надобно?" — интересуется. "Как чего? — опешил я. — Это же мой дом!" — "Ну, заходи, раз твой…"

Сели мы втроём за стол, отпраздновали моё возвращение, бутылочку ихнюю распили. Я и говорю: "Мешать вам не стану" — собрался и ушёл. Наутро махнул в Крым. В артель отбил телеграмму, чтобы расчет вышли ли к морю, до востребования.

Отдохнул, прокутил денежки и назад возвращаюсь с молодкой. Жениться ей пообещал, мол, с женой развожусь, то да сё… Опять картина повторяется. Втроём садимся за стоя, бутылочку уговорили и прошу свою бывшую половину:

"Лида! Я твоего друга не выгнал. А теперь мы здесь остаёмся, а ты иди к сестре. Время уже позднее, умаялись с дороги". Куда там! «Скорую» пришлось вызывать.

Посуду всю перебила, переломала всё. Ревни-и-ивая-я! До сердечного приступа! Слаб я оказался. Утром купил той девице билет на самолёт и отправил восвояси. Натерпелась, сердешная, страху. Не думала живой улететь.

Супруга художества прекратила, вцепилась в меня клещом: "Ванечка, котик, миленький", вот как проняло, заразу! Другой раз, на весеннем празднике, выехали с компанией гулять к речушке. Кто-то ружьё с собой взял.

В самый разгар застолья хватает она это ружьё и патронташ! Приревновала к соседке. Веришь?! Прыгали все дамы через весеннюю речушку, как козы, а моя дура поливает из ружья над ними. Еле отняли. Вот, какую любовь завоевал! С оружием в руках защищает.

Только улетел Иван улаживать семейные дела, как подходит с телеграммой Миша Валеев, сменщик Шульги.

— Иваныч, отпусти домой, сын родился. Ковалёв развернул бланк «срочной» из Казани:

"Здравствуй, папа, я родился, как меня назовёшь? Твой сын".

Пошла телеграмма по рукам отдыхающих после обеда бульдозеристов. Вдруг Вася Заика поинтересовался:

— М-мишка? У тебя и-и сколько п-подёнок?

— Почти год отбыл, зимник обслуживал. А что?

— Д-да удивляюсь, как она б-без тебя родить сумела?

Три дня метался Валеев по участку. Нелётная погода. Когда запрыгнул в первый вертолёт с чемоданом, подают ему другую телеграмму: "Миша! Я пошутил. Иван Шульга".

Еле успокоил Валеева бульдозерист Акулин, сам большой любитель розыгрышей.

Даже среди бывалых гвардейцев добычи золота выделялся на участке протопавший все старательские огни и воды Виктор Акулин. Может быть, потому, что обладал редкой эрудицией, играл на пианино в столовой, имел злой язык и был одержим в работе.

По морфлотовской традиции постоянно разыгрывал новичков, только вместо якоря умудрялся заставить какого-нибудь простофилю точить рашпилем нож бульдозера. Акулину приходили бесконечные посылки. Пиво и ветчина в банках, сигареты и финская колбаса, икра и прочие лакомства.

Акулин, нежадный по своей широкой натуре, щедро делился с друзьями. Принёс и Семёну блок сигарет с коронами, львами и золотыми ободочками на длинных фильтрах.

— Побалуйся, Иваныч. Для меня они слишком слабые.

— Где ты берёшь всё это, у тебя жена где работает?

— В торговле, бедная, мается.

— Посадят её за такие посылки.

— Быстрее посадят — быстрее выйдет. У меня с ней всего трое суток был медовый месяц. Потом сбежал.

— Наверное, ждёт, если так заботится?

— Вдовая была, дочке лет одиннадцать. Заехал к Алексею Воронцову в Москву и попал в женихи. Свадьбу отгрохали, одели в дублёнку, пыжиковую шапку. Потом занесло нас с молодой в театр. Спектакль дрянной, сижу и сплю, мысль только одна: есть в буфете пиво или нету?

В антракте нашёл буфет и во время второго акта драмы осмысливал там свою женитьбу. Пришёл к убеждению, что поскорей надо бежать в тайгу. Шнур у телефона дома оборвал, сутками болтают о проблемах, которые не стоят выеденного яйца.

Как подумал, что засосёт сладкая жизнь и не видеть больше родного бульдозера! Будет жена с ложечки кормить, по знакомым таскать под руку. Не-е-е… Пожить ещё хочу. Поработать на старании в охотку до седьмого пота. Попить на рыбалках чаёк из ржавых консервных банок, хариуса половить.

Я ж в тайге становлюсь, как восторженный пионер! Нет! Буду числиться мужем, деньгами помогать, но сопочки эти не брошу. Не гожусь я для семейной жизни, третий раз женюсь и третий раз убегаю. Нет у меня воли, не могу всю жизнь проторчать на одном месте.

Попал я лет пять назад в один трест — «Промвентнляция». Бригадир мне показывает свой верстак и говорит: "За этими тисками я проработал двадцать пять лет". Меня в пот кинуло! Вот мужик! А меня всё носит чёрт знает где. Люблю новых людей, новые россыпи.

— А что в твоей работе особенного?

— Не обижай, начальник! Я золото даю! А люди посмотри какие, воздух, тайга, рыбалка в пересменку. Тут ещё пианино привезли для души.

— Но ведь, тебе уже за тридцать. Должен остепениться?

— А где написано, что я должен? Мне такая жизнь больше по нутру, чем пиво пить и думать, даст ещё мне на кружку или не даст.

— Незачем было жениться, невесту обнадёживать.

— Воронцов уговорил. Смотрины устроил. Неудобно было отказаться. Но больше всего убедил тем, что на свадьбе будут цыгане. Что же я за старатель, если у меня ни разу в жизни на свадьбе цыгане не плясали?! Согласился…

— Были цыгане?!

— А как же! Супруга моя такого разворота, что могла и хор Пятницкого притащить. Только в квартиру не влезут.

— Ну и жил бы с ней, как у Христа за пазухой. Чего ещё тебе надо? Квартира есть, блат во всех магазинах, знакомые цыгане. Чем не жизнь? — с улыбкой дразнил его Семён.

— А сам ты, почему тут работаешь? Езжай и живи. У неё подруг разведёнок — море. На метро каждый день будешь кататься! Хочешь оженю? Нет, начальник… Одной болезнью мы с тобой болеем. Работу ты свою любишь да простор.

Из тебя тоже клерка не сделать. Не оторвёшься от этих мест. А если уедешь на запад, сердце останется туточки. Я попробовал. Вот к сердцу и вернулся, холодно там без него, холоднее, чем в этих краях зимой.

Он закурил крепкий «Памир», закашлялся и прохрипел: — Противозачаточные сигаретки…

— Виктор, как ты попал на старание?

— Как я стал бульдозеристом, хочешь знать? Ничего особенного. Родился в Коломне. Бабушка у меня до глубокой старости работала учительницей французского. Мать и отец тоже педагоги. А почему из меня не получилось служащего, сам не знаю.

С отличием окончил музыкальное училище, поступал в консерваторию и срезался на экзаменах. Особенно не жалел, потому что знал, достичь вершин в искусстве не хватило бы терпения. А играть всю жизнь в каком-нибудь заурядном оркестре — скучно.

Потом, сманил меня в Магадан старатель-меломан. Да что там жаловаться, жизнь — дай Бог каждому!

Акулин — мастер на все руки: сварщик, бульдозерист, шофер, электрик — десяток специальностей. Работает с вдохновением. Он так и не вышел из детства. С ним можно поговорить на любую тему, у него в бараке полно книг и журналов.

Акулин нашел себя после долгих мытарств и ошибок. Из десятка своих специальностей он выбрал одну — бульдозериста, профессию, далёкую от консерватории и общения на иностранных языках. Он добывает золото!

Кто отработал хотя бы один старательский сезон, вволю испытал, как опускается мужик без забот и света женщины. Разговоры начинаются и кончаются недоступным в тайге слабым полом.

Одни травят анекдоты с «картинками» и хвастают своими победами, другие молча вздыхают и с нетерпением ждут возвращения домой.

Все лишения: тяжкий труд, одиночество, холод и грязь — всё безропотно вынесут терпеливые старатели, только бы вам было хорошо, только бы вы ждали, не испытывали ни в чём нужду.

Были, конечно, и холостяки, у которых имелись свои цели: покуралесить в ресторанах, помотаться по курортным краям, щедро спустить деньги. Но и в них подсознательно живёт надежда остепениться и найти подругу.

Как раз про таких и вещает шофёр Томас: "Старатель — тот, кто летом без женщин, а зимой без денег".

С контролем отработки россыпи из комбината прислали куратора. Строгая сорокалетняя женщина, складная и симпатичная. Тёмные волосы коротко острижены, обрамляют смугловатое и скуластое лицо. Встретившему её у вертолёта начальнику, разрезом глаз она до боли напомнила Таню.

Нина Игнатьевна заняла пустовавшую комнату гостиницы и навела там женский, забытый уют. Обошла полигоны, проверила контуры отработки и сама опробовала пески. Попутно нарвала букет цветов.

Появление женщины на участке, да ещё с цветами, равносильно посадке летающей тарелки. Старатели, полгода не видевшие такого чуда, ошалели, вмиг приосанились, стали вежливыми. Пропал из обихода мат.

Вечером Ковалёв забрел на огонёк в гостиницу к свежему человеку. Игнатьевна сидела на одеяле в спортивном трико и читала книгу.

Попили чай и незаметно от работы перешли на другие темы, а как коснулись литературы, появилось что-то общее, незримо связывающее обоих, недоговорённое, близкое. Семён украдкой поглядывал на хрупкую фигуру женщины и то ли от крепкого чая, то ли от общения чуял в глазах хмельной туман.

Сами собой, неиссякаемо текли слова с его потрескавшихся от солнца и ветра губ. Он был почти уверен, что сидит перед ним Таня, домашняя и простая.

Договорился до того, что начал читать стихи, вновь переживая их вымученную скорбь, не для того чтобы завлечь и покорить гостью. Выходило всё наболевшее. Она слушала и понимала.

Только к утру решился подняться со стула, оглянулся в дверях и встретил взгляд маленькой женщины, забравшейся с ногами на койку. Она натянуто улыбнулась и нашарила рукой забытую книгу.

Оба, без слов, знали, что между ними ничего быть не может, но говорили и не могли остановиться, дивились взаимной исповеди и не могли осознать её причин.

Семён опомнился на полигоне, удивлённо остановился, не понимая, как сюда забрёл. Лазил по отвалам вскрыши и никак не мог переключиться на работу, бессознательно отмечая бульдозеры, стоящие в ремонте, копошащихся у землесоса людей, и тут же забывал о них.

Распахнулось ночью окно в далёкий мир, отрезанный сотнями километров тайги. Семён уже стал отвыкать от него, этого мира, забываться, терять счёт времени.

Порой казалось, что он провёл здесь многие годы, увлёкся работой, и о Тане напоминала только маленькая окатанная галька, прихваченная на память с берега Дуда-Кюль.

Она лежала в его кармане, и каждый раз вздрагивали пальцы, коснувшись её огня. И сразу, как по волшебству, доплывал шум прибоя, хлопанье трепещущего на ветру брезента над их головами, её смех и голос.

Туманная дымка зноя плыла над далёким, холмистым от барханов берегом. Рыбаки несли к их костру тяжёлых судаков и сазанов, и запах свежей ухи бил в ноздри, в запах дыма, и водорослей, выброшенных к их ногам.

Не было сил выкинуть эту гальку, забыть и успокоиться. Он достал её, долго рассматривал в тусклом свете нарождающегося дня, ещё одного дня, отдаляющего прошлое, вздохнул и сунул её в карман.

Его ноги топтали сотни и тысячи камней, таких же гладких и скатанных миллионы лет назад. Были и красивее, может быть, среди них таились самородки, но гальку с берега озера подняла Таня.

Утром Ковалёв собрал команду для постройки нового свинарника. Сруб из лиственницы поставили за три дня и настелили кругляком потолок. Заканчивали кровлю, когда Семён подошёл к строителям.

Они все сидели на крыше и молча пялилась в одну точку, синхронно поворачивая головы. По дороге на полигон шла Нина Игнатьевна.

— Плотники? Отставить пейзаж, работы не вижу, — усмехнулся Ковалёв.

— Иваныч! Закажи Власу, пусть молодую повариху пришлёт. На Бульдозера тошно смотреть, весь аппетит пропадает, — заскучал Гиви.

— Дома насмотритесь.

Из нового свинарника выскочил Бульдозер с рулеткой. Он принимал самое активное участие в строительстве.

Пол заставил поднять на метр от земли, с уклоном к желобам стока. Пока рубили стены, он оборудовал просторные клетки для опороса. В пристройке смонтировал кухню-кормозапарник, перетащив из столовой бездействующий автоклав.

— Семён Иванович, — поймал за рукав начальника, — сено нужно заготовить для подстилки. Холодно будет зимой поросятам, и свиноматки могут заболеть маститом.

— Что за болезнь?

— Простуда вымени.

— Ну, что ж! Пойдём поищем, где растет хорошая трава. Закажу по связи, чтобы косы из Алдана прислали. Наберём стожок. Я сам бы сейчас покосил с удовольствием, руки чешутся. В детстве заготовлял сено на всю зиму. "Коси коса, пока роса", — вдруг проговорился любимой отцовской поговоркой на покосе.

— Не могу, Иваныч, возьми лучше Химика. Мне обед готовить.

В помощниках у Бульдозера добрый малый. Прозвали его почему-то Химиком. Попал он в эти края пару недель назад. Что его сюда привело — неведомо. В свободное время чистит в столовой картошку, моет посуду. Замкнут и погружён в свои думы.

К другому делу на участке не приспособился: слесарить пробовал — все пальцы ключами разбил, толку нет; печи топить — колун в руках не держится; в город отправить жалко, безотказен и беспомощен, наказывать таких не позволяет совесть.

Безобиден и угнетён какой-то личной драмой, спасенье от которой решил искать в тайге. По утрам делает физзарядку и усердно чистит зубы. Легкий на подъём, с умными глазами за толстыми стёклами очков, бородка клинышком. Его-то и взял Ковалёв с собой, отправившись на поиски сена.

Они шли поймой реки, вдоль руслоотводной канавы за нижний полигон. Сухов крутил головой по сторонам, спотыкался о болотные кочки и молчал. Семён подумал, что обиделся на него этот нечаянно угодивший в старатели человек.

— Алексей Васильевич? Как работается? Может быть, мониторщиком перевести?

— Нет-нет! Нормальная работа! Даже интересно. Ёлки-палки!

— Материться, вижу, ещё не научился, всё ёлки костеришь?

— Зачем мне это? Обхожусь.

— Правильно, "не жили богато, не стоит и начинать". А то, приедешь домой, да как загнёшь по-старательски.

— Не вернусь домой. Увы.

— Почему? Расскажи, если не больно вспоминать. Давай присядем на вот эту сухую валежину.

— Обычная история. Влюбился в первокурсницу, и дело так далеко зашло, что стал отцом.

— Ну и что же здесь плохого?

— Родители меня затаскали по инстанциям.

— А им, какое дело, если вы полюбили друг друга?

— Наивный ты человек, Семён Иванович. Зачем я им нужен? Они ей приданого наготовили полный дом, кооперативную квартиру купили, ждали жениха с положением в обществе.

— Чушь какая-то! Откуда эта блажь?

— Отец — начальник жилищного управления.

— Какого же зятя им нужно? По твоим словам, неплохо живут, если студентке купили кооператив?

— Неплохо — не то слово, Семён Иванович. В квартиру боязно заходить. Роскошь… Антикварная лавка…

— Вы поженились?

— Расписались и устроили в общежитии комсомольскую свадьбу. Её родители так и не пришли. Вот так… Потом я узнал, откуда у них взялась эта роскошь, и прикрыл лавочку.

— Что прикрыл?

— Взятки они брали с желающих получить квартиру без очереди.

— Ты что, отомстил им?

— При чём здесь месть? Сделал то, что посчитал нужным. Всё имущество конфисковали. Жена подала на развод. Меня видеть не пожелала. Живёт теперь в общежитии с дочерью. Я с горя чуть в петлю не полез. Сбежал в тайгу подальше и от неё, и от себя, и от института.

— А ты, в каком институте учился?

— Я окончил Ленинградский горный, геолфак.

— Так почему же ты геологом не пошёл работать?

— Я тогда был в таком состоянии, что людьми руководить бы не смог.

— Значит, ты геолог, а не химик?

— Увлёкся геохимией. У нас читал лекции профессор Бурков, кого хочешь, увлечёт. Вот голова! Геохимия, как наука ещё только начинается. По сравнению с геохимией, геологическая съёмка — ремесленничество, ты научился читать карту, но не научился читать прошлое.

Мы ищем месторождение, не ведая, а что это такое, как оно образовалось? Ты же знаешь, что всё живое имеет генетический код. В образовании минералов заложено то же самое.

Это гено-кварцевая теория. Каждый образец минерала несёт в себе ключ к строению горной породы, кривую эволюции, состав первичного вещества, повлиявшего на строительство всей планеты. Код заложен во всей эволюции горного мира.

Здесь, в Якутии, я уже нашёл уникальный пирит. Он помог нам рассчитать в Ленинграде место поиска руды. Нам не верили, что мы что-то найдём, потому что там уже была геологическая съёмка.

Именно там, где она должна была лежать, я отбил кусок руды, весь заплёванный видимым золотом. Нашёл потому, что знал о петрохимических эволюциях горных пород, — Сухов говорил взахлёб, страстно и вдохновенно, как можно говорить только о любимом деле.

— Алексей Васильевич! — поднялся с бревна Ковалёв. — Зачем ты тратишь время чёрт знает на что?

— Всё нормально, Семён Иванович. Образование россыпей тоже наука. Чтобы познать тетиву, нужна практика, нужны образцы под руками. Я здесь практику познаю. Работаю с образцами, думаю, мне никто не помешает.

— Вот гусь! Почему же ты раньше ничего не сказал? Я ведь, тоже геолог. Слушай, а может быть, ты мне поможешь? Все равно ведь материал копишь.

— В чём?

— Ты сказал, что знаешь, как образуются россыпи золота?

— Я диплом защищал по рудным образованиям.

— Молодец! Так давай проанализируем данные разведки Орондокита, поднимем старые документы, вдруг найдём источник россыпи? А?

— Трудная задача. Золото — это такая штука, жизни для изучения не хватит. Я здесь в свободное время лазил по отработке. Очень много наносов над древним руслом. А жила мощностью, может быть, в несколько десятков сантиметров. Попробуй её отыщи. Ты же знаешь, что в россыпи остаётся всего десять процентов золота, а остальное уносит, дробит, растирает вода.

— Всего десять процентов? Не знал… Всё равно надо искать! Никто нас не торопит, время есть, может быть, толк будет.

— Только, как? Без буровых и шурфовщиков?

— Думай! Я беру на себя техническую часть. Пневмоударная буровая стоит без дела, попробую её переделать на вращательное бурение. Но сначала надо наметить сеть разведки. Договорились?

Он помолчал, подумал и твёрдо ответил:

— Согласен! Давай попробуем.

— Возвращаемся, сено есть кому поискать. Пойдём, разрезы и планы посмотрим. Данные разведки подтверждаются, даже с переотходом содержания. Добросовестно работали в те годы.

Тогда за неправильную разведку металла отдавали под суд. Иные геологи специально занижали содержание золота в пробах, чтобы не попасть впросак.

Сухов ознакомился с документацией и обвёл карандашом на плане круг. В масштабе к местности круг охватывал полтора километра в диаметре. От устья Летнего ключа, вокруг посёлка через сопку и обширную марь.

— Где-то здесь! Через баню и свинарник идет шурфовая линия. Смотри, в девятнадцатом шурфе проба семнадцать граммов на куб. Это — основная струя выноса.

— Очень большая площадь, трудно будет искать.

— Семён Иванович! Меня заинтриговал, а сам на попятную? Если взялись за поиски, давайте плыть до берега вместе.

— Я не сомневаюсь, прикидываю, с чего начинать.

— Командируйте меня на три дня в город. Если куратор поможет с допуском, пороюсь в комбинате и геолфондах экспедиции. Нужны химические анализы, спектралка недавней доразведки. Тогда мы сможем уменьшить круг поиска.

— Завтра улетишь. Отвезёшь заявку в экспедицию на комплект для ручного бурения. На первый случай.

— Но он же не потянет на пятнадцать метров?

— Потянет. Треногу поставим. Вместо штанг пустим металлический пруток, его у токаря навалом. Впрочем… Мы сможем комплект сами изготовить. Возьми победита для коронок, лучше всего шестигранника. Остальное сделаем.

Сухов улетел в Алдан вместе с куратором. Нина Игнатьевна обещала помочь. А Ковалёв взялся за чертежи и переоборудование буровой. Установил мощный электродвигатель, переделал редуктор, дал задание токарю нарезать короночных заготовок — колец.

Сухов задерживался с возвращением, видимо, увлёкся документами разведки. Привык он всё делать основательно и дотошно. Ковалёв стал уже ревниво думать о том, как бы его не уговорили остаться в экспедиции. Такие специалисты и там нужны. Люди устали.

Чтобы дать отдых бульдозеристам, Семён послал бригадира землесосов Антона Длинного в устье Большого Орондокита. Фанфурин отвез на вездеходе троих людей, несколько рулонов толя и ящик гвоздей. У большого плёса срубила команда Длинного избушку для рыбаков. Участковую базу отдыха.

Начал ездить туда уставший народ. Ловили рыбу, варили уху я отсыпались. Потом, с новыми силами, брались за отполированные ладонями рычаги.

Длинный — мастер спорта по баскетболу, выступал даже на первенство страны и где-то освоил профессию сварщика. Закоренелый холостяк. Темноволосый, худой, с большими руками и стремительной походкой. Рост — под два метра, дядя достань воробышка.

Во время зимнего отпуска Длинный обитает где-то на юге. Мать терпеливо ждёт его окончательного возвращения и внуков. Уже семь лет, вместо баскетбольного мяча, он бьёт кувалдой по сварочным швам. Когда он вернулся с задания, вошёл к Семёну через порог, согнувшись едва ли не пополам в низких дверях.

Доложил о постройке избушки и присел к столу. Разговорились. Антон вспомнил работу артели до прихода Власа.

— Пьянствовали много. Председатель больше об удовольствиях думал, наденет кожаные перчатки, девочку в кабину вездехода и погнал! Поварих менял каждый месяц. Засадит технику в болото или сломает, а мы потом вытаскиваем всей артелью. С вертолётами было тяжело, бомбили нас запчастями.

— Как бомбили?

— С кукурузников бросали ленты гусениц, башмаки и прочее железо. Что в реке тонуло, а что и подбирали. Золото попалось хорошее, и выполнили план в середине лета. Работаем дальше, стараемся больше намыть.

Но, приехали экономисты комбината, провели хронометраж и уменьшили в договоре стоимость грамма наполовину. Председатель отдал распоряжение не мыть. Такие пески в пустые отвалы затолкали! Можно было ещё год стараться.

— За такие дела вашему председателю голову нужно было оторвать и вам вместе с ним.

— А мы, при чём? Мы — люди маленькие, что нам говорят, то и делаем. Да и боялись, что ещё заработки срежут.

— И душа не болит, что металл загубили?

— Душа? Сезон отбухали, а подёнка вышла в два раза меньше. Это что, по-твоему? От души сделано? Это ведь, тоже вредительство. Садить надо тех безголовых, которые решили сэкономить на подёнках. Ведь мы могли дать в два-три раза больше плана!

Мы работали без выходных, как и сейчас, радовались, что пошло такое золото, и чуть не плакали, когда всё, что случилось. Думаешь, я не переживаю? Ещё как!

— А вдруг была неправильная разведка? Большой переотход содержания золота в песках и малый объём промывки. Комбинат же планирует объёмы промывки по данным разведки.

— Нас это не касается. Недоотход — переотход. Мы приехали за деньгами, и платить должны, как положено по договору. Им нужно было раньше подумать, проверить, а потом с людьми договор заключать.

А так, кто-то схалтурил, и рабочих за чужие грехи рублём наказали. Работаем на совесть весь сезон. Мы цену рабочему рублю знаем. А лично я, за свой грош, глотку перегрызу.

— У тебя что? Семеро с ложками по лавкам?

— Дома одна мать.

— Так что же ты на деньгах помешался?

— Многие врут о том, как попали сюда, а я скажу прямо. Машину хочу купить. Сад расширить, теплицу построить. Буду цветочки разводить, они сейчас дорого стоят, цветочки.

— Так отцветёт жизнь, как цветочек. Да-а… Человек делает деньги, а деньги человека.

— Совершенно правильно! Деньги делают нас такими, какие мы есть. Что мне дал спорт?! Значок с баскетбольным мячом! Я не мальчик, чтобы только за спасибо работать. Я люблю поесть в ресторане, модно одеться, с красивыми женщинами пофлиртовать. Что? Запрещено? Нет! Ушло то время, когда бульбу уминали с солью и радовались этому. Может быть, я не прав?

Я за семь лет построил двухэтажный дом с гаражом, сауной, камином, с подвалом для вина, купил японские видеомагнитофон и телевизор. Приезжай в гости. Посмотришь, как надо жить. Дворец!

— А зачем тебе одному этот дом? Секцию баскетбола откроешь?

— Глупости говоришь… Ты отсюда куда поедешь? Или до старости лет будешь в мачмале ковыряться? Давай!

Зато, я свою жизнь устроил. Что мне, прикажешь до старости газы электросварки глотать? Мой дом сейчас дает прибыли до тысчонки в месяц, в зависимости от сезона. Мать сдаёт койки курортникам.

Как?! Вот на эти денежки и буду жить. На мой век и баб хватит. Посмотрел бы ты летом, что у нас творится на побережье! Бедные женатики, трудятся где-то по заводам и городам, копейку несут домой, а их женушки всё спускают. Сам о себе не побеспокоишься, сомнут, отбросят в пивной ларёк. "Клюнь ближнего — обсиди нижнего" — как в курятнике. Вот это — жизнь!

— Иди гуляй! Тошно от твоего цинизма. Слушать тебя не хочу. Займись землесосами…

Длинный давно ушёл, а Семён ещё не мог успокоиться. Решил проведать стоматолога, отдохнуть от спортсмена.

Влас счёл экономически более выгодным держать в артели хорошего стоматолога, нежели возить людей на вертолётах по больницам в разгар промывки. Вячеслав Курахов, хирург из Донбасса, был обаятельным черноглазым парнем с постоянной улыбкой на смуглом лице.

В свободное время он пропадал с этюдником по окрестностям. Весёлый гитарист и умелый врач, он писал маслом сочные пейзажи. По распоряжению Петрова, Курахов ежемесячно облетал участки и снова возвращался на Орондокит.

Ковалёв зашел в медчасть и застал стоматолога скорчившемся на топчане. Широко открытые глаза смотрели в оклеенную обоями стену. Славка узнал вошедшего, тяжело приподнялся и свесил ноги на пол.

— Извини, Иванович. Не говори никому. Обострение язвы у меня.

— Шутишь?! — остолбенел Семён.

— Не до шуток, — он вяло улыбнулся и проглотил таблетку.

— Так лети на операцию. Чего здесь торчишь?

— Боюсь, это же, операция не из лёгких. А так может быть сама по себе заживёт. Меня лечили в Киеве, лучше стало, а сейчас опять боль…

— Так за каким чертом ты сюда приехал? Нужно что-то предпринимать.

— Ай, не расстраивайся, Иванович. У меня, как по графику: пару лет нормально, потом ухудшение. Главное сейчас для меня — диета и таблетки. У моей сестры три маленькие дочки, а муж в автокатастрофе погиб, полез сдуру под хмельком за руль — и каюк. Нужно им помочь. И не хочу, чтобы мать видела, как я мучаюсь. Для неё мои болезни — нож по сердцу. Зачем её травмировать. Ничего, выдюжу.

Он достал из-за стола пакет, разорвал газету.

— Возьми эту картину на память. Этюд Орондокита. Вид с дороги. Посмотришь, вспомнишь эти места и Славку-художника. Извини, не уследил, мошкара налипла на свежую краску, — он встал, проглотил еще несколько таблеток, — вот и полегче стало, а ты беспокоился. Давай я лучше тебе спою. — И он потянулся за гитарой.

Вячеслав пел, тихо перебирая струны, а Ковалёв задумчиво сидел, шёпотом повторяя слова песни. Вспомнился Длинный, и было о чём подумать. Бывший спортсмен мечтает о жизни в роскоши. Славка думает о племянницах. Без него им трудно будет.

И ещё вспомнился заместитель Власа по сохранности золота Галабаров скряга, который жил на ржавом сале и хлебе. Редко проживал рубль в день, экономия на мелочах, ходил в штопаной одежде.

Даже, когда прилетал с инкассацией на участок, никогда не ел в столовой, чтобы не высчитали за питание в конце сезона. Но, ради чего? Ни жены, ни детей. В гроб же не забрать накопленные деньги, не откупиться ими от смерти.

Петров терпел его только из-за фанатической скрупулёзности в оприходовании и отчётности по металлу. Галабаров испытывал истинное наслаждение, когда принимал по акту тяжёлые мешочки.

Взвешивал, сверял до грамма, подозрительно косился на присутствующих, уточнял, соблюдается ли принцип комиссионности при съёмке. Он сам признался, что считает, в этот миг, золото своим, на мгновенье становится обладателем сказочного богатства.

Требовал, чтобы его строго по инструкции охраняли с карабинами, перекладывал свой наган из кобуры в карман допотопного пиджака. Боялся, что ограбят. Его ограбят. Увлечён был этой игрой, как малый ребёнок. И снова ел прошлогоднее сало, и знал до копейки, сколько положит осенью в сберкассу.

От однообразной «диеты» его начала беспокоить печень, и съёмщики достали ему медвежью желчь для лечения. Кто бы видел, с какой болью и тоской он отдавал им за желчь бутылку дешёвого вина.

— Стоматологию ты где изучил, Слава? — отвлёкся от своих мыслей Ковалёв.

— На практике один врач натаскал в поликлинике. Да это — не трудно, я же хирург,

— Славка… Представь себе, что ты вполне здоров и холост. И вдруг, через много лет, встречаешь свою первую девушку. У неё — муж, дети… Она до сих пор любит тебя, а ты её. Вы прожили эти годы, мучаясь и страдая.

— Постой-постой. Я вживаюсь в этот образ, не спеши.

— Спешить уже некуда. Как бы ты поступил?

— Мне трудно ответить. Я этого не испытал. Мне страшно повезло, женился на любимой девушке. Но я понимаю тебя и в таком деле не советчик. Если ты её действительно любишь, — борись, черт подери! Но… Боюсь, что когда вы будете вместе, вам станет ещё хуже.

Вы никогда не простите друг другу былых ошибок, будете разрываться между прошлым, детьми и собой. Вы заблуждаетесь, вы мечтаете вернуться в юность, а вернётесь к разбитому корыту. Время ушло… Я бы не рискнул повернуть его вспять. Я бы не вернулся, Семён Иванович! — Славка взял в руки гитару.

Ковалёв смотрел на него, слушал песни этого парня, умеющего так заразительно смеяться. Где он берёт силы?

А Славка пел:

Её негромко звали Нина.

Расправив юбочку, она

Садилась, как за пианино,

За третью парту у окна…

 

11

Из города прислали результаты экспертизы. Успокоился Семён: Кондрату бояться нечего — золото было из Платоновского ручья. За это время старик взаправду прихворнул, до слёз кашлял и отпаривал простуду в бане.

— Гутарил тебе, Сёмка, нельзя добра людям творить, тебе же станет хужей. Видишь, как обернулось. Видишь?! Так-то, браток.

— Нормально, Фомич, всё обошлось. Можешь улетать домой.

— А какого хрена я там позабыл? Мне и тут хорошо… От скуки я напросился работать в лесничество. Это — тяжелее каторги, когда один в четырёх стенах! Захвораешь — воды некому подать. Тут у вас кормят, поят, баня с жаром кажний день. Буду до зимушки у тебя. Небось убытков не принесу, оплатил я харчи сполна, до смерти пусть ваш председатель содержит.

— Оставайся, если так, не объешь.

— Останусь, только не из-за корма. Жилу Федькину хочу сыскать. Она есть, может быть, под вот этим домом. Дай мне в помочь ребят, шурфики пробьём. Вам же польза станет, если сыщется жилка! Верное дело, Сёмка, и не сумлевайся!

— Людей дам. Мне самому интересно знать, откуда в долину принесло столько металла. Начинай хоть завтра, действуй!

— Через пару деньков. Хворь ослобонит, тогда зачну. Ты закажи отковать кайлушки из хорошего железа, лопатки подготовь, пусть ворот сделают и запасут кругляк для крепежа стенок. Места, где надобно копать, сам укажу.

— Все сделаю. Договорюсь с председателем, чтобы оформил тебя на работу.

— Не вздумай! Не трепись почём зря. Прознают о таком самоуправстве и прикроют лавочку. Не поверят, не станут грех на душу брать. Нету рудного золота — и Бог с ним! Спокойно живи себе… У меня ещё задумка есть — потрясти того инженерку. Помнишь, который в войну притащил шапку самородков?

— Помню.

— Вытрясу! Не я буду, вытрясу. А то сгинет со своей обидой и тайной — ищи потом. Тайга, вон она, без конца и краю. Столько денег ухлопают на поиски. А золотьё — штука хитрая, не разом возьмёшь. Все одно выбью из него энто место, отыщу подход. Вот поглядишь!

Отхворал Кондрат положенный срок и взялся за дело. Шурфовщиков ему подыскали из опытных парней, работавших раньше в разведке. Водил их старик гуртом по долине, на сопку, что-то прикидывал, осматривался и, наконец, остановился в мелкорослом ельнике, неподалёку от вертолётной площадки.

— Начинайте тут! Если вода задавит, добьём зимой на выморозку, — очертил лопатой квадрат мха и сам принялся копать.

Акулин отнял у него лопату:

— Сиди, командир, мы привычные, а ты своё откопал.

— Дай сюда! — вырвал ее из рук музыканта. — Я ишшо-о-о… — Разделся, поплевал на руки — и только земля полетела.

— Вот дурмашина! За тобой девки ещё должны бегать при такой силе, — пробормотал Акулин и откинулся в траву.

Фомич отмолчался, продолжал работать. Заметно уходил вниз. Сначала до колен, потом по бороду, а когда Семён вернулся из кузницы с новыми кайлами, мелькала из тесной ямы одна лопата.

— Иваныч! Нам здесь нечего делать. Смело выпускай этого деда на полигон вместо бульдозера, — не унимался Акулин.

Старик притомился, зацепился дрожащими руками за край шурфа и выполз наверх. По щекам лился горячий пот, беззубый рот жадно ловил воздух.

— Ишшо могу! — с трудом прохрипел дед. — Болезть подвела, отняла силушку. До речника бы посадил забой!

— Хлебнул водички из болота. К выпирающим лопаткам прилипла мокрая рубаха, тяжело опустился на траву и закурил папиросу грязными, трясущимися от напряжения руками.

— Фомич? Живой ещё, — заглянул в его отрешённое лицо Акулин.

— Живо-о-ой… — откинулся на спину.

— Тебе надо в могильщики подаваться, большие деньги будешь огребать при таких способностях. А?

— Сам туда иди! — остервенился дед. — Я людей прятать непривычный, спрятанное ищу. Всё одно достигну Федькиной удачи! Пусть сдохну тут, а отыщу…

— Зачем тебе это надо, старый, памятник всё равно не поставят.

— Сам поставлю, только не себе, артельщикам своим. Я памятников не заслужил, — отхлебнул кваску из принесённого жбанчика и опять полез в яму.

Вытащили его к вечеру, обессиленного и мокрого. Отвели в баню, попарили с веником и уложили спать.

Семён проснулся на рассвете и не застал Кондрата на койке. Быстро оделся и пошел в ельник. Старик таскал ведром на верёвке из шурфа воду.

— Притопило, Сёмка! — сокрушенно махнул рукой, — Отольем — и надо бить дальше.

— Может быть, не стоит. Зимой добьём, Фомич?

— Я к зиме, может статься, окочурюсь. Сам поглядеть хочу, пески лотком крутануть.

— Тогда я дам задание механику подвести сюда энергию и смонтировать насос. Зачем по старинке мучиться?

— Давай-давай, сынок! Правильно додумался, сподручней будет. А мы пока ворот установим и подготовим крепь.

— А помощнички где?

— Спят, где им быть? Дело молодое, небось девок своих во сне гладят, уговаривают, нашто им мешать? Нехай во сне хучь потешатся.

Подошел чистенький и всегда опрятный Воронцов. Посмотрел, крутанул свой гусарский ус и бесстрастно заметил:

— Ох! И выдерет тебя Влас, когда узнает! Пустое всё это, только людей зря оторвал с ремонта. Видишь? Старик не в своём уме. Глаза бешенные, руки трясутся… Его в психичку надо, ещё прибьет кого-нибудь.

— Не мешай ему, Алексей. Он по своей инициативе хочет рудное золото найти. А работу помощников оплатил.

— Как оплатил?

— Сполна, потом узнаешь. Если найдут, то Богу молиться на него будем. В этом случае, риск оправдан.

— Я не против, пусть копают. Влас не любит, когда умничают, моё дело предупредить.

— Улажу я с Петровым. Не бойся, я сам за себя отвечу.

Заквохтал над сопками ранний вертолёт. Вновь прилетел Фролов, переговорил наедине с Семёном и арендовал вездеход.

— Кого ты там ловишь в своих экскурсиях? Рыбки ни разу не привёз, — недоумевал Семён.

Фролов усмехнулся и прижал палец к губам:

— Потише ори. Бывай! Золотого деда береги. Я все уладил, за отданный металл получит деньги. Ведь вы же мыли одну вскрышу, и Орондокитского золота в пробах нет.

— Вот обрадую старика! — расцвел Ковалёв.

— Радуй. Не надо было вам бросать в колоду. Официально оприходовали бы, и не рвали бы вам нервы, не трясли.

— Фомича не хотел путать. Он так переживал о погибших, если бы ты только видел! Боюсь, узнает председатель, скандал будет.

— Никого не бойся — ещё не вечер? Петров всё знает и доволен тем, что вес пошёл на выполнение плана.

— А Фомич не обидчивый. Взялся найти рудную жилу, бьёт шурфы.

— Вот даёт! Зачем ему это?

— Говорит, что в память артельщикам, им жизнью обязан.

— Пускай чудит. Когда пески будете опробовать, вызовите геолога артели, чтобы опять на неприятности не напроситься.

— Вызову. Да у меня тут и свой геолог сыскался. Всё будет, как положено.

— Ищите. Я своё, а вы — своё… Вся жизнь у нас в поиске и обязаны находить. Обязаны!

Фролов курил, хмурился своим мыслям и нетерпеливо поглядывал в окно, ожидая, когда подгонят заправленный вездеход.

— Как ты в милицию попал? — заинтересовался Ковалёв. — Только не говори, как лётчик, что с пеленок мечтал об этом.

— Хм… Именно так и попал. Мечтал с детства. Дядька мой воевал в СМЕРШе, после его рассказов бредил поймать шпиона. Отслужив в армии, явился я на Петровку и шесть лет работал в столице. Оставили сержантское звание, включили в оперативную группу и выдали пистолет Макарова.

Первый раз службу понял, когда выехали по вызову на сработавшую сигнализацию. Подскочили к большому универсальному магазину, витрины горят, тихо и спокойно. С тёмного двора выдавлено окно подсобки. Вызвался я идти первым, никто возражать не стал.

Забрался я в то окно и прокрался в торговый зал. "Кто здесь! Выходи?!" — рявкнул с уверенностью, что сразу выбегут с поднятыми руками.

Ка-а-ак даст! Выстрел в упор… Фуражку снесло и штукатуркой по шее секануло. Упал снопом… Не верю после этого в бесстрашие. Открыл глаза — живой! Смотрю, в промежутке, между висящими шубами и полом, через два ряда

одежды, ноги в ботинках суетятся. Прицелился чуть выше ботинка. После выстрела прыжок, завалил его опрокинутым тряпьём, нащупал обрез двустволки, вывернул из руки. Спустил взведенный курок, осторожно вытащил патрон.

Сам давлю к полу стрелявшего, а патрон расковыриваю, интересно знать, чем в меня стрелял. Высыпалась картечь. Сволочь та скулит, перебитую ногу жалеет, а сам в человека выстрелил, не пожалел…

Второй раз в ювелирный залезли воры. Да опять сигнализация сработала. Когда подъехали, смотрю: мелькнул один через сквер с чемоданом. Я за ним! Догонять стал, бросает чемодан и за угол свернул.

Не знаю до сих пор, какое чувство во мне сработало, дядины рассказы предостерегли, но не стал поворачивать следом, с ходу прыгнул на газон и покатился. Качусь, а он стоит и в меня из вальтера палит.

Как не попал, сам не знаю, темно было. Не помню, как выбил пистолет. Говорили, что я орал: "Стрелять, сволочь, не умеешь!"

Окончил школу милиции и направили меня в родные края. Потом заочно институт закончил.

Под окном заревел вездеход, и Фролов торопливо схватил маленький чемодан, привезённый с собой.

— С чемоданом на рыбалку? — улыбнулся Ковалёв.

— Ах да! Где твой спиннинг и ружьё, дай напрокат.

— В шкафу возьми. С чужим ружьем на милицию не нарвись, отнимут и оштрафуют за браконьерство, — опять пошутил, теряясь в догадках, куда их понесёт.

— Водителя твоего мы оставим, сам за рычаги сяду.

— Дело хозяйское. Гусеница порвется, в кузове запасные пальцы, и траки. Счастливо!

С Фроловым опять прилетел техрук Семерин, бродил по участку, не показываясь на глаза. К работе придраться оснований не нашлось, но пронюхал он о шурфах. Вечером, довольно потирая руки, скорчил официальную мину:

— Ну, Семён Иванович, сейчас уже не выкрутишься. Понесёшь ответственность за самовольство, а людям оплатишь подёнки из своего кармана.

— Оплачу, коли нужно будет.

— Порядок надо знать, а не соваться туда, куда собака нос не сует. Что ты знаешь о россыпях?! Взяться за такую глупость! Найти коренное золото в россыпи — дело безнадёжное. Не такие умники хребты ломали.

— Для тебя и Орондокит был безнадёжным, а мы здесь два плана даём. Ты бы лучше нам помогал, Семерин. А то я попрошу директора комбината Дорохова убрать тебя из артели. Кроме вреда ты ведь нам ничего не принес.

— Да-а… А я ещё ломал голову, чего это Петров просит не вмешиваться в твои дела. Но сейчас тебе и Петров не поможет. Сдавай Григорьеву участок!

— Нет, Семерин. Участок я сдавать не собираюсь, и вообще надоел ты, зануда.

— Ты мне за это ответишь, — налился краской Семерин.

— Могу ещё добавить. Выполнишь свое задание — и постарайся не появляться здесь до конца сезона! Больше с тобой говорить не о чем.

Вечером, когда обозленный Семён пропадал на монтаже землесоса, Семерин, страстный любитель «пульки», похвастался Григорьеву японскими картами. Потасовали колоду, с ухмылкой рассмотрев картинки, а потом, слово за слово — сговорились расписать преферанс.

В игру пригласили Воронцова. Механик было презрительно отмахнулся, но Григорьев, улучив минутку, пошептал ему что-то, и тот нехотя согласился. Играли всю ночь и загнали профессионала так, что он стал нервничать и срываться на крик. Одурев от табачного дыма, Семерин рискнул в надежде отыграться и проиграл ещё больше. Лукьян устало поднялся, сладко потянулся:

— Ну что, Андрей Васильевич? За тобой долг. Плати!

— Что вы, ребята. Нет при мне денег! Осенью заплачу.

— По осени только цыплят считают. Несолидно, Андрей Васильевич, нехорошо. Сам ведь уговорил нас играть под интерес. Плати, и всё тут!

— Смеётесь, что ли, где я сейчас такие деньги возьму?

— Нас это не волнует. Твоя затея, мы тебя за язык не тянули, — Григорьев походил по комнате, зевнул и, присев к столу, что-то написал. — Ладно уж… Подпиши вот эту бумагу, и мы тебе прощаем долг.

— Какую ещё бумагу, — техрук взял в руки листочек.

"Я, Семерин А. В., проиграл в карты… рублей и, в счёт погашения долга, обязуюсь:

1. Забыть о шурфах на участке Орондокит.

2. Первым бортом улететь в город и не появляться здесь до конца сезона.

3. Держать в тайне этот договор".

— Подписывай, Андрей Васильевич. У тебя нет выхода. Мужик ты скупой, а эта фитюлька тебе ничего не стоит. Не дай бог ещё Влас узнает, что ты, вместо работы, в карты здесь играл. Подписывай!

Перед заходом солнца техрук улетел в город, а Лукьян с Воронцовым долго изучали заковыристую подпись.

Показали расписку Ковалёву, Лукьян был доволен, как ребенок.

— Проучили тунеядца! Больше носа не покажет. А если эта бумажка к Деду попадет, плохо придётся Семерину. Выгонит.

— Так и вас выгонит. Другого способа не могли найти?

— Чтобы не прикрыл шурфы? Не-е… Это — старый способ. С такими людьми надо бороться их оружием, — он с сожалением порвал расписку и бросил клочья в печку. — Деду отдавать её нехорошо. Нам же достанется и за то, что играли, и за то, что заложили… Пусть помнит нас!

Я пять лет отработал инспектором гортехнадаора под началом подобного кадра. Сколько крови из нас попил этот самодур! Ничего не могли с ним сделать. Строил из себя крупного деятеля, а сам — неряха, матерщинник. Всё время с расстегнутыми пуговицами на брюках ходил, в грязной рубашке.

Однажды говорит по телефону с высоким начальством, бегает у стола с трубкой, захлебывается от любезности. Тут деда Митьку, кочегара, как на грех, проносило.

Меня мгновенно осенило, шепнул ему на ушко: "Митрий, дров машину привезу, только сделай, что попрошу". Битый старик выслушал и рассмеялся: "Запросто, голубь ты мой ниценный!"

Подходит к начальнику и выдёргивает из ширинки полу белой рубашки. Потопал дальше. Шеф как взревёт: "Ах ты, старая курва!" Трубка его спрашивает: "Это вы мне сказали?"

Он аж побелел: "Нет-нет! Что вы?! Это я с подчинённым говорил". Трубка уже гремит, даже нам слышно: "Это вы так разговариваете с подчинёнными?! Да ещё с пожилыми людьми!"

Всё… Упёк его тот собеседник телефонный на такую работу, откуда не поговоришь, по штату не положен телефон.

— А все-таки, зря вы так Семерина обработали. Шурфы бы он не закрыл, Петров знает про них.

— Надел ты, Семён, ещё один хомут…

— Ты что, Лукьян, против доразведки?

— Не против, но, на твоём месте, за это дело не стал бы браться. Зачем лишняя ответственность. План выполняем, запасы разведанные есть. Мой себе золотишко без головной боли. Забот и так хватает.

— От дела не отступлюсь. Время покажет, кто прав.

— Дерзай, — вяло махнул рукой Григорьев, — только, зачем тебе это? Не пойму. Если есть золото, когда-нибудь найдут.

— Извини за высокопарность, но это же лишний металл для артели, для страны. Сегодня! Завтра! Я верю, понимаете, верю, что обязательно найдём, что жила есть. Отработаем месторождение и уйдём отсюда. Кто и когда попытается найти жилу? Никто! Разве это не страшно?

Мы должны его искать! Мы обязаны рискнуть, попробовать! Лучше нас это никто не сделает, это я точно знаю. Пусть головная боль, как ты сказал, пусть мешают техруки. Да ведь, это даже интересно!

Лучше жить с больной головой, чем с больной совестью в "хате с краю", — Ковалёв поднял глаза и увидел понимающую улыбку на лице Воронцова, удивился ей и спросил:

— Что разулыбался?

— Я с тобой согласен, могу ещё людей с ремонта оторвать, если понадобится. Вдруг действительно найдёшь, это же перспектива всей артели. Действуй! Золото любит настырных.

— Спасибо за поддержку, а ты, Лукьян?

— А что я, план выполняем, значит, можно попробовать, бей свои шурфы.

За окном прогремел вездеход и остановился у гостиницы, Семён вышел посмотреть на "рыбака".

Фролов привёз Низового.

Марк с мешками отёков под бегающими глазами бочком втиснулся в гостиницу. На тайгу опустилась ненастная хмарь, и заместитель начальника милиции решил переждать непогоду на Орондоките.

Куда девалась чопорность и апломб Низового! Старик стариком. Обвисли губы, закисли глаза, редкие волосы слиплись в неряшливые колтуны.

— Закурить можно, начальник? — бодрясь, обратился к Семёну.

— Кури, не жалко, — кинул пачку сигарет на стол. Дрожащими пальцами Марк выдернул одну и торопливо чиркнул спичкой. Захлебнулся дымом, прикрыл глаза.

— Вот, Семён Иванович, как можно глупо попасться в нашей работе. Припрятал я немного золотишка, чтобы включить в план следующего месяца, а Фролов утверждает, что себе взял. Нелепость! Абсурд! Я прекрасно знаю, чем это пахнет. Зачем мне нужно рисковать в преклонных летах. Влас требует план, вот и хотел ровнёхонько отрегулировать.

— Не ври… Низово-о-ой! — перебил говорившего Фролов. — Тебе уже не выкрутиться, никто не поверит сказочкам. Всё!

— Да к плану я спрятал, поверь, товарищ майор, к плану!

— Я для тебя гражданин майор! Понял?! Пора уже сориентироваться. Хитёр ты. Низовой! Отлить сковороду из золота, чтобы спокойно её вывезти, — не каждый до такого додумается. Представляю, как ты восторгался собой, когда жарил на ней что-нибудь. Но Петров не принимает сковороды в план. Что ты скажешь на это?

— Не моя, валялась где-то в старом посёлке, повар приволок.

И ты, старый геолог, по весу не определил, что это такое? Ведь она вдвое тяжелее чугунной. Ты, Низовой, как бурундук. Напрятал золота под всеми пеньками. Всё к плану?

— К плану.

— А забыл, как зимой в Риге девяносто семь граммов золота продал морячку по тридцатке?

— Не знаю ни про какую Ригу!

— Узнаешь, Низовой, скоро всё узнаешь. Лицо Марка закаменело, глаза щурились от яркого света, пальцы нервно выбивали дробь о край стола.

— Зачем тебе это было надо, Низовой? — уронил Семён. — Зачем?

— Что ты в жизни понимаешь, сопляк! Молчи уж, продал дьяволу душу и на меня навёл.

— Не суди по себе о других. Это ты продал душу за молочных поросят. Лазил по карманам у всех работающих в артели. Поделом тебе!

Кондрат улетел в город с Фроловым и Низовым. Дня через три он вернулся. Ковалёв увидел старика и ахнул.

Гладко выбрит, подстрижен, одет в новый костюм и белоснежную рубашку.

— Что с тобой, Фомич? Женился, что ли?

— Не ко времени женитьба. Деньги Платонова получил.

— Поздравляю! Видишь? Всё обошлось. Тебе на старость подмога.

— На кой они мне, деньги? Дочке отдать? Шиш ей с маслом! Буду на них Федькину жилу искать! Найму шурфовщиков, если ты не станешь помогать. Есть гдей-то она! Вижу, есть… А как сыскать под столькими пудами земли? Не отрекайся от задумки, Сёмка! Найдём всё одно, где бы ни затаилась!

— Я не отрекаюсь, откуда ты взял?

— А энтот, ково вертушка в город повезла, всех нас слезьми промочил. Ревел — чище бабы над покойником. Хана-а-а! Отжился милок на вольном духе. Сковороду мне показал майор. В жиру обгорела, с первого раза не определишь, из чего сделана. Додуматься же до такова! А? В прошлые времена с такими мозгами бед бы натворил пропасть! Ах, варнак… Переумничал. Пережадничал. Вот тебе и ненасытность человечья, далеко не надо искать, рядом ходит. Ненасы-ы-ы-тность…

Вернулся Сухов с официальным разрешением от комбината на доразведку и поиски рудного золота. Ковалёв с трудом признал в быстро идущем от вертолёта человеке медлительного и робкого старателя. Сухов крепко ответил на рукопожатие начальника, не выпуская его руку, потащил в "белый дом".

— Семён Иванович! Пойдём! Интересное дело ты затеял, идём, покажу документы, — разложив на столе бумаги, Химик озорно поблёскивал очками и потирал руки. — Доставай из сейфа план, круг поиска уменьшу втрое.

— На каком основании?

— На научном! Куратор хорошо помог, порылся в геологических фондах, в архиве комбината. Пересмотрел все анализы, составил свой план выноса золота. Вот он, смотри!

На кальку был нанесён план месторождения. Россыпь заштрихованным хвостом вылезла на сопку.

— Фомич без науки правильно заложил шурфы.

— Какие шурфы?

— Лесник бывший, ты его знаешь. Старался раньше в этих местах, теперь ищет рудную жилу.

— Сколько пробито шурфов?

— Пока два. Вода и плывуны мешают.

— Посмотреть можно?

— Идем посмотрим. Как раз сели на пески.

У выработки журчит вода из резинового шланга, рядом аккуратный штабель креплеса. Кондрат, в грязном костюме с закатанными рукавами и расстёегнутой рубахе, курит под ёлкой.

Акулин на вороте. Поднимает бадью с песком, высыпает отдельно от пустой породы в небольшие кучи. Каждая из них — десять сантиметров проходки по забою. Как и положено для опробования.

— Счас первую пробу буду снимать. Дождался-таки… Лоток смастерил. Погляди, Сёмка, светится насквозь!

— Надо было у съёмщиков взять, у них есть лишние.

— Да не те у них лотки! Баловство одно. Мой подержи. Лёгкий, шершавый снутри, ни одна крупинка не смоется.

Докурил папиросу, подхватил скребком своё изделие, набрал горку песка. Подошёл к луже, образовавшейся у шланга помпы, и утопил в ней тяжёлую ношу. Что-то прошептали мятые губы, потаённую просьбу или заклинание былых копачей, никто не разобрал.

Плавно забулькала вода под мерными движениями. Когда смылась грязь, Фомич выбросил крупную гальку и стал доводить шлих. Тёмной змейкой мечется по дну магнетит с алыми искрами граната.

Люди столпились вокруг, с любопытством тянут шеи через плечо промывальщика. Наконец он растряс веером по дну лотка тяжёлые остатки. Замерцали в уголке тесно сбившиеся крупинки золота… Ядрёное, неокатаное, не такое, как на полигоне.

— Граммов десять на куб! Отличные пески! Это береговая россыпь, мы на правильном пути, — прервал молчание Сухов, — нужно собрать в пакетик и зарегистрировать пробу, Фомич, сыпь на листок! Я потом отдую и взвешу, — завернул мокрый шлих в листочек из записной книжки, торопливо написал карандашом: "Месторождение Орондокит. Шурф № 1. Проба № 1".

— Давай следующую, Кондрат Фомич!

— Не суетись, очки потеряешь. Золото суеты не любит, спугнёшь мне удачу. Передохну и будет следующая. Ну, Платонов, не поминай лихом! Почали твою задумку. Правильно почали. Спасибо за то, что надоумил, — поднял с земли мокрый лоток.

Во второй пробе мелькнул небольшой самородочек в породе, Семён выхватил его из лотка и совсем растерялся. Припомнил слова Фёдора Платонова: — В коричневом и зелёном камне оно, не в кварце ищите!" — и круто повернулся к Сухову.

— Алексей Васильевич! А почему в пятидесятые годы разведка не нащупала струю?

— Я сам думаю над этой загадкой. Может быть, случайно, а может быть, с умыслом. Ложится эта россыпь точно между двадцать девятой и тридцатой шурфовыми линиями. Возможно, из-за того, что здесь под буровую нужно было делать стлань, чтобы шурфы не топило, а рядом, вон, сухие бугры. Кто-то трудностей испугался. Так-то думаю.

Фомич продолжал мыть пески. Семён прислал к нему на помощь съемщиков, но старик прогнал их, не доверил своего дела. Сухов документировал пробы, бегал вокруг шурфов, опускался на бадье вниз и описывал отложения наносов.

Очки залепило грязью, но он не обращал внимания на такие мелочи, заворачивал в бумагу обломки скальных пород для анализов.

Семён хотел освободить его от других работ, но Алексей категорически отказался.

— Не надо, Семён Иванович! Я успею.

— Расскажешь кому дома — не поверят, что освоил смежную профессию.

— Я домой не поеду. Договорился в экспедиции, берут меня в геологический отдел. В крайнем случае пойду в разведочную партию коллектором. Захватила меня твоя идея. Как это так?! Огромная золотоносная провинция, а рудного золота нет! Здесь что-то не так. Нужно искать. Когда буду работать в геологическом отделе — все карты в руки.

— А жена?

— Институт закончит, попробую уговорить. Если сумею. Простит ли она мне своих родителей? А пока, буду помогать растить дочь.

— Тяжеловато будет, не приспособлен ты к условиям Севера. Хлипкий и робкий чересчур.

— Это я с виду такой, пока не загорюсь. Когда вижу цель в жизни, я на многое способен. Родители меня готовили на исторический факультет, а я подался на геологоразведочный. На производстве тоже надо быть теоретически грамотным, иначе пользы не принесёшь.

Ремесленником быть не хочу. Ты вот тоже подсказал мне идею. Попробую изучить геохимические аномалии этого месторождения. В фондах богатейший материал. Надо будет его поднять и поработать.

— Ну, Сухов, рисуй сеть шурфов! Посмотрим, что принесёт больше пользы — наука или практика Кондрата. Ни того ни другого чураться не стоит. Но, без науки старатель слеп, как новорождённый котёнок.

— Как тебя угораздило меня на откровенность вызвать. Отработал бы я сезон и уехал. А так, всё перевернулось вверх ногами.

— Может быть, к лучшему?

— Не сомневаюсь. Бурение сможем организовать?

— Всё готово, коронки зачеканим победитом, запаяем латунью и забурим первую скважину.

Над геологическими картами засиделись допоздна. Лукьян сначала скептически наблюдал, а потом, вместе с Воронцовым включился в работу. Спорили, ругались, переделывали сеть буровых скважин и шурфов. Наконец, Григорьев отнял у них бумаги и спрятал.

— Хватит на сегодня. Вы уже слышали о том, что на Чукотке поймали комара, окольцованного в Хабаровске?

Сухов озадаченно протер очки:

— А зачем их кольцуют?

— Ну, как же?! Комары — это потеря производительности труда на двадцать пять процентов. Узнают пути их миграции и будут ловить эту напасть.

— А-а-а… Но, как же они кольца надевают на такие маленькие лапки?! — изумился Сухов.

Воронцов нервно кусал губы, вылупив мокрые от влаги глаза. Он уже привык к розыгрышам Григорьева, но всё же, не выдержал и рассмеялся.

— Чего смеешься! — обернулся к нему Лукьян с серьёзным лицом. — Над собой смеешься! Комары безнаказанно народ грызут, с ними бороться надо! Представь себе только, двадцать пять процентов! Это сколько наша артель недодала продукции за лето?

Тут и Сухов понял, что его разыгрывают, и от души расхохотался.

— Вот трепло! А? Ведь, я всё принял за чистую монету, поверил. Сижу и думаю, надо же, биологи до комаров добрались!

 

12

Председатель артели отдал распоряжение срочно выехать вездеходом на реку Желтую и в устье ключа Забытый подготовить вертолётную площадку, отметив её флагом на дереве.

— Влас Николаевич, — поинтересовался Ковалёв, — участок там развернём?

— Да. Присмотри сухое место под поселок, попутно набери пяток бочек брусники. Действуй! Бруснику отправишь на склад артели.

Семён не стал уточнять, зачем ему столько ягод. Дед не любит разжевывать свои планы.

— Деловой мужик! — подивился Лукьян. — Думаешь, он для себя просит бруснику? Не-е, в окрестностях города неурожай в этом году. Весной разошлёт брусничку по участкам, вот тебе и витамины. Хватка у Деда хозяйская, выгоды для артели не упустит.

— Где я её столько наберу? — сокрушался начальник участка. — Бригаду надо создавать. А где люди? Шурфовку останавливать не стану.

— Приказы у старателей не обсуждаются, — назидательно припомнил Лукьян. — Садись на вездеход, погрузи у столовой бочки, возьми трех умельцев с собой из тех, кого на отдых направлять собирались, и кати в тайгу! Я за тебя останусь на недельку. Наскребёте, такого быть не может, чтобы всю морозом выбило при цветении. Ищите по долинам речек, где туманы держались ночами, там должна сохраниться.

— А если не найдём?

— Найдёте. Дед пустых распоряжений не даёт, знать, уверен он, что есть ягода в наших местах. Антона Длинного возьми, он заядлый рыбак, кормить вас будет ухой, электрослесаря Максимыча, он вам любую деталь напильником сделает, если вездеход сломается.

— Длинного брать не буду.

— Почему?

— Пусть готовит резервный землесос.

— Возьми-возьми! Озлоблён парень на жизнь, пусть развеется. Жаловался мне, что ты его жлобом обозвал и выгнал. Помиритесь в дороге, поговорите.

Электрослесарь Максимыч сделал пять совков для сбора ягоды. Запаслись деревянными бочками, продуктами на неделю и рано утром выехали. Лукьян настоял, чтобы взяли запас солярки и дизмасла, всякое может случиться в тайге.

Вездеход ревел, забираясь на перевал к Платоновскому ручью. Ковалёв сидел в кабине с Максимычем. Фанфурин прыгал за рычагами и неустанно трепался. В кузове, поверх бочек, укрытых старыми матрасами, растянулись Антон, шофёр Носов и молодой слесарь.

Максимыча все уважали за преклонные годы и умение делать всё, на что способен хороший рабочий. Ремонтирует он маслонасосы, генераторы, турбонатдувы, сам точит на токарном станке; на слух определяет любую поломку в бульдозере. Сам выковывает, обрабатывает и закаливает нужную запчасть.

Помнится, в День Победы Максимыча освободили от работы. Надел он парадный костюм, галстук, позванивал орденами и медалями на пиджаке. Ходил весь день по участку, как генерал.

Не для похвальбы надел награды, радовался старый партизан Дню Победы. Воевал он в соединении Фёдорова и любил вспоминать боевые годы.

Кроме него и Фанфурина, на участке был еще один пожилой мужчина. Возил Ковалёва на старенькой машине нервный, разболтанный шофёр по фамилии Носов. Редко встретишь в жизни равного брехуна.

В поездках он говорил нескончаемо, говорил, не обращая внимания, слушают его пассажиры или спят. Все давно знали о том, какой у него большой дом под Одессой, скольких женщин он любил и как он героически воевал.

Врал талантливо и нескромно. Таращил глаза, бросал на полной скорости руль и показывал, как в рукопашной душил немца. Выходец из одесских блатных, он так и носил всю жизнь кепчонку набекрень, не расставаясь с папироской во рту. Кто знает, когда он спал.

То в барак залетит, то выскочит из столовой, то в одних трусах и фуфайке бежит рысью из бани, на ходу размахивая руками и пугая греющихся на солнце поросят. Невзлюбил Носов Максимыча.

И придирался он к тихому человеку, всё норовил высмеять. Когда терпение электрослесаря лопнуло, тот поинтересовался при всем честном народе:

— На каком фронте воевал, товарищ бывалый? Вроде бы и простой вопрос, да не смог шофёр толком ответить на него. Осерчал он, разорался на всю столовую.

— И не стыдно врать на старости лет? — не унимался Максимыч. — Ты же проговорился ребятам, что всю войну просидел за вооружённый бандитизм. У тебя, как под хвостом у козы, всё видно. Мечешься, словно угорелый, только бы удивить кого-нибудь. Брешешь, как Би-би-си. Давно никто тебе не верит.

Кто-то за столом мигом подхватил, и приклеилась к трепачу кличка — Бибиси.

Ничего не оставалось шоферу делать, кроме как пнуть хряка Ваську под зад за порогом да в сердцах выматериться. Но горбатого и впрямь только могила исправит. Позлился часок — и вновь за своё. Мелет языком, как ни в чём не бывало. А Максимыча ещё больше невзлюбил.

Моросит с лиственниц жёлтая хвоя. После первых заморозков готовится лес к подступающей зиме, очищается, светлеет. Небо голубое, нежное. Покорно ложатся под гусеницы разноцветные кусты, забивая радиатор палым листом.

В кабине жарко, щиплет глаза горклый смрад дизеля, качают пассажиров подвернувшиеся под траки лесины и камни. Арго бежит впереди медленно ползущего вездехода. Носов поёт в кузове:

Дож-ж-дик капал на р-рыло

И на ду-у-уло нагана-а…

По Платоновскому ключу выехали на водораздел и добрались по едва приметной дороге когда-то работавших здесь геологов в ручей Варя. Кто назвал этот буйный ключ? Кто впервые написал на карте женское имя?

Варя… Повеяло чем-то нежным, словно встретили здесь, среди непролазной тайги, прекрасную женщину, чистую, как вода среди камней, забытую людьми среди холодных сопок.

Редко кто в наше время называет этим именем своих дочерей. Несправедливо. Вы только вслушайтесь, повторите шепотом — Варя… И увидите перед глазами обаятельный женский образ.

Они спускались по Варе, гусеницы высекали искры на её камнях и рвали нетронутый мох.

Через устье выехали на Большой Орондокит. Река была забита розовыми валунами. Петляла между обширных галечных кос, обнимала протоками еловые острова. На перекатах стоял гул, слышался плеск волны и свист вылетающих к людям беспокойных куликов-перевозчиков.

С верховьев тянуло свежим ветерком, рябил он на плёсах поверхность воды и обрывал мёртвые листья с кустов. Пронзительна и печальна осень Севера! Сочными красками ляпает подступающий холод на холсте обмершей тайги завораживающие картины.

Жёлтая, метельчатая трава на косах, рубиновые кусты карликовой берёзки, лимонной спелости лиственницы, голубая вода среди алых гранитных валунов, безоблачное пустынное небо, синее до тоски и ощущения бескрайное.

Стерегут невообразимый простор острошлемные хребты гор, обмётанные первым снегом. Пролетит пара непуганых уток-каменушек к перекату, и опять только рокот прозрачной воды, тысячелетиями шлифующей гальку.

Расположились пообедать. Антон вытащил из реки трёх ленков на спиннинг, сварили на скорую руку уху. Отвалились от застланного клеёнкой бугра отяжелевшие.

Бибиси был угнетён соседством Максимыча и на удивление молчалив. Скучающе озирался по сторонам. Длинный постреливал тяжёлым взглядом на начальника, улыбающегося болтовне Фанфурина.

Семён заметил это и подумал, что Антон и Носов чем-то схожи. Как отец и сын. Проступала в них затаённая осторожность и недоверие к людям.

Переехали реку выше переката. Вездеход с трудом выполз на крутой берег и запетлял между стволов деревьев на мигающий в их просветах зазубренный перевал.

Фомич подсказал перед отъездом, что брусника не побита морозом только на глубоко врезанной в скалы реке Джелтуле, там есть талики, и тепло земли не даёт заморозкам разгуляться. Гусеницы лязгали по камням, проваливались в бочажины, трещал под ними подлесок и сухостой.

Семён мог бы не ехать сам, но Лукьян уговорил его отдохнуть от работы. И душа будет спокойна, что ничего не случится с посланными людьми. С трудом, без грунтозацепов на траках, забрались на седловину перевала. Кругом голые скалы и тундра.

Торчат из редкого, исковерканного ветрами стланика черные головешки громадных останцев, от них распадаются завалы камней. Густо стелются заросли рододендрона, кустарниковой ольхи и хилой берёзки.

Перед глазами распахнулась величественная панорама Джелтулы со многими долинами притоков. Тёмной стаей бегут по реке ельники, мерцает светом меж них вода, горят на солнце не растаявшие с зимы наледи. Южные склоны сопок облиты оранжевым пожаром осинника, оправдывая название реки.

Толкутся в верховьях гольцы Станового хребта, колышутся в мареве голубой дымки. Вечнозелёный кедровый стланик стекает вниз волнами непролазных зарослей к подножью пойменного леса. По распадкам, к вершинам, тянутся прозрачные гривки покорёженных ветрами и стужей лиственниц.

Вся эта картина завораживала, заставляла с печалью признать свою беспомощность, скоротечность человеческой жизни перед бессмертием природы. Горы эти стояли и сто, и миллионы лет назад, будут стоять ещё столько же, а нас не будет.

Эта могучая и нетронутая красота заставляла притихших людей осмыслить свое место в жизни и её цель. Фанфурин вытащил Максимыча из кабины.

— Посмотри кругом, старый! И всё это фашисты у нас собирались отобрать? Нет, не зря мы головы клали на эту землю, — они стояли на краю обрыва, обнявшись, показывали друг другу куда-то за горизонт.

Они забыли напрочь о спутниках, бруснике, золоте. Они любили свою землю, отстояли её своей кровью, пронесли эту любовь через войну и мирные годы и не разучились удивляться.

Потихоньку начали спускаться. Длинный шёл впереди, выбирая дорогу меж завалов, его лыжная шапочка мельтешила в стланике, и взлетала над ней зовущая ладонь.

До берега Джелтулы ехали часа три. Мешали каменистые осыпи, деревья, поваленные поперёк ручья, размытые уступы. Наконец, проскочили марь и вырвались к реке посреди старого горельника, остановились.

Ни тропинок, ни дорог, ни кострищ и ржавых банок. Дикая и суровая природа обступила со всех сторон умаявшихся пришельцев. Могуче шумела большая река. Угрюмые ельники сплелись ветвями, до черноты обросли мхом-бородачом, острова были забиты горами сухого плавника.

Ковалёв отдал распоряжение табориться: место хорошее, дров много, сухая полянка рядом с водой. Сам наладил спиннинг и ушел с Длинным за гремящий перекат к устью ручья Забытого.

Обычно крупная рыба собирается на жировку у впадающих ручьёв в ожидании спуска хариуса. Забытый выпрыгнул из бурелома в реку через гребенку валунов; пенистой струей он крутил воронки на тихом плёсе. По краю глубокой ямы щупальцами спрута шевелились подмытые корни деревьев.

Забросили блёсны. Тугое сопротивление воды пронзило сердце ожиданием рывка. Как голодные собаки, отпихивая друг друга, набросились на блестящий металл полуметровые лимбы.

Забурунили воду звонкие жилки, зазвенели от напряжения. Огромные, похожие на кету рыбины, выброшенные на гальку, меняли окраску от светло-пепельного до фиолетового цвета с ярким вишнёвым оттенком. Мощно гребли хвостами камни, зевали зубатыми ртами.

Яма-улово, откупившись положенной данью, затаилась, не выпуская больше стремительные молнии хищников. Несколько лимб, уколовшись о тройники, потеряли интерес к блёснам. Маленький ленок погонялся за приманками и ушёл на глубину.

Положили спиннинги на холодную гальку косы и сели передохнуть. Самая матёрая, почерневшая, как головешка, лимба всё ещё выгибалась дугой, рвалась к воде, ознобисто дрожа розовыми плавниками. Длинный поднял сапог и с размаху ударил рыбину по голове каблуком.

Рыба сонно чмокнула ртом, выпустив из него два тёмных комочка. Антон нагнулся, ковырнул их пальцем и брезгливо потряс ладонью.

— Мыши! Вот сволочь! Ведь сытая, а на блесну позарилась. Тьфу! — он шагнул к берегу и вымыл руки.

— Да и ты хорош, чего над рыбой измываешься, — недовольно скривился Семён и размеренно откинулся на спину.

Шумит, бурлит река. Низкие облака зацепились за горбы сопок, налились алой спелостью заката. От воды несёт сырой прелью, вялым осенним листом и зябким холодком. В тёмном ельнике пересвистываются рябчики.

Но всё это доплывает, как во сне, издалека и тихо, притупляя мысли и отрешая от всех забот.

Не хочется спорить ни с Длинным, ни с самим собой, вот так бы подольше лежать на холодящих спину камнях, смотреть в потухающее небо, слушать воркованье реки и голоса птиц, отступиться от жизненных неурядиц и горечи воспоминаний.

Антон что-то говорил, кого-то ругал, опять бил по голове рыбину, но Семён понял, что этот человек просто хочет досадить ему, и сдержался, промолчал. Длинный подхватил спиннинг и яростно взялся хлестать блесной чистую, ни в чём не виноватую реку.

"Сколько зла в человеке, это ж надо?" — подивился ему Ковалёв и отвёл глаза от разбитой, вдавленной в галечник головы лимбы.

Стемнело. Ещё вытащили несколько рыбин и пошли с тяжёлыми куканами на дымный маяк костра.

— Антон! А не будешь ли ты на юге, в своем просторном доме, подушки грызть ночами от тоски по этим краям?

— Не буду… Это — край непуганых дураков. На Каховском море рыбалка не хуже.

— Ещё как будешь! Там разве отыщешь такую рыбалку, такую чистую воду и нетронутую землю. Врёшь ты всё. На себя наговариваешь. А зачем, не пойму. Верить надо в людей! А ты чураешься их.

— В людей?! Верить! А они в меня верят? Мне проповеди читаешь, а сам наверняка думаешь о своей выгоде. Каждый живёт для себя, каждый гребёт под себя, локтями работает, чтобы пробиться через толпу, давит чужие ноги, царапается, лжёт, сплетничает. Нет, начальник! Насмотрелся я на жизнь. Не стоит переубеждать.

— Купишь ты машину, новую мебель, отгрохаешь парник для цветочков. А дальше что? Следующая цель?

— Отдыхать буду до пенсии. Курортниц возить в лес. Рыбу ловить, жить для себя.

— Это, по-твоему, жизнь? Давай сядем, перекурим. Тяжёлая рыба.

— Что ты ко мне привязался? Я не обязан исповедоваться. Как хочу, так и живу, — Антон сидел сгорбившись, обняв колени большими руками и положив на них подбородок, говорил не открывая рта, сквозь зубы.

— Без смысла человек не может существовать. Должна быть цель и у тебя, кроме барахла и машины, — продолжил Ковалёв. — Лимба — дура, она бросается на блесну, но ты же человек. Роскошь — это та же приманка, кто схватил её, уже не сорвётся до конца своих дней, потеряет волю и покой, потому что сосед выстроит дом ещё лучше, купит машину последней модели. Зависть не даст тебе спать.

— Душу ты мне вымотал своими нравоучениями. Так и быть, открою тебе правду. Уж, как она тебе глянется, не моё дело. Оставила меня девушка, когда я ещё гонял баскетбольный мяч. Выскочила за тренера, квартира у него, машина и всё прочее.

Когда я начал её упрекать, она и говорит: "Что ты мне дашь? У тебя, кроме спортивной сумки и старой матери, ничего нет!" А я ведь, её любил. Ради неё хотел побеждать, выкладывался в играх, пробился в сборную. А ей не это нужно было. Не стала ждать она будущего.

Такая во мне злость проснулась! Бросил спорт. А тренер натешился и бросил её… Решил я ей доказать, что всё смогу. Отгрохал эти хоромы, обставил и подговорил друга привезти её туда. Подслушивал из соседней комнаты, как она умилялась тем, как могут устраиваться люди. Выхожу…

Испугалась, подумала невесть что! Когда дружок сказал, что это всё — моё, она мгновенно среагировала. Липнуть ко мне начала, на колени лезть… Такое у меня появилось омерзение. И это из-за неё, думаю, я свою жизнь поломал, спорт бросил?

А ты говоришь, верь людям. Хорошо, что ей тренер вовремя подвернулся, а то бы мне это счастье досталось. Осталась она у меня на ночь, на вторую. А у меня к ней никаких чувств не осталось, еле выпроводил…

Теперь зачерствел. Иной раз попадаются хорошие женщины, даже мысль приходит жениться. Но не верю! На молоке обжёгся — на воду дую. Раз со мной пошла, пойдёт и с другим.

— Зря ты меришь всех одной меркой. Просто тебе не повезло.

— Ну ладно, мне не везёт, а ты-то почему холостой? Такой идейный, хороший, мысли правильные.

— Пошли! Совсем темно, ноги переломаем в ямах. Оттаять тебе надо, Антон, рядом с хорошей, доброй женщиной. А на злобе долго не протянешь. Зло к добру не приведёт.

— Женщины любят с расчётом, в обратном меня не убедишь. Они — циничней и практичней нас, мужиков. Между собой напрямую такие вещи говорят, что мы постесняемся слушать. Я как-то в их компанию магнитофон подсунул, а потом мужьям прокрутил, они от стыда чуть не сгорели.

— Ну, и чем хвалишься? И тут пакость сотворил.

В палатке гудит печка, языком пламени из трубы лижет навалившуюся темь. Никто не хочет залезать в палатку,

натаскали кучу сухостойных брёвен к берегу и запалили пионерский костер. Увидев рыбу, загомонили, начали возбуждённо строить планы на утро.

— Спокойно! — осадил Ковалёв. — Мы приехали по делу.

— Налетай, ребятки! Готова кашка, — засуетился у огня Максимыч. — Пшённая каша, заправленная салом, пища Богов!

— Пища Богов — оленья грудинка. Ведро парного мяса заваришь, потом только чаек весь день дуешь, — не согласился Длинный.

— А где оно, мясо? Собаку начальника заварить, так её и бичи есть не станут, не ужуешь — старая. А собачатину я пробовал, — раздумчиво и тихо проговорил Максимыч, — слаще ничего больше не ел…

Попал раненый в плен. Зима, мрут люди за колючей проволокой, как мухи. Подговорил я одного парня, ночью пролезли под колючку и дали тягу. Шли по дороге, чтобы не оставить следов. Голодные, как волки, а в деревню сунуться боимся.

Когда нас хватились, устроили облаву с собаками. Со следа сбились, а одна дотошная овчарка догнала нас. Повалила обоих в снег, рвёт, треплет, только клочья одежды с мясом летят. У меня шинель была подпоясана телефонным проводом.

Как догадался снять, до сих пор не пойму. Накинул ей петлю на шею и задушил. Сидим мы на ней все в крови, руки трясутся, уж так обессилели… ждём, когда нагрянут хозяева пса. Не дождались.

Кусочек зеркала был у моего напарника, трут и кремень. Распалили костёр, стеклом заголили шкуру и давай пировать! Обуглим на огне да без соли и хлеба так наворачиваем, аж за ушами пищит, как будто всю жизнь только и питались полусырой собачатиной.

Жирная была псина, откормленная, не то что мы. Отдохнём и опять принимаемся жевать. Так всю и съели за два дня. Помогла нам овчарка выйти к партизанам, придала силёнок.

Брезгливость, она при сытости появляется. А как прижмёт нужда, будешь есть всё подряд. Звали мы вот такую кашу в отряде — полевой, готовили её на косовице и уборке хлебов. Простая и сытная штука.

Выползла луна на холодное небо. Золотая, как сковорода Низового. Притушила светом мерцающие звёзды, бросила тусклые тени ельника поперёк реки. Ветер уносит искры костра, стелет над кустами блеклый дым, играет серебром воды на лунной дорожке, скрипит горельником.

Бескорые сушины, седые и выбеленные дождями, пляшут вокруг огня в розовых бликах, коряво растопырив обломанные ветви. Звенит под их ногами сникшая в заморозке трава.

Воет река, заблудившаяся впотьмах между валунами, сопки гонят тягучее эхо по распадкам, перекликаются со всех сторон всхлипами и плачем.

Семён остался вдвоем с Арго у потухающего костра. Усталость сморила сном забравшихся в палатку людей, оттуда доносилось невнятное бормотание и храп. Собака тяжело вздыхала, дремала, чутко выставив острые уши из клубка шерсти.

Сидящий у огня всегда о чем-то думает, вечная тайна тлеющих углей завораживает. Один за другим появляются рядом старые друзья, вспоминаются прошлые встречи и разлуки.

Вот смотрит исподлобья Фомич, Сергей Самусенко что-то говорит, шевелит пышными усами. А вот и Санька Шестерин прячет взгляд и ласкает на коленях новую пятизарядку. Через его голову укоризненно смотрят из темноты глаза Тани…

У костра одолевают воспоминания. Жар высушит и слёзы горя, и слёзы радости, ветерок осыплет мертвым пеплом прожитые годы.

Семён подошёл к реке, ощупью поймал ладонями холодную воду и с наслаждением умылся. Присел на корточках, слушая бульканье, ворчливый переговор бегущих струй, они тоже пытают, перекатывают мысли, как песчинки, по своему дну.

Морозец обжигает мокрое лицо, вызванивает хрусталём заберегов. Скоро завалит снегом, закуёт в лёд эти безжизненные пространства. Только долгие зимы и холода мешали людям поселиться здесь.

Но уже загорелся первый костёр, вскоре забелеет первый сруб, за ним первый посёлок. За многие века человек ещё не изменил здесь ничего. Не дошли руки.

Поутру нашли хорошее место для вертолётной площадки. Весь день ушёл на вырубку мелколесья и расчистку от горелых сушин большой поляны. К вечеру водрузили на выжившей от давнего пожара лиственнице красный флаг.

Ветерок развернул полотнище и празднично заполоскал его над дикой и нетронутой тайгой. На косогоре присмотрели место для посёлка и, усталые, вернулись на бивак.

Следующим утром взялись за бруснику. Зазвенели совки-комбайны, выбирая из листьев крупные гроздья. Споро набрали две бочки обкатанной от сора ягоды.

Очистить бруснику легко, сыплешь тонкой струйкой из ведра на косо натянутое шерстяное одеяло, ворсинки ловят и задерживают маленькие палочки, листья и прочий мусор, а чистая ягода скатывается вниз.

В обед съели ведро ухи, пригрелись на солнышке. Отдыхали.

— Где бы вот такую работу найти, — мечтал Максимыч, — чтобы так вольно жить, отбросить ненужные заботы, ловить рыбу, по ягодникам ползать и топить себе печь в одичалой избушке. Приеду доживать сюда. В таком просторе и помирать не страшно будет…

— После сезона устраивайся на метеостанцию, — посоветовал Ковалёв, — они по таким местам разбросаны. У меня есть хороший знакомый, с самой войны живет в тайге. Огромный, бородатый старик, ходит в брезентовой робе зимой и летом. Две собаки у него, в леднике всегда свежая рыба и дичь.

— Да ему нельзя доверять, — заржал Носов, — овчарочку схавал и не пожалел.

— Такие, как ты, хавали не только овчарок. Помолчал бы!

— Надоел ты мне, божий одуванчик! Чего праведника из себя корчить? А сам сказывал ребятам, как бендеровцев финочкой убирал? А!

— Жалею, что мало их убрал. Нашу связную снасильничали и распяли на кладбищенском кресте, я только троих успел прихватить, остальные смылись. Ты не выводи меня из себя, — потянулся Максимыч к шоферу. Был он маленький, щуплый, но такая ярость появилась в нём, что Носов мухой пропал за вездеходом. Выглянул оттуда на обозлённого Максимыча и подался в лес.

Ягоду набрали за три дня. Она уже отмякла от морозца, стала вкусной и сочной. Вечером разбрелись во все стороны по реке, выхватывая из воды жирующую рыбу, наперегонки спешили к новым перекатам, продирались через отвесные прижимы.

Казалось, что там, дальше, вот за следующим поворотом, таится самая богатая яма. На рыбалке со спиннингом трудно быть терпеливым. Несколько раз сделал заброс, и кажется, что здесь никогда не клюнет, подхватываешься и бежишь дальше.

Собрались ехать назад, да ночью подкрались тучи, и навалило полметра снега. Не осилил вездеход горящий на солнце перевал, сполз к покинутому становищу. Гусеницы не нашли под снегом твёрдой опоры на крутом подъёме.

Вернулись глубокой ночью, опять натянули палатку на старом месте, уснули в тепле, мокрые и измождённые.

Носов вызвался топить печь. Улёгся возле мигающей огнём дверцы, изредка открывал её, подкладывал дрова и вытирал слёзы от дыма. Последнее время его мучила бессонница, проклинал себя за то, что подался на эти заработки.

Жил он не в огромном доме, которым хвалился, а в маленькой саманной пристройке во дворе брата. Он был доволен жизнью. Детей у них с Гарпиной не было, его шоферской зарплаты вполне хватало. Размеренно и бесцветно текли годы.

И вдруг, надумал он разбогатеть. Купил старенький «Зингер», швейную машинку для кож. За бесценок набрал в колхозах телячьих шкур, научился выделывать их и принялся шить чехлы для "Жигулей".

Бросил работу, деньги потекли рекой, проснулась в нём жадность. По копейке выдавал жене на еду, ночами пересчитывал доходы и смеялся над своей молодостью и тем, как пытался разбогатеть на отнятых в подворотнях часах и сумочках.

Оказывается, есть куда более безопасные способы зашибить деньгу. Присмотрел дом с усадьбой, мечтал поразить брательника. Но, как-то пришла милиция. Носова оштрафовали за кустарное изготовление чехлов без разрешения. Перепугавшись, он уехал на Север. Переждать, от греха подальше.

К утру Фанфурин замёрз возле стенки палатки, перелез через спящих к печке и протянул руки к теплу.

— Чего не спишь? Ложись, я потоплю до подъёма.

— Не хочу. Обрыдло всё, скорей бы домой. Занесло же нас сюда, теперь придется топать до участка ножками. Выберемся?

— Конечно! Помозгуем сообща и поедем. К Максимычу больше не приставай, пришибёт ненароком.

Утром Семён развернул карту и предложил ехать вкруговую. По реке Джелтуле до устья Большого Орондокита, потом вверх по долине, свернуть в устье Малого и выбраться к посёлку.

Прикинули запасы солярки и рискнули. Жалко было оставлять технику на зиму в тайге. По косам, безводным старицам, болотам и террасам запетляла узкая колея. Останавливались у богатых рыбой ям, вытаскивали на снег губастых лимб, бросали навалом в кузов.

К вечеру с трудом объехали скалистый прижим и, спускаясь к реке, даже сквозь вой дизеля услышали какой-то мощный гул. Когда выскочили на косу к большущему и глубокому плёсу, застыли, поражённые открывшейся картиной.

Выше плёса река была зажата скалами. Вода ревела в щели и падала с уступа могучей струёй, клокотала, закручивала воронки и белые шапки пены.

— Не дай Бог в такую ловушку залететь на лодочке, — проговорил Длинный, — здесь наверняка рыбы скопилось уйма! Давайте табориться.

Быстро установили палатку на берегу и настроили спиннинги. Вместо блёсен прицепили искусственных мышей, обычные винные пробки, обшитые шкуркой бурундуков с тройниками. Недалеко от берега разложили костёр. Стемнело.

Приманки улетали далеко за чёрный плёс, скользили по воде, распуская усы, как плывущая мышь. Закипел плёс от мощных ударов хвостов, лимбы старались оглушить неосторожных «мышей», а потом уж смело хватали их под водой.

Разгорячённые азартом рыбаки едва успевали снимать с крючков извивающихся рыбин. Вышла луна. Но клёв не угасал, а стал ещё неистовей, одну приманку истязали сразу несколько лимб.

Ковалёв перешел ближе к водопаду, забросил под гремящую струю. Начал подматывать и вдруг, от рывка, чуть не свалился в воду.

Почуяв в пасти тройник, вывернулся здоровенный таймень и колесом покатился за камни. Семён переключил катушку на трещотку, не в силах задержать сматывающуюся леску.

Рыбаки побросали спиннинги, бегали вокруг Ковалёва, перекрикивая шум воды. Борьба шла долго и изнуряюще. Таймень, как торпеда, носился по всему плёсу, выпрыгивал, рвался и только часа через три начал уставать.

Семён подвёл его на мелкое место, осветил фонариком, а Длинный мгновенно рубанул топором через воду по широкому лбу рыбины. Таймень дернулся и затих. Антон выхватил его под жабры и потащил к костру.

— Килограммов тридцать, — возбуждённо дрожал его голос, — вот это рыбка!

Когда, разделывая, отрезали голову, она еле влезла в эмалированное ведро. Максимыч взялся отдельно солить добычу, предвкушая ни с чем не сравнимый балык из речного зверя.

На второй день пути Длинный подстрелил оленя. Когда вездеход подъехал к нему, Семён заметил цветастую

тряпочку на рогах и подрезанное ухо. Это говорило о том, что бык отбился от табора эвенков. Выругал Антона за любовь к грудинке. Баскетболист психанул и ушёл вперёд. С ним увязалась Арго. Старуха была неравнодушна к ружью, зная, что если оно на плече человека, значит, будет охота.

Тушу свежевали с неприятным чувством вины, как будто это они сами подстрелили домашнего оленя. Такие ошибки в тайге не прощаются. Застань их сейчас оленевод, ославил бы на весь Алдан.

Пообедали жареной печёнкой, погрузили мясо и вдруг услышали далеко внизу по течению два выстрела.

Последний был какой-то глухой и невнятный.

Семён обеспокоено застыл, глядя в ту сторону.

— Опять Антон кого-то подстрелил! С эвенками я улажу, они часто приезжают за продуктами, но, неужели он ещё одного оленя завалил?

— Не должен, — твёрдо заверил Максимыч, — что он, совсем потерял совесть? Сейчас увидим.

След охотника вскоре потерялся в глухом ельнике. Объехали вокруг и не нашли выхода. Заглушили вездеход.

Покричали — тишина. Семён с тревожным предчувствием выскочил из кабины и позвал всех за собой. Цепью пошли через ельник, заглядывая под коряги.

За кучей навороченного весенним половодьем плавника, скорчившись и поджав под себя ноги, лежал Антон.

Рядом ползала собака с перебитым хребтом, волочила за собой отнявшийся зад. Жалобно скулила, беспомощно смотрела на собравшихся вокруг людей. Семён нагнулся:

— Антон?! Что с тобой? Антон!

Лежащий застонал, очнулся, повёл вокруг мокрыми глазами, выдернул из-под себя правую руку и потянул вверх.

— Конец мне пришел, Семён!

— Что с тобой?! — опять спросил Ковалёв и вдруг увидел, как с протянутой ладони струятся в снег капли крови.

— Дай посмотрю, что у тебя там? Аптечку из вездехода. Бегом!

Длинный опять застонал и всхлипнул:

— Поздно аптечку! Поздно-о-о! Умираю! Почему именно я умру, а вы останетесь?! Почему-у-у? Почему именно я?

Семён перевернул его на спину, оторвал от живота залитые кровью руки Антона и увидел страшную рану в боку. Поискал глазами ружьё. Оно валялось в стороне со сломанным прикладом около убитого рябчика. И он всё понял…

— Зря ты её бил прикладом. Собака привыкла ловить подранков. Ты же охотник, неужели не знал этого. Лежащий скривился в злой усмешке:

— Видно, судьба, начальник. Помнишь, ты мне говорил на рыбалке, что от зла добра не будет? Как в воду глядел, оказался, как всегда, прав. Прости за собаку. Пристрели её, чтобы не мучилась. Я приклад об её спину сломал, и ружье выстрелило. Возьми патрон в кармане, пристрели! Скулит, не могу слышать! Пристрели, прошу тебя.

— Тебя надо пристрелить, истеричка… Фанфурин принёс аптечку, забинтовали раненого и осторожно понесли к вездеходу.

— Грудь поднимите, грудь! Наверное, кровь в легких, не могу дышать, — захрипел он и поник.

Пока готовили из лапника постель в кузове, Семён вернулся в ельник. Поднял ружье, зарядил, держа его как дуэльный пистолет в одной руке, и встретился глазами с Арго! Она уже не скулила, только часто скребла передними лапами умятый снег и хрипела.

Перья рябчика налипли к стесанным клыкам. И вдруг нахлынули на него воспоминания об охотах и скитаниях с ней, послышался её азартный лай и радостный визг при встречах…

— Прости меня, Арго. За то, что не уберёг, прости. Ты спасла меня от медведя, а я не смог спасти от человека.

Прицелился в голову и увидел, как она отвела глаза и прижала уши. Она поняла, что сейчас произойдет, и не хотела смотреть. Умудренная охотничьим опытом, она знала, чем кончается, когда наводят стволы. Заработал двигатель вездехода.

Семён подхватил Арго на руки и понёс на косу. Собака тихонько лизнула запястье. Уложив её рядом с раненым, Ковалёв заскочил в кабину и заторопил Фанфурина:

— Давай, Петро, гони! Может быть, спасём его. На участке Славка Курахов, он хирург, он вытащит. Гони!

— Нет, Иванович, не спасем. Несколько часов промучается, и всё. В войну на такие раны насмотрелся. Это конец. Ах, дурень! Из-за рябчика кинулся на собаку! Ах, дурень…

Вездеход мчался по снегу на предельной скорости, и, когда его подбрасывало на валунах, било днищем о камни, из кузова доносился жуткий крик боли. Пётр сбавлял скорость, старался ехать осторожно, потом опять забывался и выжимал из техники всё, на что она была способна, надеясь довезти раненого живым.

К ночи выехали к устью Большого Орондокита. Заметалось в свете фар оленье стадо.

— Петро! — обрадовался Семён. — Табор! Эвенки. Правь к палаткам!

— Слышу, не кричи. Вижу. Дай Бог, чтобы у них была рация. Может быть, повезет Длинному. До участка ещё километров тридцать осталось, не выдержит он.

— Ночью вертолёт сюда не пришлют, а на участке Славка Курахов!

— Нет! Дальше везти бесполезно. Поверь мне, умрёт в дороге.

— Ладно, сейчас узнаю.

Эвенки обступили вездеход, помогли вынести Антона и уложили его на шкуры в большой палатке. Рация у пастухов оказалась в исправности, но связь должна была быть только утром. Семён долго крутил барашек настройки, пытаясь найти любую радиостанцию, но никто не отзывался. Маленький старый оленевод тронул его за плечо.

— Нацяльник! Помнис, мы за цаем приезжали?

— Помню. Я же вам тогда дал и чай, и сахар.

— Однахо, резать нато парня. Пропадёт.

— Как резать?! — не понял Ковалёв,

— Наго резать, однахо, к утру сдохнет. Доцка у меня ветеринар, Люськой звать. Шибко доцка умный, пусть режет, кишки мыть нато, сшивать нато. Пусть режет, нацяльник? Цто олень, цто целовек, собсем одинаково.

Ковалёв вскочил.

— Зови дочку! Где она?

— Ножик мало-мало точит. Парня нужно привязать к нарте. Спирту дать, у ней е-е-сть спирт, однахо мне не таёт, ему таёт. И будем резать.

Семён позвал старателей, рассказал о ветеринаре. Все отмолчались, один Максимыч поддержал:

— Что ж! Дело привычное. В отряде приходилось обычной ножовкой пилить ноги и руки. Рискнем, Семён! Где нарта, старый? Тащи сюда нарту!

Антона раздели, уложили на шкуры поверх нарт, и пастух сам привязал его накрепко к стойкам полозьев ремённым маутом. На железной печке кипятились инструменты, девушка в тёмном халате невозмутимо готовила капроновые нитки для операции.

Распускала шнур от рыболовной сети на тонкие пряди и бросала их в стакан со спиртом. Антону с трудом влили в рот полкружки разведённого спирта, он закашлял, но так и не пришёл в сознание.

Операцию делали втроем. Отец ветеринара, она сама и Ковалёв. Семён только держал изгибающегося от боли Антона, стараясь не смотреть в сторону Люси, что-то говорил раненому, пытаясь успокоить.

Длинный бредил, рвался, скрипели и трещали нарты. Старик оседлал его ноги и спокойно подсвечивал фонариком в растерзанный живот.

Что-то советовал дочери. За всё это время она не проронила ни слова, только угольками тлели глаза над марлевой повязкой.

Когда наложила последние швы и тугой бинт вокруг пояса лежащего её всю затрясло. Отец обнял за плечи, успокаивая.

— Ну что? — подошел к ним Ковалёв. — Есть надежда?

Она взглянула на него снизу вверх, сняла повязку, и Семён увидел совсем юную и красивую девочку. Если бы отец не сказал о её специальности, наверняка подумал бы, что школьница. Люся улыбнулась и вытерла слёзы.

— Будет жить. Печень не задело, кишки промыла раствором, все сделала, как надо. В городе откроют и досмотрят, если что не так, переделают, заменят нитки. Парень он сильный, выдержит. Другой на его месте уже бы пропал. Утром вертолет увезёт.

— Люся, — смешался Ковалёв, — у меня к вам ещё одна просьба. У моей собаки, кажется, позвоночник переломан. Сделайте ей укол, чтобы не мучилась.

— Вы что, застрелить не можете?

— Не могу, рука не поднимается, я десять лет с ней охотился. Она меня от медведя спасла.

— Идёмте, — она юркнула из палатки к вездеходу. Семён посветил фонариком в кузов и опять наткнулся на глаза собаки. Арго зарычала, увидев незнакомку, поднялась шерсть на загривке.

— Хорошая лайка, сразу видно. У эвенков брали щенка?

— Да, у эвенков.

— В Иенгре?

— Да. А вы откуда знаете?

— Только там, у Тольки Маркова, такие собаки. Вынесите её сюда, посмотрю.

Ковалёв прижал голову Арго, а девушка быстро ощупала ей спину. Вытащила узкий нож из чехла и кольнула в

заднюю ляжку собаки. Нога дернулась. Люся облегченно вздохнула.

— Оставьте ее у нас, кормить есть чем, скоро забой оленей. Может быть, выживет. У неё сильный ушиб позвоночника и временный паралич задних конечностей. Это пройдёт. Хорошо, если выздоровеет! Получить от неё щенков — удача для любого охотника, у нас собаки выродились. Пустобрехи.

— Щенков у неё бывает по десятку, но все погибают.

— Почему?

— Отморозила соски, кормить нечем.

— Это мелочи, подпустим щенков к другой сучке.

— Пусть остаётся, потом заберу. Чур, одного щенка мне.

— Не беспокойтесь, я её в обиду не дам. Наши собаки её не тронут, чуют, что она больна.

— Спасибо, даже не знаю, как вас благодарить.

— Не надо благодарностей, это — моя работа. А вы смелый человек, пошли на такую сложную операцию, доверили её ветеринару. Вы хоть представляете, что будет с нами, если он умрёт? Могут даже в тюрьму посадить. А его родственники? Что они скажут, если узнают?

— Да… Я как-то не подумал об этом. Представляю, ни один адвокат не возьмётся защищать. Скажут: "Не суйтесь туда, куда вас не просят" — и сошлют.

— Куда нас дальше ссылать, — поняла юмор девушка и засмеялась, — будь что будет. Мы сделали всё возможное для его спасения. Без операции он бы умер к утру. Два кровеносных сосуда перевязала.

— Не скучно вам здесь, в тайге?

— Мне скучно в городе. Выросла с оленями. Окончила ветеринарный техникум. Отец старый, надо обшивать его, кормить. Не соскучишься.

— Пойдёмте посмотрим, как там наш больной, может быть, уже надо сухари сушить.

— Зачем сухари? — удивилась Люся.

— Так говорят, если человек готовится в тюрьму.

— Напугала я вас?

— Ничего, я не боюсь, для него — это единственный шанс выжить.

В палатке жарко и темно. Люся зажгла свечку и склонилась над лежащим. Потрогала маленькой ручкой потный лоб, проверила пульс. Зашел её отец и жалобно пробормотал:

— Зацем такой большой люча вырос! Как брюхо прокормишь? На олене не поедешь, ноги до земли. Сопсем родили порченым. Длинный, как терево…

— Ну, что? Жар у него? — поинтересовался Семён.

— Жар. Но пульс нормальный. Много крови потерял. В палатку опять заглянул старик.

— Ницё-ё… Девка моя хорошо зашила парня. Лучше доктора. Шибко грамотная, а мужа нету, однахо… Кто из вас в него стрелял?

— Сам себя… Собака подраненного рябчика ловила, он её ударил прикладом. Бескурковка старая, немецкий «зауэр», щепки надавили спуски в замке.

— Це! Це! — как глухарь на току, зацокал старик. — Дурной сопсем! Рябчиков много тайга ходит, целовек отин раз зивет. Зацем бил собаку? Це! Це! Однахо сопсем плохой парень, зря Люська зашила.

Шибко плохой! Значит, он убил моего оленя? Шкуру машине видал. Он убил! Це… Це… Злой дух Харги ему не простил. Ай-яй! Зацем стрелял домашний олень? Брюхо мясом набить? Харги тебе брюха дырка делал! — он разочарованно махнул рукой и скрылся в темноте.

От его крика Антон открыл глаза. Осмотрелся. Дёрнул привязанными к нарте руками и скривился от боли.

— Ковалёв?! Ты здесь?

— Да.

— Что вы со мной сделали? Где остальные ребята? Где мы?

— Операцию сделали. Почистили немного. Лежи. Отвязывать не буду, в бреду ещё сорвешь повязки. Ребята отдыхают.

— Ковалёв, сообщи матери, пусть прилетит в Алдан, заберет меня. Тут не хороните! Не хочу в мерзлоте! Не хо-чу-у!

— Хватит наказы давать! — подошел ближе Семён. — Ещё поживёшь в своём доме. Покатаешь тех, гм… Этих самых.

— Выпить есть что-нибудь? Дайте, больно, не могу терпеть. Дайте!

— У тебя жар, нельзя спирт давать, — опять потрогала его лоб Люся.

— А ты откуда, красавица? Откуда? Куда мы попали, Семён?

— Я ветеринар, я делала тебе операцию.

— Ветеринар… Операцию? Девушка! Если выживу, женюсь на тебе, ясно! Поедем к морю, у меня там огромный дом, виноградник.

— Не надо мне одолжений, — грустно улыбнулась девушка, — я не поеду отсюда. Там у вас нет оленей, нет тайги, а море — солёное.

— Я тебя с оленями увезу, только бы выжить!

— Помолчи. Тебе нельзя много говорить, — Остановил его Семён, — но я запомнил твоё обещание. Если не женишься на ней, грош тебе цена в базарный день, тебя никто не тянул за язык. Я приеду на свадьбу, покатаемся на оленях по пляжу.

Антон закрыл глаза и снова заметался в бреду, звал мать, ругал кого-то, до хруста скрипел зубами.

— Зачем вы меня сватаете, — обиделась Люся, — я сама выберу жениха. Мне он не нужен.

— Я Антона хорошо знаю. Его надо было обидеть, он теперь на одной злости выживет. Дело ваше, жениться или не жениться. Идите спать, я подежурю возле него.

— Какой сейчас сон, что вы? Только бы завтра была лётная погода!

— Не беспокойтесь. Наш председатель в любую погоду добьётся санрейса, уговорит лётчиков.

— Идёмте ко мне чай пить.

В своей палатке Люся растопила печку, включила радиоприёмник и нашла хорошую музыку. Нарезала варёного мяса, вытащила самодельные лепешки и поставила на печку чайник. Поймав его взгляд на себе, засмущалась.

— До сих пор вся дрожу. Вы не представляете, как было страшно резать человека, — она зябко передёрнула плечами. — Мы с вами, оказывается, храбрые люди. Без настоящих инструментов, без наркоза и почти без медикаментов рискнули. Я никогда не думала, что способна на такое.

— Это вы смелая, — улыбнулся Ковалёв, — а я ведь, только держал его.

— Но ведь, вы могли побояться и отказаться от операции. Зачем брать на себя ответственность.

— Кто мог думать, что в обычной палатке живёт такая обаятельная и не по годам мудрая девушка. Будь я помоложе, бросил бы всё и остался здесь пастухом.

— Старый глухарь песню не испортит, — кокетливо погрозила пальчиком Люся и улыбнулась, хитро сощурив глаза.

Семён удивлялся ей. Молоденькая девчонка, а сколько в ней зрелой женственности. По-русски говорит чисто, без акцента. Пока он заходил в свою палатку, успела переодеться.

Даже сюда, в таежное становище, прокрались фирменные джинсы и рубашка «сафари». Она мало походила на эвенкийку, широко открыты большие, тёмные глаза, мягкие волосы.

— Хотите покажу настоящий танец шамана, меня научила ему мама. У нас в роду были шаманы. —

Люся достала из угла палатки старый, пустой портфель, сохранившийся, наверное, со школьных лет, взяла чистую ложку из мельхиора.

— Не смотрите пока на меня. Надо сосредоточиться. И загадайте желание, — сказал она и замерла…

Семён отвел взгляд в угол палатки, ждал, скептически улыбаясь. Послышалось тихое пение, даже не пение, а высокий вибрирующий стон, он взглянул на девушку и онемел. Она была уже не здесь…

Разлохмаченные волосы, безумные глаза и отрешённое лицо. Она мгновенно постарела на десятки лет, на гладком лице появились морщины.

Плавно двигаясь по кругу, резко била ложкой в портфель, он отзывался утробным, глухим карканьем. В её голосе послышался испуганный храп оленей, рёв яростного медведя и вой зимнего бурана. У Семёна мурашки побежали по спине.

Не отрываясь, смотрел он на всё ускоряющийся танец, прижался к земле и не мог отвести взгляда от мелькающей перед ним молодой эвенкийки. Звуки, наполнившие палатку, были первобытны и рождали в мыслях фантастические картины.

Она упала на шкуры, устало прикрыла ладонями лицо и глухо проговорила:

— Я всё узнала про вас. Загаданное желание не сбудется. У вас есть девушка, но вы не можете быть вместе, я видела вас на разных берегах огромной и бурной реки, вам не переплыть её. Ещё я видела большое озеро под жарким солнцем, на берегу горел оставленный костёр. Я видела её, она очень красивая. Я бы хотела стать такой.

Вы знаете, во мне течёт русская кровь. Давно, в тридцатые годы, вот на это место привезла моя бабушка обмороженного русского парня. Он был, как и вы, старатель. Все его друзья погибли где-то, их так и не нашли, весенняя метель замела следы. Бабушка с трудом выходила его, отогрела своим теплом и вывезла в город. Он не захотел остаться в тайге.

Потом родилась моя мать. Она была высокой, светлолицей и очень красивой. Со всех стойбищ к ней вели аргиш молодые парни, привозили подарки, сватали её. Мать была хорошей охотницей, никто больше её не добывал соболя и белок, она очень любила песни.

Её задавил весенний амикан, он поднялся из берлоги очень голодный, а мать спала у потухшего костра без собаки. Это случилось три года назад. Мы с отцом убили этого медведя, потому что, раз он попробовал человеческого мяса, добра от него уже не жди.

Мы потратили всё лето, чтобы его выследить. Он был очень хитрый, понял, что за ним охотятся, и откочевал за три перевала, это с медведями бывает очень редко.

Каждую зиму бабушка ставила на этом месте палатку, чтобы её мог отыскать тот русский, и завещала делать это матери. Она верила, что он вернётся на место гибели друзей и они опять встретятся.

— Я, кажется, знаю этого парня, Люся! Он сейчас работает у меня на участке. Его зовут Кондрат.

— Да! Кондрат! Откуда вы знаете, что его так звали?

— Знаю, мы были на месте гибели его друзей, он рассказывал, что его подобрали эвенки. Нет! Это невероятно… Встретить внучку Кондрата, которая тоже спасёт русского парня, на том же месте, почти через полвека!

— Вы мне его покажете? Он, наверное, старый и дряхлый?

— Я бы не сказал, что дряхлый, крепкий ещё дед. Обязательно вас сведу.

— Вы совсем не похожи на того, которого я оперировала, я это сразу почувствовала.

 

13

Наступила зима. Радист передал в артель сводку выполнения плана, всё же, вытянули двойную норму. По старательской традиции прислал Влас на каждого по бутылке водки, несколько ящиков мороженых кур, свежих овощей и фруктов.

Повар сервировал стол, как в ресторане, даже салфеток из старых газет натыкал в стаканы. Нарезал дольками малосольную лимбу, посыпал сахаром бруснику в чашках, выложил горки краснобоких яблок.

Отработав смену, мылись люди в бане и собирались на маленький праздник. Речей никто не говорил, каждый знал, что утром опять на работу, не стоит увлекаться выпивкой. Поужинали, поговорили, Акулин сыграл на пианино и разошлись спать.

Привыкли к дисциплине. Ни пьяной болтовни, ни драк, спокойно и радостно отметили свою победу.

Сделать нужно было ещё немало. Домыть оставшиеся пески, выдать сверхплановое золото за отстающие участки, сделать переходящую вскрышу новых полигонов для следующего сезона, подготовить технику для зимнего ремонта, очистить её от грязи и помыть.

Потом уже ехать домой. Каждый соскучился по родным и друзьям. Накопилась усталость за долгий сезон, всё пересказано в короткие часы отдыха, перечитаны все книги и журналы, ходящие по кругу. Но никому не забыть этого мужского братства.

Поправят домашние дела своими заработками, и не уснуть уже спокойно рядом с женой и детьми. Будет снова и снова разрываться душа, будет тянуть в этот холод и грязь, в неистовый труд, в низкий барак с запахом мазута и портянок.

Старички вылетят в город, погуляют, побродяжничают по разным краям и опять вернутся. Каждому своё. Неудачниками их трудно назвать, ибо они, прежде всего, трудяги, а потом уж вольные люди. Такими уж они уродились.

На их опыте учатся сезонники, узнают единственно верные, жёсткие законы старания. Они гоняют новеньких за расхлябанность, лень, стараются быть выше их в умении работать.

А сезонники будут и там, где живут постоянно, придерживаться ритма добычи золота, тосковать по железной дисциплине, порядку в деле, зелёным сопкам.

На участке случилось ЧП. Ночью кто-то открыл вентили на заправке и выпустил под снег сотню тонн солярки. Это грозило катастрофой.

Ещё остались участки полигонов с недомытыми песками, срывалась осенняя вскрыша. Ковалёв долго сидел над списками личного состава. Кому была нужна досрочная остановка? Кто мог это сделать? Собрал горных мастеров и бригадиров.

— Что будем делать без топлива? — оглядел сидящих за столом.

— Нужно приглядеться к новеньким, — ответил Лукьян, — это кто-то из них.

— Мне сейчас не до этого мерзавца, нужна солярка!

— А где её взять, — развел руками Воронцов, — отработались.

— Не паникуй, — перебил его Семён, — делаем так! Десятикубовые ёмкости на сани, и ты завтра поедешь с пятью тракторами на соседний участок. Там есть лишнее топливо. Другого выхода не вижу.

— Где сани брать?

— За ночь сделаем. Брось весь свободный от промывки народ на монтаж. Ёмкости увязать катанкой, сварить водилины — и вперёд!

На следующее утро Воронцов выехал на вездеходе впереди санного поезда. На последней солярке работали землесосы, домывали пески. Переходящую вскрышу пришлось остановить. Самое паршивое дело, когда в узком кругу людей заводится вор, они начинают сомневаться друг в друге, нервничать и подозревать.

На участке появились «частные» детективы, пытаясь самостоятельно найти виновника. Максимыч наседал на Носова, изводил его подозрениями. Акулин сформировал сыскное бюро из Томаса, Васи Заики и других ребят — расспрашивали всех старателей.

Ковалёв с тревогой следил за событиями, пресекая наиболее ретивых «сыщиков», боясь, что они могут устроить самосуд.

Виновника нашел Фомич. Указал во время обеда на Мирчо Пынзаря.

— Вот этот парень сотворил пакость!

Пынзарь, от неожиданности, уронил ложку.

— Чего плетёшь, дед? Ты меня у ёмкостей видел?

— Видал, милой! Ты ходил ночью за тросом в посёлок, для лебёдки бульдозера. Ворочался назад, остановился у края заправки, положил на снег запасовку, открыл задвижки и подался к своему трактору. Так ить?

В столовой была мёртвая тишина. Все смотрели на поникшего Мирчо.

— Зачем тебе было это нужно, Пынзарь? — прервал молчание Ковалёв.

— До дому соскучился. Думал, если солярки не будет, всех отпустят. Не нужна нам переходящая вскрыша! Зачем мы будем работать, для других, на следующий год? Может быть, мы не приедем сюда, — он умоляюще посмотрел на сидящих за столами, но видел на лицах только холодное презрение.

— Ду-у-урак! — Фомич стукнул говорившего ложкой по лбу. — Не видал я тебя у заправки. След на свежем снежке нашел от троса и узнал, кто ночью менял запасовку. Решил проверить, а ты и сознался. По бабе соскучился?

Так все мы соскучились, молокосос. Всё, до копейки, ты теперь за эту солярочку отдашь, понял? От дурак.

Повар обошел раздачу и двинулся к Мирчо. Семён поднялся, боясь драки, но краснобородый повар легко отстранил начальника рукой: "Не на-а-адо", вырвал у Пынзаря миску, полную борща:

— Катись отсель, гнида. Пришибу! К столовой на сто метров не подходи. Ну!

Мирчо суетливо вскочил из-за стола и бросился к двери, повар, всё же, не вытерпел, дал ему пинка под зад с такой силой, что тот вылетел на улицу.

— Не бейте его, ребята, — скромно обратился повар к сидящим, — не марайтесь о дерьмо.

Чтобы виновнику не намяли бока, пришлось Ковалёву отправить его в город с сопровождающим. Написал записку Петрову, чтобы высчитали с него за сто тонн солярки и отправили домой побыстрее, иначе рабочие найдут его после сезона, и будут у Пынзаря неприятности.

Практически, отработал он весь сезон бесплатно, и вряд ли хватит заработка, чтобы рассчитаться. Устав артели безжалостен: нанёс ущерб — плати.

Воронцов привез солярку и поехал вторично. Опять заревели на полную мощь бульдозеры и землесосы, но усилились морозы. Глыбы льда повисли на бункерах промприборов и выбрасываемых монитором валунах. Плёнкой, снятой с теплиц, укрыли колоды, установили печки и продолжали мыть. Исходил днями октябрь.

Золотоносные пески взялись толстой коркой, эти куски уже не проваливались через стол бункера и выбрасывались водяной струей в отвал. Такая промывка давала большие потери металла, поэтому Влас приказал закончить добычу, демонтировать приборы и вывозить лишний народ.

Один за другим садились вертолёты, весёлые, принаряженные старатели занимали сиденья, радуясь предстоящему отдыху. Первыми, под завистливыми взглядами нерадивых, вылетали те, кто работал хорошо и честно.

Семёна вызвали на итоговое заседание правления. Лукьян остался добивать переходящую вскрышу, командовать заготовкой дров для будущего сезона, перебрасывать пустые ёмкости заправки ближе к новым полигонам для зимнего завоза солярки.

Вещи Семён оставил в артели и первым делом пошёл в больницу к Длинному. Антон уже сидел на кровати, читал потрёпанную книжку. Увидев Ковалёва, виновато улыбнулся, бросил книгу на тумбочку.

— Садись, Иванович. Спасибо, что пришёл. Скука у нас смертная! Ну, как вы там, не подвели землесосы?

— Всё нормально, как твои дела? — взглянул в похудевшее, желтовато-бледное лицо больного.

— Операцию сделали, кое-что подправили и опять зашили. Хирург говорит, что и так бы жил, можно было не вскрывать. Вот только нитки нужно было заменить. Спасибо вам… Если бы в тайге не почистили, говорит, был бы перитонит.

— Жениться не передумал?

— Была она у меня здесь, отказалась. "Ты, — говорит, — слишком длинный и злой. Погубишь меня и бросишь". А девка! Девка! Иваныч! Вот на ней бы я с ходу женился. Правда, молодая она. Поэтому и не хочет. С такой мордашкой у неё, наверное, парней куча.

— Ты — неисправим, Антон. Она тебе жизнь спасла, а ты опять зубоскалишь. В палату вошёл хирург.

— Почему у больного посетитель в неположенное время? — грозно спросил у медсестры.

— Это он мне с ветеринаром делал операцию, — пояснил Антон.

Хирург взглянул на Ковалёва и засмеялся:

— Значит, коллега? Как вы додумались оперировать при свечах и фонарике?! Ну, артисты!

— У нас не было другого выхода.

— Правильно сделали! Золотые руки у той девчонки, я уже уговаривал её идти в мединститут. Не хочет отца бросать в тайге. А у неё — дар Божий и лёгкая рука. Показывай раны, охотничек.

Длинный лёг на койку. Швы почти заросли. Хирург помял ему пальцами живот и встал.

— Через неделю выпишу. Зажило. Радуйся тому, что занимался спортом и подвернулся тебе в нужную минуту олений лекарь. Надо было, чтобы она тебя ещё кастрировала за глупые шутки с ружьём, — он осмотрел соседей Антона и ушёл.

Ковалёв вытащил из рюкзака банки с компотом, колбасу, варёные яйца и балык из тайменя. Палату наполнил острый и аппетитный запах копчёной рыбы.

— Вот тебе подкрепление. Поправляйся, я пошёл в артель.

— Иванович, Люся здесь, в городе, живёт у подруги. Улица Октябрьская, пять. Если ещё не улетела в тайгу, найди и передай от меня низкий поклон. Деньги получу, что-то ей надо будет подарить. Как ты думаешь?

— Дело твое… Только такие дела не ради подарков совершают. Матери лучше купи что-нибудь.

— Семён Иванович! Чуть не забыл. Люська говорила, что собака твоя живая, ходить пробует.

— Вот за эту новость спасибо!

— Приезжай в гости ко мне на море. В любое время приезжай. Такой пир закачу! От души говорю, честное слово. Приезжай?!

— Приеду, Антон. Счастливо тебе… — оглянулся в дверях палаты, Антон тоскливо смотрел в окно на провисшую от снега ветку тополя.

После заседания правления Семён вышел из конторы и неожиданно встретил Фомича. Старик размашисто шёл в артель и, увидав Ковалёва, радостно заулыбался.

— Только прилетел, Сёмка, боялся тебя не застать. Хочу тебя в гости сводить. Пойдём?

— К тебе?

— Ко мне потом. Сначала к тому инженерке. Пока он не загнулся, вытряхнем из него тайну!

— Сомневаюсь. Столько лет молчал.

— Не может того быть. Страшно ему помирать с таким грехом. Исповедуется.

— Кондрат Фомич! А ведь, на тебе тоже грех!

— Какой, паря? У меня ить столь накопилось, все и не упомнишь, — довольно ощерился старик.

— Пойдём со мной, к твоему другу потом сходим.

— Куда итить?

Семён нашёл улицу и нужный дом, постучал. Кондрат терпеливо сопел за спиной, не понимая, зачем его сюда привели.

Двери открыла незнакомая девушка. Ковалёв первым зашел в комнату и, увидев радостное лицо вскочившей из-за стола Люси, заговорщически приложил палец к губам. Она растерянно остановилась, но тут увидела ввалившегося старика и опять села к столу. Хозяйка усадила гостей и поставила электрический самовар.

— Сёмка? Видать, ты меня сватом привел сюда? Какая же тут из них твоя, обе девки пригожие, глаза разбегаются. Так разве ходят свататься, с голыми руками-то?

— Помнишь, Фомич, ты мне рассказывал, как тебя, обмороженного, нашли эвенки на Орондоките?

— Ну? Сказывал. А чё из этова?

— Расскажи ещё раз.

— Да, паря, счас как-то не к месту. Нашли, и всё.

— А помнишь ту девушку, которая тебя вывезла в город?

— А ты, откель прознал, что вывезла девка? Я ж тебе вроде не говорил про это?

— Фомич, перед тобой сидит твоя внучка.

— Внучка?! Чё мелешь-то, паря…

— Вспомни хорошо. Ведь, был грех? Кондрат уставился на Люсю, потом вскочил и полез целоваться.

— Неужто! Господи! Неужто, правда?

Девушка обняла его сивую голову и заплакала.

— Как же так, дедушка. Она тебя так ждала, бабушка, перед смертью маме наказывала ставить палатку на том месте, где она тебя отхаживала. Где ж ты был?

Фомич потускнел, крякнул и хмуро отвел глаза.

— Хто ж знал про такие дела. Я ж в этих местах ошивался всю жизнь, неужто не могла сыскать?

— Ладно, не печалься, — улыбнулась Люся, — хорошо хоть внучку повидал.

— А хто у меня народился, сын аль дочь? По кому ты внучка мне? Аж спрашивать страх, вот дожился!

— Дочка…

— Так где она, мать-то твоя? Где? Дочь-то где? Иё бы глянуть!

— Нету мамы, её медведь задрал.

— Ах ты, беда какая. Раненый, што ль?

— Весенний, голодный был.

— А сама, как живёшь, может, деньгами помочь? Сколь хошь дам, не стесняйся. Я ноне богатый стал. И деньги обрел, и кровь родную. Ах, Сёмка! Вот отчудил! Где ж ты иё сыскал, пошто ранее не сказывал?

— Свести вас хотел, да всё не было времени.

— Я тебе такой радости век не забуду. Сёдня в ресторан махнём. Эт надо такому стрястись.

— Нет, Фомич, пойдём к тому инженеру, другу твоему, сейчас, как раз, хорошо, ты взбудоражен и не отступишься.

— Ну, Сёмка! Пошли! Я из него счас всё вызнаю. Помяни моё слово. Внуча, пойдём с нами? Одевайся.

Кондрат молодел на глазах. Радость его была неуёмной, кружился вокруг Люси, помогая надеть пальто.

— Пальтёнка старая у тебя, так не годится, — он вывел её за руку на улицу и уговорил идти в магазин.

Пробился Фомич к директору универмага и вскоре принёс дублёнку. Что стоила она Кондрату, можно было судить по испуганному лицу директора и оторванной пуговице на его пиджаке. Кольца, серьги, ворох платьев — только успевали подавать и заворачивать. Люся смущённо жалась к прилавку.

Отнесли покупки к её подруге. Старик упросил переодеться, гоголем вышагивал рядом с нарядной девушкой.

Прошли почти весь городок. По маленькой улочке добрели к покосившейся калитке. Изба старая, вросшая в землю, пережила не одно поколение хозяев. Из трубы валит дым, двор забит снегом, протоптана от порога узкая тропинка к поленнице сухих дров.

Обмели ноги веником и зашли в тесный коридор. Кондрат отворил дверь без стука. Кособокие оконца бросают яркий свет на самотканный половик из тряпья. Стучат на стене ходики с кукушкой, растекается тепло от красной плиты.

— Валерьян Викторович! Живой? — гаркнул Фомич.

— Кто там? — отозвался сонный голос из другой комнаты. — Ты, Кондрат?

— А кто же ишшо, надоел, поди?

— Надоел… Уходи! Нет сил быть с тобой.

Разделись и пошли на голос. Худоликий старичок лежал на койке под одеялом, тревожно смотрел на гостей.

— Чё разлегся, не встречаешь?

— Простудился надысь. Отлёживаюсь, лекарства извожу.

— Помереть не вздумай! Я тебе и на том свете покоя не дам.

— Да хоть бы помереть, отвязаться от тебя.

— Хватит придуряться, вставай! — Фомич вытащил бутылку водки из кармана. — Выпьем, и всё расскажешь. Если опять промолчишь, живьём спалю в этой хате, чтоб не коптил белый свет.

— Ты спалишь, не сомневаюсь, — выпростал худые ноги из-под одеяла и потёр ладонями жёлтую щетину на лице. — Тебе-то, Кондрат, это горе зачем? Сам дуба скоро дашь. Прославиться хочешь?

— Хочу, чтобы ты человеком стал. Вот, чего хочу!

— Наливай. Огурцы из кухни принеси, хлеб, там ещё что-нибудь найдёшь. Стаканы на окне, только сполосни их, давно не пользовался. Говорят, водка простуду снимает?

— Водка простуду, а я камень пришёл с тебя снять, — вернулся Фомич со стаканами и краюхой чёрствого хлеба.

— Отстань, Кондрат, мне самому тошно. Этого друга из милиции прихватил или комбинатовский? Девку-то зачем приволок, в свидетели или в стенографистки?

— Мой начальник участка, Семён Ковалёв, свойский парень, не бойся. Летом работал у него. Жильное золото искал, шурфики бил.

— Вот неугомонный! Черти не дают тебе покоя. Нашёл?

— Рядом где-то. Неокатаное золото пошло, самородочки в камнях. Найду зимой иль следующим теплом. Там есть, кому искать, учёный очкарик приписался в шурфах, не выгонишь, продыху не даёт. Кое-как сбёг от нево. С таким азартом найдёт без меня.

Валерьян медленно выпил, долго сидел с сухой горбушкой у носа и снова заполз на кровать.

— Ищи… Раз делать нечего, ищи. Меня не тревожь.

— Нет, на этот раз от меня не вывернешься.

— Вывернусь, не от таких шустряков выворачивался. Что хочешь делай, не отдам. Жизнь вся пропала из-за шапки самородков. Не отдам, и всё! Катись отсель вместе с компанией!

— Ишшо не пропала, когда помрёшь, тогда пропадёт. Я десять кило сдал от артельщиков своих, теперь опять сделался молодым. Давай, Валерьян, выкладывай. Всё одно не отстану! Натешился игрушкой — и будя, меру знай. Твоё золото людям на пользу пойдёт. Добром вспомнят. Я ить к тебе с агромадной радостью явился, Валерьян. Не хошь, пока не говори.

— Что за радость? Что ещё отколол?

— Внучка у меня нашлась, вот она сидит.

— Не бреши, старый, за дурака принимаешь? Она же — эвенкийка.

— Помнишь, сказывал тебе, как меня, помороженного, отыскали на Джелтуле?

— Ну, помню.

— Вот тогда беда и стряслась. Бабка иё меня отходила. Писаная девка была, красавица. А вишь, как отблагодарил, не прощу себе этова. Молодой был, мозги набекрень.

Когда она меня везла на оленях в город, три ночевья было. Тогда и не стерпел. Шибко она ко мне привязалась после этова, назад ехать не хотела, с собой звала. Не прощу… Вот наделал делов.

— Повезло тебе… Жизнь прожил, дети есть, внуки, а у меня шаром покати, одна старость.

— Валерьян, расскажи хоть, как нашёл это проклятое золото, никогда не сказывал. Молодым интересно будет послухать.

Валерьян долго молчал, щурился, руки беспокойно шарились по одеялу, потом тихо обронил:

— Случайно… Попался на реке галечник кварца с прожилком золота. Тонюсенькая такая паутинка… С неё и началось. Начал вверх забирать, обследовать все притоки. Два года потратил, лазил всё в одиночку, карту составлял, пикетажку вёл, всё честь по чести. Ещё два голыша попались.

Забрёл я в ту осень в маленький ключик, а перед этим чуть не утоп, сбило на перекате речной водой, рюкзак унесло, в нём — пикетажки, карты всё, что за лето сделал. Хорошо, спички догадался в шапку положить.

Забрёл я в тот ключик на пути домой. Вода под камнями журчит на устье, кругом скалы и тёмные ельники. Один камень повис над тропой звериной, страх проходить. Как подсказал кто, что правильный путь держу…

— Рябиновый ключ?! — заорал Фомич и вскочил от стола. — По описанию похожий! Он, Рябиновый! Всё ж, я тебя расколол, старая калоша! Купил-таки…

— Не перебивай! — испуганно вскинулся на постели Валерьян. — Ошибся ты, не Рябиновый. Значит, так, зашел я в этот самый ручей и думаю: "Боле негде ему быть, здесь прячется!

Кайлушка и сапёрная лопатка у меня были за пояс заткнуты, поэтому не утопли на переправе. Весь распадок излазил, закопушками поизрыл, не могу нащупать.

Решил уже домой податься, да остановился перекусить брусникой в верховьях у маленького водопада. Там ручей ещё чистый, не завален курумом. Котелок армейский тоже сохранился, был к поясу привешен. Стал я его для чая с брусникой набирать и взглянул ненароком под водопадик.

Кварц забелел подо мхом! Достал кусок оттуда — и сразу удача! Вкрапления и малые нитки по нему бегут. Отвёл ручей по борту, сверху плотинку состроил, чтобы не мешала вода, и стал раздирать мох. Целую неделю ворочал и добился. Ну и жила открылась! Даже не поверил сначала.

Кварц сверху трухлявый, выветрелый. Полную шапку образцов набил кайлушкой, а не могу остановиться, тянет вглубь. Радовался, как дитя! Прыгал, орал, думал, с ума сойду. Открытие сделал. Эха-ха-а…

Яму завалил от дурного глаза, лишнее золото припрятал в корнях дерева, ить наворотил — не унести. Плотинку разбросал, воду пустил и попёр на прииск. Чуть не подох с голоду в дороге. Дальше знаешь, как обернулось.

— Рябиновы-ы-й! Он, по всем приметам, он! Кроме, как там, над тропой нигде нету висящей глыбы на устье. Я все ручьи до Охотского моря пролез. Рябиновый, — засуетился Фомич по комнате, — теперь и без тебя сыщу!

Старый хрен. Может, скажешь сам? Жалко ить задарма отдавать. Проболтался, эх ты… Иль не знаешь меня? Этова я и добивался. Неужто так озлиться можно на весь белый свет?

Валерьян потерянно оглядел комнату, сидящих людей, полки, забитые книгами, и резко сел на кровати.

— Кондрат! Вон там, за книжками, подай мне папку. — Фомич живо исполнил просьбу, вытащил дерматиновую папку с облезлой кнопочкой. — Да! Рябиновый. Всё равно бы сказал, перед смертью. Надоело прятать в себе. Измучился. А зачем говорю, сам не знаю. Рудник моим именем не назовут. Чёрт с вами! Забирайте, с собой не унесёшь.

Вот в этой папке моё завещание, описание месторождения и подробная карта. Составил по памяти, если что не так, геологи разберутся. Берите!

— Правильно, Валерьян Викторович! Премию ишшо отхватишь на старость за жилку эту, с оркестром похоронят.

— Не надо мне оркестра! Трудов своих жалко. Волки и те стаями живут, а я — всё один, как перст. Сам себя проклял не раз, что откопал заботу.

— Я до смерти жить к тебе переберусь. Иль ты ко мне иди, что мы порознь будем куковать? Есть с кем поговорить. Один захворает — другой поможет. Дом престарелых копачей сорганизуем?

— А что, Кондрат, хорошая идея! Мне такое в голову не приходило.

— Она у тебя дерьмом была забита, голова. Тайной дурной и обидой на весь свет. Ведь, легче теперь стало? А?

— Легче. Да горше, как близкого человека враз потерял…

— По себе знаю, дуролом! Раньше надо было от золотья избавиться, не жил бы оборотнем, лихоманка тебя забери. Едрёна-корень! Удружил-таки. Говорил тебе, Сёмка, расскажет он правду! Чуял, что скажет. Спасибо на этом тебе, Валерьян Викторович, низкий поклон тебе кладу, и не я один. Доброе дело ты сотворил…

Наутро Влас, всё же, выругал Ковалёва за разведку без спроса. Но отругал скорее по привычке, беззлобно. Лежал на столе перед ним листочек с результатами опробования новых шурфов, и он уже думал, как отработать свежую россыпь.

— Упредил ты меня, в начале сезона думка у меня была перевести тебя в горные мастера. Показался ты мне чересчур либеральным. Ведь, руководить старателями трудно. Но… Победителей не судят. Давай думать, как брать россыпь. Если твой геохимик не ошибся, изюмину откопали.

— Фомич ещё одну изюмину нашел. Вы слышали про горного инженера, которого посадили в войну за самородок коренного золота?

— Не только слышал, но и сам говорил с ним неоднократно, да попусту.

— Указал он место, я вчера у него был с Кондратом.

Влас встал и прикрыл двери кабинета.

— Где?! Неужто правда!

— Рябиновый ключ.

— Та-а-ак… Нужно новый участок создавать.

— Так оно жильное, брать будет нелегко.

— А когда мы золото брали легко? Если бы оно легко давалось, я бы не работал на нём. Чем трудней — тем интересней! Если правду говоришь, развернём шахту, свою обогатительную установку построим. Вот там у нас будет настоящая работа. А сейчас — игрушки. Скучно.

Я предлагал руководству комбината все артели объединить в одну или две. В каждой артельке своё начальство, снабженцы, бухгалтерия. Лишние кадры, одним словом. Если укрупнить — какой масштаб!

Можно построить хорошую базу, гаражи, своя автобаза для зимников будет, не придётся ходить с протянутой рукой: "Дядя, дай автомашину". Выгодно было бы государству объединение… Вот что, Семён Иванович!

Будем брать земельный отвод на Рябиновом ключе, пока не схватилась другая артель или госдобыча. Разведка там по реке была, есть россыпи с дражными запасами, думаю, нам разрешат.

Драгу туда не затянешь, мыть будем землесосами и пощупаем коренное. А я начну доставать шахтное оборудование: перфораторы, погрузмашины, компрессоры, вагонетки, рельсы. Нам бы только застолбить этот район.

— Узнают и отнимут участок.

— Просто так не отдам! К министру полечу, а своего добьюсь. Докажу расчётами, цифры — вещь безотказная!

Если комбинату браться — надо там строить поселок, школу, ясли, детсад, клуб, магазины. Прикинь, во что это обойдётся. Добытого золота не хватит окупить.

Строили уже такие посёлки. Один до сих пор стоит в районе твоего участка. Миллионы рублей в него вбухали и бросили, нет желающих сидеть на окладах в такой глуши. А мы срубим бараки из подручных брёвен, столовую, баньку и с первого года выдадим металл.

То, что мы перевернули на Орондоките за одно лето, на окладах не сделаешь и за три года. Люди хотят заработать — пожалуйста! Трёхразовое питание, каждый день горячая баня, еженедельный обмен постельного белья; газет, журналов выписали на тысячи рублей, приёмники в каждом бараке.

В этом году обеспечим все участки узкоплёночными киноустановками. Можно жить и поработать с отдачей? Можно! Это — обычный вахтовый метод, который сейчас внедряется в нефтегазоразведочных организациях. Слышал про бригадный подряд?

— Сам внедрял.

— Хорошее дело, да внедряется много лет, не может внедриться. В подряде заложен старательский принцип — что потопал, то и полопал. Внедрять его надо везде. Не хочешь работать как надо, иди гуляй! На хороший заработок найдутся желающие…

Кадров не хватает во многих отраслях. У нас в стране несколько проектных институтов разрабатывают проекты домов для колхозников. А если поручить это нехитрое дело одному, а потом строго спросить за внедрение? Сколько рук освободится, рабочих рук…

Петров помолчал, махнул рукой.

— Ну, да ладно, что говорить, резервов у нас ещё тьма-тьмущая. Проект составишь, получай аванс и иди в отпуск. В январе вызову на зимник. С Валерьяном утрясу, получит он значок первооткрывателя и всё, что полагается, но сначала мне нужно добиться утверждения проекта.

Разницы, в принципе, нет, кто возьмётся за отработку жилы — золото потечёт в один карман, только жаль мне, если вытащат из того же кармана денег больше, чем следует. Поэтому хочу сам взяться.

Ковалёв встал, собираясь уходить, но Петров остановил его. Поднял телефонную трубку и набрал номер.

— Привет, старина! У тебя под окном конторы вездеход ГТТ заржавел без дела. Не пудри мозги, исправный он, исправный, поверь мне на слово. Сейчас подошлю своего водителя, нужно нам проскочить по делу. Башмак на бульдозер дам, как обещал. Вагон отгрузили, скоро подойдёт. Бывай!

Вот что, — обернулся к Семёну, — будем ковать железо, пока горячо. Сейчас же забираем твоих стариков и едем на Рябиновый. Сам хочу посмотреть. Возьми в складе валенки, полушубки. Прокатимся. У меня, кстати, есть лицензия на отстрел лося, может быть, подфартит по дороге.

Влас засуетился, бросил в сейф какие-то бумаги, вытащил оттуда и сунул в карман наган. — Давай, мигом! К вечеру будем на месте.

На вездеходе подкатили к крыльцу ресторана. Влас с водителем постучали в запертую дверь, и Ковалёв зашёл вслед за ними. Повар, прямо с больших жаровень, накладывал в объёмистую кастрюлю жареное мясо, картофель, котлеты.

Подал и буханки хлеба. Видно было, что Дед почитается в этом заведении. Он расплатился и улыбнулся молодой официантке.

— Ну что, красавица, приуныла, пойдёшь ко мне поварихой?

— Да ну вас, только обещаете.

— Сегодня я добрый, приходи с заявлением и со своим борщом. Понравится — возьму. Ну, поехали, теперь не заморозим дедов.

В хате Валерьяна пахло кислым дымом. Печь только растопили. Старики усердно хлебали какое-то варево из кастрюли. Петров молча подошёл к ним, сел и тоже заработал ложкой. Фомич переглянулся с хозяином дома, хмыкнул и продолжал есть.

— Семён Иванович, — развернулся к двери Влас, — притащи еду, старатели, а такую баланду едят, не к лицу им.

— Вот что, Валерьян, — когда старики поели, сказал Влас, — поехали на место. Палаточку поставим, отдохнём пару деньков, чайку попьём с дымком, поговорим. Скучно тут у тебя, простора нет.

— Хворый я, Влас, помру ещё по дороге.

— Не помрёшь, не дадим.

Водитель внёс новые полушубки, валенки, ватные костюмы.

— Одевайтесь, — махнул Влас на обновку, — принимаю вас в артель на довольствие.

Фомич крякнул, опять переглянулся с Валерьяном и загомонил:

— А чё! Поедем? Шапки пошто новые не привёз?

— Семён! — усмехнулся Петров. — Сбегай в магазин, тут рядом. Вот деньги. Купи им шапки, шарфы, даже бюстгальтеры, если попросят.

Деды облачились в новую одежду и шагнули за порог.

— Господи! — пробормотал Валерьян. — На кой ляд я откопал эту жилу! До самой смерти покоя нет, — и первым залез в вездеход.

По старым, закрытым снегом и поросшим кустарником дорогам, по долинам ручьёв и речек, а где и напролом через тайгу, до самого вечера ломились к далёкому ключу. На заходе солнца поднялись по его долине в верховья и остановились у замёрзшего водопадика, указанного стариком.

— Вот тут, — печально вздохнул Валерьян и вылез на разлохмаченный гусеницами снег.

Долго озирался кругом, снял шапку и застыл, как перед могилой, в долгом молчании. Никто ему не мешал. Люди сидели в ГТТ, и когда Семён тоже хотел спрыгнуть, Влас поймал его за рукав.

— Сиди! Пусть придёт в себя.

Проваливаясь по колено в снег, Валерьян подошёл к горячим от заката струям замёрзшего ручья. Провёл по ним ладонью и обернулся. Долго и враждебно смотрел на незваных гостей, потом размахнулся и что есть мочи ударил валенком по сосулькам.

— Берите! Хрен с вами… Берите! — доплыл его хриплый шёпот.

Влас отыскал на полу припасённое кайло, лопату и сам врубился в водопад. Работал он кайлом умело, споро, словно всю жизнь только этим и занимался, лёд глыбами отваливался и разлетался в стороны.

Вскоре отколол кусок белого кварца. Обступившие его люди увидели тонкие золотые нити, прошившие молочный сгусток камня с вросшим самородком с пятикопеечную монету, бисером вкраплённые золотины.

Влас затолкал образец в карман, грубо поймал за плечо Валерьяна, дернул к себе и, сдавив своими лапищами немощного, три раза поцеловал в губы.

— Дорогой ты мой старикан! Что же ты натворил? А? Да такого образца, как у меня в кармане, ещё не было за историю Алдана!

— Ну, Влас, — усмехнулся Фомич, — лучше давай гульнём на этом окаянном месте. Помёрзли мы в дороге.

— Постой, Кондрат, — остановил его Валерьян. — Разве у тебя образец в кармане, Влас? Чепуха на постном масле. Я тебе сейчас не то покажу, — он зашагал от водопадика в сторону и замер у старого, трухлявого пня.

Все подошли за ним.

— Ишь! Пережил я дерево! А такая лиственница была, ядрёная, крепкая, на века. Должно, снутри гнилая оказалась. Копайте вот тут, под пеньком.

Семён расчистил снег и начал рвать кайлом замёрзший мох. Немного углубился, и железо звякнуло по камню.

— Стоп, — отстранил его Валерьян, — теперь я сам.

Он опустился на колени, осторожно разгребая пальцами рыхлую землю.

— Вот они, милые, свиделись, — один за другим вытаскивал куски кварца с влитыми в них золотыми самородочками, жилками и крапинами.

Образцы шли по рукам, Влас тяжело сопел, хрюкал, как дикий кабан, смахнул с головы шапку и складывал в неё коренное золото Белогорья. Шапка всё тяжелела, набралась с верхом, наконец, Валерьян поднялся с виноватой улыбкой:

— Эти образцы не стыдно и в любой минералогический музей положить. Только смотри не залети с этой радостью, как я. Зарегистрируй и оприходуй. История, как известно, любит повторяться.

— Спасибо, старик. Я выверну эту сопку наизнанку. Спасибо, но почему ты, всё-таки, не отдал раньше?

— Тебе не понять, Петров, — помрачнел Валерьян, — я каялся и раньше, но только сейчас осознал всю меру своей дурости. Это — страшная трагедия. Не отдавал, мстил тем, кто меня обидел, но куда больше я обидел себя. Кому я доказал свою правоту — никому!

А люди обошлись без меня и этого золота, без Рябинового ручья, а я жил со злом и ни черта не сделал за всю жизнь. Разве это не страшно? Разве это не дурость? — Валерьян тягуче простонал и сел на корточки. — Уйдите все от меня, прошу вас!

Покрутившись на месте, водитель расчистил гусеницами ГТТ пятачок от снега. Натянули палатку в морозных сумерках. На пол бросили хвою, раскатали рулон войлока и затопили печку. Валерьян всё сидел у разбитого вдребезги водопада, погружённый в свои мысли.

Пришла ночь, выползла замёрзшая на небе луна и пялилась вниз на искры из жестяной трубы брезентовой обители, невесть, как попавшей в эту пору в нехоженую тайгу.

Кондрат привёл старого геолога к людям. В палатке было тепло, горела фара-переноска от аккумулятора вездехода. Подвернув под себя ноги, сидел Влас, и черти прыгали под его лохматыми бровями.

Валерьян скромно присел в уголке, протянул к печке озябшие, маленькие ручки, всхлипывал и не открывал глаз.

Когда поужинали и наговорились до одури, Фомич приосанился и движением руки попросил тишины.

— Хочу сказать про Такарикан! Какие озера там! Какая охота да рыбалка!

Петров живо стрельнул на него взглядом.

— Выкладывай, Кондрат, не тяни за душу, есть россыпушка?

— Хэ! Скорый какой, ты погляди на нево! Выкладывай сразу, и всё! Точно не знаю, есть ли. Храмов ишшо сказывал, что есть, про запас держал то место. Всё собирался туда итить, да так и не довелось.

— Конкретное место знаешь?

— Помню примету одну, голец двуглавый. От нево в самый раз речушка бежит к северу. На третьем ручье по правому борту и был ево шурф. Он мне по пьянке рассказал, сговаривал составить компанью. Вот и запало до смерти. Вишь? Сколь годков прошло, а не забылось.

— Ну, деды… Час от часу не легче. С вами и на пенсию не попадёшь. На разведочных картах нет там признаков золота, а геологическая съёмка, была.

— Да ить оно, как на Орондоките, таится глубоко, сверху не отличишь. Надо родиться Храмовым, чтобы на десять сажен видеть вглубь. Жив буду, ты уж, Влас, меня туда закинь, на вертушке. Дай в помочь Акулина и ишшо пару ребят. Вот тогда обскажу, стоит овчинка выделки аль нет.

— Весной полетишь. Повариху молодую тебе прикреплю, только копни там рассыпушку! Памятник тебе отолью и поставлю на том месте.

— На кой ляд мне твоя повариха… Хы-ы… Отварился я уже, лишь глаза ненасытные едят. А ить с поваром впрямь сподручней. Зря время не будем тратить на еду. Вот так-то, Валерьян. На исходе жизни вдруг сподобились мы к делу. Может, со мной двинешь?

— Нет… Не могу, здоровьем хилый, вам лишняя помеха.

— Поваром тебя, Валерьян, возьмём. Башка у тебя инженерская, могёт, чё и подскажешь невзначай? А вернемся с удачей, на курорты махнём, подлечимся. У меня денег полна мошна, что, помирать с ими прикажешь?

— Вернёмся в город, и поезжайте в санаторий, — зарокотал Влас, — я вам путёвки бесплатные достану в комбинате. Развейтесь, накопите силы. Ах, деды! Чем вас ещё ублажить?

— Да ничем, — впервые улыбнулся Валерьян, — по-человечески с людьми живи, что хочешь бесплатно сделают.

— Валерьян, не беспокойся, только мне проект подпишут, сразу займусь твоими правами на открытие коренного золота.

— Зачем мне теперь эти права?! — печально покачал головой Остапов. — Это золото могло воевать, ведь нашёл я в октябре сорок второго года. Вот, когда оно было нужно! Если бы всё добром кончилось, я бы ещё немало нашёл. Как мне работать хотелось, кто бы знал! Да чёрт меня с тем самородком попутал.

В город вернулись следующей ночью. Подписали акт в трёх экземплярах, золото взвесили вместе с кварцем.

Влас положил его в сейф, замкнул и опломбировал. Велел Ковалёву позвать Галабарова, который и жил в конторе, чтобы не тратиться на квартиру.

— Будешь недельку спать в моём кабинете, — обратился к нему Петров, — открывать только на мой голос. В сейфе лежит золото. Много золота, понял? И никому ни слова!

— Мы должны всё золото сдать в ЗПК комбината!

— Задание получил — выполняй! Всё, мы пошли.

Они вышли на улицу. Мелкий снежок порошил в свете фонарей, в домах светились окна. Влас хмуро шагал рядом, надвинув на лоб мохнатую шапку, в которой сутки назад лежало коренное золото обиженного судьбой Остапова.

Руки засунуты глубоко в карманы пальто, грудь нараспашку, усталое лицо казалось бледным и старым. У подъезда управления комбината на гранитном постаменте мёрз одинокий Серго Орджоникидзе. Снег укрыл его голову, усы, плечи.

Влас резко остановился, глянул, легко взбежал по ступеням и тщательно почистил бюст.

 

14

Вернувшись из Алдана, в один из вечеров Ковалёв, вынося на помойку ведро с мусором, столкнулся впотьмах с Сиротиным, остановились. Поздоровались. Ковалёв прикурил сигарету, и свет спички выхватил из темноты хмурое лицо бывшего начальника.

— Читал, читал, Семён Иванович, в республиканской газете о твоих успехах. Хорошее золото попалось? Как называется место?

— Золото обыкновенное. Работали неплохо, вот и попали в передовики. Месторождение Орондокит, не слышали?

— Орондокит? Ну, как же, батенька! Россыпь стоящая!

— Россыпь-то стоящая, да надорвёшься брать. Двенадцать метров вскрыши и плывуны.

— Сколько намыли?

— Не могу сказать. Вы же прекрасно знаете, о золоте болтать не положено.

— Ну мне-то скажи. Наши геологи там работали. Интересно знать, подтвердились ли данные разведки?

— Подтвердились. А кто составлял отчёт, не помните?

— Я составлял.

— Вы?! Не может быть…

— Я начальником партии был.

— А вы план россыпи помните?

— В деталях помню. Это был мой первый самостоятельный отчёт.

— Интересно, почему вы сместили двадцать девятую и тридцатую шурфовые линии?

— Этого не припомню, наверное, были объективные причины.

— В низинку не захотели лезть, в болото. По сухим гривкам легче вести проходку, вода не мешает. Так?

— Может быть, и так. Вести в болоте проходку очень трудно. У нас был твёрдый план на объёмы и отчётность.

— Но вы же геолог и знали, что рассыпь на этом месторождении тянется по лощинам. Террасных отложений там почти нет. Вы, значит, сознательно пошли на это… Ведь это, как я понимаю, должностное преступление, а?

— Зачем так сурово! Ты же намыл два плана, — значит, хорошо мы разведали.

— По основной долине неплохо. Но, откуда в неё золото натащило?

— От нас фантазий не требовали. Требовали прирост запасов. А что, между этими линиями нашли золото?

— Нашли. Береговую россыпь с признаками коренного.

— Коренного?! Не может быть! Какая мощность, запасы?

— Председатель артели сказал, что изюмину месторождения откопали.

— Даже не верю в это. Разве у вас в артели есть партия эксплуатационной разведки? Такого не бывает… — Есть капразведка. Начальник партии Кондрат Фомич.

— Не слышал про такого геолога.

— Он не геолог, он рудознавец.

Ковалёв присел к столу на кухне, ещё переживая внезапную встречу с Сиротиным, ожидая, когда закипит чайник. Вошла соседка и подала письмо.

— Забыла отдать сразу, как ты появился, извини. Месяц назад пришло, я забрала из ящика, чтобы дети не затаскала.

— Спасибо, — он схватил конверт и спешно разорвал.

"Мой милый, моё солнце, мой сильный и ласковый!

Куда ты опять пропал? Я не могу ни работать, ни жить в этом одиночестве. Завгар, всё же, проболтался, что нашёл нас на озере, и муж догадался, кого он видел на лавочке у дома моей подруги. Он полгода жил у какой-то вдовушки и страшно пил.

Мне жалко его, жалко детей, но больше всего — саму себя. Почему я тебя отпустила так быстро и легко? Я не успела насмотреться на тебя на всю оставшуюся жизнь. Такая тоска, если бы ты только знал!

Зачем ты приезжал, зачем напомнил прошлое и опять исчез? То сумасшествие на озере мне кажется сладким и кошмарным сном. Не могу от него избавиться. Я помню вкус арбуза, который мы разрезали в саксаульнике, помню трепещущий зной над Дуда-Кюлем.

Я, как волна, в тщётной надежде покорить упрямый берег, бьюсь и бьюсь о камни свершившегося. Я устала биться. Я хочу любить тебя и кормить! Я люблю тебя, мой пропащий геолог! Прости меня, бабу, потерявшую здравый рассудок. Но я не могу иначе, я хочу говорить с тобой и слушать тебя.

Неразумная! На что я надеюсь?! Ни на что…

Сём, даже если мы никогда-никогда не встретимся, не запрещай мне писать тебе письма. Я знаю, что ты не веришь в меня, ведь я тебе принесла столько зла, и если бы ты согласился жить со мной, я бы, наверное, перестала тебя любить, уважать, как человека.

Подлость прощать нельзя. Нельзя же бесконечно обманывать, надо когда-то остановиться и подумать. Хочу, чтобы тебе было счастливо и легко жить на земле, плюнь ты на прошлое, найди себе женщину и живи, как все, в покое в благополучии.

Всё, хватит излияний. Я буду тебе писать. Возможно, ещё надумаешь когда появиться, я опять изменю мужу, такая уж у меня натура. Будем трезво смотреть на вещи.

А все-таки я тебя люблю, дурачок! Сём! Напиши…

Таня".

Ковалёв ещё раз перечитал письмо, и хмель озера Дуда-Кюль ударил голову. В прихожей зазвонил колокольчик, на пороге опять стояла соседка, с любопытством смотрела на его горящее лицо.

— Семён Иванович, вам звонят из Алдана. Пойдёмте. Ждут.

Он потеряно зашёл в чужую квартиру, машинально взял трубку с журнального столика и приложил к уху.

— Алло! Семён?! — узнал за треском помех бас Петрова.

— Да, я. Слушаю вас.

— У тебя чемодан есть?

— Есть… — удивился такому вопросу Ковалёв.

— Укладывай в него вещи, послезавтра ты должен быть в Москве. Послезавтра!

— Зачем?

— Там встретимся, расскажу.

— Понял. Постараюсь быть.

— Опять постараюсь?! Я тебя жду в гостинице "Москва".

* * *

Москва встретила оттепелью и шумом. Ковалёв взял такси и долго ехал из Домодедова, ловя взглядом по обочинам северные родные берёзки. Расплатился с таксистом у гостиницы, узнал, где живёт Петров, и уверенно прошёл мимо останавливавшего его в дверях швейцара.

Поднялся на шестой этаж. Дежурная что-то вязала, вскользь взглянула на него:

— Вам кого?

— Меня в своём номере Петров ждёт, седой, плотный такой.

— Правильно, ждёт, уже спрашивал. Идите, он там.

Дед безмятежно спал. Дверь была полуоткрыта, Ковалёв присел в широкое кресло, долго, молча смотрел на мощную фигуру разметавшегося на кровати председателя.

Влас. Седой могикан, владеющий ключом к золоту. Нелегко тебе жить с тяжёлым характером и неукротимой настойчивостью в главном.

Хозяин. Это слово изгоняли и обзывали чуждым для нас, но оно незримо утверждается делом: в доме ли, в колхозе, на производстве или в тайге. Если он есть, хозяин, мудрый и знающий цену времени и деньгам, — всё крутится как надо.

Человек слабой воли, дорвавшийся до власти и схвативший бразды правления в свои немощные руки, так напакостит, скрываясь за барабанным громом словоблудия и обещаний, что запомнится многим и надолго его "руковредительство",

Не раболепие и преклонение перед чином, который решает, кому дать палок, а кого помиловать, сплачивает вокруг хозяина людей, не высокие заработки — а Дело! Ему он отдаёт всего себя и обязывает поверить в него каждого. Результаты дела внушают почтение к одержимости руководителя.

На полу, рядом со спящим, валяются простенькие очки с треснувшими стёклами и куча исписанных карандашом бумаг.

— Влас Николаевич! — окликнул его Ковалёв.

Петров вздрогнул и открыл глаза.

— Прибыл? Старатель… — Влас улыбнулся. Редко можно было видеть его улыбку. — Чемодан в шкаф поставь, разденься. Знаешь, кто на пятом этаже живёт? Валерьян с Фомичом, вот кто…

— В гостинице «Москва» деды из Алдана?!

— А что, разве они этого не заслужили? Забронировано на неделю. Я им помог путёвки, в санаторий получить, пускай отдыхают на здоровье. Но только после того, как дело сделаем. Загвоздка вышла. Не отдают нам Рябиновый. Пронюхали о нём в комбинате. Ты никому ничего не говорил?

— Нет.

— М-мда. Кто же? Может быть, всё-таки, Галабаров подстраховался, бумажная душа? Завтра мы все идем к министру. Пропуск я получил на шестнадцать тридцать. Запомни! Говорить мы должны всего пять минут, это — наш лимит. Но говорить так, чтобы он сдался. Сможешь?

— Попробую…

— Ещё раз скажешь это слово — поколочу. Ненавижу неопределённость! Вон на твоей кровати лежат бумага и карандаш. До утра ты должен продумать доказательства нашего права на Рябиновый. Дерзай, старатель!

Я им тут, за много лет, надоел до тошноты. Могут отказать. Но осечки быть не должно! Ни в коем разе. Первыми в атаку пойдут деды, учтём их мудрость и внешний вид, я их специально не переодел, чтобы они остались такими, какими в тайге ходят.

Когда они прорвут фронт отчуждения, а они его прорвут своей непосредственностью, я кину в атаку тебя, твою горячую голову и молодую неосторожность, если и это не поможет, введу в прорыв главные силы — самого себя.

Я разобью недоверие. Нас поймут! Нам не могут не поверить. И стране, и министру, и всем нам нужен этот проклятый металл. Всё! До завтра!

Влас упал на койку и натянул одеяло.

Ковалёв спустился на пятый этаж. Узнал у дежурной, где живут старики. Постучался…

— Хто это, — донеслось через полированную дверь.

— Свои, открывай.

— Хто, свои?

— Фёдор Платонов, да Сенька Лысый, да Ванька Хромой…

За дверью стихло, потом послышался радостный голос Кондрата:

— Никак, Сёмку принесло?! — он распахнул дверь и облапил Ковалёва.

Затащил в комнату. Валерьян мышкой выглядывал из-под одеяла, хлопая подслеповатыми глазами.

— Кто это, Кондрат?

— Ай, слепая тетеря! Сёмку не признал. Вставай! Вся компания в сборе. Матушки-и! Вот это Влас! Надо же такое отчудить. Хрычей засадил в номер люкс. Девки молодые прямо с ресторану еду несут, хоть женись на их, культурные, аж страх берет. Уборная прямо тут, ванная. Валерьян в ней чуть не утоп, подсклизнулся и нахлебался московской водицы. Вот Влас! Черт…

— Это тебя чёрт принёс с этим Сёмкой ко мне домой, — отозвался Валерьян, — ле-е-ежал бы я сейчас в своей хате, домового в трубе слушал.

— Не горюй, никуда твоя хата не денется, тараканы хоть в ей вымерзнут. Я тебе на энтих самых курортах бабку сыщу посправней да оженю на старости лет. Допрыгаешься у меня, мотри! — назидал Кондрат, а сам довольный, как дитя, катался по номеру в кресле на маленьких колёсиках. — Додумаются же люди! А? Сёмка. Колёса приспособили, куда хошь, туда и езжай. Телевизор, телефон, позвонить бы куда, да некому.

— Можно в Алдан позвонить, прямо отсюда, — сказал Семён.

— Отсель? В Алдан? Да ить ниче слыхать не будет, еле прилетели на самолете. А у дочки моей есть телефон. Восемьдесят, два звонка.

Семён подошел к окну, взял отпечатанный трафарет с номерами междугородных станций для заказов и набрал номер.

— Девушка, соедините с Алданом по срочному… Сейчас там ночь, дочку застанешь дома, — обернулся к Фомичу.

— Ты чё, и впрямь хошь дозвониться? — удивился он. Перешёл к окну. — Погодь-погодь! Сёмка! Да ить это Красная площадь, вон, гляди, за тем нарядным домом? И звезду на Кремле видать, — старик засуетился, тянул морщинистую шею, — сроду не был у Кремля, сходим, Сёмка?

— Завтра сходим, Кондрат Фомич, иди сюда, поговорить надо.

— Ну, чево тебе, — с сожалением отошел от окна старик.

— Завтра к министру пойдём. Разговор на пять минут.

— А чё мы там потеряли?

— А вас разве Петров не предупредил?

— Не-а. Не упредил.

— Рябиновый ключ не отдают артели. Как его выбить за пять минут?

— Хэ… Проще не бывает.

— Как?

— Я ему только в глаза гляну. У меня глаз дурной, сглазливый. Побоится не отдать.

— Не пройдёт этот номер. Министр не малохольная старушка.

— Пройдёт, поглядишь, пройдёт. Уж о ком, а об энтом министре я наслышан. Опытней и нету, поди.

— Надо убеждать, Фомич.

— А это что! — старик сунул под нос Ковалёва скрученные ревматизмом, тёмные и мозолистые руки. — Это что? Хрен собачий? Если он сидит на энтом стуле, значит, мужик при деле. Он поглядит на мои страшные грабли и поймёт. Поймёт!

— Хватит вам, завелись. Утро вечера мудренее, — прервал их Валерьян и подошёл к тёмному окну.

Семён глянул на него и вздрогнул. Валерьян выпрямился, мгновенно преобразился. Куда девалась сутулость, неуверенность в движениях, простецкое поведение. Через всё это прорезался инженер-геолог Валерьян Васильевич Остапов. Твёрдым, хорошо поставленным голосом он вдруг начал читать стихи:

Москва, Москва Был грозен и жесток

Врагу тобой преподанный урок!

Крылом пурги смела ты вражий строй,

И падал в снег развенчанный герой.

— Эт што за стишки, сам сочинил? — изумился Фомич. — Эт про войну эту?

— Да, про воину. Только не про ту, для которой я нашёл золото и глупо его продержал столько лет.

— А про какую же?

— Стихи написал Байрон, — усмехнулся Валерьян, — ещё о войне восемьсот двенадцатого года, — он опять уставился я окно. — Ребята, — тихо продолжил он, — а ведь я тут каждую улочку знаю, каждый камень. Я здесь учился, слушал Обручева. Жил на полуголодном пайке студента рабфака.

Я проходил через Красную площадь в первомайской демонстрации. Видел Будённого на коне, когда он принимал парад. Я дышал этим воздухом и дышу сейчас. Боже мой… Кому я мстил? Ради чего?

Мне давно было надо взглянуть на самого себя. На свою бесцельно прожитую в пустой обиде жизнь. Спасибо вам, что вытащили меня из этой грязи, что, хоть перед смертью, довелось посмотреть на город своего отрочества.

Он ещё говорил и говорил, а Фомич, вытаращив глаза от удивления, смотрел ему жалеючи в спину, мотал косматой головой. Валерьян вернулся к ним хмурый и опять постаревший. Надел старенькое пальто и обернулся в дверях номера:

— Вы меня извините. Пойду прогуляюсь. Мне надо побыть одному, надеюсь, не заблужусь…

Когда закрылась дверь, Фомич облегчённо вздохнул:

— Вот оборотень! Сёмка. Напугал он меня. И говорить-то стал по-инженерски. Вот тебе и Валерьян… Я, безграмотный, сколь времени его жизни норовил подучить, а он сам иё знает. И терпел меня столько лет? Вот оборотень…

Зазвонил телефон. Семён поднял трубку, послушал и передал Кондрату:

— Говори, Алдан на проводе.

— А чё говорить-то? — растерянно и неуклюже прижал трубку к обросшему волосами уху. — Ты глянь?! Нюськии голос, совсем рядом! Нюська! Здорово живёшь! А? Да это я, Кондрат, из самой Москвы звоню. Вот тебе и не бреши! Дура, брехню разве можно отцу задавать?

А ишшо культурную корчишь! Да, в гостинице по названью «Москва» проживаю, даже уборная своя под боком, не надо на мороз бегать. Чево-чево? Какие жинсы? Штаны, што ль? Да ты их куда будешь надевать! Спятила? Ребятишки камнями закидают. От, дура!

Я те вот приеду и ремня всыплю по тому месту, куда их надевают. Ничё живем, завтра пойдем к начальству большему. Не-е-е… Штаны эти не куплю. Не сговаривай. Они тебе, как корове седло. Не-е… Моему любимому зятьку и без штан сгодишься, а других кобелей нечево привечать.

Ты ему скажи, зятьку-то, мол, печь у отца дымит, надо перебрать. Он мастер на такие дела. Могёт, и сыщет там золото. Што? Заело? А как отца судить? Эх ты, губошлёпка. До свиданья. Отсель на курорты двину, аж в самый Крым. Не хворай…

Кондрат боязливо положил трубку и ухмыльнулся:

— Штаны ей спонадобились! Видал? Да ишшо какие-то форменные. Если и куплю, то Люське. Эх, парень! А ить Люська в тебя втрескалась, по ей видать. Со мной, правда, не говорила, но не омманешь старика.

Я это приметил ишшо в гостях у Валерьяна. Глянет на тебя и вздохнёт. Аж нутро моё жалостью пронимает. Чем ты иё пробрал, не пойму. Кругом молодых ребят полно, а она к тебе присохла. Не разберёшь этих баб нипочем, чего хотят. Тёмный народ.

— Не надо об этом, Кондрат Фомич. Не надо…

— Раз не надо, так не надо. Дело хозяйское. Только я не супротив, коли што получится. Стать милым для женщины — дело нешутейное, трудное дело. Иные всю жизнь бьются, да так и не могут достичь. Взять, к примеру, меня.

Ведь, окромя ие бабки, никто меня боле так не ждал, не любил. А я стерял все. Дурень! Как там Влас, спит, што ль? Умаялись мы в дороге.

— Спит.

— Ну и слава Богу. Измучил он нас! Хотели отпереться от езды, он, как хлестанёт кулаком по стопу. Силком в самолёт загнал. Ну и характер у мужика! Невпроворот силы…

Семён вернулся в свой номер, попытался что-то писать, но ничего путного не выходило, мысли скакали куда-то в сторону, рвались, как гнилые нитки. Так и уснул с бумажками в руках.

Утром Влас заставил его принять холодный душ. Позавтракали и спустились к старикам. Дверь оказалась открытой. Деды сладко спали.

— Подъё-ё-м! — рыкнул Петров и сдернул со спящих одеяла. — Хватит спать, пора завтракать.

Они неохотно поднялись, умылись и кинулись одеваться.

— Влас, — засомневался Фомич, — одёжка у нас больно худая, к министру срамно итить в такой. Поехали поперва в магазины. Приоденемся.

— Он на приодетых досыта насмотрелся, — усмехнулся Влас, — пусть наяву поглядит старателей. Времени у нас свободного много, завтракайте, и поведу вас в Алмазный фонд.

— Это ишшо к чему алмазы тебе? — поражённо застыл Фомич. — Неужто уйдёшь от золота и примешься их искать? Не балуй, Влас!

— Там самородки золота лежат и украшения царей. На самородки взглянуть нет охоты? Я билеты в министерстве еле достал.

— На самородки можно, — успокоился Кондрат, — надо было Валерьяновых с собой прихватить, тожа положить на память.

— Всё, сдал я в комбинат те самородки, — с сожалением проворчал Петров, — вот министру бы ту шапку на стол!

— Время таких шуточек минуло, — уверенно проговорил Валерьян, — и на самородки смотреть не пойду, я, в своё время, так насмотрелся, что до сих пор не опомнюсь.

— Но, ты же не украл, — посмотрел на него Ковалёв.

— Чего уж теперь кривить душой, — вяло отмахнулся Валерьян, — бес попутал. Жалко мне стало отдавать тот самородок, вот и влип.

К шестнадцати часам подкатили на такси к министерству. Старики притомились от впечатлений, вяло плелись за Ковалёвым и Власом. Петров пожалел, что таскал их по городу, боясь, что раскиснут на приёме и ничего толкового не скажут.

Кто напутал со временем, так и не разобрались. Министр был на заседании коллегии, и туда не пускали. Секретарь, молодой и самоуверенный парень, устало и непреступно повторял: "Нельзя".

Влас подкараулил, когда ученый секретарь выскочил по своим делам из приёмной, и распахнул двери.

— Идите, деды, мы за вами. Коллегия — это фарт!

Когда вернулись в свой номер гостиницы, увидели шикарно накрытый стол.

— Ты глянькось! — удивился Фомич. — Он што, Влас, загодя верил, што отдадут Рябиновый, кушаний понаготовил?

— Конечно, знал, — спокойно ответил Валерьян, — он в этом и не сомневался. С такими козырями, как мы с тобой, грешно проиграть.

На следующий день Ковалёв провожал стариков в Крым. Решили они пораньше ехать туда, посмотреть на море, не по нраву пришелся городской шум. Деды неуютно чувствовали себя в суете аэровокзала, озирались по сторонам. Фомич не унимался:

— Эт куда же столь народу летает кажний день! Хто ж за них работать станет, Сёмка? А в очередь у буфета становятся, есть норовят. Хто ж прокормит этакую прорву бездельников? Не порядок это, под носом у властей — и не страшатся. Совесть хучь бы имели.

— Успокойся, Фомич, — засмеялся Ковалёв, — командированные, отпускники, да мало ли ещё кто тут. Билеты я вам зарегистрировал, сейчас пойдёте в автобус на посадку. Ну, пока, ещё свидимся.

Кондрат крепко пожал ему руку и заглянул в глаза:

— Гляди не пропадай. Дюжеть я к тебе пристрастился. Орондокитское золото энтот очкарик добьёт, а мы все по весне рванем на Такарикан. Не был там?

— Нет.

— Зря, парень, не теряй такую возможность. Там не быть — жизнь не жить. Не прогадай.

Валерьян был хмур и чем-то крепко расстроен, выдавил на прощание подобие улыбки. Отозвал Ковалёва в сторонку:

— Семён Иванович, тебе Влас, наверное, поручит одно дело, со мной связанное, не откажись. Сделай! Может, это успокоит душу.

— А, что за дело?

— Он тебе сам скажет. Не забывай нас, встретимся ещё. Поищем золото, есть у нас ещё силёнки. Если будешь в Алдане, запомни, ключ от моей хаты под порогом. Заходи, как домой.

— До свиданья, — выдавил грустный Семён и вышел из аэровокзала.

Влас продымил комнату сигаретами, опять сидел над бумагами в майке и шлёпанцах на босу ногу.

— Привет, Влас Николаевич…

— Что такой кислый? — поднял голову Петров.

— Так, нет настроения.

— Ты это брось! Настроение — штука бабская. Никак из тебя не сделаю мужика. Собирай чемодан, поехали, — Влас быстро оделся и нетерпеливо заходил по номеру.

— Куда мы поедем?

— В Домодедово! И с ветерком… Слушай, Семён, меня очень внимательно. Сейчас посажу тебя на рейс Москва; — Якутск, в артели тебя будет ждать вездеход, я позвоню Сухорукову. У Валерьяна под матрасом найдёшь конверт со схемой посёлка Елизаровский.

Летом там старатели домывают остатки, сейчас никого нет. Над речкой сохранился его дом, во время сезона в нём жил начальник участка соседней артели. В схеме всё подробно указано. Копай под восточным углом, там зарыт в чугунке уникальный образец Рябинового ручья. Понял?

— Понял…

— Никому ни слова в артели. На самолет — и сразу сюда я буду ждать в гостинице. Вот тебе разрешение на провоз образца, чтобы тебя не сцапали в дороге.

— Зачем он вам?

— Валерьян просил передать в Алмазный фонд.

 

15

— Ну, что мне с тобой решать! Не дают вездеход, хоть тресни, — Сухоруков развалился за столом Власа, в упор смотрел на Ковалёва через стёкла очков, — Какого чёрта вам понадобилось зимой на Елизаровском ключе? Мне-то хоть можешь сказать?

— Не могу, это приказ Петрова, — Семён изнывал от безвыходности положения, за два дня не смогли найти вездеход во всём Алдане. — Может быть, я на лыжах пойду?

— С ума сошёл? Сотня вёрст! Мороз под пятьдесят? Мне потом за тебя отвечать? Вертолёты в такой холод не летают, придётся отставить до тепла ваше хитрое мероприятие.

— Пойду на лыжах, ты об этом не знаешь. Я в артель не заходил. Считай так.

— Брось, Семён Иванович, я запрещаю. Да, кстати, тут позавчера обаятельнейшая эвенкийка заходила, спрашивала про тебя. Просила сообщить в Утёсный, что будет здесь две недели, у них семинар оленеводов. Я звоню твоей соседке и узнаю, что ты с Власом улетел в Москву.

— Где она?

— Кто?

— Люся?

— Её Люсей звать? У какой-то подруги остановилась, сказала, что ты знаешь где. Подружка у неё не холостая? А то вместе двинем вечерком, — ощерился Сухоруков.

— Перебьёшься. Давай вездеход, пойду сейчас Власу звонить.

— Вездеход мы не найдём. На складе есть новенький снегоход «Буран», только купили для разведки зимников.

Если неймётся, дам команду снарядить, и дуй на нём. Скорость приличная, в Елизаровском остались цистерны с бензином, дозаправишься там, с собой канистру возьми.

Полушубок, валенки получи на складе, потом вернёшь. Всё же, интересно, какого дьявола вам там понадобилось? Я теперь не усну от любопытства.

— Когда вернусь, скажу, так и быть. Дай команду, пусть готовят мотонарты. Через час поеду. Сейчас только к Люсе заскочу.

— Несёт же тебя нелегкая, такая девочка за ним бегает, а ты в тайгу.

Семён постучал в знакомые двери. В коридоре послышался Люсин голос:

— Кто там?

— Злой дух Харги…

— Ой, Семён Иванович, минутку. Сейчас оденусь и пущу.

Ковалёв потоптался на чисто выметенном от снега крыльце, послышался щелчок открываемой двери, и на пороге появилась радостная, растерянная и юная Люся.

— Что это ты меня Семёном Ивановичем стала звать, совсем в старики записала, — смущённо пробормотал он.

— Заходи, заходи, Семён. Не ждала тебя, сказали, что в Москве, — она смотрела на него пристально, во все глаза, мило улыбалась.

— Я на минутку, на мотонартах уезжаю сейчас, — проговорил он, зайдя в тёплую комнату. — Ух, как здесь тепло! Холодно после Москвы на улице.

— Куда уезжаешь? — погрустнела девушка.

— На Елизаровский прииск, около сотни километров отсюда, завтра постараюсь вернуться.

— Ты один едешь на снегоходе?

— Один…

— Возьми меня с собой? Возьми! У меня три дня свободных, не знаю, куда себя деть. Возьми, Сёма…

— Нет, Люся, вдруг что случится со снегоходом, придётся пешком топать. Я завтра к вечеру вернусь, обещаю тебе.

— Одного не пущу. Я тут с ума сойду, пока ты будешь ездить! Не отпущу.

— Одного не пойму, — махнул рукой Семён, — почему я знакомлюсь только с волевыми женщинами? Ведь чую, что от тебя не выкрутиться, придётся брать. Холод такой, сидела бы здесь!

— Я привычная, — забегала Люся, поспешно одеваясь.

— Ладно, поехали. В артели возьму тебе полушубок, валенки и меховой костюм, будешь, как кукла, сидеть сзади.

— Поехали, я готова!

Семён осмотрел её с ног до головы. В расшитых бисером унтайках, соболиной шапке и Фомичовой дублёнке, девушка, словно собралась в гости, а не в тайгу.

— Ладно, поехали, брюки надень, холодно будет.

— У меня шерстяное трико. Вперёд!

— Подожди меня здесь, сейчас подрулю на мотонартах.

— Не пройдет фокус, уедешь без меня, пошли вместе.

— Пошли, — обречённо вздохнул Ковалёв и открыл двери.

Сухоруков, увидев Люсю, надевшую поверх дублёнки полушубок, многозначительно хмыкнул и подмигнул Семёну.

— Хитёр бобёр, с такой грелкой не замёрзнешь, — нагло ляпнул вслух.

— Ещё слово скажешь, и будут неприятности, — paзозлился Ковалёв.

— А кайло зачем с лопатой берёшь, — посуровел заместитель, — клад, что ли, у вас там? Говори, а то в момент отменю вашу поездку.

— Власа побоишься, — Семён завёл мотонарты, поправил под ногами рюкзак с продуктами и лихо выехал из ворот артели.

— Здорово как! — прокричала ему на ухо Люся. — Я первый раз на снегоходе еду, — крепко обхватила его за пояс, — канистра мешает сзади на багажнике!

— Терпи! Этот зверь прожорливий, без дозаправки не попадём на место.

— Т-ерплю-ю-у, — весело прокричала пассажирка. За городом въехали на заваленную метровым снегом дорогу. «Буран» шёл легко, почти не проваливаясь, передняя лыжа брызгала по сторонам фейерверками снежной пыли, мягко прорезала заструги наносов, рассекала следы куропаток, зайцев и глухарей.

Лобовое стекло защищало от морозного ветра, тёплый воздух от трескучего мотора обдувал через специальные прорези лицо водителя. Семён увлёкся ездой, захватила скорость, внимательно смотрел вперёд, чтобы не напороться на упавшую лесину или пень.

Вскоре выехали на лёд реки, и «Буран» понёсся ещё быстрей.

— Не замёрзла? — обернулся водитель к девушке.

— Немного! Сбавь скорость, — соскочила на широкий след от ленты резиновых гусениц и побежала следом. Устав, разгорячённая, она запрыгнула на сиденье и прижалась головой к его спине.

К вечеру приехали на место. Мороз отступил, было всего градусов тридцать, для этих мест почти тепло. Семён угадал домик Валерьяна над обрывом ручья и подогнал мотонарты к самым дверям. Замёрзшие, заскочили в дом, и Люся радостно вскрикнула:

— Ура-а-а-а! Печка есть, и дров куча. Живём! — Она быстро нащепала лучины своим ножом, выгребла в дырявый тазик золу из печки и затопила.

— Давай помогу, — сунулся, было, Ковалёв.

— Очаг — дело женское, — отстранила она помощника, — зачем мы сюда приехали, вот это интересно?

— Много будешь знать, быстро состаришься, — отшутился Семён и вытащил из кармана Валерьянов конверт.

Он забрал его с койки старика и схему выучил почти наизусть. Вышел из избушки, отвязал от мотонарт лопату с кайлом, стал медленно прочищать дорожку к восточному углу. Там очистил от снега большую круговину земли, взял в руки пожарное кайло с красной ручкой.

— Ну, Господи благослови! — вспомнились слова бабки Калиски.

Земля окаменела от морозов, плохо поддавалась стальному клюву, крошками летела в глаза, на одежду, не хотела отдавать спрятанное. Семён упорно долбил и долбил, сбросив верхнюю одежду до свитера.

От него валил пар, пот заливал глаза. Подошла Люся, молча стояла рядом. Наконец железо звякнуло и провалилось в пустоту.

— Есть, — даже испугался Ковалёв. — Он зарыт в старом чугунке.

— Кто он?

— Подожди, сейчас, — Семён разорвал кайлом дыру пошире и сунул туда руку. — Здесь!

Люся нагнулась поближе и вдруг увидела в ладони Ковалёва белый камень с приклеившимся к нему резным листочком.

— Лист смородины-каменушки, как он туда попал? — удивилась она, но тут Семён вытер иней с листочка, и он ярко вспыхнул живым светом.

— Зо-о-оло-то!

Ковалёв рукавом свитера подраил слегка самородок, и он отозвался изжёлта-красным светом.

— Да, Люся! Золото… Уникальный образец! Он оплачен человеческой судьбой.

— Валерьяна?

— Да…

Листвяночные дрова бушевали огнём. Плита раскраснелась, ало освещала тёмную кухню, уже наполненную теплом. В комнате были широкие нары, покрытые старыми матрасами и одеялами, стол, на подоконнике огарки свечек.

Люся зажгла один из них и приспособила на консервной крышке. К окнам избы ползла ночь. Семён снял мокрый свитер, просушил его у печки и оделся.

— Давай ужинать, Люся! — достал из рюкзака консервы, хлеб, пачки печенья и чая, — Воды надо натопить из снега, чайку заварим.

— Я сейчас наберу, — подхватилась Люся и выскочила из дверей с пустым котелком.

Семён подложил дров в печку, и вскоре изба наполнилась сухим жаром, пришлось снять свитер и остаться в трико. Он крупно резал хлеб, открывал консервы, суетился у стола. Люся была весёлой и скорой на руку.

— Семён, — вдруг обратилась она к нему за ужином, — поразительно, но я чувствую тебя всего, угадываю каждое твоё движение и слово, когда я так успела изучить тебя, сама не пойму.

— Ты же шаманка, — отшутился он, — с тобой опасно дело иметь. Всё знаешь наперёд.

— Кое-что действителвио знаю. Знаю, что такое одиночество. Что бабушка не зря завещала ставить палатку на том месте, где спасала Кондрата, Она знала, что ты приедешь туда.

— Люся, не терзай меня. Ты — слишком молодая.

— Разве это плохо? — она обняла его за крутые плечи и приникла головой. — Какой ты огромный! Ужас! Как амикан… И такой же хитрый, путаешь след, уходишь за перевалы. Глупый, от меня не скроешься…

— А ты, как соболюшка, красивая и быстрая, — Семён нерешительно погладил её густые волосы. — Страшно к тебе прикоснуться.

— Только попробуй! — шутливо вскрикнула она и обхватила сзади шею. — Прихвачу, как рябчика, раз я соболюшка.

— Точно, прихватишь, — прохрипел Семён, попытался вырваться и нечаянно опрокинул на столе свечку. — Подожди, где спички?

— Зачем они тебе?

— Чай ещё не пили…

Тиски ослабли. Люся повалила его за плечи на нары и поцеловала в губы.

— Вот тебе! Без спичек нашла.

Семён обнял её и притянул голову. Целуя, бормотал:

— Зачем тебе старый и беззубый амикан?

— Молчи! — она закрыла его рот маленькой ладошкой. — Молчи! Я хочу родить только от тебя, сына или дочь, кто будет.

— Ты прекрасная девушка, поэтому трудно…

— Сёма… Ты будешь первым моим мужчиной и последним, если уйдёшь от меня. Я не буду держать. Я, наверное, схожу с ума, говорю такое, но не могу молчать. Какая жара! У меня горит лицо, — она села в темноте и зашуршала одеждой, раздеваясь.

Семён лежал на спине, ещё чувствуя шёлковую нежность её губ, пахнущих юной свежестью, у него тоже горело лицо, он весь пылал, подрагивая в ознобе всем телом, и понял, что сейчас неотвратимо произойдёт то, что предписано ему судьбой, что, вспоминая былое, он скрытно готовил себя именно к этой ночи.

Действительно, ничего в жизни не бывает случайно. Искренность этой девчонки напрочь отметала прошлое, сотканное из паутины сомнений, её простота рушила все воздушные замки, с таким трудом воздвигнутые им вокруг студенческой любви.

Она шла к нему открыто, чисто и без фальши, поддаваясь только своему чувству, и ничему другому. Она ничего не просила взамен, ни на что не надеялась и ни о чём не жалела.

В печке потрескивали дрова, холодили спину прозябшие в морозы матрасы, в окна заглядывала ночь, до жути страшная и бесконечная. Люся расстелила свою тёплую дубленку рядом с ним и забралась на нары. Молча улеглась, прикоснулась осторожными и мягкими пальцами к его щеке:

— Сёма, поцелуй меня…

…Стонущий шепот распух и оборвался опустошаемым криком до боли родного существа…

Ночь отпрыгнула от окон, открыв россыпи ярких звёзд. Ковалёв лежал оробевший, жадно курил сигарету, в осоловевшей голове была только одна мысль: рядом доверчиво прижалась к его плечу жена, самородок, который он искал столько времени. Он осторожно, чтобы не разбудить её, прошёл по холодному полу к печке, подбросил дров, тихонько прикрыл дверку.

— Сёма! — испуганно вскинулась она. — Ты где? Не уходи от меня.

— Печку смотрел, — проговорил он хриплым и чужим голосом, вернулся к нарам, и она прыгнула к нему на шею, как мягкая и ласковая соболюшка, живая, обдавшая пресным женским духом, подрагивающая, с растрепавшимися по лицу волосами. — За что мне такое… — разомлело простонал.

Утром выехали по своему следу назад. «Буран» легко нёсся проторенной тропой. По льду реки Семён ехал осторожно, зная коварство скрытых промоин, но всё же, провалился в одну из них. Помучились, пытаясь вызволить обмёрзший снегоход. Не получилось. До города было далеко, километров пятьдесят.

Мороз заставлял торопиться, они бежали по следу мотонарт, потом шли ночь напролёт. Грели руки у скоротечных костров, растирали щёки снегом, опять спешили вырваться из когтистых лап холода. Люся стойко переносила испытания, подбадривала Семёна, улыбалась, падала, вставала и шла опять.

К исходу ночи, уже не держались на ногах. Обнявшись, плелись по ребристой тропе мотонарт, говорили, говорили без конца, чтобы не уснуть, и замерли от неожиданности.

Перед ними мерцал Алдан. На посадку шёл самолёт, тепло светились окошки, там были люди.

— Ты ещё не потерял тот камень? — обмершими губами прошептала она.

— Главное — не потерять тебя, — хрипло отозвался Семён.