XVI. ХРОНИКА РУССКОГО В ПАРИЖЕ {*}

{* Некоторые из писем, здесь помещаемых, отправлены были прежде напечатанных в IX т. "Современника", но теперь только получены. Впрочем, их занимательность ничего не потеряла от неисправности доставления. - Изд.}

25/13 ноября 1837. Сию минуту зашел ко мне американец Тикнор, с коим я познакомился в Бонне у Шлегеля. Некогда он был профессором словесности в Бостоне, но обогатился женитьбою и оставил кафедру, сохранив любовь к наукам и литературную деятельность. Он объехал Европу, долго жил и занимался в Германии, знакомился с учеными и обогащался немецкою ученостию. Здесь вошел он в короткие связи с Броглио, Гизо, Фориелем и проч. Целию его пребывания в Париже было уговорить Гизо быть издателем (ответствующим за точность перевода) сочинений Вашингтона, кои недавно вышли в Америке в 12 частях. Последнюю составляет его биография, другим, т. е. не Вашингтоном писанная, а 11 частей все Вашингтоновы сочинения. Гизо принял на себя охотно издание и, следовательно, пересмотр переводов. Он надеется, что политический образ мыслей Вашингтона очень подкрепит его собственные доктрины. Вашингтон, страстно любивший свое отечество, не был радикалом; он хотел того же, чего и Гизо, - порядка. По крайней мере последний думает, что он во многом сошелся с Вашингтоном, сколько океан и история позволяли сойтись им в доктринах своих. Гизо роздал уже переводы книг Вашингтона и исключил из оных то, что ни для Европы, ни для Франции не будет иметь никакого интереса, а важно для одной только Америки. История войны американцев с англичанами войдет вполне и подробно во французской перевод Вашингтоновых записок. Будет много и нового, особенно объяснятся сношения дипломатические Англии с ее колонией. Известно, что в американцах живет какая-то наследственная сильная ненависть к лорду Норту (North), коего они почитают подстрекателем к войне Англии и, следовательно, виновником тогдашних бедствий Америки. В записках Вашингтона нашлись достоверные акты, из коих видно, что лорд Норт не только не был виновником сей войны, но что всегда и сильно противился оной и остался в Америке только по настоятельному убеждению английского короля. Ему бы надлежало, несмотря на убеждения, согласно порядку в государствах конституционных, оставить место, на коем действовал против своего убеждения; но этого он не сделал. "Итак в Америке будет одною ненавистью меньше", - сказал я Тикнору. "Точно так", - отвечал он. То, что здесь принял на себя Гизо, Тикнор поручил в Берлине года за полтора перед сим историку и профессору Раумеру, который взялся сделать подобный выбор из сочинений Вашингтона для немецких читателей, {1} а самый перевод делается в Дрездене дочерью поэта Тика, которая для отца и под именем отца перевела уже и лучшие пьесы Шекспира.

Тикнор видел здесь Раумера в сентябре и узнал от него, что английское министерство, позволившее Раумеру сделать некоторые извлечения из исторических и дипломатических бумаг Англии с тем, чтобы он, до обнародования их на немецком, предварительно представил их на рассмотрение английского правительства, ныне запретило ему совершенно что-либо печатать из выписок, сделанных им в Англии. Раумер понять не может, по какой причине или по какому внушению сделано это запрещение, И здесь Раумер у Минье не имел большого успеха, Я похвастался перед американцем и показал ему каталог кенигсбергских рукописей и письмо архивариуса Марини о редкостях, которые выписаны для меня в секретном Ватиканском архиве.

От прошедшего перешли мы к настоящему времени, потолковали о Гизо, о Фориеле и его литературной брошюрке, о коей уведомлю вас после, когда получу ее от автора: ибо в продажу она не поступила. Тикнор описал мне американскую жизнь свою, а я ему нашу московскую, о коей он имел странное понятие. Я обещал ему сообщить некоторые подробности о пребывании Франклина в Париже, кои знаю по бумагам разных архивов, следовательно, по "делам давно минувших лет". Франклин был в Париже в одно время с цесаревичем Павлом Петровичем. {2} Тикнор объяснил мне сущность и цель учреждения ордена Цинцинната, который никогда не был орденом, а филантропическим учреждением, и ныне существующим. И об этом так называемом ордене я видел акт, подписанный Вашингтоном.

2 декабря/20 ноября 1837. После обеда было годичное собрание географического общества. Гизо как новоизбранный его председатель открыл заседание умною, прекрасно написанною речью, исполненною новых видов о пользе географии, о связи наук между собою и доказательств, как одна наука помогает другой и как даже, дщерь воображения, поэзия находит в географических сведениях пищу, материал, краски картинам своим - он намекнул, кажется, на Шатобриана, упоминая о поэтах-путешественниках. Других речей и отчетов я не дослушал, потому что сжат был толпою и не мог найти стула. Все занято было членами общества и дамами. Гизо обедал вчера у короля и заставил нас ждать себя более часу; но никто не упрекнул ему за то, когда оратор занял председательские кресла.

Сегодня был я у m-me Рекамье и слышал ее шептание: ей лучше. Я нашел у нее Шатобриана, Ампера, Баланша и Кине, который только что прочел им третий акт своей новой трилогии или драмы "Прометей". Я опоздал к чтению. Iатобриан и Ампер рассказали мне содержание драмы и хвалили ее. Она гораздо лучше всех других поэм Кине, и много в ней нового, прекрасного - истинной поэзии. Явление Прометея в небе с вечным его сомнением и страх его возмутить веру ангелов превосходно выражено. Недостаток в излишестве. Ампер сказал: если бы тут вполовину было менее стихов, поэма вдвое была бы лучше. Да, "qui perd - gagne", - примолвил Шатобриан. Он долго превозносил однако ж красоты поэмы и стихов, находя, впрочем, излишнюю роскошь в описательных формах и уподоблениях. В прежней поэме слушался он советов Фориеля и много сократил. Теперь он уже все печатает, и недель через шесть выйдет вся трилогия. Кине женат на немке, недавно возвратился из Гейдельберга, где он в связи с Крейцером (митологом), коего книгам обязан новыми взглядами на древний мир и на древнее небо, на мир древних космологов.

Не работая еще в архиве иностранных дел, я принялся опять за рукописи Королевской библиотеки и отыскал кое-что любопытное для нашей средней истории. Шамполион, по прежнему разрешению совета библиотеки, позволил мне взять фолиант на дом, и я отдал переписывать отысканное.

3 декабря/21 ноября 1837. Сию минуту возвратился от Гизо. Он принимает приятелей до 11 часов по воскресеньям и большой свет по вторникам ввечеру в одно время с Моле; но уже не столько, вероятно, будет приезжать к нему из салона Моле, сколько бывало из салона Тьера. Доктринеры упадают; но я был у ученого и желал бы забыть члена министерства. Я нашел его расположенного ко мне по-прежнему, рассказал ему бегло, что было со мною, и на вопрос его: не привез ли я книг о русской истории, обещал прислать ему экземпляр нашей археографической комиссии. Никто более его не имел на то права. Он посылал в нашу Академию наук акты исторические, по его предложению здесь печатанные. Посылаю ему четыре квартанта с надписью - но прочтет их его наследник, а не он… Он не Нибур и по-русски не выучился для узнания славянского севера. Мы говорили о многом: о Кельнском архиепископе, о Ботене, о здешних лекциях, об университете. Жаль, что Гизо вздумалось привести в действие мысль: воскресить Сорбонну, пригласив для кафедры оной Ботеня из Страсбурга и ему подобных со всех концов Франции. Но Сорбонна, как и все прошедшее, прошла: мертвеца не оживит могущество самого сильного министра. Это прошедшее - вечно, но в идеальном и интеллектуальном значении. Сорбонна живет в своих представителях и в их сильных противниках. Сорбонна и Port-Royal - вот две колонны, поддерживающие храм интеллектуальной славы, наук и римской религии во Франции. Я нашел у Гизо много интересных лиц.

8 декабря/26 ноября 1837. Вчера был я на открытии курса Жерюзе о французской словесности в начале XVII столетия. {3} Из этой одной полуэпохи составил он свой годичный курс, извиняясь недостатком сведений и таланта для того, чтобы выставить перед своими слушателями гигантов духовного и судебного красноречия последующих столетий, признаваясь откровенно, что легче говорить о Шаплене и Скюдери! Я едва не спросил его со скамьи своей: так зачем же всходит на кафедру Вильменя и Гизо, если робеть пред Боссюетом, Массильоном, Расином и Мирабо? Впрочем, Жерюзе хорошо и занимательно говорил о представителях избранного им полувека, начав с Ронсара и обещая и Корнеля. Описал заслуги Малерба, Бальзака и беседы Рамбулье.

Вечер провел я с Фориелем в разговоре о недостатках здешнего университета по политико-литературной части - между тем как факультет физико-математический процветает! Гизо желал восстановить богословский факультет, выписав сюда многих, уехавших профессорствовать из Франции в Бельгию: но министру-протестанту не удалось оказать этой услуги галликанской церкви - и четыре профессора богословия также мало исполняют свои обязанности, как и другие профессоры неточных наук. Один Фориель заслуживает трудами недостаточность курсов своих. Росси поддерживает и здесь славу свою. Первый мог бы быть истинным профессором, например истории, но для полных, систематических курсов не нашел бы довольно слушателей, ибо здешняя академическая молодежь привыкла со всех кафедр философского факультета слышать одни отрывки, одни части науки; так, например, Ленорман, вместо Гизо, читает только о финикианах, Ампер ограничил себя несколькими столетиями средней истории, Жерюзе полувеком французской литературы; сам Фориель избрал для этого курса одну Испанию; по крайней мере он рассматривает ее с новой точки зрения и со всех сторон и нынешнюю Испанию в ее политическом, литературном и религиозном быту объясняет ее историей, во всех отраслях оной. Я послал ему недавно Ранка, который пользовался испанскими архивами.

Профессоры открыли курсы свои, но литераторы еще в разброде. Ламартина также нет еще в Париже; он был на выборах и, к удивлению, выбран едва ли не в трех местах, и оставит за собою, кажется, Макон, откуда доктор-поэт написал к нему хвалебное послание в стихах и очень недурно, где сравнивает его с плавателем на океане бурной жизни. Эти стихи обещают напечатать в издании Ламартиновых новых сочинений. Берье дал свое имя толстой книге, изданной молодым Лабори, под названием "Хрестоматии французских ораторов". На переплете видите: par Berryer, а его нет ни предисловия, ни одного слова! Но и за одно имя получил он несколько тысяч франков. Впрочем, книга полезная и любопытная. Здесь многие знаменитости этою выставкою имени промышляют. Уверяют, что Нодье уже не одного автора ссудил своим именем, а некоторых даже и пером своим, наприм., первый том записок дюшессы д'Абрантес написан им. Недавно в академии зашел между ним и Жуй спор о разных записках. Жуй начал хулить записки д'Абрантес, а Нодье, защищая их слегка, сказал: первый том, например, очень хорошо написан. "Верю, - отвечал Жуй, - потому что вы его писали". Нодье замолчал.

16/4 декабря 1837. На сих днях был я в Сорбонне на открытии литературного курса у Марк-Жирарденя. Он должен преподавать историю французской словесности - и на весь курс избрал "Эмиля" Руссо! Большая зала Сорбонны наполнилась слушателями от одного угла до другого: не было и в дверях места! Я думаю, что она вмещает конечно не менее двух тысяч человек, если не более. Между ними были и приятели, сотрудники по журналу. Кафедра профессора под портретом короля Филиппа, который написан в рост, а по сторонам и напротив колоссальные статуи Боссюета, Расина, Фенелона и Корнеля. Под карнизом изображения великих мужей древности и Франции. Сказав несколько комплиментов слушателям, пришедшим по собственному произволу слушать его лекции, Марк-Жирардень обещал предлагать нам только то, что может возвысить душу нашу и улучшить нас, уверяя при сем, что к исполнению должности своей приступает он с любовию. Для достижения сей цели избрал он Руссо, и в нем "Эмиля". "Это, - сказал он, - нравоучительное исследование вопроса: как воспитать человека? Какому правилу надобно следовать в жизни? Этого правила, этого рода изучения недостает особенно в наше время. Наши нравы смягчены; но занимается ли кто-нибудь правилами нравоучения? В старину было не так. Тогда даже и придворные Людовика XIV, даже Сен-Симон посвящал дни, недели размышлению. Он уединялся. Даже языческие времена имели что-то подобное в нравах и обычаях. Тогда, равным образом, близ общенародных мест, я вижу философов, лицей!.. рассуждаю о нравоучении. То же самое и в Риме, в этом обширном горниле честолюбия, где замышляли о владычестве над вселенною. Это было не честолюбие нашего времени (прибавил в скобках Жирардень), когда дело идет о префектуре или даже и о портфеле, нет, тогда замыслы были обширнее: проконсульство в Греции, в Африке, в целой части света!.. И в такую эпоху является Цицерон, который пишет книгу "О должностях", а при императорах - Эпиктет с своими наставлениями, которыми искупаются все беспорядки Рима. Там всегда заметно было движение, нравственный мир, от которого мир перерождался: но где он теперь? Что с ним сделалось? Пишет ли он? Двигает ли он нас? Спросим самих себя: что мы должны делать? Поступать отчетливо, поучаться, размышлять. Где вы это встретите. (А в проповедях, а в конференциях, а в театрах, а в журналах? Вопрос слушателя.)? Нравственный мир затмился от мира вещественного, который дошел также до какого-то величия. Он поучает, он хочет приводить в восторг; этот вещественный мир уже в величии! Англия… вот его престол, его святилище! Это Лувр промышленности! Все в чудном там движении, которое происходит не от человека; ничто не говорит там, а все трудится; это машина, род Циклопа, который все приводит в движение. Бедность рабочего класса: в этом также величие. А железные дороги! Что подобного в состоянии изобрести и сам сатана? Пространство уничтожено: вы сейчас будете в Берлине на лекции Ганца. (Я чуть не откликнулся на эту фразу, как будто бы он на меня намекнул, особливо судя по следующей фразе). Парижский дурак может съездить потолковать с петербургским дураком. Гражданственность совершенствуется ли от этого? Увеличилось ли число идей от чудес промышленности? Или только ускорили они движение их? (Да в том-то и дело: ускорить значит _умножить, сообщать_ - во тьме и сени смертней седящим - мудрость Жирарденя и Лерминье, а иногда и Монтескье и Бентама. Без почты или без курьера узнали ли бы вы через месяц, что Жирардень бредил в Сорбонне или что другой мыслил вслух за океаном? А пароходы и железные дороги - не ускоренная ли почта? Нетрудно опровергнуть упреки Жирарденя материальным усовершенствованиям, но для одного пера нет еще паровой машины или сторук. Продолжаю,)? Что произвело это сближение двух отдаленных точек? Спрашивается: что сообщают? Пусть бы идеи. Но если от них мир не становится лучше? А в чем улучшение? Есть и теперь довольные, т. е. которые умеют довольствоваться, но нет более счастливых. Довольство зависит от нас самих, как мы образовали душу свою. Жизнь зависит от сердца. Вопрос о воспитании: вот и все. Но под воспитанием многое разумеется: оно не оканчивается с детством. Всю жизнь душа может расширяться, а ум возноситься. Исполнение долга - вот цель". (Как не содрогнулся профессор, говоря о воспитании под сению статуи Фенелона!). Наконец в двух словах, мною в точности сообщаемых, выразил свое credo: "Я верю в совершенствование, которое доведет до совершенства". Я старался следовать течению его мыслей и удержать его выражения, его отрывистые вопросы и загадки так точно, как они следовали одна за другою. После он перешел к Руссо, к "Эмилю", но ничего нового не сказал о них и ничего нового и не обещал, а трунил над новизной в литературе и в морали. Вот как, почти, задел и школы Гюго и других нововводителей всякой всячины в слоге и в предметах литературных и поэтических. "Придумывайте что-нибудь новенькое; это последнее слово современных писателей; я вам советую то же - придумывайте новенькое. Это не значит, впрочем, разрывать французский стих для его обновления, или списывать революционные неистовства; для новости надобно сколько-нибудь спасти нравоучение от упадка, до которого оно доведено". Под конец Марк-Жирардень заговорился, смешался и кончил десятью минутами прежде истечения урочного часа. Мы одобрили его довольно скромным рукоплесканием. На другой день был я на открытии другого курса au College de France. Летрон начал свои лекции историей географии - и, кажется, следуя Герену, предложит особенно историю открытий географических - "картин постепенных усилий для познания земного шара, исследование причин, замедлявших открытия, или способствовавших им, причин, каковы: переселения народов, заведения колоний, военные экспедиции, торговые и ученые путешествия, и проч.". Он не одного Герена назвал между немцами, но упомянул о библейской географии, не забыл и Михаэлиса. Прекрасно описал он приезд Колумба в Ореноко. Утопая в благоухании растений, Колумб думал, что он открыл земной рай! Летрон читает в зале Лагарпа. Было много и слушательниц. Они напомнили мне лекции Кювье в том же College de France, где я всякий раз встречал m-me St. Aulaire с милыми дочерьми ее. Последние две лекции Кювье об истории натуральной посвящены были им Лейбницу и Ньютону, и особенно описанию вражды их. С какою высокою простотой гений нашего времени вызывал на суд свой двух бессмертных!

Послушаю еще Лерминье и Росси; первого - смеха ради; второго, чтобы освежить в памяти методу его и начала новой отрасли прав, им одним преподаваемой. О финикианах Ленормана охотник может прочесть в книге его. Ампер печатает свои лекции в Revues. Здешние юристы, кроме Росси, сухи, как их наука, неоживляемая философией права. Один из лучших юристов Франции, адвокат, ныне президент камеры, Дюпень, запоздалый в науке правоведения от обширной практики в почтенном ремесле своем, насмехался над Журданом, собратом своим au bureau Fragais, за то, что он советовался с наукою прав у англичан и немцев. Журдана не стало; ученый юридический журнал его прекратился, и французские юристы должны снова слепо верить бредням Лерминье о немецких юристах-профессорах, о Ганцах и Савиньи и проч.

Вчера, в прекрасный солнечный день, бродил я по высотам Пер-Лашеза. Солнце сияло над гробами и над Парижем. Я пошел осматривать новые для меня памятники и поражен был колоссальной статуей Казимира Перье, воздвигнутой ему на центральной почти террассе. Пьедестал еще не совсем отделан. По сторонам надписи: eloquence, fermete и проч. Он в мантии и в мундире. Выражение лица сильное, и момент избран, когда министр-депутат в пылу ораторского движения. Земля под памятник подарена Парижем. Над прахом Дюшенуа Мельпомена с кинжалом, Я видел памятник, сооруженный еще живущим самому себе на случай смерти. На нем надписано имя имеющего умереть и день его рождения: ne-и____________________ mort; за сим словом оставлено место для года и для кончины его.

17/5 декабря 1837. Во вчерашних "Дебатах" я прочел статью о МаркЖирарденевой лекции, мною описанной. Журналист-приятель дает его лекции какой-то систематический ход, коего я в лекции не заметил. Мои обрывки вернее; я удержал в памяти и записал его полуимпровизацию слово в слово, но не вполне, а только самые оригинальные фразы - ipsissima verba. Нам обоим пришла мысль о книге Фенелона "О воспитании девиц". И мне странно показалось, что, говоря об "Эмиле", профессор предпринимает и курс нравственности, не причисляя впрочем себя к философской секте XVIII столетия, коей Руссо вернейший представитель. Мы оба забыли упомянуть, что Марк-Жирардень намекнул, как бедствия жизни привели его к религии: он потерял милую жену; она утонула в Сене. Моя редакция вернее. Кое-что из влагаемого журналистом в уста профессора можно конечно было угадать из слов его; но ни такой связи в идеях, ни такого прозаического изложения не было. Критические замечания журналиста справедливы. Но как не обратил журналист всей силы порицательной критики против профессора, который в Сорбонне намерен по "Эмилю" преподавать курс христианской нравственности? Журналист заключает: "Не будем требовать от века больше, нежели сколько дать он в состоянии". Так! Но потребуем от профессора то, что он обещал нам. Марк-Жирардень сам один из главных редакторов "Дебатов": иначе собрат судил бы его строже; ибо замечания его доказывают, что он не избрал бы "Эмиля" почти руководством для курса нравственности.

23/11 генваря 1838. Сегодня нашел я Рекамье по-прежнему окруженною ее друзьями: Шатобрианом, Баланшем, Ампером. Она подала мне руку и вслух заговорила. Около двух лет не слыхал я этих милых звуков. Она заметила мою радость и рассказала мне об успехах своего выздоровления. К нам присоединился классик-литератор академик Roger, коего я встречал часто у Лабори. Он был при Бурбонах и остался верным легитимистом и строгим католиком. Он разговорился о своих собратах по академии. Вот анекдот о Ламартине. Когда еще, по пророческому выражению Сальванди, на бале у герцога Орлеанского, "on dansait sur un volcan", герцогиня Беррийская просила Roger сделать публичное заседание dans la societe des belles-lettres и пригласить короля неаполитанского, отца ее, Roger, желая угодить ей, предложил немедленно Жюсье, одному из умнейших членов общества, приготовить статью в прозе, а Ламартину стихи. Первый соглашался охотно; Ламартин начисто отказал ему. Сперва отговаривался он, что нет у него ничего нового в портфеле. Но когда Roger напомнил ему, что его "Гармонии" печатаются, что он может взять из них любую пьесу и потешить герцогиню Беррийскую и отца ее, то он снова отвечал ему: "Je ne veux pas perdre l'amitie de mes amis, les marchands de vin de Macon. Если они узнают, что я пишу и читаю стихи для двора, то разлюбят меня, а я хочу быть депутатом; я должен непременно быть депутатом". И в самом деле, по удалении старшей линии Бурбонов Ламартин поехал на восток и, возвратившись, занял место в камере. Маконцы о нем вспомнили.

От мелочной литературы перешли мы к высшей церковно-духовной. Погоревший третьего года книгопродавец Гом издал недавно полного св. Августина, но не включил в новое издание посланий его, найденных за несколько лет перед сим в Бенедиктинском монастыре на Монте-Кассино (библиотекарь сего архива, открывший их, подарил мне экземпляр оных; я с Монте-Кассино переслал его в С.-Петербург; они переведены и печатались в журнале Духовной академии в С.-Петербурге). Теперь вышла любопытная книга, доказывающая, что сии послания подложные и написаны во время споров о благодати теми, кои желали доказать, что их мнения согласны с августинскими. Roger доказывал, что невозможно подделаться под св. Августина, и сделал прекрасную характеристику творений его. От Августина нетрудно было переступить к аббату Флери, автору превосходной церковной истории. {4} Литератор (да и не академик ли?) Жуи смешал его с кардиналом: тот же qui pro quo напечатан на одной афишке о новом издании церковной истории кардинала Флери.

От невежества Жуи и афишки перешли к невежеству журналистов. Жюль-Жанен, в статье "Дебатов" недавно упомянув о Каннах, где высадился Наполеон, сказал, что это место прославлено и тем, что здесь Ганнибал разбил римлян! Кто-то из приятелей Жанена указал ему ошибку его. "Vraiment, jai confondu cela! c'est drole!",- отвечал он. Анекдоты и рассказы Roger любопытны какою-то литературною стариной. Он без большого авторского таланта, но с талантом искательства. Некогда принадлежал Roger к так называемому "La societe du dejeuner", где люди с истинным дарованием перемешаны были с счастливою посредственностию. Мало-помалу члены сего общества втерли друг друга в академию. Roger сделался несколько известнее переводом драмы с немецкого и несколькими другими драматическими пьесами и небольшими литературными статейками. Все это в двух частях издал приятель его Нодье. Он очень хвалил второе издание "Жизни папы Пия VII", написанной Арто, бывшим и при Шатобриане и прежде советником посольства в Риме. В этом издании много любопытного и о Наполеоне, особливо о кончине его. Арто переводчик Данта и биограф Макиавеля. Он сам уверял меня, что перевод его Данта лучший на французском. Roger, Баланш и Рекамье читали его и уверяют, что он довольно верен, но плох.

Я начал вечер в салоне Моле и кончил у Ансело. В первом все то же и те же впредь до нового министерства или до новой камеры. Во втором нашел я хозяина, критически разбирающего "Калигулу", с пьесою в руках. Он читал нам разные сцены из трагедии, останавливался на дурных стихах (следовательно, очень часто), анатомировал их, находил самые грубые ошибки в стихосложении, цезуру не на месте, противоречия в изображении одного и того же характера, или в речах одного и того же лица. Ансело указывал на бессмыслицы, на бесчисленные ошибки против языка и просодии и ставил "Калигулу" ниже всех драматических произведений Гюго с братиею. Я давно не видал Ансело в таком исступлении негодования против дурной трагедии и ее минутных успехов на сцене. В чтении она еще менее понравится. Кстати о Гюго и об успехах драматических произведений в Париже. La reprise d'Hernani удалась теми же средствами, как и первые представления оной. Один из приближенных к театральной дирекции, исчислив все места в ложах, в партере, в галереях и в оркестре, выданные в распоряжение автора, полагает, что Гюго роздал приятелям и приятельским сотрудникам в хлопанье до 800 билетов. "Вот как здесь многим удается".

25/13 генваря 1838. Из посольского журнала, веденного Кальяром в С.-Петербурге, выписываю все, относящееся до покупки библиотеки Вольтера, в переписке Корберона, французского поверенного в делах в С.-Петербурге, с министром иностранных дел, Верженом. {5}

"(Bibliotheque de mr de Voltaire. Le 15 Septembre, 1778.) Mr d'Hornoy ecrit a mr de Corberon pour l'instruire que mr de Voltaire avait mis en possession de sa bibliotheque m-me Denis; que ses neveux avaient tires sa parole qu'elle ne s'en deferait qu'a leur faveur, mais que depuis cette personne faible a cede aux insinuations de mr Grimm, charge par rimperatrice d'en faire l'acquisition. Les conditions du traite etaient une somme quelconque et une statue elevee a Voltaire dans une salle du palais de l'lmperatrice, qui voulait venger ses cendres des outrages qu'il a regu dans sa patrie. Mr d Hornoy prie mr de Corberon de tacher d'empecher leffet de ce marche et de faire en sorte que la bibliotheque de mr de Voltaire reste a sa famille qui ne s'en verrait pas privee sans la plus vive douleur. Mr de Schouwaloff a qui mr de Corberon s'est adresse, en courtisan adroit, a refuse de se meler de cette affaire.

"Mr Grimm revient a P. bourg, courtisan adroit autant que modeste, il a captive la confiance de Catherine II et cette correspondance de France avec cette Souveraine meriterait peut-etre quelqu'attention de notre part. Mr de Corberon prie mr de Vergennes de lui donner des lumieres a cet egard. Le caractere de mr Grimm nest pas franc et sa position et son interet l'obligent peut-etre egalement a compasser ses discours aves ses demarches"-

Вот извлечение, сделанное Кальяром, из ответа умного и благородного Вержена на оба пункта.

"Mr de Vergennes desavoue les demarches de mr de Corberon pour detourner l'lmperatrice de l'acquisition de la bibliotheque de mr de Voltaire. Cet objet est etranger a la politique. Mr Grimm par sa position ne pouvant merae avoir lair de l'intimite avec mr de Corberon, il n'y aura entr'eux que les liaisons de la societe. Les bontes dont l'lmperatrice honore mr Grimm et son caractere particulier doivent porter mr de Corberon a des prevenances. La circonspection de mr Grimm ne doit pas etre suspecte".

Я нахожу в отметках Кальяра еще следующую от 27 октября 1778, в С.-Петербурге.

"Lettre de l'lmperatrice de Russie a m-me Denis sur l'acquisition de la bibliotheque de mr de Voltaire avec cette adresse, de la main de l'lmperatrice ainsi que la lettre: a madame Denis, niece dun grand homme qui m'aimait beaucoup. Cette lettre fut apportee par mr Grimm qui en envoya copie a mr de Vergennes".

Вчера кончил я вечер на бале у Свинтонов: сперва пели итальянские и французские артисты, потом начались танцы - и я уехал. Я возобновил там знакомство с шотландцем Коминг-Брюсом. Коминг он сам по себе, а Брюс по жене. Она внучка знаменитого путешественника, который объехал две или три части света, для того чтоб в собственном доме, провожая даму, споткнуться и умереть на лестнице. Коминг-Брюс настоящий горный шотландец, страстно любит отчизну и ее историю. Фамилия Брюсов в древности была во враждебном соперничестве с Комингами. Брюсы и Коминги домогались престола. Счастие благоприятствовало Брюсам: время примирило и переженило враждовавших. Наш Брюс был из того же корня. Отрасль, ближайшая нашей отрасли, недавно еще цвела в Лондоне в особе богатой падчерицы священника. Я знавал ее - и в первое время моего пребывания в Лондоне относился к ней. По кончине графини Брюс-Мусиной-Пушкиной она показывала документы в доказательство ближайшего родства ее с Брюсами, удалившимися в Россию.

22/10 февраля 1838. Вчера был я на бале у короля, поглазел - да и только. Уехал с балу ровно в 10 часов: двух часов довольно было, чтобы наглядеться на толпу, напиться чаю, полюбоваться кадрилью в зале маршалов. Все то же и те же. Принцесса Мария танцевала с молодым пером, герцогом д'Истриа, потом с племянником Апони; Орлеанская сидела подле короля и, кажется, не танцевала. Орлеанский пришел поздно и толковал в кружку с офицерами. Из русских недипломатов был один я. Накануне женился датский министр на французской католичке в Версале (потому что парижский архиепископ не допустил здесь брака с протестантом) и уже представил молодую жену свою. Когда я уезжал с балу, две веревки тянулись еще на бал с набережной и с Rue-Rivoli.

Шумные так называемые веселья как-то уже не занимают меня. Вечеринки люблю только, когда они оживлены необыкновенною любезностию или жаром интересного разговора. В выборе собеседников становлюсь строже. Даже и не все знаменитости привлекают меня. Встречаю многих между ними, но не ищу почти никого. Беседа мертвых или жизнь в мертвой букве вознаграждает за живых. Сейчас ездил к m-rs Fry, знаменитой квакерше, которая приехала сюда на короткое время из Лондона и проповедует два раза в неделю в моем соседстве. Я знавал ее с 1828 года в Ньюгате, где она христианским, героическим терпением обезоруживала самых закоснелых преступников и увлекала их к раскаянию. Она была некогда в переписке с княгиней С. С. М., жила в тюрьме и переносила от невольников не только поругания, но иногда побои и оплевания, от коих она скрывалась в чулан. Я слыхал в тюрьме утешительные ее увещания преступникам и был раз свидетелем, как она ободрила упавшего духом отчаяния одного преступника, шедшего на виселицу. Она тогда возбудила во мне самый сильный энтузиазм, который подействовал на всю жизнь мою.

В "Revue du Nord", сегодня вышедшей, напечатаны выписки Раумера в книге его из английских донесений о России. Во всех государствах принялись теперь разбирать архивы и обнародовать то, что каждому государству кажется безвредным и позволительным для себя: Франция печатает о России, Россия о Франции, Англия об Австрии, Австрия об Англии. Вот извещение о Шатобриановых двух томах. "Великий труд г. Шатобриана о Веронском конгрессе и Испанской войне выйдет в свет в непродолжительном времени. Это сочинение, которого ожидали с живым любопытством, судя по занимательности предмета и имени автора, становится еще важнее по тому обстоятельству, что в это время знаменитый писатель занимал высокий пост. Посланник на Веронском конгрессе излагает содержание совещаний и рассуждений этого собрания; министр иностранных дел вводит нас в тайны истинных причин Испанской войны; он представляет нам, как действовала Испания. Подобно Тациту, г. Шатобриан не только повествует, но и обсуживает происшествия, рассматривает действователей с тем благородством чувствований, с тою высокостию ума, которые так гармонируют с его маститою опытностию. Нельзя без участия читать прекрасные страницы, где он упоминает о миролюбивых мерах, которыми тщетно желал он предотвратить бедствия войны. Он говорит, что на Веронском конгрессе никто не желал Испанской войны; что она была следствием необходимости, а не усилием партии, и что французскому правительству еще тогда надлежало бы принять против революционного умонаправления Испании те меры, на которые теперь, рано или поздно, должна решиться Франция в защиту королевы. Автор в своем сочинении разбирает все вопросы, которые возникают по сему обстоятельству, и между прочими вопрос об испанских колониях. Увлекательнее всего в сочинении неподражаемое мастерство, как пользовался автор историческими материалами, талант в обрисовке этой двойственной физиономии происшествий и людей, возвышенный и прекрасный слог, которым, так сказать, выгравирована эта история для потомства. Для успеха книги достаточно было бы одних приложений, находящихся в сих новых томах. Здесь помещены письма всех политических и литературных знаменитостей того времени: Лудовика XVIII, Канинга, Вилеля, Полиньяка, Бенжамена Констана, Арман-Карреля, Беранже и проч.".

С тех пор как публичные игры здесь запрещены, завелись тайные и размножились до чрезвычайности, несмотря на строгие преследования полиции. Около двухсот домов, под разными наименованиями, открыто для игроков всякого рода и племени; к числу таких домов принадлежат пенсионы, tables d'hdtes, в какую цену угодно - для простолюдинов, для молодежи среднего класса и для сидельцев. Для знатных же посетителей, кои некогда собирались au salon des etrangers, бывшие содержатели дают роскошные обеды и приглашают к себе печатными билетами: как отказать маркизу, или виконту, или графу? Один из моих знакомых, года три перестав навещать бывший salon des etrangers, беспрестанно возвращал лрежде пригласительные билеты. Несмотря на то, на сих днях встретив на булеваре одного из виконтов, дающих обед игрокам, он был странным образом опять приглашен туда. "Отказавшись в этот вечер, получает он карточку на другой день и новый зов на обед. Вторичный отказ. Через два дня виконт, исчислив некоторых знатных людей, у него обедавших накануне, опять приглашает. Ему хочется непременно увеличить число посетителей и выиграть чью-нибудь доверенность. Иной бы поддался.

23/11 февраля 1838. Вчера я занемог и сегодня отказался от обеда и от балов. Весь день и все утро прочитал и кончил купленные мною депеши французского посла из Москвы и С.-Петербурга. Теперь начал берлинские, где также много о России. Вот рассказ о Рожерсе. Его врачебному искусству обязана Россия спасением Екатерины II во время одной болезни. Для исцеления императрицы надобно было открыть ей кровь. Государыня никак не соглашалась на это. Тогда Рожерс бросился к ногам ее, отвечал за успех и угрожал в противном случае погибелью. Екатерина согласилась - и Рожерс восторжествовал: перед тем он уже сбирался в Англию, оставив службу при дворе. Императрица выздоровела.

Старейшего ориенталиста, осьмидесятилетнего Сильвестра де Саси вчера не стало. Накануне говорил еще он о делах Канады. Он был пер Франции, не пропускал ни одного заседания и, сверх того, занимал восемь мест, и не только занимал, но и занимался ими как академик, библиотекарь, профессор, инспектор и проч. и проч. Арабская хрестоматия останется памятником его восточной учености.

26/14 февраля 1838. Еще несколько слов о квакерше Fry. Она импровизирует проповеди в двух комнатках у своей приятельницы, также квакерши. Мы едва нашли местечко в уголку для двух стульев. Все погружено было в глубокое молчание, нарушаемое изредка вздохами в глубины сердца. Через четверть часа явилась в квакерском строгом костюме m-rs Fry и уселась на канапе, подле здешнего старейшины квакеров. Но молчание продолжалось. Через полчаса она встала и сперва тихим, едва слышным голосом начала свою проповедь без текста, а потом продолжала нараспев, протяжно, заунывно и однообразно, и, таким образом, около часа мы слушали какое-то благочестивое рассуждение, без особенного красноречия. Это не трогало сердца и не возбуждало сильного внимания, оставляя нас непроникнутыми новым каким-либо ощущением или порывом к добру; холодно, вяло и, следовательно, едва ли не бесплодно. Не дамское дело проповедь. Им даны иные средства увлекать, убеждать, покорять истине. Разве одна m-me Сталь могла бы быть между дамами Боссюетом, по крайней мере Лакордером (до поездки его в Рим) в Сорбонне. После проповеди m-rs Fry опять получасовое молчание, усыпительное для моего товарища. Один из возбужденных (кем и чем - неизвестно) сказал слова два о религиозных брошюрках, им раздаваемых или продаваемых, и опять все замолкло, к счастию, ненадолго. M-rs Fry встала, и все за нею. Я напомнил ей о нашем знакомстве в Лондоне. Она расспросила меня о княгине С. С. М. и звала к себе. Она приехала сюда, сколько, кажется, по банкрутству мужа, необыкновенному между квакерами, столько и для совещания с дюшессой Броглио и с другими благочестивыми филантропками об исправлении тюрем и об эмансипации французских колонистских невольников. В тюрьмах и в борьбе духовной с преступниками m-rs Fry сильнее, нежели на кафедре: там что-то оживляет и возбуждает ее. Какой-то деятельный, могучий дух христианства дает ей силу и победу над закоснелым, ожесточенным пороком. С нами, с обыкновенными прозаическими грешниками, она, как Орлеанская Дева в отсутствие врагов отечества, теряет все свое вдохновение, всю силу, свыше посылаемую.

Я был сегодня на бульваре и видел праздник _жирного быка_. Экипажи тянулись в три ряда, по сторонам толпился народ, встречавший масленицу, но маски были редки.

На вечер я зван с Ламартиншей: она привезет мне вторую речь мужа об уничтожении смертной казни. Она гордится, что имя ее мужа будет напоминать два прекрасные происшествия: "L'emancipation des esclaves et l'abolition de la peine de mort". Муж еще не возвратился с маконских выборов. Я видел у нее новую поэму в двух волюмах "L'ltalie conquise".

Гуляя по бульвару с толпою, встретил я двенадцатискамейную и осьмиколесную таратайку, в коей сидело до шести-десяти человек, что и похоже на экипаж железных дорог. Завтра явятся маски и вслед за ними опять жирный бык, удивляющий публику своею огромностию. Опять тот же скотник откормил его и превзошел всех быков своим, и, вероятно, опять тот же мясник купит его. Три дня он пьет да гуляет по Парижу. В каждой лавке, против которой он останавливается, поят его вином, и с каждым днем он тучнеет; а завтра же, во вторник, в восемь часов вечера он падает под ударами дубины:

Стезя величия ко гробу нас ведет.

Когда граф Сергей Петрович Румянцев был в Париже, в камере депутатов назначено было королевское заседание, но билетов, как и в нынешнем году, достать было трудно, и он очень горевал и досадовал, что ему не удастся видеть этого зрелища и короля, коему он не представлялся. Одна русская дама узнала об этом в самый день камеры, сказала другой, ехавшей от нее во дворец, а эта королеве, которая отвечала, что едва ли и ей возможно будет достать билет так поздно, ибо все уже были розданы; но постараюсь, и если удастся, то немедленно пришлю вашей приятельнице: и в самом деле королева где-то добилась билета и послала его для графа Румянцева, о коем слыхала, что он бывал в обществе Марии Антуанеты.

2 марта/18 февраля 1838. В последние дни были любопытные встречи, прения в салонах, например вчера у Рекамье опять уже голосистой, с Шатобрианом и Баланшем о Лерминье, Занде, Ламене, Монталамбере. Сколько я ни привык к тихому, скромному, но истинному блеску ума Рекамье, но вчера она и меня изумила верностию взгляда своего на литературу" основательностию суждений, обширностию знаний своих в важных вопросах или предметах истории. Монталамбер написал в "Universel Religieux" статью о Кельнском архиепископе. Мы прочли ее. Замечание Шатобриана на последние строки оной, где ставят на одну линию папу на Тибре с епископом на Рейне, были, с точки зрения католика, справедливы. Из этого возникло еще несколько вопросов. Рекамье удивила всех историческою и логическою верностию в своих ответах. И Шатобриан был не только краснобай, но истинно красноречив и возвысился до метафизики христианской. Шатобриан ушел. Явился Ампер - и прение усилилось, но перешло к церковной истории.

Последний маскарад был в пользу бедных. Многие художники прислали лучшие свои произведения: живописцы - картины, модистки - fichus и целые платья, портные - фраки, жилеты и проч.

3 марта/19 февраля 1838. Я видел "Паризину", оперу. В целом ничего нового она мне не сказала и, следовательно, не понравилась. Но в ариях, в пенье Гризи, Рубини и в игре первой столько таланта и силы, что вся публика была в восторге, особливо в последней сцене. У меня было два билета в ложу. Я не мог найти ни одного товарища: все собирались танцевать. Я решился с двумя билетами идти один. Но у входа нашел порядочно одетых немцев, горевавших, что не могли достать билета. Я предложил им ложу. Один из них принял: и, на мое счастие, это был сам композитор, участвующий в лейпцигском музыкальном журнале. Он толковал мне о музыке, о достоинстве и недостатках разных композиторов, замечал ошибки в "Паризине" и вел обстоятельный журнал каждой арии, каждому звуку прелестного горлышка Гризи - все это для статьи в лейпцигском журнале. Немец был доволен мною, я им.

Читали ли вы в английских журналах выговор Оконелю? Он превзошел Шеридана: этот сшутил или скаламбурил в подобном случае, а тот отвечал не на шутку. Когда по прежнему уставу английской камеры Шеридан за сильную болтовню осужден был _на коленах_ выслушать выговор камеры, то он, вставая на ноги и отряхиваясь, сказал: "Cette chambre est bien sale".

Сегодня ровно в полдень Талейран в академии нравственных и политических наук будет читать похвальное слово одному из предшественников своих в министерстве иностранных дел графу Рейнгарду, недавно умершему.

4 марта/20 февраля 1838. Сегодня в "Курьере" сказано только два слова о вчерашнем заседании академическом и что находились там гг. Моле, Гизо, Монталиве, Тьер, Дюпень, Пакье и другие. В "Temps" помещено несколько подробностей об этом же случае. Талейран пришел, опираясь на руку Минье, сказавшего о нем в историческом портрете: "Monsieur le grand-maitre des ceremonies de tous les pouvoirs". Перед Талейраном читал Naudet: "De l'influence des circonstances morales et politiques sur les lettres, et notamment sur la poesie chez les Romains". Между тем Талейран отдыхал. Naudet не дочитал, желая уступить нетерпению публики. Талейран был еще в Америке, когда его избрали в члены академии, и по приезде сюда был назначен секретарем этого отделения. С того времени прошло сорок лет. Рейнгард был и поэтом: его хвалили Геснер, Клопшток и Гете! Лучшие негоциаторы, заметил Талейран, были богословы (Талейргн и сам епископ!); так и Рейнгард. Это характер католического богословия, а не протестантского, и причина этому в истории и в отношениях римской церкви (рассаднике искусных дипломатов) к светским государям. О слоге Талейрана: "Cest le bon style du XVIII siecle". Говорят, что Вильмень, выходя из академии, сказал: "Voltaire n'aurait pas mieux ecrit!".

Один журналист наскоро набросал портрет министра иностранных дел, Талейраном начертанный. Вот он: "Un ministre des affaires etrangeres doit avoir assez de tact pour sembler ne rien ignorer de ce qu'il entend pour la premiere fois, il faut qu'il ait toujours lair ouvert, tout en demeurant impenetrable" et il doit etre assez habile pour affecter quelquefois les dehors de la naivete. Mais surtout il ne doit pas cesser de penser un seul moment durant les 24 heures, qu'il est ministre des affaires etrangeres! Tout cela, d'ailleurs, n'exige que de l'habilete. On croit trop souvent que la diplomatic autorise la ruse et la faussete. Mr de Talleyrand dit que la bonne foi est la base la plus solide des grandes negociations, et peut seule assurer lavenir de leurs resultats; mais il ne faut pas confondre la faussete avec la reserve". В этом портрете все его самого узнали. Вот о нем еще фраза из "Дебатов": "Mr de Talleyrand doit faire le desespoir des vieillards: ses homelies ne baissent pas". Талейран читал без очков! А глаза служат ему с 1754 года, говорят "Дебаты".

31/19 марта, 1838. Концерты и здесь разоряют нас. Гораздо приятнее посещать сборы для бедных: там не только услышишь хорошую проповедь и оставишь что-нибудь в пользу бедных, да еще полюбуешься на хорошенькую ручку сборщицы, обыкновенно избираемой между красавицами. Недавно были мы a Marie Therese, т. е. в богадельне Шатобриана (или жены его), где Равиньян проповедовал на текст "аз есмь путь, истина и живот" - и проповедовал прекрасно, хотя и с излишними жестами и декламациею. Увещание к щедрости в пользу дряхлых священников, в сей богадельне содержимых, было трогательно, и красноречие проникало в сердце. Парижский архиерей произнес благословение. Хор был из лучших певчих. Собрание состояло из легитимистов, между которыми особенно много находилось дам Сен-Жерменского предместья. В числе сборщиц у дверей была графиня Циркур. Собрано 14 400 франков да еще после несколько сотен. После проповеди я встретил Шатобриана в саду, и он показал мне издали все части заведения, а я показал многим его самого. Кажется, он решительно принимается за биографию императора Александра.

Сборы в пользу бедных, по приходам, здесь очень обильны. Ни в одном приходе менее 10 тысяч франков не собиралось. Равиньян кончил свою проповедь словами маршала Люксембурга: "J'aurai donne toutes mes batailles gagnees pour un verre d'eau offert a un pauvre". Я надеюсь, что два тома Шатобриана выйдут до моего отъезда отсюда. Через три недели выйдет еще новая поэма Ламартина. {6}

1 апреля/20 марта 1838. Сегодня после русской обедни ездил я в собор Notre-Dame слушать Равиньяна. Опять почти вся церковь полна; в числе слушателей Берье, Ламартин и сен-жерменские fashionables. Мы не близко стояли, а слышали почти все. Содержание проповеди было: "Sur les varietes de l'erreur et l'unite catholique". Он начал с древних и привел определение религии одного буддиста: "La religion est l'echelle par laquelle les hommes vont au ciel". Но заблуждение буддизма в крайности, до коей он доводит своих последователей: "Le devoir, d'apres le bouddhisme, est de s'aneantir". Потом Равиньян разбирал вкратце существо различных религиозных сект и мнений: "Le pantheisme mystique, l'idealisme, le quietisme, le mysticisme allemand, le mysticisme exalte de l'lnde, le stoicisme, qui disait a Jupiter: "vous n'avez pas plus de vertu que moi". Таким образом, исчислил он "toutes les inconsequences, ou plutot toutes les consequences de la sagesse humaine" и привел нас во второй части своей проповеди a la verite catholique, которую противопоставил a la laborieuse impuissance des opinions humaines. Тут он возвысился до истинного красноречия и обещал нам к великому четвергу проповедь о христианской любви, charite, в пользу бедных соборного прихода, а в следующее воскресенье конференцию о бессмертии души. Из собора прошли мы чрез Palais-Royal в кабинет чтения, где к 1 апреля нашли новые Revues со статьями Шатобриана ("Revue des deux mondes") о Веронском конгрессе (прелесть слога); Вильменя в "Revue de Paris" о влиянии Руссо на французскую литературу, из его новых лекций, кои скоро выйдут; в "Revue Franchise" также много статей любопытных. Ответ пастора Николая Лакордеру написан не высокопарно, но просто и дельно. Дома нашел приглашение на новую проповедь Равиньяна в пользу построения в Лозане католической церкви. Сборщицы дамы. Барон д'Экштейн прислал мне свою брошюрку о св. Павле. Я еще не читал ее и не знаю, отвечает ли она высокому мнению о его таланте многих его читателей и почитателей.

В трагедии Брифо "Сигизмунд, царь Аустразии" много прекрасных стихов, по правилам строгого классицизма написанных. Я слышал ее чтение. Читали ее автор и его приятель - превосходно. Почти можно было не сожалеть, что она не играна. Враг германцев, озлобленный их неблагодарностию, отвечает:

Et si la voix du monde

Crie: ou sont les Germains - que leurs cercueils repondent!

Подобных стихов много, также и трогающих душу, например отчужденный от друзей и отечества и полузабытый ими говорит со вздохом:

Au foyer des amis je ne manquerai pas.

На кладбище, где погребены знатные и вельможи:

Tous ces grains de poussiere autrefois souverains!

Вот другое чувство старого германца к врагу его:

Се n'est qu'en te voyant que j'ai connu la haine.

Старец-отшельник, потерявший невесту своего сына, вступается за убийцу и требует, чтобы Сигизмунд простил ему убиение дочери, умершей христианкою:

N'as-tu pas entendu son dernier cri: pardon?

Вот и чувство нехристианское:

J'ai goute le bonheur d'un mortel qui se venge.

Я упомнил еще несколько счастливых стихов:

A cote du heros on respire la gloire.

Или о человеке, подобно ‹Жуковскому›:

Et citer ses vertus, c'est conter son histoire.

Отшельник, потеряв все надежды земные, говорит, скрываясь в последний раз от мира:

Il me reste un espoir!..

Его спрашивают: "Sur la terre?", он: "Au ciel!". Брифо еще не хочет отдавать "Сигизмунда" на театр, хотя, я уверен, его сыграли бы с успехом. Он легитимист; в сочинении много намеков на верность Бурбонам старшей линии - и это не прошло бы без рукоплесканий.

По милости m-me Рекамье я познакомился с Верраком, сыном и наследником того, который был у нас посланником при императрице Екатерине II. Он сохранил все депеши его, с коих я имею черновые, Кальяром, секретарем его, писанные. Но так как многих номеров у меня недостает, то я и просил у него позволения дополнить их из его собрания, а он обещал привезти мне все рукописи его из деревни, куда на днях сбирается* и сообщить на время все, что имеет. Боюсь, чтобы это меня здесь не задержало.

2 апреля/21 марта 1838. Мы были сегодня в камере перов. На наше счастье, заседание было очень занимательно, как по предмету прений, так и по таланту ораторов. "Следует ли представлять президенту камеры назначение членов комиссий камеры, учреждаемых из среды оной, для точнейшего предварительного рассмотрения проектов, от министров и от других лиц в камеру поступающих, или камера сама должна избирать из себя сих членов?". По сию пору доверенность камеры к ее президенту барону Пакье предоставляла опытности и беспристрастию его сие назначение; но на будущее время власть сия, укорененная привычкою, могла соделаться опасною и затруднительною для камеры. В комиссии, где заседали по сему вопросу Маре (т. е. герцог Бассано), д'Аргу, Барант и другие, произошли не совсем сходные и несколько разногласные мнения; не было совершенного единства в оных. Мы застали графа д'Аргу говорящего в пользу мнения, по-прежнему предоставляющего президенту назначение членов особенных комиссий. Он сделал моральную и политическую статистику жизни или долголетия камеры - и, конечно, не имел намерения рассмешить камеру, исчислив, что сложив все года жизни членов оной, получишь, что камере в сложности 18 582 года. Молодые перы расхохотались; старичкам было не до смеха, особливо, когда по рассчислению д'Аргу оказалось, что из 300 перов 103 имеют от роду за 60 лет, из коих 19 от 80 до 93 лет! Эта жизненная статистика нужна была оратору для доказательства, что из немногих только членов камеры перов можно избирать в особые комиссии, ибо сверх того более 100 чиновников: 9, кои по молодости не имеют еще совещательного (deliberative) голоса в камере; потом следуют нерадивые или редко являющиеся в камеру и т. п.; а для комиссии нужна особая деятельность и часто специальные сведения по какой-либо части. Д'Аргу, в подтверждение своего мнения, сослался на прежние политические камеры, в коих, за исключением des etats generaux, не было особых bureaux для предварительного рассмотрения предлагаемых проектов закона. Но все сии статистические и исторические указания не утешили перов, кои, подобно пирамидам, "ont fatigue le terns", и по рассчислению насмешников-журналистов впятеро старее тех пирамид, "du haut desquelles Napoleon montrait a son armee quarante siecles qui la contemplaient". Вильмень, в язвительной и блистательной своей импровизации нападая слишком жестоко на соображения и на цель (tendance) д'Аргу, предсказал, "que ses calculs sont tout au plus susceptibles dexercer la verve spirituelle des petits journaux". В самом деле, насмешки над камерою так и хлынули из "Корсара", "Шаривари", "Фигаро" с братиею. Слушая продолжительные колкости Вильменя с оговорками мнимой скромности, я начинал досадовать на самую неистощимость в блестках остроты его. Д'Аргу морщился, бесился и взбежал на кафедру, чтобы защитить и оправдать себя от личностей своего _почтенного друга_ (Вильмень называл его беспрестанно "mon honorable ami"). Но нападки Вильменя устремлены были более на оратора-статистика; Кузень, напротив, всю едкость своего таланта обратил на ничтожность самой камеры - и не в бровь, а в глаз метил. Он заклинал ее воспользоваться сим случаем для политического своего возрождения, для новой жизни, для новой деятельности. "Pairs de France, - кричал он, - qui avez perdu lheredite et qui n'avez pas gagne l'election; pairs de France, qui n'avez ni fait ni defait un ministere, проснитесь от глубокого семилетнего сна вашего!". Но справедливы ли все сии укоризны камере de ce pair-parvenu? Разве камера перов, когда еще в ней не было профессоров, не оказала неустрашимости в 1830 году, когда волны народные тщетно разбивались у стен Люксембурга? Во время суда министров один только Лафайет мог удерживать в пределах сии буйные волны, разъяренные против судей и судимых. Когда начало смеркаться, а суд еще не был кончен, то и Лафайет прислал сказать, что он ночью не может отвечать за безопасность Люксембурга - и камера поспешила произнести спасение министрам. К чести перов должно прибавить, что тогда все старики и больные явились в камеру, куда призывали их долг и опасность. Видели тогда, как одного из судей принесли в суд на носилках. Такие минуты незабвенны в жизни частной и общественной - и лавр гражданского мужества должен вечно зеленеть над сединою старцев. С 1830 года переводчик Платона сделался искателем фортуны, т. е. власти и почестей, и перестал поучать нас с сорбоннской кафедры, ораторствуя в камере перов. Эти упреки в бездействии, в политическом ничтожестве не показывают чистого желания блага отечеству, но заставляют подозревать какую-то скрытую досаду за собственное политическое бездействие, на которое осуждены теперь перы Франции. В камере депутатов более случая ораторствовать в оппозиции. Вопросы, возникающие там, животрепещущи - и на голоса ораторов-депутатов откликается вся Франция. Характер камеры перов более мирный - и она обязана отличаться более государственною мудростию, умеренностию, нежели жаром и опрометчивостию. Ей прилично некоторое самоотвержение, а не искание народного скоропреходящего одобрения (popularite).

В тот же день в камере должен был защищать проект комиссий и Барант; но камера отложила прения до следующего заседания. Я вышел из камеры с какою-то досадою на Вильменя за д'Аргу - и ввечеру жаловался историку Тьери на литератора Вильменя, коего иногда у него встречаю. Но, прочитав прекрасный отрывок его в "Revue de Paris" о влиянии Руссо на современных и последовавших писателей, примирился с ним. Скоро выйдет III часть лекций Вильменя, откуда взят сей отрывок. Рассматривая Руссо как сочинителя и философа и сравнивая действие его на современников и потомство с влиянием Вольтера, Вильмень показал сильное, непреодолимое наитие духа Руссо, и особливо сердечных, психологических откровений его - в его "Исповеди" ("Confessions") - не только на писателей Франции XVIII века, но и на новейших, как например на Шатобриана, коему при сем случае воспел хвалебный гимн, на Ламартина, на характер поэзии и на всю жизнь Байрона. "Влияние Руссо отзывается даже в его противнике - Ламене, который и для книги своей "Sur Indifference" более, конечно, заимствовал из Руссо, нежели откуда-нибудь, и поражал Руссо собственным его оружием. "Il a, comme l'Hebreu fugitif, enleve les armes de l'Egyptien, pour le combattre". Статья Вильменя прекрасна: импровизация с кафедры созрела в книге и под пером не охладела. Вильмень по-своему смотрит на литературу XVIII века и сливает ее с другими элементами общественного возрождения в XIX. По изобилию оригинальных замечаний статья Вильменя любопытнее отрывка Шатобриана "О Веронском конгрессе" в "Revue des deux mondes", сегодня же вышедшей. {7}

В Шатобриане "le style, c'est l'homme, et l'homme est tout". В его слоге опять та же невыразимая прелесть, но в писателе опять то же неистощимое самохвальство. "En 1807 nous nous promenions au bord du Tage dans les jardins d'Aranjuez; Ferdinand parut a cheval, accompagne de don Carlos. Il ne se doutait guere que le pelerin de Terre-Sainte, qui le regardait passer, contribuerait un jour a lui rendre la couronne". И опять тот же недостаток в том, что Шатобриан слишком часто намекает, не договаривает - может быть, и оттого, что нет полной мысли, что досказать нечего. Есть и замашки национальности, хвастовства, непростительного в наш европейский, христианский, просвещенный век. Этот французский ш***вианизм еще досаднее в истинном таланте. Но там, где Шатобриан боссюетничает, он иногда настигает орла в быстром полете его и в орлином взгляде его с высоты на происшествия долу, особливо, когда не эгоизм, а беспристрастие к великому одушевляет его. Прочтите слова его об Испании. "Ses aventuriers furent de grands hoinmes; ses capitaines devinrent les premiers generaux de la terre… Elle vit nos rois dans ses prisons et ses soldats a Paris; sa langue et son genie nous donnerent Corneille. L'Espagne nexpira point avant qu Anne d'Autriche n'eut mis au jour Louis XIV, qui fut l'Espagne meme transported sur le trone de France, alors que le soleil ne se couchait pas sur les terres de Charles Quint". Шатобриан мог бы иногда быть Тацитом своего времени, если бы не вредили ему излишнее самолюбие и желание угодить толпе французской. "Bonaparte, ayant fait la faute d'enlever un roi, rencontra un peuple". Какая счастливая верность в его портретах! Вы видите Мюрата: "Sabre recourbe au cote, anneaux dor aux oreilles, plumes ondoyantes a son casque, mameluck, amazone, heros de l'Arioste. - Toute sa bravoure lui fut inutile: les forets sarmerent, les buissons devinrent ennemis". Какой поэтживописец в истории! "Les ruines de Sagonte applaudirent. - Les Espagnols sont des Arabes chretiens. L'Espagnol convoitait la domination de l'univers, mais de l'univers depeuple; il aspirait a regner sur le monde vide". О министре-поэте Мартинесе де ла Роза, удалившемся в отставку: "qui chante est libre". Не в утешение ли себе сказал и следующие слова? "Le coeur noble et le talent-consolateur sont moins bien dans le monde que dans la retraite, ou Ion conserve l'honneur d'avoir une ame immortelle". Записки Шатобриана, как я слышал вчера, выйдут после святой; он беспрестанно исправляет редакцию.

У меня сейчас был Le Roy, автор "Des memoires sur Ducis", "Des etudes sur les mysteres и sur les manuscrits de Gerson", коему он приписывает сочинение "О подражании И. X." (а не Фоме Кемпийскому), имея на то доказательства в рукописях "О подражании", кои я видел. В биографии Дюсиса помещены прелестные стихи его, за две недели до кончины написанные, и другие с намеком на Наполеона во время его всемогущества: прелесть! Le Roy принес мне от Генса (Gence), слепца, издателя "О подражании И. X.", собрание мелких его сочинений, довольно редких. В числе их и биография St. Martin, от которого произошло название мартинистов. Гене был долголетним другом Сен-Мартеня и сохранил многие неизданные им рукописи, кои он желает показать мне и сообщить все, что знает об этом писателе-теософе, умершем в октябре 1803 года. Сен-Мартень отличался и благотворительностию. Дежерандо, ему подобный по благотворению, рассказывает о нем, что он, любя страстно театр, часто собравшись к Расину или Корнелю, "mais en chemin, la pensee lui venait que ce n'etait que l'ombre de la vertu (une action vertueuse mise en scene par Racine ou Corneille) dont il allait acheter la jouissance; et qu'avec le meme argent il pouvait en realiser l'image. Jamais il n'a pu, disait-il, resister a cette idee: il montait chez un malheureux, у laissait la valeur de son billet de parterre, et rentrait chez lui, satisfait, et bien paye de ce sacrifice". В биографии исчислены все сочинения и переводы Сен-Мартеня. Постараюсь выпросить у Генса аутограф его. Вильмень написал любопытную статью о книге Le Roy "Sur les mysteres" и напечатал ее в "Journal des Savans".

Апреля 6/марта 25 1838. Я торопился кончить последнее письмо и не досказал многого, что теперь было бы не на своем месте. Но словца Beugnot Наполеону a propos de la statistique нельзя не передать. Beugnot был где-то префектом во время Наполеона. Тогда статистические обозрения департаментов и отчеты префектов были в большой моде. Царедворцы Наполеона уверяли его, что ему трудно будет привести в замешательство Beugnot вопросами о статистических фактах его департамента, что он на все готов и проч. Увидим, отвечал император - и первый вопрос префекту: "Combien avez vous eu d'oiseaux de passage cette annee, mr le prefetb - "Sire, on n'a vu qu'un aigle", - отвечал Beugnot.

По газетам вижу, что Шатобриан выйдет 16-го, т. е. с небольшим через неделю. Сегодня я много слышал о переписке его с Фонтаном. Вдова последнего хранит все письма и записки его. Многие в беспокойствии от появления его записок о Веронском конгрессе, особливо те, коих мнения с тех пор изменились, по крайней мере для публики. Шатобриан назвал "Освобожденный Иерусалим" Тасса поэмою, на щите написанною. Недавно открыта статуя победы в Бресчии, которая пишет на щите подвиги героев и воспевает их. Поспешу сообщить это открытие Шатобриану для новой фразы.

7 апреля/26 марта 1838. Вот несколько слов из лекций Вильменя из нововыходящей части, "qui completera le plus grand monument critique qui ait jamais ete rente sur l'epoque de Voltaire (слова журналиста), de Rousseau et de Buffon". Эта статья называется "Des Confessions de Rousseau et de son influence sur quelques ecrivains de notre tems". "Руссо (говорит Вильмень) во Франции и в Европе приготовил то, что составляет поэзию нашего времени, это меланхолическое созерцание человека, последний плод образованности и пресыщения. В начале своей "Исповеди" Руссо с какою-то гордостию говорит, что он решился на поступок беспримерный и который не найдет подражателей. - Руссо, не чувствуя унижения от своих проступков, не смягчаясь от своих несчастий, является, при помощи таланта своего, патетическим в самом эгоизме".

Влияние Руссо на век его и на литературу и сравнение в этом отношении с Вольтером: "И Вольтер был не чужд постороннего влияния. Вольтер, независимый в своих правилах, сообразовался между тем во многом с общественными требованиями своего времени; он не рознил со вкусом тогдашнего французского двора. Можно подумать, что он рожден был для этого двора, где не преобладала строгая нравственность, а только остроумие, где смеялись над злоупотреблениями, не изгоняя их, и обращали еще в свою пользу то, во что не верили. В Руссо ничего нет подобного. Его воображение воспламеняется другим. Полевой цветок, деревцо - ему более нравятся, нежели подстриженные Версальские парки. Его свободная мечтательность часто рисует такие предметы, которые показались бы неприличными под пером писателя даже XVII столетия. Руссо походит на больного человека. Вольтер господствовал как драматический писатель, а Руссо, как мыслитель и прозаик; таким образом, он был первым оратором XVIII века. Своею мизантропиею, действительною или подложною, он приобрел от современников новое право на внимание, и приучил их смотреть на себя, как на существо высшего разряда, которое ничем не может быть удовлетворено, и которое не должно ничего иметь общего с прочими людьми, чтобы господствовать над ними. Вольтер действовал более на общественное мнение, Руссо - на характеры и таланты/ Вольтер не воспитал ни одного человека оригинального, не был вдохновителем ни одного ума возвышенного: на него как на учителя смотрела только Франция, которой он был органом, и Европа, ослепленная Францией. Руссо не действовал так продолжительно на умы. Он остался в разряде писателей созерцательных и людей красноречивых. Его двойственное влияние было вдохновением вдруг для Сен-Пьера и Мирабо, мечтателя и трибуна. Скоро, во время общественного потрясения, оно одушевило первые опыты блуждающего юноши, французского офицера, из отечества брошенного в пламя войны между диких Луизианы, и из безмолвия пустынь попавшего в стан гражданской войны, а оттуда в тягостное одиночество посреди большого чужестранного города: оно служило пищей тоске и надеждам этого самоизгнанника, тогда еще неизвестного, и поддерживало его, представляя пример, что может вынести гений в борьбе с несчастием и безвестностию. Шатобриан был тогда напитан идеями и чувствованиями того, кого называл он _великим Руссо_ и кого поместил в числе пяти великих писателей, которых надобно было изучить ему. Он сохранил некоторые черты меланхолии "du Promeneur solitaire". Они видны еще в Рене, этом оригинальном создании. Но нельзя не чувствовать, что между туманною мечтательностию недовольного философа и стремительным отвращением молодого человека, в это время, разрушился целый мир общественный, в котором не было еще признаков ни новой жизни, ни спокойствия. Поэзия прозы явилась в неведомом блеске, в богатстве невиданных образов, и часто в красоте образцов, более древних и более простых. Ученик красноречивого Руссо сделался его красноречивым соперником - и картинами бедствий возвратил к обновившимся истинам церкви строптивость умов, воображение женщин, гадания политиков, надежды всех. Для Шатобриана открылся новый горизонт. Взамен видов Швейцарии или Пьемонта путешественник-живописец изобразил Океан, Америку, Италию, Грецию, Египет, Иудею - он показал все лучшие точки зрения на земле и в истории.

"В Байроне влияние Руссо отражается как сила, гораздо более испорченная, нежели исправленная. Здесь чувствуешь отпечаток скептицизма. Руссо образовал поэтический эгоизм певца Чайльд Гарольда и Лары, а Вольтер виден в философическом воспитании певца Дон-Жуана. Байрон имел перед глазами и в памяти "le bosquet imaginaire de Clarens", равно как очаровательные и столько раз помещенные берега Лемана: Руссо ему сообщил много вдохновения для картин мизантропии и любви.

"В "Meditations" Ламартина, в восхитительной сладости его стихов, нельзя не чувствовать местами некоторых пленительных звуков "du Vicaire Savoyard et du Promeneur solitaire". Если много на него действовал божественный язык Расина, то еще более роскошь картин Руссо. Тот и другой почерпали все из одного источника - духовности и любви.

"Влияние Руссо видно также в одном из самых гневных противников, каких только встречали в наше время сочинения женевского философа. Ламене представляет многие черты сходства с автором Эмиля. Видно, что он образовался в этой школе и заимствовал из нее гораздо более, нежели где-нибудь. Воспитанник Руссо носит в душе некоторые смелые и необщежительные мнения своего учителя.

"Руссо как моралист не всегда одинаков, но часто является возвышенным и благотворно-наставительным. В чем можно упрекать его, то ничтожно перед суммою прекрасных истин, которыми ему одолжены. С ним можно поступить так, как древние поступали с своими героями: вознося их над человечеством, они предавали забвению все то, что было в них немощного. В заслугах Руссо исчезают его заблуждения, как человека. Таким образом, он сохранит всегда права свои на удивление наше, как гениальный писатель, несчастный по самому гению своему, как мудрый и наставительный друг первого детства, как красноречивый защитник религиозных чувств в век скептицизма".

14/2 апреля 1838. С тех пор как я отправил к вам последнее свое письмо, многое вошло в универсальные мои заметки, и я сожалею, что не успевал всего записывать подробно. Впечатления живые и воспоминания, теперь, под пером, сделаются мертвою буквою. В прошлую субботу был я в палате юстиции. Там происходило любопытное заседание de la cour de cassation по делу Монтаржиского процесса относительно свободного вероисповедания во Франции. Я видел там Брума (Brougham), которого привез туда генерал-прокурор Дюпень и посадил подле себя. С Брумом приехала в палату m-me Martinetti, болонская красавица, знаменитая умом, любезностию и даже ученостию. В нее можно еще влюбиться, а ей уже 65 лет. Цвет лица свежий и румяный; глаза горящие и прелестно-выразительные. Брум был знаком с нею в Болоний, где он, с Манти читая по утрам Данте, по вечерам с Мартинетти беседовал об итальянской и немецкой литературе. И здесь она отыскивает для него немецкие философические книги, замечает в них то, что ему нужно для издания IV части его "Натуральной философии", {8} а пятнадцатилетняя дочь Брума переводит для него отмеченное, потому что сам Брум не знает немецкого языка.

18/6 апреля 1838. Вот вам описание того, что происходило в палате юстиции по случаю рассуждения о вероисповедании. Трибунал вошел в камеру. Члены уселись. Президент дал знак члену-советнику Брессону, что время начать изложение дела. Брессон более часу читал сделанную им записку обо всем процессе, как в первой инстанции, так и в королевском суде (cour royale) в Орлеане, и мнение орлеанского генерал-прокурора, протестовавшего против решения тамошнего королевского суда. После него адвокат Jules de Laborde начал свою plaidoirie в пользу протестантов, осужденных в первой инстанции и оправданных во второй. Он также говорил более часу, с жаром и красноречием, но и не без излишней иногда декламации французских адвокатов. Генерал-прокурор Дюпень слушал со вниманием и готовился возражать адвокату. Дюпень сказал Бруму, что он принужден написать все, что намерен импровизировать в ответ адвокату, дабы не подать повода враждебным журналистам к толкам и напраслине. Этот навык - все упомнить, не только главный ход мыслей, доказательств, но даже оборотов фразы, выражений своего противника в длинной речи, быстро произнесенной, - покажется почти невероятным; но Дюпень в своем соседстве имел в виду одобрение и образец в сем роде возражений, хотя впрочем Брум и не разделял в сем процессе мнений своего приятеля Дюпеня. Уверяют, что Брум, после ответа Дюпеня на речь адвоката, сказал: "Дюпень не убедил меня".

Вопрос состоял в том: на основании хартии 1830 года и уголовного уложения, каждый имеет ли право, без предварительного разрешения правительством, публично отправлять всякого рода богослужение? Вот пятый параграф хартии, на коем право сие основано: "Chacun professe sa religion avec une egale liberte, et obtient pour son culte la merae protection". По мнению адвоката Лаборда, все прежние постановления уголовного уложения сим параграфом хартии уничтожаются. По мнению Дюпеня: "La liberte des cultes nexclut pas la police des cultes". Сими словами, кажется, можно выразить всю сущность его опровержения. С тех пор как во Франции возникло столько французских всякого рода и всякого толка церквей, столько расколов и новых сект религиозных и индустриальных, сей вопрос сделался важным как в политическом и нравственном, так и в полицейском отношении. Лаборд старается доказать, что хартия, относительно свободы вероисповеданий, "ne cree pas un droit, mais qu'elle le constate". Лаборд, рассматривая предмет свой со всех сторон и приводя в пример законодательства Америки и Англии, воспользовался сим случаем, чтобы сказать слова два в честь Брума: "Voila ce qui se passe en Angleterre, et ce que, sans crainte d'etre dementi, je peux enoncer dans cette enceinte, ев presence de Tun des plus celebres representants de la nationalite britannique".

Речь де Лаборда произвела сильное впечатление на слушателей. Брум и сам Дюпень хвалили красноречие оратора. На несколько минут последовал роздых. Потом Дюпень прочел предложение (requisitoire), написанное им во время ораторства адвоката, и заключил отвергнуть представление генерал-прокурора орлеанского: заключение сие тем более всех удивило, что он в предложении своем силился опровергнуть все доводы адвоката и ни в чем не соглашался с ним. Трибунал отложил до следующего заседания решение свое - и мы разъехались.

Во время возвращения своего, в карете, мы условились на другой день ехать в Notre-Dame слушать проповедника Равиньяна, огласившего, что предметом его конференции будет бессмертие души. Сказано, сделано. И там был Брум с m-me Мартинетти. Но церковь была уже так полна за полчаса до конференции, что мы едва нашли места за колоннами, и только два стула. Несмотря на громогласие Равиньяна, Брум худо слышал его и в начале проповеди уехал. Мартинетти осталась. Я дослушал с нею умную, иногда и красноречивую проповедь. Я показал ей Шатобриана, Ламартина, Берье и академика Roger, кои сидели вокруг архиерейских кресел. Парижский архиепископ бывает всякой раз на конференциях Равиньяна, как за два года перед сим бывал у Лакордера. Иезуит Равиньян, до вступления в орден бывший генеральным адвокатом в Париже, пользуется большим уважением в Сент-Жерменском предместий: там я слыхал его a St. Thomas d'Aquin.

Брум предполагает издать в трех частях свои речи, в парламенте произнесенные, с портретами тех лиц, о которых упоминается в его речах. Так, например, к речи своей о Веронском конгрессе написал он портреты императора Александра, Кастлере и Горнера, члена парламента, сделавшегося известным речью о Генуе в 1815 году. Характеристика Кастлере примечательна беспристрастием. Хотя Брум не любил его и был главою оппозиции, когда Кастлер был главою министерства, но он отдает полную справедливость твердости его характера, политической и личной его неустрашимости. С невежеством, необыкновенным в Англии, даже и в политической истории своего народа, Кастлер соединял подробное знание дел своего времени и тогдашних отношений английского министерства. Это познание настоящего давало ему какую-то уверенность в самом себе и поверхность над истинными талантами, с коими он встречался на конгрессах, в кабинете Доунингской улицы и в парламенте.

Характеристику Горнера можно назвать похвальным словом. Я знавал брата его в Лондоне, когда он был директором новоучрежденного там университета. Здесь видаюсь я с двумя сестрами его, необыкновенно умными и сведущими. В Италии видел я гроб его, а в Вестминстере памятник, воздвигнутый молодому, но отличному оратору. При жизни Горнера Брум не любил его и почитал своим соперником: по крайней мере так думали об этом обе сестры его. Брум, с жаром говорящий не только о талантах, но даже и о качествах прекрасной души Горнера, узнал, что для его сестер приятно было бы слушать панегирик их брату из уст соперника. Он немедленно согласился приехать к ним, на другой день был у них, а на третий прислал им копию с портрета их брата. Они плакали от радости…

На английском языке, между новейшими сочинениями, есть статистика Мак'Кулоха. {9} Это лучшее творение об Англии, где находится описание ныне действующих там лиц и нравственных элементов сего трехкоронного царства. Это самая полная книга об Англии, особливо в том отношении, что ее конституция, в нынешнем состоянии, подробно описана там самим Брумом. В новом издании включено и изъяснение всего гражданского управления Англии с указанием на недостатки и преимущества всех действующих пружин английской государственной машины. Таким образом, если книгу Мак'Кулоха назвать можно анатомиею Англии, то речи и портреты Брума будут психологиею или моральною статистикою и вместе новейшею историею Великобритании. Мак'Кулоха я знаю лично, бывал в Эдинбурге и в Лондоне на его лекциях о политической экономии, часто беседовал с ним у него и у себя - и помню две незабвенные вечеринки, продолжавшиеся до 5 часов утра; помню прения, коих душою был князь Козловский, навестивший меня в туманном Лондоне и у меня же с ним познакомившийся. Мак'Кулох был прежде профессором в Эдинбурге. Но когда Брум, Лансдовн и прочие реформаторы академического учения в Англии замыслили учредить университет в Лондоне, они перевели Мак'Кулоха, лучшего, если не единственного профессора политической экономии в Англии. Я слушал его первые лекции в Лондоне. Он читал превосходно, соединяя в себе достоинства хорошей методы преподавания с выгодами положения своего в центре всемирной торговли и промышленности, коих он был точнейшим исследователем и в то время издателем коммерческого лексикона. Но слушателей было мало. Дети самих основателей университета, например Лансдовна, продолжали просвещаться или скучать в роскошной академической жизни старых университетов Англии - и кафедры Лондонского оставались с малым числом слушателей. Я, кажется, упоминал в других письмах об этом непреоборимом влиянии навыка и духа английской аристократии на университетское воспитание молодых аристократов.

Возвратимся к Бруму. На другой день он был в академии нравственных и политических наук, где по субботам бывают заседания членов. Брум был избран одним из первых при самом восстановлении сей академии во время бывшего министра просвещения Гизо. Это пятое отделение института собирается в той же зале, где бывают заседания Академии наук. Мы нашли уже там бессменного секретаря Mignet, историка Michelet, герцога Бассано (Maret), Карла Дюпеня и проч. и проч. Брум познакомился здесь с Кузенем. Минье открыл заседание, под председательством Дроза, чтением протокола прошедшего заседания и представлением академии новых книг и периодических изданий. Michel Chevalier предлагает себя в члены академии по части политической экономии. Кузень представляет академии книгу Гурауера, составленную из мелких сочинений Лейбница на немецком языке, доселе еще неизданных, и делает им легкий словесный разбор. Я уже слышал об этой книге и желал прочесть в ней статью Лейбница о Египте, в существовании коей многие сомневались или почитали ее поддельною. Уверяют, что Гурауер отыскал два списка оной: один здесь, другой в Брауншвейге. Кузень представил еще рукопись одного из почетных членов академии, голландца Van-Heusde, который отвечает на вопрос Кузеня об успехах философии в Голландии. Ван-Гейзде прислал, по мнению Кузеня, примечательное сочинение, достойное всего внимания академии: "Vues generales et detaillees sur Tensemble des connaissances humaines au XIX siecle". Автор рассматривает связь наук, литературы и искусства, и взаимное влияние оных. Кузень намерен прочесть это сочинение в академии; а так как она положила принимать в свои акты лучшие сочинения и чужестранцев, ей присылаемые, то рассуждение Ван-Гейзде не будет и для нас чуждо.

Академик Villerme, желая воспользоваться присутствием лорда Брума в академии и объяснить некоторые сомнения насчет достоверности и точности в показании числа незаконнорожденных в Англии и пропорции оного с Францией, прочел записку "Su.r les chiffres mal connus des naissances d'enfants illegitimes en Angleterre". По оффициальным актам, недавно изданным в Англии, открывается, что на 18 законнорожденных 1 незаконный, а в Мидлесекском графстве (где Вавилон - Лондон) будто бы только 1 на 38! Эта пропорция совершенно противна расчетам в других государствах. Загадку сию разрешил наш соотечественник Дюгуров с берегов Черного моря. Бывший с.-петербургский профессор пишет к Виллерме из Одессы: "Qu'on entre dans les paroisses de Londres et qu'on demande a voir les registres de baptemes, on n'y verra jamais marque si les enfants sont ou non le fruit d'unions legitimes; les nouveaux-nes у sont apportes par une femme souvent inconnue, a qui le pasteur ne se permet jamais de faire a cet egard la moindre question, le pere ne se presente pas, aucun temoin non plus, et le pretre seul signe le registre. Pourquoi, disais-je a un pretre qui venait de faire un bapteme dans une paroisse, ne demandez-vous pas si le pere et la mere sont maries? Voici sa reponse: "Si Ion se permettait de questionner, les enfans ne seraient plus presentes au bapteme". Вот отчего в 1830 году только 20 039 незаконнорожденных показано на всю Англию! Лорд Брум, к коему беспрестанно обращался академик, сделал замечание, которое изумило нас своею странностию. "В Гальской области, где, казалось бы, нравственность должна быть чище, родится, по пропорции, более незаконнорожденных, нежели в Лондоне (это показано и в оффициальном исчислении)". Он, рассуждая об этом предмете, перемешивал шутки с важными законодательными соображениями и сообщил академии, что уже предложен новый закон в парламенте, коего неминуемым последствием будет значительное уменьшение в трех королевствах числа незаконнорожденных. Закон сей постановляет противное прежнему, обращая содержание незаконнорожденного в обязанность не отцу, как было доселе, но матери. Брум заметил, что этот проект закона нашел в камере лордов многочисленных противников, хотя он явно клонится к улучшению общественной нравственности. Старый закон ободрял расчетливость порока: ибо за каждого незаконнорожденного мать получает особую плату, что иногда доставляет не только безбедное содержание, но и жениха. Лорд Брум привел и пример. Присовокупите к сим статистическим результатам странные жесты лорда, его пестроту одежды, его неудобовыразимую движимость - и вы получите живой образ оригинального оратора, и угадаете, почему он, при таких превосходных способностях, при такой всеобъемлющей и неутомимой деятельности, при министерстве, составленном из бывших друзей его и почитателей, не остался канцлером. Ему недостает той степенности (dignite), которая необходима под париком первого государственного сановника, распорядителя и раздавателя первых должностей светских и духовных.

Michelet, коего вы знаете по его истории Франции, по извлечениям из сочинений Лютера и по многим другим книгам о древней и новой истории, прочел статью, приготовленную им для публичного чтения в годичном общем собрании пяти академий, "Sur leducation des femmes au moyen age". Предмет любопытный и важный, но недовольно обработанный новоизбранным академиком. Он не обозрел его (на пяти или шести страницах, кои представил на суд академии) во всех отношениях - влияния женщин на общество в средние веки, и христианской религии на женщин, а чрез них и на все общество. Примеры, им приведенные, почерпнуты только из французской истории. Сочинения геттингенского компилятора Мейнерса могли бы служить для Michelet обильным источником для соображений. Michelet знает по-немецки и не воспользовался ни Мейнерсом, ни другими писателями о средних веках в Германии, например знаменитым гальским педагогом Нимейером, автором истории воспитания. Главная мысль Michelet в том. что и женщины, и воспитание их так, как и все коренные преобразования, все возрождение человечества, обязаны много христианской религии. Ей одолжена женщина правом, коим ныне в Европе она пользуется. Grace au christianisme "la femme s'etait faite homme". L'apotre lui adresse des paroles pleines de grace et de gravite. И первое влияние возрождения женщин отразилось в воспитании детей, а дети обратно подействовали и на матерей своих: в материнских занятиях почерпали они пищу для ума и сердца, образовали душу свою. "Le livre des femmes - c'est l'enfant; l'enfant fait leducation de la femme". Женщинам обязаны мы и рыцарством. "Le regne de la femme qu'on appelle chevalerie". Michelet искал примеров в келейном воспитании женщин во Франции и указал на знаменитое Аржентельское аббатство, где воспиталась, "_жила и любила_" Элоиза, cette noble creature que etc. (смотри Кузеня в предисловии к неизданным сочинениям Абеляра). Кузеню показалось, что Michelet назвал это аббатство и _школою_: отсюда возник спор об Абеляре и Элоизе между Кузенем и Michelet, в который вмешались Mignet и Брум. Спор был любопытный. Кузень, коему жизнь и сочинения этой нежной четы коротко знакомы, заметал противника своего латинскими цитатами. От истории воспитания перешли к истории страстной любви Абеляра и Элоизы. Важность академическая обратилась в смех. Брум начал подшучивать над педантством Кузеня и над неполнотою диссертации Michelet: "Son discours est bien maigre, mais aussi nous sommes en careme". О Кузене говорил он после с приметною досадою, хвалил в нем талант писателя, но не признавал в нем ни оригинальности в философии, ни достаточной учености в самом эклектизме его. С Брумом надобно согласиться, прочитавши в "Revue Francaise", mars 1838, отрывок Кузеня из путешествия его по Германии о немецкой философии и философах. Если сравнивать этот отрывок с другими отчетами французских ученых путешественников о немецких философах, как например Лерминье, Марк-Жирарденя и проч., то, конечно, должно признать превосходство Кузеня в знании хотя поверхностном некоторых систем философии, в Германии возникших; но для профессора философии, для сорбоннского оратора, для академика эти разговоры с Эйхорном, Шлейермахером, Штейдлином, Бутервеком, Сольгером, Ансильоном, эти вопросы де Ветту о важнейших догмах религии и о выспренних началах философии так малозначительны, столь поверхностны, что можно бы сомневаться в подлинности подписи сочинителя, если бы вместе с этими беглыми и неосновательными суждениями и пересказами со слов знаменитых ученых мыслителей Германии в слоге Кузеня не было истинного, блистательного таланта и если бы в самых мелочных отчетах, как например о беседе с Гете в Веймаре, не выражался отпечаток искусного писателя. Вот образчики легкости и неосновательности его суждений: "Eichhorn n'a point de systeme. Plank est un historien dont les opinions sont celles des theologiens du XVII siecle. Le travail de Staudlin est de mettre la morale chretienne en harmonie avec celle de Kant. Voila pour les theologiens de Goettingue. A Berlin, Neander est mystique; de Wette a moitie mystique, a moitie Kantien, et Schleyermacher partisan plus ou moins declare de Schelling. A Dresde, Ammon d'abord Kantien, puis Chretien, puis catholique. A Halle, Wegscheider est rationaliste. A Leipzig, Beck et Rosenmuller sont des erudits. A Jena, Schott est un disciple de Griesbach, dont la critique est materielle et presque mecanique. A Heidelberg, vous trouverez les deux extremes du rationalisme dans Paulus, et du mysticisme pantheistique dans Daub". Кузень уверяет, что он записывал в журнал свой (хотя и наскоро) все, что слышал от своих собеседников во время путешествия по Германии; но, зная сочинения названных им писателей, трудно в том ему поверить.

Я не досказал всего, что слышал в академическом собрании. К окончанию приехал Дюпень, президент камеры. И так как он в тот же день был уже au tribunal de cassation и спешил председательствовать в камеру, то некоторые члены изъявили желание, чтобы он немедленно сообщил академии заготовленный им отчет о новой книге по части юриспруденции. Сим кончились прения об Элоизе, и Дюпень начал чтение комплиментом Бруму: "Приступая к составлению отчета об этом произведении, не думал я видеть в числе слушателей своих ученого иностранца, которого избрали мы в члены нашей академии. Я почитаю себя счастливым, что буду говорить о юридическом сочинении в присутствии мужа, который, как адвокат в защищении обвиняемых, как оратор парламента в исследовании законов, как канцлер в управлении делами юстиции, показал столь высокое знание общих начал законодательства, и который одно из главнейших орудий своего красноречия заимствовал в глубоком чувстве просвещенной филантропии". Дюпень приступил к разбору книги "Collection des lois civiles et criminelles des etats modernes, traduites et publiees sous la direction de mr Victor Foucher". Дюпень сказал несколько слов о пользе таких сборников законодательства в наше время. "В такую эпоху, когда народы стремятся взаимно изучать и познавать один другой, когда новые отношения более и более ежедневно их сближают, в такую эпоху изучение различных действующих законоположений представляется существенною частию правоведения. Это изучение доставляет обширный горизонт взгляду законодателя, ставя его на высшую точку. Оно помогает ему чувствовать пропуски, недостатки и указывает средства исправления. Оно обогащает законоискусников знаниями, необходимыми для обеспечения договоров и выгод, умножающихся от частых сношений, которые, по причине торговли и путешествий, более и более возникают между разными народами".

Следовательно, обнародование подобных собраний полезно и науке законодательства, и жизни общественной. Лекции Лерминье о сравнительном законодательстве были бы также полезны, если бы их содержание отвечало программе или ученость профессора его энциклопедическому предприятию. Но Дюпень даже и не намекнул на шарлатанство своего некогда собрата по адвокатству. Книги Фуше по сие время вышло шесть частей: 1) австрийское уголовное уложение; 2) уголовное уложение Бразильской империи; 3) гражданское уложение Австрийской империи; 4) уголовные законы и устав уголовного судопроизводства королевства обеих Сицилии; 5) устав гражданского судопроизводства и гражданские законы Женевского кантона; 6) коммерческие уложения и устав коммерческого судопроизводства Испанского королевства. Все сии законодательства принадлежат нашему времени, нашему столетию, если не все по духу своему, по крайней мере в хронологическом отношении. Уложения Австрийские 1803 и 1811; Сицилийское 1819, также и Женевское; Испанские 1829 и 1830; Бразильское 1831. Сии законы могли бы служить, по мнению Дюпеня, материалами для истории успехов нравственных и политических наук. Но успехи сии всегда ли были в равной степени? Какой, например, шаг сделала Австрия в уголовных законах со времен Зоненфельса? Дюпень читал выписки из многих уложений, присоединяя тонкие и основательные от себя замечания. Такие занятия делают честь возрожденной академии. Дюпень, Росси практически полезны науке и обществу.

В Париже есть многочисленные так называемые Salles d'asyle. Я посетил одно из сих заведений, известное под именем Institut de mr Cochin. Брум был и там. Года за три я уже видел это общеполезное и человеколюбивое заведение. Мы нашли детей в зале с учителем и надзирательницами. Но большая часть первых была разобрана родителями, потому что день был субботний. И Брум уже не в первый раз посещал эту залу детского убежища. Около трехсот детей обоего пола, не свыше четырех- или пятилетнего возраста, представлены были Бруму и повторили пред нами все свои первоначальные приемы дисциплины здешней школы. Началось пение. Брум требовал, чтобы текст школьных песен и приговорок был пропет на голос тирольской мелодии. Он слышал эту мелодию здесь прежде и желал, вероятно, возобновить в себе прежние впечатления. Желание его было исполнено. Насмешливое, язвительное выражение лица его изменилось. Казалось, что слезы готовы были навернуться на глазах его. Он посматривал то на детей, то на нас с разнеженною улыбкой. Она так была чужда лицу его, что характер его физиономии совершенно изменился. Ничто так не действует на сердце, не совсем испорченное, как взгляд на этих малюток, почти в рубищах, в эту минуту матерями вверенных чужим рукам, но не чуждому им сердцу. Мне понравилось лицо Брума в эту минуту. В самых гримасах его, беспрестанно повторяемых, я заметил влияние растроганного сердца. Поблагодарив надзирателя и распрощавшись с малютками, мы вышли из залы в комнату, где хранится альбом. Брум взял перо и записал имена наши. Ему показали прежнюю подпись его в том же альбоме. Институт Кошеня почти на краю города, в соседстве Гобелинов. На возвратном пути, растроганные тем, что видели и слышали, мы начали разговаривать о цели сих благотворных заведений. Я напомнил Бруму, что первая мысль их учреждения родилась в голове или в сердце графини Pastoret. Первые покушения ее в Париже были не совсем удачны. Графиня сообщила мысль свою лондонским квакерам: там она принесла немедленно плод свой, ибо была благовременною. В столицах Великобритании чувствовали сильнее пользу, необходимость убежища для детей рабочего класса, сиротствующих шесть дней в неделю! Возвратившись в Париж, графиня Пасторе завела и здесь убежища для малолетних детей - и бог благословил христианскую мысль ее. Заведения сии теперь процветают в Париже. Я не раз осматривал их в разных кварталах города. Брум, с простодушием историка сих заведений, напомнил мне, что, ровно за двадцать лет, он учредил первую salle d'asyle в Лондоне, а я напомнил ему, что он и описал ее, так как и успехи сих школ в Англии, в одной речи, в Лондоне им произнесенной. Если обозреть весь круг деятельности Брума, то нельзя не удивиться универсальности его всеобъемлющего таланта. Адвокат и судья неутомимый, издатель различных периодических сочинений, оратор парламента, шесть часов без роздыха об одном предмете рассуждающий в камере депутатов, и грозный член оппозиции в обеих камерах; канцлер-реформатор судебной части в Англии, друг негров и враг бесчеловечных их притеснителей, куратор Оксфордского университета и один из основателей Лондонского, редактор ученых программ академических и, подобно Д'Аламберу, математик и сочинитель классического предисловия к английской энциклопедии; историк колоний, едва ли не прежде Герена; мыслитель и сочинитель натуральной философии в подражание своему предшественнику в канцлерстве Бэкону; историк современных событий в издаваемых им речах и портретах {10} и наконец всегда и во всем желающий добра людям: простим ему его недостатки; он заслужил это прощение бессмертными подвигами. Дети и младенцы благоденствующей Англии и негры Африки усыплют цветами памятник, ожидающий его в Вестминстере подле Чатамов, Вильберфорсов и Канингов, его друзей и соперников. Потомство прочтет его дела в слезах признательных детей и матерей. Вот последняя черта для характеристики Брума: он отец пятнадцатилетней единственной дочери; с самого детства она страдает какою-то редко излечимою болезнию сердца; он истощил все средства науки и опыта английских докторов, чтобы излечить ее: ему удалось только облегчить болезнь ее и приготовить ей в лучшем полуденном климате на берегу моря, близ Канн, сад и покойно-роскошное жилище, куда он будет приезжать на несколько месяцев ежегодно. Заботы государственные и авторские никогда не мешали ему исполнять все обязанности нежного отца. Он с чувством говорит о дочери и надеждах своих. Но вот что a peu pres сказал он кому-то однажды в Лондоне, говоря о недолговечной жизни своей дочери: "Я хочу, если возможно, придумать, собрать все наслаждения, совместные с ее возрастом; хочу окружить ее всеми благами мира сего, дабы она, сколько возможно, вполне насладилась не только детскою жизнию, но и тем, что могло бы быть ее уделом в благах жизни совершеннолетней, без зол ее, сосредоточить для нее все, чем Провидение наделяет других в целый век их". Это материнское чувство еще более трогает в ученом экс-канцлере. Дюпень, президент камеры, дает ему большой обед и сзывает начальников всех партий. "Се sera un diner bien curieux, mais aussi bien ennuyeux", - сказал Брум. На другой день обедает он у короля - и потом отправляется в свое приморское поместье.

Рауль-Рошет отправляется в Грецию и в Малую Азию для археологических разысканий и берет с собою ученого архитектора.

21/9 апреля 1838. Не могу удержаться, чтобы не выписать несколько слов из речи Лафита, вчера произнесенной: "Sur la conversion des rentes": "Il existe dans le monde, a toutes les grandes epoques, une passion dominante a laquelle il a ete donne d'imprimer a l'humanite la vie, le mouvement, et de marquer un but a son activite, une direction a ses efforts. Aujourd'hui Tindustrie perce les montagnes et les aplanit; Tindustrie, passion nouvelle, surgit a la place des passions politiques, et vient achever l'oeuvre de Temancipation universelle". Истинно банкирская точка зрения; это материализм финансов; банкир видит одну эманципацию - материи, одну жизнь и движение - капиталов, забывая, что не о хлебе токмо жив будет человек.

23/11 апреля 1838. Третьего дня был я опять в академии политических и нравственных наук и не буду пропускать субботних ее заседаний, жалея, что так поздно начал ими пользоваться. Прения и чтения оной любопытны и для меня наставительны, между тем как медицинские и математические предметы, коими по большой части занимаются в публичных собраниях Академии наук, для меня чужды. В 12 часов я опять явился в залу института, где за неделю пред сим был я с Брумом. Минье разбирал уже секретарские бумаги и приношения академии. Историк Наполеона Биньон тащил с помощию педелей кипу экземпляров IX тома истории Франции при Наполеоне для раздачи оных сочленам своим, а я еще не знал о появлении этой части! {11} Минье по-прежнему прочел протокол прошедшего заседания, в коем слегка коснулся и прений о философе и о красавице XII столетия, представил присланные в дар академии книги, в числе коих I том собрания Туринских муниципальных законов, издаваемых от общества истории и древностей в Турине, где правительство позволяет ученым своим заниматься стариною. Чиямпи давно меня познакомил с трудами сего общества, соответствующего нашему историческому обществу в Москве. Председатель Дроз предложил вторичное чтение исторического отрывка Michelet "О воспитании женщин в средних веках", переделанного и обогащенного историческими примерами автором для чтения в публичном собрании пяти академий. Но члены не согласились на вторичное чтение и предоставили особому комитету окончательное рассмотрение сего отрывка.

Тюремный филантроп Lucas, известный практическими и теоретическими занятиями своими по части улучшений в нравственном и материальном тюремном быту (с ним лет за десяти осматривал я здешние тюрьмы и богадельни), читал отрывок из печатаемой им книги против так называемой пенсильванской школы "Об образе содержания преступников". Он восставал с жаром против последователей сей школы, к коей принадлежат Токевиль, товарищ его по академии, но отсутствующий, известный пруссак Юлиус, коего мы недавно видели здесь по возвращении его из Америки. Lucas опровергал их сильно и красноречиво: "C'est une epidemie morale (сказал он) empecher les communications: voici le seul principe de cette ecole Pensylvanienne". Lucas исчислил вредные последствия сей системы. Он начал с религии. Тюремные затворники не видят своих проповедников; они слышат голос их: но выражение живое, но впечатления, сообщаемые сильным потрясением души проповедника, умиление сердечной молитвы на них не действуют. Влияние, сила проповеди слабеет, когда один и тот же служитель веры должен иногда семь раз сряду повторять в семи разных отделениях тюрьмы одну и ту же проповедь и когда между ним и слушающим не может быть никакой симпатии, никакого взаимного со- чувствия, когда проповедник не оживляется видным действием слова своего. Lucas опровергал систему _совершенного уединения_ и неравенством сего наказания для преступников разных наций. Молчаливый американец,, "qui est un Anglais renforce" и на свободе неохотно сообщающийся с другими, приученный образом жизни, нравами и обычаями земли своей к молчанию и к уединению, легче перенесет затворничество, совершенное отлучение от общества, нежели болтливый француз, коему общество необходимо: "La nation la plus antipathique au systeme Pensylvanien, c'est la nation Franchise; de la son genie-civilisateur, и проч.". Lucas обратил к чести и славе народа самую болтливость его, стремление сообщаться с другими. Он исчислил все невыгоды системы пенсильванской и в примерах своих упомянул о Сильвио Пеллико и о монастырских затворницах. За первого вступился Росси. Важным, размеренным голосом педанта упрекнул он Lucas в том, что он включил его в число таких людей, коим могло быть полезно _воспитание тюрьмы_ или могла быть вредна пенсильванская метода. Он не хотел также, чтобы действие тюремного затворничества смешиваемо было с влиянием монастырской жизни на произвольных затворниц, и, наконец, восставал против формы читанного отрывка, называя его не академическою диссертациею, но полемическою статьею против таких мнений, коих главного последователя и защитника (Токевиля) не было на сей раз в академии. Lucas возразил ему с жаром, говоря, что статью свою прочел не в виде академической диссертации, а как отрывок из книги, с духом и содержанием коей он хотел предварительно познакомить академию, публику и особенно правительство. Цель сего чтения клонилась к тому, чтобы обратить внимание правительства на вред и на издержки, неразлучные с системою пенсильванскою, уже многими Франции предлагаемою. Здания тюрьмы, по сей системе устрояемые, содержание оных стоят втрое более системы противной, которой следует Lucas. Он желал бы, чтобы и академия нравственных и политических наук приносила иногда государству такую же пользу, какую часто приносит Академия наук благовременными указаниями, советами и открытиями.

Lucas прав: в наше время все отрасли наук должны стремиться к общественной пользе и теориями предварять практику, не довольствуясь одними умозрениями, коих, впрочем, отдаленное влияние на благо народов несомнительно. И Тюрго, и Адам Смит, и Филанжиери разве не теоретики? И свет теорий разве не отражается в управлении, в промышленности, в торговле народов - и на бессмертных страницах Наказа? Росси вторично отвечал автору. Минье, Кузень вступились также за противников его, и прения их начинали оживляться, когда Беранже, единомышленник Lucas'a, объявил, что он обратит скоро внимание академии на предмет сих прений мнением своим о книге, относящейся до разных систем тюремного заточения, рассматриваемой им по поручению академии. Сим кончилось заседание. Биньон уехал в камеру перов, чтобы там вместе с Монталамбером и Вильменем говорить о современной политике.

Я забыл сказать, что Кузень представит сочинение одного американца Henry, из Нью-Йорка, написанное по поводу обвинений американцев в том, что они все высшие побуждения, все высокие начала в сердце человека заглушают, подавляют в себе материальными интересами, для коих исключительно они живут и действуют, т. е. торгуют! Кузень хвалит сочинение американца, намерен перевести его и предлагает напечатать в актах академии. Вот a peu pres заглавие оного "De l'importance d'exalter l'esprit de la nation, et du besoin dune classe savante en Amerique".

Я побрел медленно к своему книгопродавцу в Palais-Royal, чтобы купить IX часть Биньона и справиться о дне появления в свет _Веронского конгресса_. Первая была уже готова для меня. В ней, как и в прежних, также много любопытного о сношениях Наполеона с императором Александром, вся переписка его с его послами в России. Для нас, любителей истории и историков, там есть статья "Sur la nomination de Jean Muller", министром в Вестфалии. Биньон все почерпал из актов, коим верит слепо. Его можно назвать точнее хронографом, а не историком Наполеона. Архивы были ему открыты. Он работал в той же комнате архива иностранных дел, где и я выписывал из оригинальных актов о Петре до Елизаветы. Для него не было государственной тайны в дипломатических сношениях Наполеона - и сим обязан он легитимисту Лафероне, бывшему министру иностранных дел при Карле X. Он, конечно, воспользовался данным ему позволением, но оправдал ли он вполне надежды и выбор Наполеона? (Je l'engage a ecrire l'histoire de la diplomatie Franchise de 1792 a 1815. Наполеон о Биньоне, в своем завещании).

Я справлялся и о Шатобриане: но увы! конгресс Веронский не выйдет прежде 25 апреля. Я упрашивал книгопродавца выхлопотать для меня экземпляр накануне. Но тут случился другой искатель литературных новинок, возвратившийся от издателей и уверивший меня, что они не только не могут, но и не вправе выдать ни одного экземпляра, не подвергнув себя взысканию за нарушение контракта. Вот в чем дело: они обязались с бельгийскими и немецкими книгопродавцами выдать в публику в один день, т. е. 25 апреля, во всех местах книжной торговли давно напечатанные в Бельгии и в Лейпциг уже отправленные заводы _Веронского конгресса_. В один и тот же день начнется продажа не только экземпляров в 8-ю долю листа, но и _перепечатанных_ (contre-facon) здесь же пяти тысяч экземпляров в 12-ю долю, ибо бельгийские перепечатники предлагали только 1000 франков за рукопись и издатели решились предупредить их, заготовить здесь и отправить экземпляры в 12-ю долю отсюда, но здесь ни одного из них не выйдет в продажу. Все это объяснил мне граф St. Priest, один из издателей-откупщиков таланта и пера Шатобриана.

Нагруженный Биньоном, академическими брошюрами, я встретил в Орлеанской галерее Ламартина, и мы пошли вместе. Я показал ему Биньона, коего он не уважает как историка. Наполеон желал найти в нем только энтузиаста, и нашел его; талант Биньона ниже своего предмета. Мы заговорили о прениях камеры депутатов и о главном предмете, занимающем теперь умы Франции. "Дело кончено, - сказал Ламартин; - Моле изменил мне. Я ожидал, что он будет еще защищать себя и опровергать конверсионистов, но он сдался им - и я не мог уже говорить еще раз; а речь моя была уже готова". Я передал ему все, что слышал о его первой речи - от друзей и недругов его. Все удивляются великому, неожиданному таланту оратора в таком деле, для коего требуется финансовая специальность, где часто красноречивы одни только цифры. "Правда ли, - спросил я, - что Ройе-Колар подошел обнимать вас?" - "Правда", - отвечал он, и его слова меня тронули. Вот они. On avait dit que ce qu'il у avait de mieux dans les tragedies de Racine, c'etait Racine lui-meme, et ce qu'il у avait de mieux dans Racine, c'etait l'honnete homme. Так и в вашей превосходной импровизации лучшее вы сами, ваш прекрасный, независимый характер.

На другой день, опять в камере, Ройе-Колар подошел к Ламартину и сказал ему, что он, конечно, восхищался, слушая речь его, но, прочитав ее вчера с женою и дочерью, в тишине кабинета, и даже в неполном и несколько испорченном издании он нашел, что еще недовольно хвалил его и что, по его мнению, Ламартин возвышался над всеми живущими ораторами Франции. Ламартин признался, что похвала Колара приятна была его сердцу и польстила его самолюбию. Мы начали разбирать характер самого Ройе-Колара, чистый и неподкупный ни для соблазнов почестей, ни для молвы народной. Я сказал, что ему идет эпиграф: intaminatis fulget honoribus. Ламартин согласен. Он жалеет, что Р.-Колар перестал принимать деятельное участие в прениях камеры и что редко раздается в ней красноречивый его голос. Он сочиняет, готовит свои речи, обрабатывает, вероятно, каждую фразу, блестящую отделкой и глубокую смыслом и государственною мудростию. Мысль его должна перевариться в умственной его лаборатории, облечься в блестящую форму - иначе она не является перед толпою и исчезает в душе мыслителя, как перла, сокрытая во глубине моря.

От Р.-Колара перешли мы к другим ораторам камеры. Блистательнейшие из них - из адвокатов: Дюпень, Одилон Барро, Берье и проч. В Дюпене много ума, но одностороннего, много остроты, но без всякой возвышенности; он раболепствует своекорыстным видам; груб; без воспитания аристократического; на нем остались неизгладимые следы демократического происхождения; "это наш Брум", - прибавил Ламартин в характеристике своего председателя. Тут я вступился не за Дюпеня, а за Брума. Конечно, и в нем много неприличного важности сана и самой знаменитости его таланта; Брум иногда некстати острится; шутки его, часто колкие и меткие, не всегда во вкусе хорошего общества; но в душе его таится любовь к ближнему, любовь к массам - он всегда за них. В гражданском уложении французских колоний допускается рабство негров во всех его оттенках. Отпущенный на волю из негров сын может иметь отца рабом своим, дочь - рабынею мать свою. В Бурбоне недавно (1836 год) совершен акт, в коем сказано: "Perpetue Creole agee de 50 ans, esclave et mere de la demoiselle Zelia Forestier de St. Denis". Таких актов множество совершается во французских колониях. Восставал ли против них демократ Дюпень, оракул здешней юстиции? Нет, ему не до того: он нападает на австрийских законодателей, на бедных проповедников Евангелия. Но в той же статье, в которой публицист заклеймил поношением французское колониальное законодательство, сказано по другому подобному случаю: "Deja lord Brougham a denonce cette nouvelle infamie au parlement d'Angleterre". Порывы, излияния души его переходят в закон, обращаются в факты, благодетельствуют миллионам; вздохи сердца, скорбящего о страждущем человечестве, перелетают океан, падая животворящею росою на братьев наших, черных и белых. Вот действия Брума и Дюпеня-законодателя, и вот еще пример для сравнения их с другой точкой зрения. Уверяют, что Брум завидовал таланту Горнера, опасался потускнуть перед новым светилом, восходившим тогда на горизонте великобританской камеры: верю слабости человеческой в Бруме. Но Горнера, мнимого соперника его, не стало: кто же содействовал к сооружению ему памятника в Вестминистере? Брум. Кто написал ему. панегирик, прославивший его _милых ближних_? Брум. Дюпень завидовал таланту, глубоким сведениям молодого адвоката Журдана в юридической литературе Франции, Англии и Германии. Он при жизни Журдана кольнул его в предисловии своем к Домату. Журдан огорчился, а может быть, и пострадал от его колкости. Его не стало. Товарищи его, друзья, наука - пером юридических писателей и журналистов - его оплакали: Дюпень не подумал загладить своей несправедливости. Ламартин выслушал меня со вниманием и, пожав мне руку, сказал: "Вы правы, вы правы; я с вами согласен: в Бруме много души". Он хвалил талант Берье: но выше всех поставлял талант и обширные сведения Гизо.

Мы перебрали еще многих других. Он находил людей с талантами более в толпе адвокатов. Барро, часто оригинальный и смелый, раболепствует перед публикой, страшится потерять кредит свой, популярность свою. Он не имеет достаточных сведений и опытности в делах государственных, чтобы со временем, когда придет и его очередь, явиться на поприще государственном, не только с блеском, но и с пользою. Mauguin легкомыслен и приметчив, хотя и с истинным талантом оратора. "Нет души в них", - заключил Ламартин характеристику.

От людей перешли мы к поэзии, к науке, перебрали многое и многих и уже, прошед несколько улиц, булеваров, очутились в полях Елисейских, как вдруг слышим за собою шум паровой машины, а перед нами лошади кидались в сторону, испуганные шумом и треском паровой огромной колесницы, ехавшей им навстречу. Два дилижанса, наполненные пассажирами, едва не упали в ров; верховые лошади несли седоков своих в сторону; паровая машина продолжала спокойно и шумно путь свой; жандармы смотрели на опасность проезжих в безмолвии. К счастию, паровая машина остановилась.

Очутившись почти у триумфальных ворот, мы возвратились Елисейскими полями и набережной к Ламартину. Разговор наш опять оживился, Ламартин взял меня за руку. "Как вы должны быть счастливы, путешествуя по Европе, собирая сведения в обществе и в книгах, избирая лучшее и лучших во всех родах, беседуя с теми, кто вам по сердцу, беспрестанно обогащая ум и питая душу и взаимно обогащая других всеми разнородными сведениями и наблюдениями, и все это обращая в пользу общую, сообщая, вероятно, друзьям своим же, что вы видите, все, что вы слышите: право, ваша участь завидна (тут он прибавил несколько слов, лично до моего характера относящихся)". Помолчав несколько минут, Ламартин с дружеским участием предложил мне: "Вы так привыкли путешествовать: для чего вам не приехать к нам? От Макона, с большой дороги, вас прямо привезут к нам. Поживете с нами. Мы бы имели время наговориться, ознакомиться покороче и т. д.". Я почти обещал приехать к нему, если не на это лето, то в следующее. Не помню, каким образом разговор зашел о самом Ламартине. Он сделал мне полную подробную свою исповедь, где открыл свою душу и свой характер. Я спросил его, был ли какой-либо повод к журнальным комеражам о предложении ему министерства духовных дел? "Выдумка, ни на чем не основанная", - отвечал Ламартин. "Я никогда не приму никакого министерства, разве par la force de choses буду в необходимости, в ином порядке вещей и при других совершенно обстоятельствах; но теперь это для меня невозможно". Мы встретили депутата-поэта, который остановил Ламартина и прочел ему двустишие, в честь его сочиненное, по выслушании его речи в камере. "Се nest pas mal", - сказал мне Ламартин с простодушием. Мы еще кое о чем потолковали; я проводил его до дверей и обещал приехать на вечер к розыгрышу лотереи.

Был, нашел толпу во всех комнатах, кучу стихов и брошюр на столе и уехал еще на вечер.

Вчера, после обедни, ходил я с Циркуром в рабочую живописца Лароша, любовался его проектами и зародышами картин его, и любезничал с его милою женою, дочерью Берне. От Лароша прошли мы к тестю его; застали его с кистью в руках, обложенного алжирскими трофеями, французскими мундирами, алжирскими и азиатскими булатами. Ученик его дописывает картину, изображающую парад Наполеона в Тюльери. Берне писал ее по заказу государя, и она скоро отправится в С.-Петербург. В ней много искусства, истины, жизни. Наполеон в толпе своих маршалов и генералов, перед строем старой своей гвардии: лицо каждого рядового характеристическое и носит на себе печать родины. Берне желал в этот строй собрать физиономии из каждой французской провинции. Портреты маршалов, генералов, принца Евгения - разительны сходством, как уверял меня их сослуживец, тут же случившийся. Берне избрал преимущественно тех маршалов для этой картины, кои умерли на поле чести или, подобно Мортье, другою насильственною смертию. Он заметил, что недаром доставалась честь быть сподвижником Наполеона. Мы угадали портреты Лана, Бертье, Мортье, Дюрока, Жюно, Мюрата, Лассаля и проч. Кони их достойны кисти отца его, Карла Берне: так и пышат огнем битвы; один белый конь Наподеона спокоен, как всадник его в сражении. Над сизою шиферною кровлею древнего Тюльерийского дворца носятся черные, разорванные облака, и ветер наклоняет перо Мюратовой шляпы. "L'orage vient du NorcU, - сказал мне значительно живописец.

За полночь. Я провел вечер у маркизы Лагранж - и необыкновенно приятный. Я нашел там сначала Апони, Мюрата, племянника экс-королевы, коего милую жену знавал во Флоренции, и Ламартина: он говорил о рентах, и все его слушали, ибо он говорил с жаром, почти красноречиво и даже понятно и для незнатоков этой финансовой специальности. Уверяют, что если министерство настоит на прежнем своем мнении, то камера перов охотно отбросит резолюцию камеры депутатов; но надолго ли? Барона д'Экштейна поблагодарил я за его прекрасный подарок: он прислал мне два экземпляра своей рецензии на статью Гизо о религии и познакомил меня с духом автора новой книги "Histoire de la vie de J. C. et de sa doctrine", которую недавно издал Сальватор. В этом же салоне долго разговаривал я с баварским посланником. К полночи съехались дамы и большею почти частию красавицы. Разговор оживился. Я заслушался одной дамы, которая очаровала барона д'Экштейна и меня мыслями вслух и сердечною исповедью о преимуществах прекрасного пола во Франции перед немецким и даже английским. Жалею, что не могу вспомнить одной сердечной мысли, превосходно выраженной или, лучше сказать, брошенной с непритворною небрежностию. Она не хотела повторить фразы, а может быть, и не умела. Завтра увижу ее у Циркура и наведу на тот же разговор: авось не будет ли второго издания этой фразы!