Прошло всего несколько дней, как наши заняли село. Фронт еще близок. Еще тревожно на душе: ходят слухи о каких-то десантах. Вечерами, чуть стемнеет, небо на западе начинает багроветь, словно к морозу. Там фашисты жгут деревни. По ночам они еще прилетают бомбить город, и тогда из нашего окна видно, как полосуют небо ярко-голубые лучи прожектора, как пронизывают густую осеннюю темень трассирующие пули и снаряды. Огни то бегут цепочками один за другим, то рассыпаются в небе, как зерно из лукошка.
В такие ночи никто у нас не спит. Женщины-погорелки, которых приютила бабушка, шепчут молитвы, ребятишки настороженно прислушиваются к далекому грохоту. Бабушка то постоит у окна, то бежит на крыльцо послушать, не летят ли те ироды в нашу сторону, и все просит-молит бога, чтобы тот отвел от нас бомбу, перепортил «ихние ера планы».
Каждый день возвращаются наши односельчане, которых немцы, отступая, угнали на запад. Одни волокут пожитки на себе, несут на руках детей, другие впряглись всей семьей, тащат по разбитой грузовиками и танками дороге самодельные тележки. У Поликарпа с хутора каким-то чудом уцелела корова, так он обвешал ее узлами и еще сверху малыша посадил. Тот обвязан крест-накрест материнским платком, обеими руками держится за мешок и гордо посматривает по сторонам: ага, верхом еду! А мы с хлопцами стоим да посмеиваемся. Сыскался донской казак!
То на одно, то на другое пепелище приходят хозяева, роются в углях в надежде что-нибудь найти: может, какой чугунок не сгорел, может, жбан глиняный цел остался. И моя бабушка не отстает от людей, сходила на чужое пепелище и набрала чуть не полный передник горелых гвоздей.
- Живой о живом думает, - сказала она, высыпая гвозди в ящик с разными железяками, которые могли пригодиться в хозяйстве.
А я ни о чем не думаю. Мне хорошо на всем готовеньком. Гоняй себе по улице, как тот, что с цепи сорвался. Пусть бы уж мой брат Глыжка бил баклуши, это еще куда ни шло - от горшка два вершка. Ему только нынче в школу идти, если б не война. А я вон какой вымахал, тринадцать лет стукнуло, меня, бабушка говорит, вот-вот женить пора, а ума и на полногтя не нажил.
Бабушка считает, что и мой приятель Санька Маковей, сын хохлушки Марфешки, тоже не приведи бог какой ветрогон. У нас одно на уме - войско, что идет по шоссе, у нас в головах одни танки, как будто мы не насмотрелись на них за войну; сначала - на немецкие, теперь - на свои.
Тут двор весь разворочен, сени без стены стоят, а у меня руки отсохли подобрать на пожарище гвоздь и прибить хоть какой горбыль. Вот если б нам с Санькой патроны давали - мы бы их, верно, с хлебом ели.
Здесь бабушка, как обычно, должна была добавить, что не выйдет из меня человека, но не успела - под окном свистнул Санька.
- Иван! Айда самолет немецкий смотреть! Ночью сбили!
Бабушка так и схватилась за сердце. Еще бы: Санька - лучший свистун на нашей улице. Сунет четыре пальца в рот да как свиснет - мертвый подскочит. А воробьи места себе на вербах не находят.
- Чтоб тебе промеж ушей свистнуло, идол рогатый! - разразилась бабушка, а я тем временем шмыгнул на улицу. Когда самолет немецкий упал, где уж тут думать о каких-то гвоздях и горбылях, о развороченной стене сеней и незасыпанной завалинке! Пусть себе старая как хочет злится, а бежать надо. Не побежишь - хлопцы там и без тебя поотвинчивают и разберут все самое лучшее, а ты ни с чем останешься.
- Скорей! - нетерпеливо махнул рукой мой приятель и уже на ходу с завистью сказал: - Васька Мамуля нашел там что-то такое, вроде часов. Со стрелками!
Нам в лица бьет студеный ветер со снежной крупой, из-под ног летят брызги: на дороге большие лужи - не каждую перепрыгнешь. Да если бы с неба сыпались камни, и это бы нас не остановило. Не каждый день падают за нашим селом немецкие самолеты.
Самолет упал далеко, за Лисьими рвами, в лозе. Если идти по улице, сделаешь крюк чуть ли не до хаты безногого Тимоха, а там еще лугом километра три с гаком. Но теперь такие хлопцы, как мы, по улице не ходят. Где гуляет вольный ветер, там и нам дорога. Ни плетней тебе, ни изгородей, ни заборов с воротами. Стоит добежать до Миронова пепелища, потом по двору, от которого осталось одно обгорелое шуло, шмыгнуть в сад, перепрыгнуть через подрезанную снарядом грушу-спасовку - и ты на Малаховом огороде.
Тут немцы выкопали глубокий блиндаж. Из Малаховой хаты они сделали стены и накат, а смородину пересадили на насыпь для маскировки. Из-под наката выведена жестяная труба, из которой валит сизый дым и летят искры.
Хотели мы с Санькой заглянуть в амбразуру - кто там поселился? - но ничего не увидели: в узкой нише - оконце из кусков закопченного стекла и висит что-то похожее на занавеску.
За огородами, в траншеях, уйма стреляных немецких гильз - больших и поменьше, в лентах и россыпью, винтовочных и ракетных. Но на гильзы нам теперь и глядеть неохота. Подумаешь, невидаль! Да их, если надо, полный мешок можно насобирать.
А вот разноцветные телефонные провода - это вещь.
Из них получаются отличные бусы. Многие девчата такие носят. Жаль, времени в обрез, а то и мы с Санькой поискали бы проводов и понаделали бус всем-всем: и моей бабушке, и Санькиной матери, и тетке Марине…
На глаза попалась немецкая каска. Санька ловко поддел ее ногой. Каска с лязгом покатилась с горы в торфяной карьер, а мы побежали дальше.
Найти самолет оказалось не так-то просто. Лозняк за Лисьими рвами - ни конца ни краю. Можно целый день ходить и ничего не выходить. А тут еще осока, кочкарник, болото. Болото знаменитое - Моховое. Все наши Подлюбичи драли тут мох на хаты, нигде его столько не было.
Не проходило лета, чтобы в Моховом не увязла лошадь. Бегут тогда мужики по улице - кто с веревкой, кто с рушником, кто с лопатой. Как на пожар.
Когда был поменьше, я верил, что в Моховом живут черти. Бабушка говорила. Спросишь, бывало:
- Баб, куда ты?
А она:
- В Моховое чертей дразнить.
Вот и попробуй тут отыскать самолет. Сунулись мы в одну сторону - топь, ткнулись в другую - ходят под ногами кочки. Остается только в обход. По Сухой гриве.
Но и на Сухой гриве не так уж сухо, чтобы колобком катиться. Санька не рассчитал, прыгая с кочки на кочку, и набрал полные бурки ржавой холодной воды. Пришлось разуваться и выкручивать портянки.
- Ничего, согреюсь, - подбодрил он себя, мелко лязгая зубами.
Неожиданно в кустах мы натолкнулись на лозовый шалаш, крытый осокой. Перед ним - небольшая кучка углей, черные головешки, картофельная шелуха. Заглянули внутрь - влажное, примятое сено. Видно, здесь жили не день и не два. Может, даже мой дед Николай. Он рассказывал, что пересидел в Моховом всю пальбу, пока наши не пришли. И не один он здесь был: полнехонькое болото и своих, и из других сел. Всего за один день до прихода наших их обнаружили немцы. Правда, сами они, не зная дороги, лезть в болото побоялись, зато открыли такой огонь, что земля стонала. Повезло деду, что неподалеку воронка от бомбы была. Он прямо туда - в грязное, ледяное месиво. Теперь так кашляет - жуть берет. Но ничего, говорит: «Если не помру - жив буду».
Чем глубже мы с Санькой забираемся в Моховое, тем чаще нам попадаются такие шалаши: то крытые осокой, то просто из лозовых веток, то большие, то еле-еле одному поместиться. А сбитого нынешней ночью немецкого самолета нигде не видать.
- Ничего! Найдем! - не падает духом Санька. А сам синий, и зуб на зуб не попадает.
- Не мог спросить у Мамули! - злюсь я. - Может, он и не здесь вовсе.
Наконец мы выбрались на сухое. Кусты поредели, время от времени начали попадаться почерневшие от дождей копны сена. Значит, мы уж точно на Сухой гриве. Идти стало веселее, и Санька попробовал даже насвистывать какой-то марш. Но ничего у него не вышло губы не слушались от холода.
И вдруг мы остановились как вкопанные. Перед нами - опрокинутая взрывом, разбитая телега. В поломанных оглоблях лежит с оскаленными зубами мертвая лошадь. Почти рядом - глубокая воронка. И вся трава вокруг густо усеяна торфяной крошкой.
- Бомба? - спросил Санька.
- Кто его знает, - пожал я плечами. - Мог быть и снаряд.
В Подлюбичах мы знаем каждую лошадь. Можем издали угадать, то ли это «кувалда», которую Чмышиха-монашка выменяла у итальянцев на икону богородицы, то ли старая Слепка деда Коврача. А тут смотрели-смотрели и не узнали. Не наша лошадь, не подлюбичская.
А чуть поодаль, возле покосившегося небольшого стожка, стоит вторая лошадь, живая, и скубет сено.
- Глянь, - не поверил я своим глазам. - Что это?
Пригляделись лучше - и вовсе это не лошадь. Жеребенок, не старше года. Вороной масти. На лбу белая звездочка. Лохматый, худой. В хвосте и гриве полно колючек.
Жеребенок тоже нас заметил, насторожился, задрал голову, наставил уши.
- Это, видно, мать его, - кивнул Санька в сторону опрокинутой телеги. - Вот он тут и кружит, не уходит.
- А где же люди? - спросил я и тут же понял, что ляпнул глупость. Мало ли где. Может, к немцам в лапы попали. А может, спасаясь, бросили воз и убежали. А то, может быть, кобыла, испугавшись стрельбы, понесла, не разбирая дороги, пока не нашла свою погибель. Как бы там ни было, жеребенок теперь ничейный, и его нужно поймать.
- Кось-кось-кось!
Мы сняли шапки и, держа их в вытянутых руках, стали приближаться к жеребенку. Так я всегда ловил дедушкиного Серого. Серый знал, что в шапке у меня морковка, картофелина или еще какое-нибудь лакомство, и охотно шел навстречу. Здесь же так не получилось. Жеребенок недоверчиво покосил глазом на меня, потом на Саньку и пустился наутек.
При всей своей худобе он оказался довольно резвым. Вроде и некуда было бежать: перед ним - топь, позади мы с Санькой. Но он повернул назад и, хлюпая копытцами по грязи, проскочил у меня под самым носом, Санька бросился было наперерез, хотел схватить его за гриву, да не успел.
- Одичал он, что ли? - пожал плечами мой приятель.
Долго мы гонялись за жеребенком, а он все не давался в руки. Уже готовы были плюнуть и идти дальше искать фашистский самолет. Пусть мерзнет тут, раз он такой. Но подумаем, подумаем - и жалко. Пропадет. Волки загрызут или в болоте утонет.
Наконец, подкравшись из-за куста, Санька вцепился-таки в короткую гриву, и жеребенок сдался. То ли от усталости, то ли от страха он весь дрожал. Поднимешь руку, чтобы погладить по шее, - испуганно вскидывает голову. Не бойся, дурашка, мы хлопцы добрые! Мы тебя не обидим, в хлевушок доставим, дадим сена. Еще спасибо скажешь.
Мы надели ему на шею ремешок от моих штанов и повели в село. Сперва жеребенок шел послушно и лишь в конце Сухой гривы вдруг встрепенулся, едва не вырвался из рук и заржал - тонко, протяжно. У меня аж сердце зашлось.
- Это он по матери, - сказал Санька и вздохнул. - Прощается.
Ничего, братец, теперь не поделаешь. Привыкай. Не маленький. А мать забудь. Не встать ей из тех оглобель.
Так мы и идем домой втроем: я, жеребенок и Санька. Саньке хорошо: в одной руке ремень, а другой размахивай себе как угодно. Мне хуже - нужно придерживать неподпоясанные штаны.
Мы идем с Санькой и мечтаем. Вот вырастет наш жеребенок, станет красивым и статным скакуном. Такой был у нас в колхозе до войны. Звали его, кажется, Буяном. Помню, как хлопцы-допризывники выводили скакуна на луг и гарцевали на нем по очереди. Вдоль дороги они втыкали в землю длинные лозины и потом рубили их саблей. Долгогривый Буян летал, как птица. Таким будет и наш жеребенок. Только нужно колючки повыдирать из гривы.
Мы ведем его по изрытым траншеями огородам, мимо немецких блиндажей, ведем по улице вдоль пепелищ.
И кого ни встретим, каждый удивленно провожает нас глазами. А нас распирает от радости. Вспомнилась бабушкина присказка: «Кто там идет?» - «Солдат коня ведет».
Наш «конь» испуганно косится на высокие задымленные трубы, что стоят на черных пепелищах, настороженно прядет ушами, раздувает ноздри. Воздух в селе пахнет влажной золой.
Когда проходили двор Мирона, жеребенок чуть было не вырвался. Неожиданно увидел совсем рядом черное шуло и шарахнулся в сторону. Я не знал, за что мне хвататься, за гриву или за штаны. Ладно хоть Санька не растерялся, повис у него на шее.
И еще хорошо, что Санька после долгих споров все-таки согласился вести жеребенка к нам. А то досталось бы мне дома от бабушки на орехи. «Ну как, - спросила бы она, - накормили тебя возле твоего самолета?» А так не успела спросить, потому что я прямо с порога похвастался:
- Баб, коня привел.
- А вола ты не привел? - не поверила она, но все же выглянула в окно. И все, кто был в хате - свои и погорельцы, взрослые и дети, - прилипли к стеклам.
- Гля, и правда! Конь!
- Как из плена, бедняжка, - вздохнула бабушка. - И чем же его кормить?
Дед Николай тоже пришел посмотреть на нашего с Санькой коня. Покрутил свои седые усы, потоптался, погладил жеребенка по спине и сказал:
- Стригунок еще. Если хозяева не найдутся, пусть растет.
Наши планы относительно будущего стригунка деду не понравились.
- Еще чего выдумаете, - ворчал он, выдирая из гривы колючки репейника. - Скакун! Не скакун, а кормилец будет. Попадет в хорошие руки - покормит людей хлебом. А вы что за хозяева? Охламоны вы. Дай вам волю - замучите.
Мы обиженно молчим. И как тут не обидеться, охламон - это человек, у которого в голове ветер гуляет. А мы разве такие? И неизвестно еще, кто скорей замучит. Мы его жалеть будем. На улице холодно, так я его накрою на ночь старой постилкой.
- На печь его с собой возьми, - подала совет бабушка. - А не то штаны свои отдай, пускай носит. Ишь ты его! Постилку увидел. Больше ничего твоя голова не придумает?
Но мы хлопцы упрямые. Не постилку, так мешок у бабушки стащили. А назавтра утром, когда выпустили стригунка из хлева поразмяться, стали его приучать к боевому имени.
- Буян! Буянчик! - кричим мы с Санькой наперебой.
Стригунок стоит посреди двора, взлохмаченный, кожа да кости, голову опустил понуро, свесил нижнюю губу, а в нашу сторону и ухом не ведет.
Если хочешь вырастить своего коня, нужно набраться терпения.