По бабушкиному мнению, фасолевый суп не требует ни приправы, ни заправы. Фасоль сама по себе и то, и другое. Фасолевый суп даже совсем пустой, запросто можно есть без хлеба - и будешь сыт. Фасоль - самый лучший, самый питательный продукт на земле. От нее еще никто не умер и не опух. Такого бабушка не слыхала.

А у меня, у Глыжки и у отца фасоль сидит в печенках. Суп - из фасоли, каша - из фасоли, пюре - из фасоли. Фасоль на завтрак, на обед и на ужин. Фасолью пропахли горшки, миски, ложки, стол, печь - вся хата. Это была фасольная зима.

Бабушка сияет от гордости - как мудро обеспечила она семью харчами. Сеять в прошлую весну было нечем. Хоть ты сам в землю ложись. Другой бы на бабушкином месте растерялся, оставил огород пустовать и теперь пошел бы с сумой по миру. А она - нет. Она не такая. Пораскинула мозгами: бульбы, чтобы посадить, нужен воз, а фасоли - горстка-другая на грядку. И побежала по соседям. Кто дал миску, кто - полмиски, и набралось без малого решето.

Еще никто до сих пор у нас не сеял столько фасоли.

Обычно ею обсаживают межи, а бабушка размахнулась на пол-огорода. И с тех пор начала агитацию: «квасоля» - наипервейший продукт.

Осенью от фасоли не было спасения. Она висела на заборе, сохла под поветью, в сенях, на чердаке, на завалинке, в дровянике. До самого снега мы помаленьку лущили сухие стручки руками, молотили их вальками на полу. Куда ни глянешь - всюду фасоль: в мешке, в кадке, в мисках, в решете. Фасоль сушится у нас под боком на печи, и Глыжка бомбардирует ею по утрам хату через бумажную трубочку, пока не заработает на орехи.

Кое-как мы ее высушили и ссыпали в мешки. Но высушили, должно быть, не до конца: суп отдает прелью. Конечно, дело тут не в фасоли, просто мы заелись. Посидели бы, как другие, впроголодь - не то бы запели.

Но к весне фасоль стала вкуснее. Кашу и пюре бабушка больше не хочет готовить, а супы теперь не такие густые, как осенью. Старая все чаще вздыхает и бранит себя за то, что шиковала зимой. Ворчит и на отца, когда того нет дома. Какая польза с того, что он изо дня в день ходит в колхоз? До осени его трудодней не укусишь. Да и там еще неизвестно, широко разевать рот или нет. Только и счастья - щепки.

Отец сейчас ставит сруб для правления, и над щепками он вроде как бы хозяин. Пойдешь, наберешь мешок, и никто слова не скажет. Иной раз и Санька со мною ходит. Им с матерью тоже дрова с неба не валятся.

Но Санька носит мешки небольшенькие: он по сравнению со мной слабак. Сопит, кряхтит, обливается потом и у каждого двора, где есть скамеечка, останавливается передохнуть. Под глазами у Саньки синё, нос вытянулся и заострился, а сам, как говорит моя бабка, очень уж хилый. И при этом добавляет: - Вот вы носы воротите: «квасоля-квасоля», а она силу дает.

Но это еще неизвестно, отчего Санька стал таким: то ли оттого, что сидит без фасоли на одной картошке, то ли от того, что много книжек читает. Его мать, тетка Марфешка, часто жалуется: не оторви от книжки силой - поесть забудет, не выгони из дому погулять - так и будет весь день сидеть крюком. А ночью того и гляди, какбы хату не сжег. Керосину нет, так он где-то бензину раздобыл, соли в него насыпал, чтоб не шибко пыхало, и сидит при каганце до петухов, глаза себе портит. Но оно все равно пыхает, хвороба на него.

А еще Санькина мать боится, как бы он не зачитался вконец. Долго ли теми книжками мозги высушить?

Любит Санька книжки, и я знаю - завидует тем, кто их пишет. Он и сам хотел бы стать, если не офицером, так писателем или поэтом. Это, конечно, в том случае, если не придется идти в фабзайцы.

Но писателем Санька стал раньше, чем можно было предположить. Однажды, когда мы принесли со стройки особенно хороших щепок, сухих и смолистых, мой приятель, громыхнув полным мешком об пол в сенях и напившись из ковша воды, вдруг приказал мне решительно:

- Поклянись, что никому не скажешь.

- А что такое? - хотел было я сплутовать.

- Нет, ты сперва поклянись. - И лишь взяв с меня присягу по всем правилам, он как-то смущенно признался: - Я вчера на печи басню сочинил…

Санька басню сочинил! Вот это да, еще один баснописец нашелся.

А он полез на печь, порылся там и сунул мне под нос листок:

- На, посмотри, если не веришь.

И стал читать. При этом ему почему-то непременно хотелось то намотать на палец и вырвать клок своих соломенных волос, то оторвать свое красное ухо.

Басня у него получилась складная. Почти как у Крылова. Будто бы какая-то свинья забралась за стол. Этого ей показалось мало, так она - и ноги на стол. Хозяин страшно разозлился, схватил кочергу и вытурил наглую в сени.

Такая, значит, басня. Только без морали. Насчет морали Санька думал-думал, да так ничего и не придумал. Мораль не больно-то легко дается. Но соль все-таки есть. Под свиньей он имеет в виду фашистов, а под хозяином - наш народ.

- Ты догадался? - спросил смущенный баснописец, оставив в покое свое пунцовое ухо.

Догадаться-то я догадался, да не совсем точно. Мне показалось, что речь шла про старого Зезюльку, который однажды огрел кочергой Брыдкиного кабанчика, когда тот забрел к нему во двор и похозяйничал там на грядах. Но я не возражал. Если Санька подразумевает под свиньей фашистов, то и я не против. Хорошая басня.

А назавтра у Саньки - две новых. В одной под рябой курицей подразумевалась Глекова Катя, а в другой под индюком - Петька Смык. Насчет Кати мне не понравилось. Причем тут Катя? А вот про Смыка придумано смешно. И главное - с моралью:

Не будь таким же индюком, Как Петька Смык, что всем знаком.

Правильно, пусть так не форсит перед девчатами этот Смычище. Хорошо бы незаметно подкинуть ему в карман эту басню, но тут Санька заартачился: секрет - и никаких. Никто не должен знать, что он баснописец.

У Саньки талант не только на басни. Однажды Антонина Александровна пришла на урок такая сияющая, будто минуту назад ей вручили новогодний подарок. За несколько лет учебы мы научились с первого взгляда угадывать, что несет наша учительница в класс: двойки или что-либо получше. Иногда она входит усталая, разбитая, вяло кладет тетради на стол, снимает свои очки без дужек и принимается тереть пальцами переносицу в том месте, где от пружин синие ямочки. И тогда у каждого замирает сердце: неужели и у меня двойка за вчерашний диктант? А бывает, что она расцветет улыбкой еще с порога, вот так, как сейчас, мелко семенит, чуть-чуть припадая на одну ногу, к своему столу и торжественно обводит класс добрыми материнскими глазами. Значит, мы - молодцы. А на этот раз Антонина Александровна принесла такую новость, что наш класс на минуту растерялся, затаил дыхание, а потом возбужденно и радостно загудел.

- В нашем классе, дети, растет писатель…

Я сразу догадался: конечно, Санька!

- Вы послушайте, как он написал домашнее задание, - чуть не запела от восторга учительница и стала читать. И чем дальше она читала, тем больше мой Санька наливался краской. Имя будущего писателя еще не было названо, а по классу уже пошел шепоток:

- Макавей… Санька…

Девчонки стали оглядываться на нашу парту, а мой друг, опустив глаза, сосредоточенно рисовал на промокашке кавалерийского скакуна.

- Это наш Якуб Колас, - возвестила Антонина Александровна, когда кончила читать. Потом, немного подумав, поправилась: - Будущий. А пока он наш Колосок.

Не знаю, может быть, Санька слегка заважничал, может, была какая иная причина, но на переменке он вел себя необычно: солидно прошелся по классу, засунув руки в карманы своих солдатских галифе, задумчиво посмотрел в окно и молча сел на место. Сонька-Кучерявка попросила списать алгебру, так Колосок даже не повернул своей давно не стриженной головы. Девчонки начали хихикать:

- Гляньте-ка, Колосок уже нос задрал.

И Санька не выдержал: скатал из бумаги горошину, вложил ее в трубочку от ручки и - залепил Кучерявке в щеку. А потом и алгебру дал списать. И правильно. Чем тут особенно задаваться? Я бы и сам, если б захотел, написал бы то задание не хуже, чем Санька. У меня только этой самой охоты нет, а голова, говорит моя бабушка, есть и к тому же ёще крутомозгая. И грамматику мог бы выучить лучше всех, да неохота каждый день просить книжку у Кати. И так хлопцы начинают дразнить, что часто к ней хожу. Да если бы я захотел, мог бы по всем предметам, как по географии, учиться.

В географии я бог. Даже водные путешествия Дарьи Николаевны, на которых тонет весь класс, меня не страшат. Наша географичка что придумала. Только войдет в класс, еще и журнала не раскроет, как тут же:

- Петро Смык, проплыви мне из Мурманска в Одессу.

Смык, долговязый, тонкошеий, выходит к карте и давай плавать туда-сюда, стреляет по классу глазами, подмигивает, ждет, чтоб подсказали, водит большущими, как у летучей мыши, ушами, прислушивается, пока географичка не скажет:

- Все. Твой корабль затонул. Садись.

Когда корабль тонет, это значит, что тонешь и ты, и никто тебя не спасет, пока все как следует не выучишь. Дарья Николаевна - женщина строгая, с нею шутки плохи. Мы все ее слегка побаиваемся.

А мне такие путешествия нравятся. Я не веду указкой по обшарпанной, тысячу раз подклеенной мучным клейстером карте; я всегда плыву на корабле под парусами, вижу холодные волны и каменистые берега, города, как на тех открытках из Европы, тигров, слонов, туземцев и еще много такого, что мне хотелось бы повидать на самом деле. А найти дорогу - невелика хитрость.

Но в последнее время на море мне тоже не везет: уже два раза заблудился.

- Что это с тобой? - удивляется географичка и выводит в классном журнале напротив моей фамилии двойку.

А я разве виноват? Мой корабль счастливо вышел из Мурманска, с попутным ветром без приключений доплыл до Англии, несмотря на густой туман удачно миновал пролив Ла-Манш, и тут у меня за спиной кто-то хихикнул. Это меня малость смутило. Может, не туда заехал? Оглядываюсь - Катя прищурила один глаз и чего-то лукаво улыбается. Это, видно, не так себе. Не штаны ли мои причиной? Бабушка их нынче утром залатала белыми нитками, других не нашлось. Хотя нет, дело не в нитках - я их старательно закрасил чернилами.

Вот снова они с Санькой переглянулись и прыснули со смеху. Может, смеются над тем, что на переменке я причесал с водой свой вихор? Так ничего тут смешного нет. Если ты его хорошенько не намочишь, торчат волосы во все стороны, как иглы у ежика.

А может, я вообще такой смешной?

Пока я мучительно думал, чего это конопляное семя сперва разбирает смех, а потом бросает в краску, мой корабль каким-то образом вылез на берег и преспокойно подался по жарким пескам Сахары поперек Африки.

В другой раз из-за той же конопатой чертовки забрался я со своим крейсером прямо в Альпы. Вел-вел указкой по воде, миновал самое опасное место, где ни моря, ни земли, а лишь выглядывает из-под бумаги рыжая марля, а потом оглянулся - и на тебе: очутился в горах.

- Твой корабль разбился о скалы! - оповестила Дарья Николаевна и грозно пообещала: - Завтра снова спрошу.

Своего обещания она так и не выполнила: я не пошел в школу ни назавтра, ни послезавтра. Меня больше не интересуют и не волнуют морские путешествия нашей географички. И плакатов на директорских обоях не буду рисовать. Придется уж Кате и Саньке самим, без меня. Видно, такое уж мое счастье: вечером ложился спать - вроде бы ничего и не было, а утром встал - руки обсыпаны маком и чешутся хоть караул кричи. Глянула на них бабушка и заохала:

- А боже ж ты мой! Она! Посмотри, Кирилл, чем наш хлопец обзавелся.

- Не может быть, - не поверил сперва отец, но встревожился. - Откуда бы ей взяться?

- Откуда? - переспросила бабушка. - Ни мыла, ни хворобила. Долго ли ей? Понянчила в ту, в царскую войну, знаю, какая она есть. - А потом ни с того ни с сего набросилась на меня: - Отцепись ты, горе луковое: кто она да что она. Короста - вот кто…

Только этого мне и не хватало. Нет, теперь я в школу не пойду ни за какие деньги, пусть хоть озолотят. Правда, такие же руки и у Смыка, и у Мамули, и у многих других хлопцев. Особенно у мелкоты из младших классов. Но это их дело, это как им угодно. Им, может, и ничего, если узнает об этом Катя, а мне она и так житья не дает своими усмешечками. Я не хочу, чтоб она знала, что у меня на руках. Проживу как-нибудь и без учебы. Не всем учеными быть, как сказал Чижик. Пойду в колхоз вместе с отцом или к той же Нинке в бригаду. Живут же другие хлопцы без учебы. Чижик, к примеру. И я жив буду.

Отец прямо весь почернел. На лбу у него сверху вниз пролегла глубокая складка, густые косматые брови сошлись на переносице, грозно зашевелились усы. Вообще после войны он посуровел, стал молчалив, скуп на теплое слово. Похлопает по плечу или проведет тяжелой рукой по голове против волос и молчит. Это у него высшая мера нежности. Это еще нужно заслужить. А сейчас он и вовсе туча тучей.

- Нет, - глухо сказал отец. - Ты на других не кивай. Другим, может, хлеба некому заработать или мозги вправить, а я могу еще и то и другое. Смотри, хлопец.

Да ведь и я не боязливого десятка. Все говорят, что пошел в отца и внешне, и по упрямству. Пусть что хочет делает, хоть за ремень берется, а Кате на глаза со своими руками я не покажусь.

Вечером по дороге из школы к нам заглянул Санька.

- Чего тебя сегодня не было? - поинтересовался он. И не успел я рта открыть, как за меня ответил отец:

- Жениться надумал. Шли, говорит, сватов, и баста. А ты еще разве школу не бросил?

- Не-е, - растерянно протянул Санька.

А бабушка уже тут как тут:

- Так это же хлопец, а то черт болотный. Отца и того уже не признает. - И мечтательно вздохнула: - Эх, если б серы найти. Всю бы коросту как рукой сняло. Да где ты ее сейчас найдешь? Разве что в пекле.

Целый вечер длились мои с отцом переговоры. Говорил больше отец, а я стоял неподвижный и немой как столб. Он просил, угрожал, доказывал, что науку на горбу не носить, что болезнь - это болезнь, и стыдиться тут нечего, тут не я виноват, а война. Время от времени он спрашивал:

- Ну как?

Я молчу. И наутро молчу. И на другой вечер. Он все верно говорит: и про науку, и про болезнь, и про войну, - а понимает не все. Нельзя мне идти в школу. Там Катя и другие девчонки смеяться будут. Мог бы и догадаться, что не так это просто.

Догадался отец или нет, но уступил. Вечером, считая, что я уже сплю, они долго разговаривали с бабушкой о моей персоне.

- Проворонил я хлопца, - словно бы жаловался отец. - Вырос он тут без меня. Трудно теперь в руки взять. Ой, трудно. Велик уже.

Все! Крышка моей учебе. Отец злится, а Нинка, когда я пришел на бригадный двор, обрадовалась. Все в тех же огромных солдатских сапогах, в том же ватнике, перехваченном ремнем, с обветренным лицом, она по-мужски, как с равным, поздоровалась со мной и сказала:

- Вот и хорошо. Запрягай своего Буянчика.

Три дня я возил с конюшни навоз к парникам и вместе с дедом Николаем набивал им рамы. Школа мало-помалу стала вроде бы и забываться. Только когда проходишь мимо с вилами в руках, в груди что-то запоет и станет почему-то обидно и горько. Охота подкрасться к крыльцу и хоть одним глазком заглянуть в окно. Что они там делают без меня: снова плавают из Мурманска в Одессу или ломают головы над алгеброй? И пусть ломают, пусть смеется теперь Катя, сколько ее душе угодно. Мне эти смешочки ни шли ни ехали. Я теперь самостоятельный человек, я перешел на собственный хлеб и, если захочу, так и курить начну. Только отца побаиваюсь.

Обидно немного, что все они так быстро забыли обо мне. Будто я и не ходил в школу, будто я там никому не нужен. Один Санька не забыл. Вчера он принес полные пригоршни желтой серы.

- Где ты взял? - обрадовалась бабушка.

- А у меня целая аптека, - похвастался он. - Нужно, так и еще принесу.

- Приноси, - поймала его на слове бабушка. Такой у нее характер - любит, чтобы все было с запасом. Теперь она Санькиной серой пудрит мне руки и говорит, что все идет как нельзя лучше.

В тот день я задержался возле школы дольше, чем обычно. Нужно было дождаться Саньку. Но если бы я знал, что со мною приключится, - обошел бы школу за десять верст, а не торчал на крыльце и не заглядывал в окна, как мелкий воришка.

- Здравствуй, Ваня, - неожиданно послышалось за спиной, я почувствовал себя так неловко, словно был поймай под окнами чужой хаты.

Обернулся - передо мною стоит Антонина Александровна, маленькая, седенькая, и снизу вверх с любопытством всматривается мне в лицо. В руках у нее охапка тетрадей и классный журнал. Должно быть, она и сама не ждала такой встречи и теперь не знает, что дальше говорить.

- Это правда? - наконец спросила она.

- Что правда? - Уши у меня запылали.

- Что бросил школу.

- У-гу.

- Да-а, - вздохнула учительница и на секунду задумалась. Потом спохватилась и щебечущей скороговоркой попросила: - На, помоги мне отнести домой тетради.

Вот так попался! И отказаться нельзя, и идти неохота. Снова начнутся разговоры-уговоры, а с меня и отцовских хватает. Не пойду я к ней в дом, пусть не рассчитывает. Донесу до порога и отдам.

До учительского дома недалеко - это на пригорке, в бывших поповских хоромах, довольно уже ветхих, как и волость. Летом их немного подремонтировали, но мы знаем, что там и печи дымят, и в окна дует. В коридоре, куда я вошел вслед за Антониной Александровной, темно и сыро. Вот тут и отдам тетради.

- Держи! - опередила она, и у меня в руках очутилась вторая стопка тетрадей с классным журналом в придачу, а в темноте скрежетнул в скважине ключ.

Побег мне не удался. Чтобы избавиться от ноши, я вынужден был зайти в комнату и положить журнал и тетради на стол. Антонина Александровна тут же попросила нащепать лучины на подтопку, и снова нельзя было отказаться. Пришлось сиять шапку и свитку.

- А теперь будем пить чай, - объявила она таким тоном, будто это разумелось само собой с самого начала. - Ты любишь чай с сахарином?

Чай с сахарином! Кто же его не любит? И я, конечно, люблю, но пить не хочу и не буду.

- Нет-нет, - преградила мне дорогу Антонина Александровна. - Это никуда не годиться. Ты мой гость, а гости не обижают хозяев. Слышать ничего не хочу.

Вот попался так попался - ни туда ни сюда. И нужно мне было подходить к этой школе. Теперь сиди здесь как аршин проглотивши, притворяйся воспитанным человеком. Да я толком и пить тот чай не умею. Под сахар, принесенный отцом с войны, бабушка один раз кипятку нагрела, так пока я пил, все время удерживала:

- Не хлебай так, кружку проглотишь.

А Антонина Александровна суетится в своей тесной, заставленной этажерками и книжными полочками комнатушке, будто к ней в самом доле пришел невесть кто. На столе появились тонкие стаканы, ложечки и немного погнутый чайник с кипятком. Хлеба нарезала тоненькими ломтиками.

- О! - торжественно подняла она указательный палец. - У меня есть варенье! Вишневое! Прошлым летом сестра переслала. Где же это я его поставила? Будем пить чай с вареньем!

Мне почему-то было стыдно, я долго отнекивался, упирался, но потом все же сделал ей одолжение: сел за стол. Очень уж велико было искушение. Если кому-нибудь рассказать, так и не поверят, что я пил чай с вареньем. Только неспроста она этот чай заварила. Сейчас, видно, начнется: как мне не стыдно, как мне не ай-яй-яй бросать школу. Тут нужно ухо востро держать: уговорит и не заметишь.

А учительница вроде бы и забыла про школу. О сестре своей рассказала, пожаловалась, что крыша над ее комнатой протекла и книги залило, что голова у нее часто болит и вообще здоровье никуда не годное. Да оно и так видно, без слов. Лицо у нее какое-то изжелта-прозрачное, а на висках надулись синие жилки. И пенсне, наверное, ей неудобно носить. Худыми, ссохшимися пальцами она все трет переносицу, а надавленные пружинками ямочки никак не исчезают.

Разговор незаметно перешел на моего отца: когда пришел, где воевал, не очень ли строг к нам с Глыжкой, не думает ли привести мачеху.

И я как-то осмелел, забыл, что в гостях, развязал язык, как с равной.

И про бабушку поговорили.

Маму вспомнили.

- Я учила ее когда-то, твою мать. Еще до революции, - сказала Антонина Александровна. - Лучшая была ученица в классе. Только мало походила, зимы две или три. А потом не пустили ее. Отец и мать не пустили. Сколько я их не уговаривала.

И вдруг, бросив на меня внимательный взгляд глубоких, добрых глаз, учительница тихо спросила:

- Трудно?

Я сразу понял, о чем она - о жизни.

- Трудно, - признался я.

- Очень трудно, - вздохнула Антонина Александровна. - Сегодня в третьем классе один мальчик у доски упал в обморок. Недоедание проклятое. Малокровие… А взять ваш класс. Василь почти босой - ботинки совсем разлезлись. Помнишь, как он пальцы отморозил? Вот упорный парень, на редкость. Другой бы давно рукой махнул, а он ходит… В мороз, в непогодь.

Это она так Мамулю нахваливает.

Потом учительница немного помолчала, подложила в мой стакан варенья, как я ни пытался доказать, что больше не хочу, и заговорила снова:

- Не каждый это выдержит. Многие, конечно, бросят школу. Кто послабее духом…

В комнате стало жарко, хоть дверь отворяй. Видно, это от печки. А может, и не от печки. «Кто послабее духом…» Выходит, и я «послабее». Что она понимает? Подумаешь, геройство - в рваных ботинках ходить по морозу. Пусть бы на мое место встал да той пересмешнице на глаза показался… Да разве об этом учительнице скажешь?

- А вот чтоб Ваня Сырцов оставил школу, - развела руками Антонина Александровна, - не верю! Здесь что-то не так.

Меня так и бросило в пот.

- Я слышала, что ты просто заболел. - И, заметив, как мои руки вмиг исчезли под столом, она вздохнула: - Это ничего. Это пройдет. Это во всех классах. И, между прочим, у Кати тоже…

Да что она, мысли мои читает? Об этом же не знает ни один человек на свете. Даже Санька. Не может быть, чтоб она догадалась. Если догадалась, тогда я пропал, тогда конец света… А Антонина Александровна глядит на меня так по-заговорщицки: мол, одни мы с тобой об этом знаем. Знаем и никому не расскажем.

В душе я обрадовался. У Кати - тоже! Все в порядке. Теперь мне нечего бояться. Теперь пусть она попробует…

- Вот еще что, - напомнила Антонина Александровна, - там расписание уроков изменилось. Завтра первый урок - белорусская литература. Мы уже до Коласа дошли, - И погрозила мне пальцем: - Все, что пропустил, - спрошу!

Не знаю, что со мною произошло, но домой я мчался сам не свой, радостно перепрыгивал через весенние лужи, провел палкой по частоколу - тра-та-та-та, разбойничьим посвистом спугнул воробьев и заскочил к Саньке во двор. У Кати - тоже! Это здорово, это просто чудесно!

- У тебя нет больше того лекарства? - спросил я у друга. - Где твоя аптека?

Санька оглянулся на мать - по слышала ли? - и повел меня под навес.

- Следи, как бы не вышла, - велел он и достал из-под мусора артиллерийский снаряд. Головка снаряда была отвинчена. - Ковыряй сам, - сказал Санька. - Мне уже осточертело. Каждый день то тому, то другому… Там еще есть на дне.

- Тол? - удивился я.

- Тол, - подтвердил Санька. - Один черт, что и сера.

Не знаю, что мне больше помогло: варенье учительницы, Санькина аптека или то, что и Катя не святая, - но я возвратился в школу. Отец был рад-одумался хлопец…