Всю ночь я продрожал на берегу реки в лозняке. Утром, увидав трех женщин с кошелками, вылез из куста и подался вслед за ними. Расчет был простой — женщины, скорее всего, идут в местечко, хаты которого видны на том берегу. Когда их будет перевозить перевозчик, залезу в лодку и я.
Так оно и вышло. Переправившись, женщины стали рассчитываться, а я спрыгнул прямо в воду и побежал, потому что платить было нечем.
— А разве ж это не твой, Христина? — удивился перевозчик, мужик с плаксивым лицом, и стал браниться мне вслед. Так уж я теперь его боюсь! Пусть попробует догнать. Теперь мне сам черт не брат. Выбравшись на песчаный, разбитый машинами и подводами большак, я направился в сторону леса. Чтобы снова не напороться на немцев, держусь поближе к сосоннику.
Скупое солнце слегка нагрело песок, лишь в теньке под кустами еще белеет иней. Щекочут в носу грибные запахи, блинами расселись старые маслята. Поднял один, второй — кишмя кишат черви.
И вдруг дорогу мне преградил поваленный телеграфный столб. Пень от столба в мой рост. Он ощерился острыми щепками. Какая-то неведомая сила разорвала бревно надвое. Подхожу ко второму столбу — и этот лежит поперек дороги, и тоже щерится белыми щепками. Провода порваны, перепутаны. И третий столб, и четвертый… Да что же это такое? Не ветер же их поломал. Радостно дрогнуло сердце — партизаны! Свидетелем тому был и мост через небольшую речушку с непроходимыми, заболоченными берегами, вернее, то, что осталось от моста. А остались от него лишь черные головешки, торчащие из бурой торфяной воды.
В деревню Маринино, приютившуюся на опушке соснового бора, я вошел в боевом приподнятом настроении, как вступают освободители в столицы. Это был не просто я, а передовой отряд… Правда, у меня не было знамени, и никто не вынес мне хлеба-соли. Кишки играли марш. Свинья с двумя пестрыми поросятами, не подозревая, кто идет, разлеглась на дороге. Я дал одному поросенку босой ногой пинка, тот заверещал и отскочил в сторону. Женщина, бравшая у колодца воду, с любопытством проводила меня взглядом, но ничего не сказала.
Я собирался пройти деревню без привала. Скорее в лес — там партизаны. Но возле сельуправы пришлось задержаться. До войны здесь, видно, было правление колхоза. В управе — ни одного окна, дверь, снятая с петель, валяется у крыльца. По дороге ветер гоняет бумаги с немецкими орлами и печатями. На бревнах, сваленных напротив управы, сидит местный житель и сосредоточенно ковыряется в носу. Ему лет шесть, как и Глыжке.
— Кто это так расколошматил? — спрашиваю у него.
Местный житель смотрит на меня серыми любопытными глазами, утирает рукавом нос и только сопит.
— Ты, видно, не знаешь…
Мальчугана это задело.
— Ага, не знаю! — обиделся он. — Партизаны. Они ночью стреляли.
«Если так, — думаю, — из этой деревни я никуда не пойду. Они здесь где-то близко. Дождусь. Вернутся».
Местного жителя мать позвала есть щи, а я остался сидеть на бревнах. Сижу, греюсь на солнце, поглядываю на лес, стеной встающий за лужайкой, и глотаю слюнки — из трубы ближней хаты доносится запах свежего хлеба.
Целый день я мозолю людям глаза. Кто ни пройдет мимо — присматривается: незнакомый мальчишка. Что ему здесь надо?
Вот уже и вечер наступает, а партизан все нет. Опускаются на землю холодные сумерки, луг и лес окутывает серая дымка. Где-то на околице робко подала голос гармошка и сразу же умолкла. К колодцу подошла женщина набрать воды, и старый журавль скрипит, будто жалуется на свою немощь. На соседнем дворе мужик орет на лошадь:
— Куда ты, волчье мясо!
Лошадь взобралась на какие-то жерди и гремит копытами на всю улицу.
Деревня укладывается спать. А партизан все нет. Нужно идти навстречу.
Старый бор встретил меня тревожным шумом вершин. В нерешительности я постоял немного на поляне и несмело подался по просеке в глубину. С дороги не сворачиваю, можно заблудиться.
Громко трещат под ногами сухие ветки, от неожиданности я каждый раз вздрагиваю и потом подолгу прислушиваюсь. Ночной лес полон таинственных звуков. Кряхтит сухая сосна с голыми ветками-руками. Вот что-то пискнуло в кустах, зашуршало, и у меня мурашки пробежали по спине.
Я изо всех сил вглядываюсь во мрак, хочу увидеть партизанские костры, ловлю ухом каждый звук, каждый шорох в надежде, что вот-вот услышу грозный окрик: «Стой! Кто идет?» Но не видно костров, не слышно партизанского часового. Неумолчно шумят над головой сосны, заблудился в молодом березняке беззаботный ветер. И вдруг… Нет, это мне не почудилось. Я отчетливо слышал треск. Где-то в стороне. Я замер. Минута, вторая. И вот снова. Только уже с другой стороны. Мне стало страшно. Кто-то ходит вокруг, следит за каждым моим шагом. Но кто? Может, человек, а может, и волк.
Я вернулся назад и за марининскими огородами забился под стог. И снится мне Санька. Он будто бы пришел к нам в гости. На нем буденовка и красноармейская шинель. На боку пистолет, украденный у немца. Бабушка по такому случаю печет пышки. Не те черные и тяжелые, как глина, из тертой картошки с примесью самодельной непросеянной ячной муки, которые бабушка почему-то называет «лапониками», а настоящие, на хорошей закваске, из пшеничной крупчатки. Она бросает пышки в решето, а мы украдкой хватаем их с Санькой и едим. Проглотили по одной, глядь — пышки печет не бабушка, а Неумыка.
— Хальт! — кричит он на Саньку, а потом становится на корточки и начинает лаять, как собака: — Гав-гав-гав!
От этого лая я и проснулся. Прямо в глаза мне светит солнце, а в деревне на самом деле заливаются собаки.