Картошка зазимовала в поле. Не до нее было: многие попали под выселение, а мы отсиживались в бабушкином блиндаже. Ту, что успели схватить на огородах, съели, а теперь ходим на поле с ломами, долбим землю, отворачиваем тяжелые глыбы, копаем мерзлую. На поле черно от людей, и бабушка боится, что нам не хватит, потому она водит с собой не только меня, но и Глыжку. Правда, подмога от него слабая — посинеет, согнется крюком.
Бабушке мерзлая картошка больше по душе, чем та, что оставлена на посадку. Станет чистить — хвалит:
— Смотри, как чистится. Что вареная.
Возьмется мыть — опять хвалит:
— Смотри ты, и белая попадается, вроде и не мороженая.
И тереть на терке ее не нужно: сама расползается, высушишь — крахмал крахмалом, только сыромятью пахнет. И оладки, или, как говорит бабушка, «лапоники», из нее получаются хорошие. А что гнилью малость отдает, так нечего нам носами крутить.
— Ишь, паны какие! Можно подумать, что, опрочь печенья, они ничего и не видели.
Ходят по деревне слухи: то тот письмо прислал, то этот. Поговаривают люди, что Петро-кузнец и сам пришел. Правда, без руки, да спасибо и за это — все мужчина, все хозяин в доме. Не то что баба. Бабе куда ни повернись — просить нужно: то ли дров привезти, то ли огород вспахать. А с мужчиной в доме все справней, пусть он и без руки.
Так считает вся наша хата. А в хате теперь четыре семьи погорельцев. Когда они еще те землянки выкопают, да в тесноте — не в обиде. Я, Глыжка и бабушка, как хозяева, спим на печи, а остальные вповалку на полу.
— Что ж это наш, про детей забыл или думает, я сто лет проживу? — вздыхает бабушка, когда заходит разговор об этих самых письмах.
— Отзовется, — утешает ее бабка Гапа, а наша бабушка не верит.
— Как же, отзовется! Может, землю парит уже. Он такой же шальной, как и этот хлопец: где какая хвороба — и он туда лезет, голову свою сует.
Шальной хлопец — это я. Но речь-то не обо мне, а об отце. Мне обидно, что бабушка думает о нем так.
Комиссар вон говорил — танк поджег. А бабушка об этом и слышать не хочет: наплел он вам, дескать, а вы и уши развесили.
Однажды в воскресенье зашел к нам дед Николай. Снег с шапки отряхнул, ногами у порога потопал и как-то по-праздничному разгладил усы — сперва один ус, потом второй. А под усами улыбка.
— Тебе что, Николай, бублик дали? — недоумевает бабушка, а сама ставит чугун на загнетку.
— Письмо вам, — не выдерживает дед, — от отца. Шел мимо сельсовета — прихватил. — И на меня: — Слазь с печи, грамотей, читать будем.
Он извлек из недр своего бездонного кармана небольшенький замусоленный треугольник, прошитый зелеными солдатскими нитками.
Кто его знает, как до людей доходят новости. Не успел я нитки вспороть — прибегает тетя Марина.
— Письмо, говорят, Кирилл прислал?
Развернул я письмо, опять дверь — скрип. На пороге Чмышиха-монашка.
— Прислал письмо Кирилл?
И вот я сижу в центре внимания. Вокруг меня — кто где примостился — соседи и родня.
«Добрый день вам, родные и близкие, — читаю я, — добрый день вам, соседи… Пишу и не знаю, есть ли кому это письмо получать, остался ли кто жив».
Тут первой всхлипнула тетя Марина. Она вспомнила мою маму.
— Ой, бедная, не дождалась, ушла в сырую земельку.
— Да будет, будет, — успокаивают ее, а тете от этого еще горше.
— Не могу я, не могу…
А монашку эту я бы выгнал из хаты, если б мог. Стоит, каркает:
— Придет, мачеху возьмет…
Плачет бабка Гапа. Но у нее свое. Все по деду Мирону убивается. И от сына Василя нет известий.
— А ты читай, — не терпится деду Николаю.
«Если никого из семьи нет, отзовитесь вы, дорогие соседи. Я жив-здоров, чего и вам желаю, хотя хлебнул всякого: и выходил из окружения, и дважды чуть не попал в плен, и под Москвой едва-едва танк меня не затоптал».
Здесь я с торжеством посмотрел на бабушку: ну, плел комиссар? Правда, я почему-то не подумал о том, что, когда комиссар лежал раненый, немцы от Москвы еще были далеко. Хотя это мог быть другой случай. Обо всем не напишешь. Конечно, отец танк подбил, иначе затоптал бы как пить дать.
— Читай, читай, — подгоняет меня дед.
«Но пока что, видать, в Германии на меня пуля не отлита. Как там наша хата, цела ли? Может, все по ветру пошло?»
— А почитай что и пошло. Одни стены остались, — перебила меня бабушка. А ее, в свою очередь, Чмышиха:
— Не гневи бога, Матрена…
«Сейчас я снова в госпитале. Это уж, видно, последний раз. Отвоевал я свое. Как рана заживет, скорее всего, домой отпустят».
— Ну и слава богу. Теперь мне и помирать можно, — обрадовалась бабушка.
А деду это не понравилось.
— Слава богу, слава богу! — передразнил он. — А куда ранен? Может, без руки или без ноги…
— Не написано, — ответил я.
— А ты лучше читай, — не поверил дед.
— Лишь бы голову принес! — не сдавалась бабушка.
«Так что отпишите, как вы там. Как сыны…»
— Мочи с ними нет, — вставила бабушка.
«…как ты, Одарка…»
Тут и я шмыгнул носом, к горлу что-то подкатило, даже голос изменился.
А тетя Марина снова в слезы.
«…как дядя Николай, как Матрена…»
— Спасибо, напиши, что крепимся, — велел дед.
«Всем низко кланяюсь. А еще передайте, если есть кто в живых, довелось мне встретить Ивана Маковея».
— Э, так это ж Санькин отец! — догадался я.
«Прошлой весной вместе в госпитале лежали. Правда, он выписался раньше и поехал в свою часть.
На том остаюсь К. Сырцов».
— Все?
— Все, — вздохнул я.
— А Василя моего он не встречал? — спросила бабка Гапа, будто и не слышала письма.
— Не пишет.
— А ты, детка, будешь отписывать — спроси.
Долго я пишу отцу ответ, до позднего вечера. Мне подсказывают со всех сторон, от кого передавать поклоны, про кого еще спросить, кроме Миронова Василя: про мужа, про брата, про кума.
Насчет Саньки я тоже написал. Недавно из Ярилович передали люди, что Санька там и чтоб за ним приехали. Его подобрала тогда у порога своих сеней одна пожилая женщина и долго лечила травами.
Когда пришло это известие, тетя Марфешка взяла санки и привезла сына домой. Сейчас мой друг уже ходит по хате. Мне спину свою показывал: вся в шрамах, а на левой лопатке — большой струп, из-под него течет сукровица.
— Добрую они тебе оставили память, хай им грэц! — говорит Санькина мать.
Да только ли ему? Всем людям на долгие годы.