Ушли отцы на войну, отголосили в деревне бабы, отзвенели песни, и снова жизнь пошла своим чередом. Точат люди серпы, готовят цепы — начинается жатва, Но иными стали сельчане — беспокойными, озабоченными, в глазах тревога, в речах тревога. А разговоры — самые разные. Мы с Санькой прислушиваемся к ним да на ус мотаем.

— Говорят, Минск немец забрал…

— Во прет, гад…

— Да брешут все…

— Дыма без огня не бывает…

— А про шпиона слыхали? Шпиона под Старосельем поймали…

— Удрал он…

— А я говорю — не удрал…

Мы с Санькой, наслушавшись этих разговоров, стали очень бдительными. Кого ни встретим из чужих на улице, присматриваемся: не шпион ли? Больно уж нам охота самим поймать хоть одного.

Некоторые мужчины, которых не взяли в армию, записались в ополченцы. Им выдали винтовки и патроны. Ходят они по деревне с оружием, а мальчишки следом бегают:

— Дядь, дай патрон…

Заправляет ополченцами колхозный бригадир Максим Здор. У него не то что винтовка — даже револьвер есть.

На колхозный двор привезли невесть откуда полевую кухню. Теперь ополченцы не ходят домой обедать. Им готовит мать Коли Бурца. Коля и сам не раз ел ополченский суп, а потом хвастался — вкусно.

Почти каждый день через деревню идут войска. С утра до позднего вечера мы дежурим на шоссе, чтобы не пропустить ни одной колонны. Едва только красноармейцы останавливаются на привал, Санька выносит ведро с ковшом, и мы таскаем из колодца воду, поим усталых, запыленных, вспотевших бойцов.

За это нам разрешают пощупать пулемет, примерить каску, а один веселый кудрявый боец подарил нам три винтовочные гильзы. Мы долго не могли их поделить и чуть не подрались.

А однажды командир разрешил посмотреть в бинокль. Это было уже совсем здорово. Когда я навел бинокль на нашу новую школу, она очутилась под самым носом. Кажется, рукой дотянуться можно. Иное дело, если перевернешь бинокль другим концом. Тогда школа становится не больше кирпича и отодвигается вон куда — на самую околицу деревни. Мы проверили это и на Санькиной хате, и на трансформаторной будке — одинаково. Целую неделю жили потом воспоминаниями про этот бинокль.

А войск идет все больше и больше. Только уже не так, как прежде. На привалах долго не рассиживаются. Поправят бойцы портянки, перемотают обмотки, и вот уже звучит:

— Становись!

Иные и воды во фляжки не успеют набрать.

Теперь подводы, полевые кухни, пушки, автомашины сплошь утыканы ветками. Рубят ветки и на наших вербах. Сухие с машин сбрасывают, а на их место втыкают свежие. И, как видно, совсем не напрасно. Над деревней теперь часто висит «рама». У нас с Санькой на языке новое слово — маскировка.

А женщины с серпами все бегают на поле. Ходит и моя бабушка жать жито.

— Война войной, — говорит она, — а хлеб хлебом.

Потом потрясет перед самым моим носом черным, заскорузлым пальцем и добавит специально для меня:

— Войной сыт не будешь.

Что и как будет дальше, никто знать не знает. Одно теперь ясно — война не пройдет стороной, не обминет нашей деревни. И все к этому готовятся. В каждой хате изо дня в день пекут хлеб, а в некоторых и по два раза на день. Печет хлеб и моя мама, режет его ломтями и на ночь кладет на горячий под. А утром выгребает кочергой из печи сухари. Сухарей уже и у нас и у Саньки по два мешка. Это на черный день, который не за горами.

Скок напротив своей хаты под вербами вырыл яму, накрыл сверху бревнами и объяснил нам с Санькой, что это блиндаж. Вслед за ним стала рыть блиндажи вся деревня. Моя бабушка тоже не захотела отставать от людей. Она сунула одну лопату мне в руки, вторую — Саньке, который как раз околачивался у нас во дворе, и велела идти за ней в конец огорода. Там она отмерила ширину, длину, показала, куда выбрасывать землю, и вообще рассказала, что и как делать, будто всю жизнь тем только и занималась, что копала блиндажи.

Когда яма была готова, бабушка натаскала со двора разного ломья — жердей, старых досок — и принялась сооружать перекрытие. В это время и приковылял к нам дядя Захар. Он критически осмотрел наше укрепление и запел своим тонким голоском:

— А голуби вы мои, у вас же накат слабенек будет.

И стал уговаривать бабушку разобрать наш свинушник и пустить его в дело, а то, мол, как попадет снаряд или мина, так тут нам и крышка.

— Да еще ничего, может, и не будет, — не соглашалась бабушка. — Только зазря свинушник прахом пустим.

Блиндаж получился у нас на славу. Одна беда — бабушка не разрешает на нем гарцевать, боится, как бы настил не провалился. Но в ее отсутствие мы все-таки нарушаем запрет — и ничего, только песок в щелки сыплется.

Над деревней все чаще ревут немецкие самолеты. На восток идут нагруженные, аж небо дрожит, а возвращаются налегке. Где-то в Гомеле бухают зенитки, в небе сперва возникают белые облачка, а потом уже доносятся глухие частые взрывы. Вечерами за колхозным двором густо багровеет небо.

Однажды я проснулся среди ночи от жуткого грохота. Стонет над хатой небо, а по стенам ходят красные сполохи. Мама и бабушка испуганно глядят в окна и по очереди поминают бога.

— А боже мой, боже! — шепчет мама.

— Помилуй, господи, — помогает ей бабушка.

У меня у самого сердце екнуло. Я кубарем скатился с кровати и тоже уставился в окно. Далеко, над Гомелем, полыхали пожары, тревожно метались по небосклону яркие лучи прожекторов. Они то собирались вместе, то разбегались в разные стороны, усердно ощупывая небо. Непонятно отчего, скорее всего с перепугу, я выскочил во двор. И тут небо заверещало громадной недорезанной свиньей. Отчаянный, незнакомый мне звук сверлит уши, пронизывает насквозь. Не успел я сообразить, что это такое, как меня сдуло с крыльца и покатило по двору. Зазвенели разбитые окна, заголосила не своим голосом бабушка.

И вдруг все смолкло. Успокоилось небо, погасли прожекторы, лишь зарево пожаров гуляло над городом.

Утром мы с Санькой пошли смотреть, где упала бомба. А упала она у Скока на огороде, развалила забор, посекла яблони и убила корову в хлеву. Люди приходят к Скоку, как на экскурсию: придут, поглядят яму, покачают головами — ну и ну! Многие говорят, что нашему соседу еще повезло, что его судьба такая.

Сама Поскачиха — так зовут на деревне жену Скока — стоит возле ямы и рассказывает женщинам, как было дело:

— Мой собрался было из блиндажа вылезть, а я ему говорю: куда тебя нелегкая гонит? И тут оно как треснет да как гахнет, так мой назад вверх тормашками…

Потом она принимается плакать и причитать, что, мол, корова была золотая, что пусть им, гадам, так легко дышится, как ей легко будет прокормить свою ораву без коровы. Женщины сочувственно кивают, а мужчины стоят в стороне и с видом бывалых людей спорят, какого калибра была бомба.

— Хвунтов на сто будет, — говорит дед Николай и по привычке пощипывает свои буденновские усы.

А дядя Андрей, который все глотает и никак не может проглотить свой кадык, не соглашается с дедом. Он полагает, что на все двести потянет, да еще и с гаком.

У Скока пятеро детей. Старшему Скочонку — Лешке — лет восемь. Ноги у него потресканные — дальше некуда. Штаны на одной шлейке со здоровенной пуговицей все время сползают, потому что единственный карман набит осколками. Под носом две висюльки играют в прятки. Шмыгнет Лешка носом — висюльки спрячутся, пройдет минута — снова выглянут.

Увидав нас, Лешка обрадовался: есть перед кем похвастаться.

— Ух и яму вырыло у нас! Бомба была осколошная.

А нам с Санькой яма вовсе не понравилась. Мы думали, там целая хата спрячется, а она всего-навсего мне по пояс.

Во дворе тоже толпится народ. Люди заглядывают в хлев. Заглянули и мы. Там убитая корова уже висит на балке вниз головой, и Скок снимает с нее шкуру. По рукам ходит небольшой окровавленный кусочек железа, и все, рассматривая его, вздыхают, качают головами. А кто-то из мужчин сказал:

— Так и человек. Много ли ему нужно?

Корова Скока — первая жертва войны, которую я и Санька увидели своими глазами. И мы отнеслись к ней как должно: постояли, посмотрели, вздохнули и отошли. Правда, мы бы стояли дольше, да нас позвал Лешка.

— Айда, штой-то покажу, — многозначительно пообещал он и шмыгнул носом. Этим «штой-то» оказалась дырка в свинушнике. Ее тоже пробил осколок. Он прошел, может, в какой-нибудь пяди от того места, где стоял кабанчик, а самого его не задел. Мы ткнули носы в закуток. Кабанчик задрал рыло, весело хрюкнул и тут же вернулся к своему прерванному занятию — рыться в подстилке. Будто и не было никакой бомбежки, будто наплевать ему и на дырку, и на осколок. Геройский кабанчик — это мы сразу поняли.

Насмотревшись вдоволь, мы по Лешкиному примеру насобирали по карману осколков и побежали домой к Саньке. Там нас ждала настоящая удача. Оказывается, Санькина мать успела уже сходить в город.

— Ой, люди добрые, шчо там робится! — рассказывала она. — Все разбито, все разрушено, хватают, гребут… Шчоб воны показылися!

Санькина мать — не подлюбичская. Толстые золотистые косы, лицо круглое, как солнце, и ямочки на щеках. Привез ее дядя Иван издалека, из каких-то хохлов, и, люди толковали, на руках носил. Правда, я лично этого не видел и, пока не сообразил, что это только так говорится, долго дивился дядькиной силе. Потому что поднять тетю Марфешку, как называл ее Санькин отец, — дело нешуточное.

Из города тетя Марфешка принесла макитру патоки. Нынче ночью разбомбили конфетную фабрику, и патока эта течет по канавам вдоль дорог, как вода после дождя.

Мы сидим с Санькой подле макитры, макаем в патоку хлеб и едим. Слегка отдает мазутом, слегка трещит песок на зубах, но это не так уж и страшно. Есть можно.